Между степью и небом — страница 32 из 71

– Узнал?

Огромный белоснежный старец. Беленое посконное одеянье; белое, словно бы неживое лицо; сугробы волос и короткой стриженной бороды… Изморозные косицы усов свисают ниже сыромятного пояса, а за поясом этим заткнуто единственное небелое: три стрелы, словно бы вымазанные сохлой кровью. А голос – низкий, хриплый, медвежий – сквозит неожиданно тёплою дружелюбной насмешкой:

– Ну, что молчишь? Аль не признал-таки стародавнего друга?

– Белоконь… – выдохнул, наконец, лейтенант… нет, не сам лейтенант, а древний пращур-рубака, сонно шевельнувшийся в потёмках лейтенантской души.

– А и непамятливы же они, люди! Всего-то пятая его жизнь идет с той поры, а он уж мешкает вспомянуть…

Это подал голос второй встречальщик, молодой верзила в красном хазарском наряде и с двумя мечами: один (саблевидный) – в ножнах при поясе, второй (прямой обоострый) – в груди, да так, что клинок, небось, на добрую пядь выткнулся меж лопаток.

– Отчего же? – Михаилу впору было бы самому подивиться спокойной ленце собственного голоса, но он почему-то не счёл такое удивленье уместным.

– Отчего же? – неспешно говорил то ли средний командир РККА Мечников, то ли вятичский воин Мечник Кудеслав, то ли оба они разом, – Я помню. Тебя помню, волхв-хранильник Светловидова капища, и помню, что ты ещё и другое место хранил, тайное, посвящённое гнед… то есть чёрному коню Борисвету, начальному богу Нездешнего Берега Время-реки…

Шире раздвинулась клыкастая щель меж старческими усами да бородою, выдавился из этой щели ехидный смешок (умей волки ехидничать, верно, смеялись бы они именно так же)…

А Михаил продолжал, словно отвечая вызубренный, но не зацепивший сердце урок:

– И тебя помню, сын да воевода самозванного старшины над старейшинами всех родов-племён Вяткова корня. Помню, что мы уж встречались однажды с тобою ЗДЕСЬ, как бились помню и как мой меч остался в тебе… А ещё – речи твои тогдашние, и как ты сказал: “Уходи, здесь тебя пока не хотят”…

– Теперь не скажу, – пуще прежнего осклабился ряженый по-хазарски верзила. – Нынче тебя здесь и хотят, и ждут. Ступай дальше, только сперва прихвати с собою своё.

Михаил потянулся было к рукояти меча, торчащего из груди “сына и воеводы”, но нелепый собеседник проворно отшагнул назад да вбок, уворачиваясь от этой попытки и одновременно открывая то, что, оказывается, пряталось за его широкой спиной…

Нет, не то – тех.

Вешка. И юная Мария Сергевна с неудобопроизносимой фамилией Мысь.

Векша. И Мысь.

Первая и единственная любовь Кудеслава Мечника. И её, любови этой, подобие, оживлённое неведомыми зайдами с неведомого Нездешнего Берега. Волками, умеющими превращаться в людей. Выворотнями.

Как это сказал ряженый под хазарина вятской воевода? “Всего пятая жизнь идет”… Как это говорил в незапамятные времена четвероединый приильменский волхв Корочун? “Не веруется мне, что двое одновременно живущих смогут встретиться и в какой-либо из жизней грядущих”… Ан, значит, встретились. Да не двое – то ли трое, то ли двое с какой-то дробью… Или больше?

Вот теперь и пойдут слепливаться в единое целое осколочки, мнившиеся прежде нелепостями. И схожесть девочки Маши с Вешкой, и “фамильная” Вешкина драгоценность со знаком СчИсленя-СчислЕни, двоесущного божества-блюстителя теченья времён… Серпик новорожденного месяца, врисованный в лучистый солнечный круг… А ведь это ты – верней, Кудеслав, прозванный Мечником – получил ту бляшку вместе с неогранённым рубином в святилище Двоесущного. Как же она у Вешки-то?.. Значит, аж настолько вы с ней…

Встретились вот… И ведь, кажется, не только в этой из последующих жизней… И корней вы, детдомовцы, в нынешнем мире-времени, похоже, никаких не имеете… Так не напрасно ли избавился ты от даров СчИслень-СчислЕни? Правда, колдовство вроде как продолжается и без колдовских побрякушек… И всё же подходящее ли время ты выбрал, чтобы избавиться?.. И сам ли ты выбрал такое время?

Нет, не успел Михаил справиться с творящейся в его голове сумятицей, не удалось ему всё до последнего выловить и хоть наскоро, наживую сметать воедино линялые от немыслимой давности обрывки-клочки когдатошней памяти когдатошнего Мечника-Кудеслава. И не только потому, что вообще думалось ему, Михаилу, как-то через силу, с трудом. И даже не потому, что мысли его спутало неприятное секундное ощущенье копающихся в мозгу суетливых и склизких щупалец.

Свою-несвою память вспугнуло другое.

Лепиться воедино принялись не только ошметья былого. Тем же самым занялись Вешка и Мысь.

Они вдруг одновременно пришагнули друг к дружке, столкнулись, слились в единое, новое… В новое ли?

Михаил почувствовал, как мягко всколыхнулась под его ногами травяная равнина, и так же мягко вспухло-опало в груди что-то смертельно мучительное и одновременно радостное, долгожданное…

Он узнал.

ОНА, новая, сплавленная из двух Векшиных воплощений, была совершенно непохожа на рыжую мастерицу-наузницу, рождённую в приильменье и против воли попавшую в вятские глухие леса.

Златые волосы вытемнели – словно бы сгусток мрака вихрился вокруг ЕЁ головы, обнимал тонкие плечи, гладил гибкую змеинную спину; белая (какая бывает лишь у огненно-рыжих людей) кожа сделалась неправдоподобно бледной, полупрозрачной, светящейся… нет, кожа эта не просто светилась, кожа эта втягивала посторонний окрестный свет и умерщвляла его в себе – точь в точь как… да, именно – как нелепый туман неправильной белой ночи… Только глаза вроде бы остались теми же бездонными провалами небесной сини, которые властнее сходства лиц и фигур роднили между собою Вешку и Машу… то есть Векшу и Мысь… Нет, и в глазах тоже угнездилось новое, какая-то ледяная всевидящая пронзительность…

И, несмотря ни на что, это всё-таки была Векша.

Незнакомая.

Нездешняя.

Но узнаваемая. Вопреки всему, вопреки даже одежде, сверкающе-чёрным газом овевающей не по-людски и даже не по-звериному гибкий стан.

Незнакомая, новая?

Чёрта с два! Именно “чёрта с два” – лучше, поди, никому не сказать, не выдумать…

В том-то и дело, что Михаил Мечников видывал уже ЕЁ, эту новую нездешнюю Вешку… то есть Векшу… то есть не всё ли равно, нынешним или за-за-за-за-запрошлым именем звать?!

В древности, в той жизни, когда Михаила звали Кудеславом, премудрый волхв Корочун содеял над собою невероятное: для постижения каких-то там волховских сокровений вычленил частицы своей души и превратил их в отдельно живущих людей. Четверо – дряхлый старец, юнец, вовсе ещё малый мальчонка и моложавая пригожая баба – вместе звались единым человеком. И не только звались, а и впрямь были.

И тогда же нездешние твари (то ли выворотни-людодлаки, то ли предводительствовавшие ими безглазые человекообразины) наделили жизнью да плотью изделие недорослого златокузнеца по имени Жежень – статуэтку, сработанную с Векши ещё до Векшиного вынужденного путешествия в вятские дебри. Мол, настоящая-то Векша другому досталась, ан не горюй, парнище, тебе тоже будет – только и разницы, что на два года моложе.

А вот призадуматься бы тогда-то – хоть кому-нибудь, хоть тому же распремудрейшему волхву Корочуну: чего бы ради зайдам аж этак ублажать пащенковатого златокузнеца, всей потребности в котором только и было, чтоб держал язык за кусалами? Ведь для затыкания ртов существует множество способов гораздо менее трудоёмких и гораздо более действенных…

Так, может быть, зайды с Нездешнего Берега радели прежде всего о СОБСТВЕННЫХ надобнастях? Корочун отлучал части своей души в самостоятельные тела, чтоб не мешали, а те, нездешние… Может, они вложили в колдовски рождённое Векшино подобье всё то, чего подлиной Кудеславовой жене не доставало, чтоб… Чтобы она, Векша, сделалась не человеком… Не здешним человеком? Вложили, приберегли до нужного (им) срока… Или…

Снова жадно шевельнулись в мозгу липкие щупальца; снова ушмыгнула, выпорхнула назревающая догадка…

А ОНА, слившаяся из подлинной Векши и Векшиного подобия, нездешняя, новая и вместе с тем знакомая по давним мучительным снам… По снам, мучительным именно тем, что были они всего-навсего снами; необходимость просыпаться – вот что было мучительного в этих редких и ярких видениях…

ОНА…

Как же звали-то её?

Наверное, чтобы вспомнить, снова нужно увидеть во сне… а может, и наяву – нынче даже в такое поверится… снова увидеть тот город.

Огромный, разный.

Город, в котором рубленные шрамы парадных улиц стиснуты меж неприступных гранитных отвесов, ломящихся барельефами, фальш-колоннами, стрельчатыми двусветными окнами; в котором парки имеют отношение скорей к геометрии, чем к ботанике, а вычурные дворцы уживаются с немощёнными улочками – мирком черепичных крыш, резных ставен и неумолчного шепотка травы под медленным ветром…

Город, несмотря на высокомерную пышность главных своих кварталов придавленный, покорённый вспучившимся в самом его центре гигантским зданием… да нет, не зданием. В людских языках ещё не выдумано подходящего слова для этого беспорядочного нагромождения ослепительных куполов да зарослей витых чёрных башен, ранящих облака отточенными жалами шпилей… Как не выдумано ещё людьми слов для того, что безумолчно неслось оттуда, из этого дворца над дворцами.

Гимн?

Псалом?

Хорал?

Всё не то.

Никакими словами не передать всеподминающего величия этой мелодии – сложной до примитивности, прекрасной до ужаса, торжественной до балагана… обволакивающей, засасывающей… чарующей… Она была слышна в любой точке города – где-то звучала подобьем отдалённого грома, в иных местах ощущалась подспудно, не слухом, а всем телом, принимающим на себя ритмичную вибрацию почвы… Но – так ли, иначе, а ощущалась она везде.

С раннего детства Михаилу случалось звенеть каблуками по ажурным чугунным мостикам-тротуарам, протянутым на уровне вторых этажей; подглядывать обрывки чужой жизни, трогательно-жалко норовящей отгородиться от мира оконным слюдяным блеском; ловить чёрных ящериц на мощёных ракушечником аллеях; бродить меж полуруин, оплетённых диким вьюном, и подслушивать рассказы греющихся на солнце пергаментокожих старцев о том, когда и почему запустели окраинные кварталы великого города – молодёжь, де, не хочет жить по-старинке, брезгует копаться в земле и (подумать только!) за морковью да репой бегает в магазины… а раньше, бывало… вот, мол, помню, ещё до Победы…