Выдираясь на волю, Мечник распоследними словами костерил про себя и соплячьё это неугомонное, и Яромира с его наказами, и – пуще всего – истинную виноватицу нынешних Мечниковых неприятностей, то бишь мордву.
Небось, заругаешься, когда так и льются вокруг соблазнительные выгибы стройных девичьих тел; когда под отпихивающую ладонь с готовностью подставляется твёрдая, будто недозрелое яблоко, высокая грудь; когда лицо обжигают прерывистым выдохом жаждуще приоткрытые губы, а взгляд твой вдруг сглатывают две распахнутые тёмные бездны, и в них, в безднах, крохотные отражения Мечника Кудеслава захлёбываются лунным золотым исступленьем…
Этим-то юницам – доспевающим, истомившимся, жадным – поди, и мельком не могло бы запасть на ум, будто Мечник бронёю укрывает какой-то там изъян. Сколько ни судачат в роду, от чего, мол, Урман Кудеслав по сию пору ни единого разу не оженился, а даже наизлоречивейшие не додумались ляпнуть, будто от неспособности – уж такой-то напраслине без труда сыщутся честные опровергательницы (вон хоть старшая Боженова внучка, которая своего первенца чуть ли не воткрытую зовёт Урманёнком).
Ишь ведь как льнут… Даром что только-только успели от мамкиного подола отлипнуть, а понимают уже: те вот, которые с ними хороводятся, щенки-то, против зрелого мужика – как шило против боевого копья-ратовища. Э-эх, кабы не мокша-мордва!
Впрочем, мокша как раз уже и не причем. Ночь на излёте; ежели бы мордва впрямь умышляла нападенье, то давно б уж…
Так что вполне бы можно общинному стражу хоть вот прямо теперь же, махнув рукою на своё стражничанье, уволочь любую из этих ненасытных баловниц-хороводниц… Боги, какое там “уволочь”?! Ещё из вопросов вопрос, кто кого волочить станет…
Да, можно, можно бы махнуть рукою, и…
Можно?
Чура с два.
Потому, что махать рукою пришлось бы не лишь на мордву, собственное своё разумение долга перед общиной да веленье родового старейшины.
Потому, что совсем недавно (это то есть нынешнею весёлой полуночью) некий Кудеслав получил еще одно веленье, от которого не отмахнешься.
…На самой середке Ночи неприятно задумавшегося, а потому на какой-то миг вовсе переставшего следить за округой Мечника едва не сшибла с ног щупленькая девчонка лет семи – белые от ужаса глаза, уродливо и немо раззявленный рот, исцарапанное плечо, торчащее сквозь драный ворот сорочки (которая, как и любая одёжа, в такую ночь равнозначна предупрежденью “не трожьте меня!”)…
А причина девчонкиного смертного ужаса трескуче ломилась вслед за нею через подлесок, тяжко дыша и на каждом выдохе сплёвывая однообразную полупросьбу, полуугрозу: “Погоди… Погоди… Погоди…”
Он тоже не заметил Кудеслава, этот голый, в кровь исхлеставшийся о ветки тощий парнишка; он ничего не видел перед собою, кроме спины вожделенной беглянки, и потому наверняка не сообразил, что за каменная тяжесть с хряском врезалась ему в подбородок.
Удар получился не из ловких. То есть что там – вовсе скверным он получился, тот клятый удар.
Потирая ссаженные костяшки, Мечник тупо рассматривал лежащего навзничь парня.
Да, шмаркач худое затеял: насильничанье Купале не в угоду, а вовсе наоборот. Да, этот щенок по щенячьей своей неумелости мог бы до смерти измордовать девчонку.
Да, он – мог.
Мог БЫ.
Но теперь он валяется, как затоптанная тряпичная кукла-забавка; расквашенный подбородок его вздёрнут нелепо и дико, а ты стоишь рядом, нянчишь ушибленный кулак и пытаешься понять, как всё это могло случиться.
Кудеслав Мечник сломал парню шейные позвонки. Правда, сопляк ещё дышит, но не долго ему осталось дышать, ой как не долго!
Убийство сородича… Пускай глупое, нечаянное; но нечаянность-глупость злодейству не оправданье, а добавочная тягость. Так что по обычаю, ведущемуся от самого Вятка, в ближнем грядущем светит тебе, Мечник Кудеслав, погребальный костёр этого вот пащенка. Только, в отличие от пащенка, ты на этот костёр попадёшь живьём…
– Гляжу я, теперешняя Весёлая Ночь горазда и на печали…
Нет, Кудеслав не вздрогнул, не обернулся, а только подумал с безропотной покорностью: “Ну, вот и всё… И поделом: сперва не удосужился соразмерить удар, теперь вот кто-то незамеченным к тебе подобрался…”
– А и непочтителен же люд у вас во граде… – исполненный вроде бы вполне доброжелательной укоризны голос безвестного говоруна вынудил Кудеслава зябко передёрнуть плечами. – Здравствоваться со старшим думаешь, нет ли?
Мечник, наконец, оглянулся.
Обнаружившийся вблизи незнакомый сухощавый мужик на первый взгляд показался ему чуть ли не сверстником. Мужик как мужик… Видать что малозажиточный – одет (одет?!) в небелёную пестрядину, на ногах ветховатые лапти… Бородёнка серая какая-то, и волосья такие же (правда их, волосьев, почти не видать под широченным оголовным ремнём)…
Вот только глаза… Льдисто-прозрачная дальнозоркая синева… Сквозь такое смотрят на мир лишь мудрые свирепые птицы, да ещё мудрецы из людей, чья трудновообразимая древность не умучила разум, а придала ему надчеловеческую пронзительность.
Можно ли не узнать такое? Нельзя – даже если видишь впервые в жизни.
Но для чего бы это Звану Огнелюбу, столетнему главе кователей-колдунов, забираться в такую даль от ковательской слободы? Неужто ж и он на равной ноге с пащенятами да бабьем занят безнадежными поисками?!
Спохватившись, Кудеслав принялся, наконец, бормотать здравствования. Получалось у него что-то утомительно многословное (сказалось-таки пережитое волнение), однако старый кователь не перебивал, слушал с этакой невразумительною усмешечкой.
Оборвал Мечниковы излияния валяющийся на земле парень: он вдруг захрипел, судорожно засучил пятками…
Усмешливость мгновенно сгинула из Огнелюбовых глаз.
– Отходит… – глава кователей склонился было к бесталанному мальцу, но тут же вновь выпрямился и хмуро зыркнул на Кудеслава:
– Как же это ты?.. Смекаю, вряд ли бы единственный во племени обладатель ратного снаряженья доверял его в чужие руки; стало быть ты и есть он… Так как же ты, Мечник, сподобился оплошать? А? – Он вдруг вздохнул совершенно по-бабьи. – Эх, ты, Мечник – голова-с-плечник… Ты, небось, умным себя почитаешь, а тех, которые в Купалову Ночь папоротниковые цветьи выискивают, мнишь дурнями… А не заведи сюда такие вот розыски меня, дурня, кто б твою умную голову выручил? Эх-хе, истрачивай теперь на тебя…
Кудеслав мгновенно стряхнул почтительность и ощетинился:
– Нечего на меня истрачиваться! Что сам заслужил, то и…
– Цыть!
Окрик этот был так внезапен, так непростительно, невыносимо обиден, что Мечник захлебнулся воздухом и действительно смолк.
А Огнелюб, буравя ледяным взглядом его зрачки, цедил:
– Кто чего перед родом заслужил – то не тебе судить! То в иноразье даже самому роду не может быть ведомо! ВСЕМУ роду, который от века до века. И даже Роду.
Потом, как-то вдруг обмякнув, Зван медленно опустился на колени близ парня, трудно домучивающего остатние свои мгновеньица. Опустился и вновь зыркнул на Кудеслава:
– Слышь, воин могучий… Хочешь, чтоб провины твоей перед родом вовсе не стало? Хочешь? А и ступай тогда прочь. Пойди хоть к кострам, полюбуйся праздничным действом – оно тебе нынче кстати.
– Не видал я, что ли?.. – начал было Кудеслав, но Зван прикрикнул досадливо:
– Сказано, полюбуйся!
Потом кователь как-то странновато, нелепо ссутулился над умирающим; речь Званова перелилась в малоразборчивую скороговорку:
– Ты новым, новым глазом всмотрись! И запомни… Люди не верят беспричинно, да вот беда: издавняя крепкая вера зачастую сама же увечит свою доподлинную суть. Вот как с папоротниковыми цветьями… Чего только про них не брешут: и похоронки-клады сокровенные они-де указывают, и желанья-де исполняют… А правда вроде бы рядом, но вроде и далеченько от той брехни…
Ни бельмеса не понял Мечник из слов велемудрого кователя-колотуна-колдуна. Впрочем, Кудеслав остерёгся гневить Звана расспросами или – тем более! – спорами, а потому покорно наладился уходить. Он только крохотный осколок мига промедлил: глянул на сделавшегося не по-живому плоским недоросля, убедился, что любое, даже самое распречародейственное знахарство тут уже безнадёжно опоздало…
А потом…
И на дюжину шагов не успел Кудеслав отойти, как раздавшийся позади плаксивый полустон, полувсхлип вынудил его оглянуться.
Парень, всего мгновенье назад казавшийся мёртвым окончательно и безвозвратно, теперь дёргался в попытках встать.
А в руке сутулящегося над ним кователя-колдуна темнело нечто, весьма похожее на лист папортника.
А на самом кончике этого листа мерцала тёплая зеленоватая звёздочка.
…Вот так-то Зван по прозванию Огнелюб нынешней Ночью и выручил некоего Кудеслава Мечника из большой беды. Из настолько большой беды, что вспомянуть лишь – и то студёная жуть охватывает. Из беды, пособить которой только и мог великий колдун. Наверное… то есть наверняка мог бы пособить той беде ещё и волхв-хранильник Светловидова капища, но в нужный миг добрый Кудеславов друг Белоконь поблизости не случился. В нужный миг случился поблизости Огнелюб, с которым Мечнику до сей поры даже видеться накоротко не доводилось.
И хоть того, во что Званом велено тебе вглядываться, ты уж на веку своём нагляделся до скуки зевотной; хоть вовсе не понятно, что такое в кователевых устах могло означать “новым глазом” (что угодно это могло означать, вплоть до прямого смысла) – всё едино не сможешь ты, Кудеславе, махнуть рукою на Огнелюбов наказ. По крайней мере, нынче – не сможешь.
С сожалением отпихнув последнюю из хороводниц (та, бедняжка, в настырных попытках надеть свой венок на высокий шелом высокого общинного стража до ссадин доелозилась голыми грудьми по железной панцирной чешуе) Мечник решительно зашагал на явственные отзвуки пения, гомона и многоголосого весёлого визга – к речному берегу, где ещё с вечера полыхали громадные Очистительные Костры.
…На берег Мечник подоспел к самому веселью.