В Ночь Цветоодеянного Бога вершатся дивные, небывалые чудеса. Например… Нет, то есть что старый Глуздырь свечера хватил преизрядного лишку – тут, конечно, никакого особого чуда нет… да и свершается такое всё же малость почаще, нежели раз в году. Но вот что старик ещё до зари успел кое-как проспаться и поволокся творить над собою обряд очищения…
К предрассветью близ Костров остались лишь мальцы, которым было назначено блюсти неугасимость Купалова Пламени, а кроме них – с десяток сопляков и соплячек, занимающихся не одними лишь прыжками через огонь.
Кудеслав не видел, как именно затеялась свара между похмельным Глуздырём и хуже-чем-хмельными юнцами. Не видел, но рассказать бы мог безошибочней любого очевидца.
Старик, поди, ещё с изрядного далека принялся растолковывать всем желающим, а паче – всем нежелающим слушать, что Ночь какая-то неправильная, что вообще всё стало гораздо хуже, чем в дни его Глуздырёвой молодости и что даже сама земля теперь вконец оплошала – от каждого шага качается.
Потом Глуздырь, вероятно, споткнулся о парочку, самозабвенно угождающую Купале. С трудом восстановив равновесие, старец упёр руки в бока и некоторое время придирчиво наблюдал за творящимся действом. Сперва наблюдал молча; затем стал учить девку правильно раздвигать ноги… Возможно, он согнал парня и сам забрался на его место – показать, как всё это делалось в дни его Глуздырёвой молодости (то есть правильно). Если так, то свару без сомненья заварила непочтительная юница, дерзнув помешать старику мирно вздремнуть на себе.
Отголоски свары Мечнику выпало услыхать на подходе к берегу. То есть сварой это можно было назвать с изрядной натяжкой. Соплячьё вело себя довольно-таки уважительно (по тогдашним делам даже НА УДИВЛЕНИЕ уважительно); оно, соплячьё-то, всего-навсего наперебой пыталось втолковать распалившемуся дедушке, что нынче всё не хуже, а гораздо лучше, чем в прежние времена. Правда, юнцовское толковище получалось чересчур громогласным. А уж про не на шутку взъерепенившегося Глуздыря и говорить нечего – почтенный старец визжал ошпаренным подсвинком:
– …даже костры не умеют обустроить толково! Эвон, как горят: низко, чахло… Не костры – доходяги! Да ещё над самым обрывом запалено! Так и птенец, глуздырь-недопёрок играючи перепурхнет прямёхонько в реку!.. Да нет, не перепурхнет – шагом перешагнёт!
Зря, конечно, Глуздырь помянул глуздыря. Подростки, мгновенно растеряв остатки почтительности, шуганули предрассветную тишь дружным радостным ржанием, и старик вконец озверел. Впрочем, нет. Именно вконец он озверел, когда сквозь сопляческое веселье проткнулся тоненький девчоночий писк: “Покажи, как недопёрок перешагнёт! Покажи!”
И озверелый старик показал.
Глянуть на “перешагивание недопёрка” Кудеслав не успел; зато Урману Мечнику выпало полюбоваться тем, что последовало мгновением позже.
Леший знает, как можно было ухитриться не одолеть изрядно подугасшее пламя и смочь не ввалиться в реку после даже этакой безуспешной попытки. Однако же Глуздырь и ухитрился, и смог. И не только.
Когда Мечник вышел на прибрежную пустошку, Купаловых Огнищ там оказалось не три, как всегда, а четыре, причём новоявленное четвёртое с воплями металось по-над обрывом – то ли Глуздырь напрочь оскорбел своим глуздом-разумом, то ли, хоть даже зажариваясь в горящей рубахе, робел прыгать с высоты двух человечьих ростов и пытался выискать мало-мальски пологий спуск к лунному искренью воды.
Кудеслав заторопился на помощь, однако тут же и умерил свою прыть, потому что, во-первых, этой ночью один раз уже допомогался, а во-вторых, теперь и без него сыскались помогальщики-выручальщики.
Глуздыря столкнули в реку икающие от смеха юнцы. Слышно было, как он бултыхнулся, простонал блаженно да сладостно, и вдруг опять заорал, будто резаный. Умащивающийся присесть близ опушки Мечник закляк было, но, разобрав среди маловнятных Глуздырёвых воплей слово “водяницы”, махнул рукой и расслабленно опустился на облюбованный бугорок.
Как же, делать русалкам более нечего – так и кинутся они на вздорного недосмаленого старикашку! Размечтался… Оно конечно, в такую ночь не только человеки тщатся угодить Цветоодеянному, а русалочья страсть известно чем оборачивается… Но вот именно Глуздырю водяниц опасаться глупо. Водяницы – они переборчивы; а ещё знающие люди говорят, словно бы русалки то ли брезгуют запахом гари, то ли боятся его до смерти, потому что огонь и есть для них смерть…
Соплячьё от Глуздырёвых воплей зашлось пуще прежнего. Юные Купаловы услужители точно знали, что время страха ещё не пришло – значит, покуда можно резвиться вовсю. Парочка вконец расходившихся девок наладилась прыгать в воду: мол, ежели дедушка скучает по речным игруньям, то мы это мигом ему…
Да, время страха ещё не пришло, но оно уже назревало, оно было уже очень и очень близко – оттого-то один из парней и заторопился расписывать самозванным водяницам жуткие страсти, которые водяницы доподлинные творят над неосторожными бабами. С мужиками-то русалки балуются хоть и гибельно, но всё же любя; а баб на дух не переносят, и потому изощряются с ними уж очень замысловато.
Девки сразу растеряли охоту кидаться во взбитое барахтающимся Глуздырём неистовство коверканных отраженьиц Волчьего Солнышка.
Наверняка и сам рассказчик, и те, для чьих ушей предназначались его старания, не шибко брали на веру эти побасенки; и уж тем более наверняка никому не верилось, будто что-то подобное может случиться здесь и сейчас (не верилось хотя бы уже потому, что русалки даже пуще бабьего духа не переносят многолюдства и затевают свои игры лишь с одиночками). И однако же рассказчик самозабвенно упивался всяческими подробностями… И столь же самозабвенно взвизгивали юницы чуть ли не при каждом его слове… Боги пресветлые, ну вот везде, во всех виданых Мечником землях пугаться любят не меньше – а то и больше – чем веселиться и даже чем пугать других.
О Глуздыре вроде как все позабыли.
Лишь Кудеслав, продолжавший отстранённо раздумывать о причинах неосознанной человеческой тяги к смакованью испуга, вдруг обратил внимание, что плеску в реке стало многовато как для одного щуплого старика. Впрямь, что ли, русалки? Но нет, захребетницы Водяного Деда вряд ли стали бы плюхаться этак вот размеренно да неспешно – точнёхонько как вёсла, удерживающие чёлн против вялого прибрежного течения. И вряд ли бы русалки стали браниться этакими хриплыми басовитыми голосами… Да и слов таких водяницы, поди, не знают…
А ночь стремительно катилась к погибели. Заречная чаща, прежде видевшаяся чёрным зубчатым гребнем, теперь высвечивалась, обретала смелеющие цвета; блекло, никло к земле Волчье Солнышко; звёзды растворялись-пропадали в светлеющем небе.
Юнцы да юницы как-то вдруг попритихли, многие из них вспомнили про обязанность блюсти костровое пламя. А из лесу да со стороны градской поляны, берегом, брели-сбредались к Купаловым Огнищам родовичи – одурелые от ночных игрищ, умученные напрасными поисками, просто недоспавшие…
Чуть ниже по течению, где береговой обрыв сплющивался в удобную для причаливания плоскую бухточку, натужно скрипело песком днище выволакиваемого на берег челна, и гулкий (как бы не Яромиров) бас ворчал что-то про зарвавшихся непочтительных пащенков, хуже которых только этакий вот старый дырявоголовый дурень, пробовавший сгореть и утонуть одновременно и отблагодаривший спасителей без малого удавшейся попыткой перевернуть их лодью.
И, кажется, еще подплывали челны – уж один-то Кудеслав точно сумел распознать в закурившейся над водою промозглой серости утреннего тумана.
Заканчивалась Купалова Ночь, наступало время вспомнить, что за удовольствия (пускай даже доставленные себе ради угожденья кому-то другому) всегда приходится платить. Уж так устроено, что бурный смех зачастую оборачивается не менее бурными рыданьями; любовь – разлукой либо привычкою (что ещё тяжче)… А беспечность да вседозволенность всегда, всегда оборачиваются страхом. Не тем, которым люди разных обычаев и языков любят приправлять весёлые развлеченья, а доподлинным. НАСТОЯЩИМ.
Мудр, поистине и премного мудр цветоодеянный бог Купала. И ещё он добр, и в доброте своей заставил людей каждый год напоминать самим же себе, за что какая предопределена расплата.
А близ костров сделалось уже совсем многолюдно, едва ли даже не тесно там сделалось. Кто стоя мялся-маялся ожиданием, кто расселся под ногами у прочих, а кто и прилёг – додремать, значит, покудова суд да дело.
Общинники.
Родовичи.
Достойная проросль Вяткова плодовитого корня.
Степенные бородатые мужи и гололицые парни; почтенные блюстительницы домашних очагов и ногастые крепкогрудые кобылки… Эти последние до того утрудились за Весёлую Ночь, что в большинстве до сих пор не нашли сил сокрыть под хоть какими-нибудь одеяньями принадливые свои тела. Вялые, затрёпанные венки; налипшие на потную кожу да так и присохшие к ней листья, сосновые иглы; алые бороздки царапин – память об игривых догонялках-пряталках в хлёстком подлеске… И наливающиеся чернотой синяки на тугих всхолмьях грудей, бёдер да плеч – память о мужских пальцах, алчных, хватких, нетерпеливых, умеющих даже щемящую боль оборотить щемящею сладостью… Свежая память, новая, незабываемая…
Удобно расположившийся на мягком травянистом горбочке Кудеслав имел достаточно времени для созерцательства да несуетных рассуждений. Оно – время-то – тянулось и тянулось, как мёд за ложкой. То есть тянулось оно, конечно, не само по себе: его старательно тянул Яромир.
Зная, что утреннее действо не начнётся в отсутствие старейшины рода и что выматывающее душу ожидание – упомянутому действу непременная часть, Яромир сперва заставил своих гребцов чересчур далеко (едва ль не на всю длину) выволочить из воды лодью, затем изнурительно долго выбирал, к чему бы ее привязать и столь же долго привязывал – с такой основательностью, словно бы челновую корму не еле заметная рябь облизывала, а терзал прибой виданого Мечником злого Скандийского моря.