Именно тем сереньким предрассветьем, глядя, как под траурный салют догорающей на западном берегу перестрелки оседают, проваливаются в ленивую речную муть неуклюжие потрепанные “дивизионки”, Михаил окончательно понял: не то, что дружбе, а и просто более-менее терпимым отношениям с Зурабом настаёт конец. И так уже старший политрук частенько намекал… да нет, какие уж тут намеки – он не раз говорил открыто и прямо, что Михаил оценивает обстановку не как командир, а как мягкотелый запаниковавший интеллигент, что переоценка противника есть разновидность пораженческих настроений, что от неверия в близкую победу рукой подать до предательства… А теперь вопреки всему – логике, справедливости, прочему – Ниношвили еще больше укрепится во всяческих своих прежних подозрениях. И придумает подозрения новые. Всяческие. Разнообразные. Потому, что когдатошнего друга он теперь ненавидит.
Бывший замполит артбатареи стоял в верткой узенькой плоскодонке рядом с Михаилом и тоже смотрел на гибель пушек. Смотрел и плакал. Громко, взахлеб. Не стыдясь.
…Предобморочная тошнота мало-помалу стронулась на убыль. Михаил уже почти вернул себе способность видеть и понимать; он уже довольно-таки четко различал окружающее – например, многочисленные царапины на боку проклятого несгораемого ящика и полуперекрытое грубо намалёванным инвентарным номером клеймо: “Кrauze und Sohn, 1937, Hamburg”. Прямо насмешка какая-то…
– …не понимает, куда ты клонишь, да? Напрасно думаешь, Нонишвили всё понимает! – Оказывается, старший политрук уже стоял совсем рядом, и его обличительные слова гвоздями вколачивались в как бы вдруг откупорившиеся уши Михаила:
– Очень хочу надеяться, что ты это неосознанно, понимаешь? Что это неосознанная трусость. Пока буду надеяться, а ты должен мне доказать, что я всё-таки не ошибся! Очень доказать должен – понял, да?
Михаил с трудом повернул голову и снизу вверх мутно уставился на и.о. комполка. Раненный лейтенант так мучительно сморщился в попытке доскрипеться до смысла услышанного, что Зураб, вздохнув длинно и тяжко, принялся повторять всё сначала:
– Ну, сам вдумайся в каждый из твоих доводов! Ведь сплошные “похоже”, “вроде бы”, “кажется”, ну? Ну?!
– Каждый в отдельности – да, – просипел Михаил. – Но всё совокупно…
– Да что “совокупно”?! Что?! – Ниношвили возобновил своё хожденье туда-сюда. – Ты же сам постоянно упрекаешь меня, будто я недооцениваю противника! А теперь?! Думаешь, немцы совсем идиоты – затевать такие хитрые хитрости ради… ради ликвидации малочисленной группы окруженцев?! – Выговорить эти последние слова старшему политруку удалось лишь ценой немалых усилий, но не скажешь же “малочисленный полк”! – А часовой? – продолжал Зураб, всё заметней взвинчивая себя. – При любых условиях будет молчать – надо же! Ты уж до самой последней черты докатился: эсэсовцев равняешь с НКВД, немецкую солдатню товарищами назвал, а теперь уже готов приписать гитлеровцу самопожертвование и стойкость сознательного большевика! Да?!
Михаил скрипнул зубами, но заговорил довольно спокойно – это несмотря на злость и вымучивающую боль:
– Пойми… те, товарищ комполка: немцы не считают нас заурядными окруженцами, пробирающимися к линии фронта! Вспомните хоть Волховатский аэродром! И Узловую тоже… И другое всякое…
…Да уж, Волховатский аэродром… На довоенной карте он был обозначен, как районная база сельскохозяйственной авиации, а на деле немцы успели приспособить его для своих фронтовых бомбардировщиков.
Задуманная старшим политруком несусветная дерзость прошла великолепно. Правда, великолепию этому изрядно помогло удачное стечение разнообразных случайностей – так что ж с того? Кажется, это Наполеон говорил: “Случай всегда на стороне больших батальонов”? Наверное, так и есть – даже если “большие батальоны” не числом велики.
Над лётным полем господствовала высотка, на вершине которой то ли гитлеровцы, то ли наши оборудовали блокгауз и бетонированную траншею – охранный пост, оснащенный прожекторной установкой. Еще с ночи три десятка красноармейцев шестьдесят третьего отдельного (отборная ударная группа) затаились в небольшом, однако густом и малохоженом сорном лесу близ подножья высотки. На рассвете немецкий гарнизончик блокгауза сменился. Через полчаса заступивших на пост гансов вырезали втихую, и ударная группа заняла караульную траншею. Еще через полчаса из-за длинного мыса лесной опушки вывернулись две артиллерийские упряжки. Уже совсем рассвело – от блокгауза отчетливо виделось, как мотаются на колдобинах полевой дороги расчехленные “дивизионки”. Ездовые гнали коней рысью – споро, но без суетливой, привлекающей внимание спешки. Могучей выдержки людьми были эти ездовые. Собственно, почему были? Один из них жив до сих пор… верней сказать, пока еще жив.
Упряжки взмыли на высотку; расчеты, ссыпавшись с передков да зарядных ящиков, кинулись отцеплять и разворачивать орудия… Немцы не реагировали. Почему? Теперь, задним-то числом, можно выдумать много всяческих объяснений (например, немцам было попросту недосуг глазеть по сторонам). А за день до операции, когда Михаил пытался доказывать Зурабу, что никакая темнота не поможет скрытно выдвинуть орудия на такую позицию, старший политрук, маленько размыслив, ответил: “А ведь ты прав, да… Скрытно не удастся… Значит, придётся воткрытую”. Ошарашенный этакою логикой лейтенант Мечников позволил себе энергично крутануть пальцем возле виска. Как ни странно, Зураб на столь хамское нарушение субординации особого внимания не обратил, а только буркнул раздраженно: “Если даже ты в подобное не веришь, слушай, немцы тем более не поверят. Понял, ну?”
Один дьявол знает, чему на самом деле могли бы поверить немцы, а чему нет. Но что они позволили-таки расчётам “дивизионок” беспрепятственно занять позицию и изготовиться к стрельбе – это факт.
Немцы вообще вели себя непонятно. С расставленных в четком порядке бомбардировщиков посбрасывали камуфляжные сети и прочие маскировочные ухищрения; возле самолетов как на параде строились экипажи и техники… И как на параде же стыла перед деревянным одноэтажным зданием аэродромной конторы (или как такое называется?) серо-зелёная шпалера чёткого пехотного строя – на глаз примерно рота или побольше… Даже скорострельная зенитная установка, торчавшая у ближнего конца взлетно-посадочной полосы, казалось, не просто так себе задрала к небу опрокинутый конус пламегасителя, а тянулась по стойке смирно. Точно так же, как и ее выстроившийся рядом расчет.
И надо всем этим висела неправдоподобная тишина, набухающая спокойным ровным гудением. А потом в этот нарастающий гуд вплелось что-то вроде довольного мурлыканья сытого тигра, и Михаил, приподняв голову над бетонным бруствером, увидел, как из-за угла аэродромной конторы выдвинулся длинный, лоснящийся черным лаком автомобиль. И еще Михаил увидел заходящий на посадку неуклюжий тупоносый самолет (только тут лейтенанту сообразилось, что гул авиамоторов доносится не от выстроенных машин), а выше – распластанные крестоподобия двух истребителей: не то просто барражировщиков, не то…
Га-гах!!!
“Дивизионки” ударили осколочными по ротной шпалере, потом – по зданию, а потом принялись долбить красиво расставленные на поле бомберы.
С трёх ноль-ноль двадцать второго июня, когда на военный городок шестьдесят третьего отдельного посыпались немецкие фугаски – с того самого проклятого утра Михаил мечтал потешиться именно таким вот зрелищем: гансы, в животной панике мечущиеся под нашим огнем. И, конечно же, мечтал о подобном зрелище не один Михаил. Засевшие в бетонированной траншее красноармейцы хохотали, ревели свирепо-радостно, орали забористую злорадную матерщину… И стреляли, стреляли, стреляли…
Михаил тоже хохотал, орал и даже свистел в четыре пальца от избытка восторженных чувств. Но при этом он – как бы не единственный из всех – ухитрялся не только глядеть, но и приглядываться. И делать выводы.
Снаряды “дивизионок” наносили существенный вред бомбардировщикам только при прямых попаданиях, но снарядов было мало, бомбардировщиков – много, а пушкари от спешки и жадности непростительно мазали…
Ладившийся было на посадку самолет (теперь-то он торопливо набирал высоту) несмотря на черно-зеленую камуфляжную раскраску производил впечатление скорей пассажирского, чем военного… И двойка “мессеров”, похоже, не просто выделывалась среди белоснежных пухленьких облачков, а эскортировала его…
Нет, Михаил, конечно же, не был единственным, кто сохранил способность замечать и осмысливать замеченное. Уж во всяком случае не хуже разобрались в происходящем пилоты немецких истребителей. Не сговариваясь (а может, и сговорившись – кажется, все гансовские аэромашины оборудованы радиосвязью) они свалились в крутое пике, атакуя высотку. Засевшие в траншее бойцы встретили их плотным винтовочно-пулемётным огнем. Один из истребителей замарал небо дымной струей, отвалил в сторону и куда-то пропал. Но второй на бреющем мелькнул над орудиями (особого урона его очереди не причинили, однако заставили артиллеристов прервать стрельбу и залечь) – мелькнул и снова взмыл ввысь, разворачиваясь для новой штурмовки.
Лейтенант РККА вряд ли четко сознавал, что он, лейтенант, делает. Верней, не ЧТО, а ЗАЧЕМ. То-есть он-то верил, будто действует вполне сознательно – верил до самого последнего мига.
Он поднял десяток бойцов в атаку на зенитную установку. Захватить гансовскую скорострелку было легче легкого: ее ошалелый расчет не то что оказать сопротивление – даже кинуться наутёк не додумался. Еще бы! В глубоком тылу – как снег на голову классическая фронтовая атака с артиллерией, со штыковой, с “Ура-а-а!!!”…
Михаил собирался заставить немецких зенитчиков сбить штурмующий высотку “мессер”, а потом вести огонь по бомбардировщикам. Но вместо этого неожиданно даже для себя самого он, яростно вопя: “Абшиссен! Вы, швайнхунд, свиньи собачьи, абшиссен к едрёной фене!” – принялся тыкать пальцем вслед улепетывающему пассажирнику. Кряжистый ганс с унтерофицерскими знаками различия очнулся, наконец, от ступора и хватанулся за кобуру, но кто-то из окруживших зенитку красноармейцев выстрелом в упор разнес ему череп, и остальные немцы кинулись лихорадочно крутить ручки наводки; с такой же лихорадочной поспешностью затявкал, задёргался, выплевывая снаряды, тонкий орудийный ствол… Те гансы были (вот они-то именно БЫЛИ) мастерами своего дела – после пятого или шестого выстрела неуклюжий самолет превратился в гремучий клуб оранжевого дымного пламени.