– Да, а почему?..
– Боюсь, я только что звонил по вашему номеру и говорил с юной дамой, предложившей мне заплатить за причинение боли мне же.
– У нас ужасно путаются телефонные линии, ну и всё. Скажите, а вы?..
– Нет, к сожалению, нет. Прибавились, как мы обнаружили, один ненаходимый жилец и один работник заведения.
– Простите?
– Двадцать шесть пропавших, уже.
– Ого.
– Вам удалось связаться с вашим отцом, миз Бидсман?
– Его линия занята. Он много говорит по телефону в офисе. Я как раз хотела попытаться еще раз. Скажу, чтобы он вам перезвонил, обещаю.
– Спасибо большое. И вновь позвольте, пожалуйста, сказать, что мне очень жаль.
– Да, вперед.
– Прошу прощения?
– Слушьте, у меня тут, я вижу, второй звонок. Я переключусь. Созвонимся.
– Спасибо.
– «Част и Кипуч».
– Что на вас… надето?
– Простите?
– Вы одеты… теплее обычного, скажем так?
– Сэр, это издательство «Част и Кипуч». Вы звоните в кливлендское отделение «Набери любимую»?
– Ой. Ну – да. Как неловко.
– Всё в порядке. Я могу дать вам номер, но не факт, что он работает.
– Погодите-ка. Как вы насчет подрючить?
– До свидания.
– Щелк.
– Ну и денек…
– «Продукты детского питания Камношифеко».
– Офис президента, пожалуйста, это Линор Бидсман.
– Один момент.
– …Ну хоть не занято.
– Офис президента, Пенносвист слушает.
– Сигурд. Линор.
– Линор. Как делишки?
– Могу я поговорить с отцом?
– Невозможно.
– Срочно.
– Не здесь.
– Вот же, дерьмецо на веточке.
– Прости.
– Слушь, это очень срочно. Меня попросили, чтобы он сразу перезвонил. Семейное дело.
– Линор, он сейчас вообще недоступен.
– Где он?
– Ежегодный саммит с Гербером. Август же.
– Елки.
– Бодается с кривой спроса на фруктово-сливочный.
– Сигурд, это может быть буквально вопрос жизни и смерти.
– Он без телефона, милая. Ты же знаешь правила. Гербер же.
– Долго?
– Не знаю. От силы пару дней, может, три.
– Где они?
– Говорить не велено.
– Сигурд.
– Корфу. Какое-то глухое, богом забытое местечко на Корфу. Больше ничего не знаю. Меня убьют, если он просечет, что я тебе сказал. Меня закатают в тысячу банок пюре из ягнятины, а Пенносвисты-младшие станут, наоборот, голодать.
– Когда он уехал?
– Вчера, сразу после тенниса с Гишпаном, около одиннадцати.
– Как вышло, что ты не с ним и не секретарствуешь? Кто будет делать ему «манхэттены» [42]?
– Перебьется. Он меня не захотел. Сказал, только они с Гербером. Мужик с мужиком. Может, они устроят чемпионат по рукоборью? Или потыкают друг дружку в ребра, попоют амхёрстовские песенки, постараются вогнать друг дружке нож в спину. Борьба за долю на рынке – дело неприглядное.
– Черт, он велел мне ему позвонить, и это было сегодня утром. Он должен… а бабушка папы с тобой не связывалась, нет?
– Линор? Бог миловал. Она в порядке?
– Да. Слушь, я в полном раздрае. Когда точно, ты думаешь, он вернется?
– На моем рабочем календаре через три дня квадратик, а в нем огромный череп. Что может означать только одно.
– Всё пошло по борозде.
– Слушай, серьезно, если я могу как-то помочь…
– Милый Сигурд. Моя фигня мигает. У меня другой звонок. Переключаюсь.
– Звони, если что.
– Пока… стой!
– Что?
– Где Шмоун? Он взял Шмоуна?
– Чего не знаю, того не знаю. Но это мысль. Попробуй позвонить в «Шмоун и Ньет». Дать номер?
– Издеваешься? Номеров завались.
– Ну пока.
– «Част и Кипуч».
Что, конечно, не значит, здесь и никогда, что все шло как по маслу. Моя неспособность быть по-настоящему внутри и окруженным Линор Бидсман пробуждает во мне весьма естественное противожелание: чтобы она была внутри меня и охвачена мной. Я собственник. Иногда я хочу ею владеть. И это, конечно, не очень стыкуется с девушкой, которую основательно пугает возможность того, что она не владеет собой.
Я дико ревнив. У Линор есть свойство привлекать мужчин. Это не нормальное свойство и не свойство, которое можно выразить. «…», – сказал он, тщетно пытаясь его выразить. «Уязвимость», понятно, плохое слово. «Игривость» тоже не пойдет. Оба обозначают, поэтому оба лажают. У Линор есть свойство некой игры. Вот. Почти бессмыслица, значит, может быть, верная. Линор, ни слова не говоря, приглашает вас сыграть в игру, состоящую в глубинных попытках понять правила этой игры. Как вам такое? Правила игры и есть Линор, ты играешь – тобой играют. Уясни правила моей игры, смеется она, с тобой или тобой. На доску падают гребенкой забо́ров тени: Башня Эривью, отец Линор, доктор Джей, Линорина прабабка.
Иногда Линор поет в душе, громко и ладно, видит бог, практикуется она достаточно, ну а я горблюсь на унитазе или опираюсь о раковину, читаю рукописи и курю гвоздичные сигареты – привычка, перенятая у Линор же.
Отношения Линор с ее прабабкой – штука нездоровая. Я виделся с этой женщиной раз или два, к счастью, коротко, в помещении столь жарком, что чуть не задохнулся. Это маленькая, смахивающая на птичку старушка с острыми чертами, отчаянно древняя. Бодрой ее не назвать. О такой и просто так не скажешь «благослови ее Господи». Это женщина твердая, холодная, женщина ворчливая и насквозь эгоистичная, с обширными интеллектуальными претензиями и, я полагаю, очевидно соразмерными талантами. Она индоктринирует Линор. Они с Линор «говорят часами». То есть Линор слушает. В этом есть нечто кислое и безвкусное. Линор Бидсман не расскажет мне ничего важного об отношениях с Линор Бидсман. Она не говорит ничего и доктору Джею, разве что у мелкого ублюдка припасена против меня последняя карта в рукаве.
Ясно, однако, что это прабабка со Взглядами. Я думаю, она вредит Линор, и, я думаю, знает, что вредит, и, я думаю, ей плевать. Она, судя по собранным мной крупицам, убедила Линор, что ей ведомы некие слова колоссальной мощи. Нет, правда. Речь не о вещах, не о концепциях. О словах. Женщина явно одержима словами. Я не могу и не хочу утверждать что-либо наверняка, но она явно была феноменом в своем колледже и получила место в кембриджской аспирантуре, что в двадцатые для женщины – подвиг; так или иначе, она изучала античную литературу, философию и непонятно что еще под руководством чокнутого свихнутого гения по фамилии Витгенштейн, а он верил, что всё на свете – слова. Правда. Если не заводится машина, это явно надо понимать как языковую проблему. Если вы не способны любить, вы затерялись в языке. Страдать запором равно означает засоренность лингвистическим отстоем. Как по мне, от всего этого за километр разит чушью, но старая Линор Бидсман на эту чушь определенно купилась и семьдесят лет готовила на медленном огне варево, которое ныне еженедельно льет в преддверия размягченных жарой Линориных ушей [43]. Она дразнит Линор некой странной книгой так, как только исключительно жестокий ребенок может дразнить зверька кусочком пищи, намекая, что эта книга для Линор особо значима, но отказываясь углубляться в тему, «пока что», и показывать книгу, «пока что». Слова, книга, вера в то, что мир есть слова, и убеждение Линор, что ее собственный личный мир – всего лишь «ее», а не «для нее» и не «под нее». Это все неправильно. Ей больно. Я хотел бы, чтобы старая леди умерла во сне.
Ее дочь – в том же Доме, она на двадцать с лишним лет моложе, красивая пожилая женщина, я ее видел, ясные карие глаза, румяные щеки нежно-розового цвета, волосы – жидкое серебро. Абсолютная идиотка с Альцгеймером, не знает, кто она и где, пускает слюни, текущие с влажных прекрасных, идеально сохранившихся губ. Линор ее ненавидит; обе Линор ее ненавидят. Почему так – я не знаю.
Волосы Линориной прабабки белые как хлопок, она носит челку, пряди по обе стороны головы изгибаются и почти встречаются под подбородком, как мандибулы насекомого.
Мы часто будем лежать рядом, и Линор будет просить меня рассказать ей историю. «Историю, пожалуйста», – будет говорить она. Я буду рассказывать ей то, что рассказывают мне, просят меня полюбить и дать полюбить другим, шлют мне в коричневых манильских обертках [44], в замаранных чернилами конвертах с обратным адресом, сопроводительных посланиях, подписанных «Дерзающе Ваш(а)», на адрес «Частобзора». В конце концов, именно этим я сейчас и занимаюсь – рассказываю не свои истории. С Линор я – целиком и полностью я.
Но я печалюсь. Скучаю по сыну. По Веронике не скучаю. Вероника была красива. Линор мила, и у нее есть свойство, связанное, как мы решили, с игрой. Вероника была красива. Но – красотой замерзшей зари, ослепительной и мучительно далекой. Она была ледяной, твердой, мягкой на ощупь, украшенной в нужных местах мягким, холодным светлым волосом, элегантной, но не утонченной, приятной, но не доброй. Вероника была бесшовной и безупречной радостью для глаз и рук… ровно до момента, когда ваши с ней интересы вступали в конфликт. Между Вероникой и всеми остальными лежала гулкая бездна Интереса, бездна непреодолимая, потому что, как оказалось, край у нее лишь один. Вероникин. Что, как я осознал, просто еще один способ сказать, что Вероника не способна любить. По крайней мере, меня.
Физически брак из кошмарного перешел в никакой. Я не могу думать, тем паче говорить, о первой брачной ночи, когда раскрылся всевозможный обман. В итоге Вероника приняла и даже оценила нашу ситуацию; так она берегла силы и себя от пикантного стеснения быть стесненной мной. Насколько я знаю, она мне не изменяла. Ее существование, как и красота, и настоящая цена, было по природе своей эстетическим, а не физическим или психологическим. Комфортнее всего Веронике, я убежден в этом до сих пор, было бы в роли человеческого экспоната, неподвижного, в холодном ярком углу общественного здания, окруженного квадратом красных бархатных шнуров «руками не трогать», слышащего только шепот голосов и каблуки на плитке. Сегодня Вероника живет на мои алименты и готовится, я слышал, выйти замуж за довольно старого и во всех отношениях приятного господина, у к