Заполошно пискнули доски. Это группенфюрер. Вскочил на эстраду, подходит – разведя пустые ладони, медленно, подчёркнуто избегая резких движений… Кто-то из гансов вякнул: “не надо!..” – эсэс-генерал только плечом дёрнул. Капризно так дёрнул, ровно барышня нервенная. Смешно. А что вякнувший назвал его герром доктором – это тоже смешно?
– Ближе не рекомендую. – Вместо слов из пересохшей Мечниковской гортани выдавился невнятный хрип, но группенфюрер мгновенно замер. И выговорил – ровно, бесцветно:
– Прежде, чем вы решитесь на неисправимый поступок, вам следует учесть одно некоторое обстоятельство. Прошу смотреть.
Михаил понимал, что скорее всего дошлый эсэсовский главарь таким манером просто отвлекает его. Понимал, но всё равно не мог оторвать взгляд от рук группенфюрера. А тот, по-прежнему старательно избегая резких движений, снял и уронил в нагрудный карман очки; затем аккуратно прижал пальцы к своим немигающим совиным глазам…
Они одновременно выпали из век и одновременно стукнулись о настильные доски, стукнулись твёрдо и гулко, как камешки. Мигом позже и сами веки лоскутками облетели на зеркальные генеральские сапоги. Под бровями группенфюрера ничего не осталось. Ровная гладкая кожа, такая же, как на щеках, скулах и прочем – разве что со следами не то клея, не то грима…
Увидеть всё это Михаил успел, а осознать – нет.
Может быть, рыжий Дитмар и не думал вырываться; может, это была просто непроизвольная судорога. Так, иначе ли, но оберштурмфюрер вдруг дёрнулся, левая Мечниковская рука немедленно тоже дёрнулась… И широкий изморозный клинок неожиданно легко почти на треть свою вошел под левый Дитмаров сосок.
В тот же миг настил позади Михаила скрипнул под новой какой-то тяжестью, и тяжкий удар по затылку вышиб из лейтенантских глаз окружающий мир.
10
Боги, боги, все боги, сколько вас было, есть и, возможно, грядет ещё – как же ему надоел, как вымучил его этот бред, это проклятие души, истекающей кровью и гноем на тысячелетнем колу бессмертия!
Давным-предавным-давно впервые приняла его бескрайняя щель между вечноумирающей вечноосенней равниной и серым провислым небом. Одиннадцать с лишним столетий, пять не подряд выпадавших жизней назад запредельная незнаная твердь впервые выстелилась жестким своим буротравьем под сыромятные подошвы обморочного Мечника Кудеслава.
Мечник, Дрот, Пернач, Чекан… Воин, пришедшийся ни ко времени-месту в родной глухоманной общине; потом – охоронных дел мастер, нарасхват ценимый купечеством успевшего родиться и войти в мощь Господина Велика Новагорода; и ещё потом – воевода ревнивого к чужой славе князя на самом рубеже великого Дикополья и великих нашествий оттуда; а ещё потом – доверенный стольник самого Григория Лукьяныча Скуратова-Бельского…
Мечник. Теперь – Мечников. И она вернулась, вернулась эта неохватная щель между невесть какой степью и невесть чьим небом. Замкнулся круг?
Круг… Одиннадцать с лишним веков неприкаянности, поисков не знамо чего, смертей в четвертьшаге от было снизошедшей-таки отдаться вздорной девки-победы. Пять жизней. Пять – это лишь те, о которых много, мало ли, но напомнилось. А может, из трясины памяти выдернуто ещё не всё? Ведь было же и до Мечника Кудеслава… Этот… Совсем дикарь какой-то – Желтый Топор… И, наверное, что-то будет потом… Может, и великий Город победившего… победившего… Не-ет, вот это – ложь, намаренная нездешним злым колдовством! И то, что замкнулось – всё-таки круг, а не петля.
Петля, круг… да какая разница! Боги, лишь бы хоть на этот раз удалось сдохнуть по-настоящему. Окончательно. Не как всегда, а как все. Чтоб не пришлось потом таскать на загнанной кляче-душе всё, чем только ни умудрились её навьючить предыдущие жизни.
Блаженны нищие смертью и нищие памятью, ибо их есть царствие земное. Нищие… А что достаётся богачам? Царство небесное? Слабое утешение для души, не способной расхлестнуть то ли круг, то ли петлю вековечного кочеванья из плоти в плоть. Тем более слабое в свете полувидений про Храм Великой Победы.
…Михаил шел, утопая по колено в охлёстливых травах, и порывистый ветер оседал на ворсинках измызганной шерстяной гимнастёрки несметным множеством мельчайших прозрачных капель, и небесная серость нависала готовой рухнуть на голову великанской подошвой, и вплетённые в ветер смутные голоса пытались предупредить о чём-то непоправимом…
В левый бок привычно вреза́лся пояс, перекошенный кобурой. Она явно не пустовала, больше того: Михаил знал, что в ней опять откуда-то взялся наган с тремя патронами в барабане, и ещё знал, что толку от смертоубойной этой игрушки здесь не окажется ни малейшего. И финка опять уютно устроилась за правым Мечниковским голенищем, и от неё тоже не могло быть ни малейшего проку здесь.
Здесь, в этой щели между степью и небом, имело смысл надеяться только на меч – тот самый, на клинке которого не высохла ещё кровь Дитмара. Он не исчез, этот меч, он грел рукоятью ладонь зашедшейся на промозглом ветру руки, сёк опущенным клинком головы-метёлки с рыже-бурых стеблей – походя, без злобы, потому просто, что иначе не получалось…
Михаил шел и шел, будто на поводке у не позволяющего себя догнать горизонта (как всегда здесь); а потом впереди замаячили едва различимые точки (как всегда); замаячили и так стремительно вспухли в человеческие фигуры, будто бы люди эти со всех ног мчались навстречу. Будто бы. По правде-то они стояли совершенно бездвижно. Стояли и ждали.
Их было восьмеро, и людьми из них оказалась лишь половина.
Но Мечник-Мечников не заметил этого, потому что из всех восьмерых смотрел пока только на одного.
Тот стоял, крепко-широко расставив ноги, с почти неприличным для мужчины изяществом облепленные мундирными штанами; стоял, скрестив руки на могучей, ржавым волосом порослой груди… ловко и спокойно скрестив, будто бы не торчала из неё, из груди его, рукоять обоострого прямого меча – едва ли не близнеца того, что оттягивал к травам Михаилову руку.
– Здрав будь, мёртвый! – сказал этот стоящий, полыхнув Мечникову в лицо чадными угольями зрачков.
И ещё он сказал так:
– Не наскучила ли тебе очередная жизнь, мёртвый брат-воевода?
А ещё вот так он сказал:
– Думай!
Его волосатая лапа как взорвалась невесть откуда объявившимся выгнутым хищным клинком, и Михаилов меч будто бы собственной волей вздёрнулся, заслоняя владельца от косого рубящего удара… В тот же миг мохнатое брюхо неба пропорола ослепительная ветвистая молния, громовый раскат тряхнул степь, походя сглотнув лязг сшибившейся стали…
…Метался ветер, металось над головой сорванное влёт косматое лоскутьё, метались, стелились, расшибались о голенища жесткие метёлки трав, и Михаил с Дитмаром тоже метались, стелились в дерганой пляске боя, кромсая взмахами пока лишь струи хлынувшего из небесной раны дождя…
Боги ведают, через миг или через век этого беснованья, случайно или умышленно (а если умышленно, то чьим был умысел) Михаил крепко зацепил своим клинком вражий меч – не тот, что был у Дитмара в руке, а который торчал в груди. И тут же рвануло лейтенанта Мечникова за правую руку, да как – аж локть-плечо хрустнули, и будто кипятком обварило ладонь, чудом изловчившуюся не выпустить оружие.
И всё разом сделалось прежним.
Сам собой захлебнулся дождь; небо остановилось, прорехи злобной ледяной синевы заплыли мохнатой серостью; выровнялся, занудил свои невнятные жалобы ветер…
И Дитмаровская помесь сабли с мечом как взялась ниоткуда-вдруг, так вдруг-никуда и сгинула. А вот прямой меч по-прежнему торчал из широкой рыжеволосой груди, и за его рукоять теперь держался лейтенант Мечников. Слились что ли эти казавшиеся близнецами мечи?
Крутнувшись, Дитмар выдернул мечевую рукоять из лейтенантской ладони, отступил на шаг-другой и сказал, посверкивая белой остротой из-под верхней губы:
– А ты по-прежнему хорош, мёртвый. Но если воображаешь, что победил – значит, победили тебя.
– Он не воображает, – сказал другой голос, низкий, звучный, знакомый. – Он слишком умён, чтобы после всего верить в себя. Ведь так, Кудеславе-друже?
Звучный знакомый голос примолк, словно бы дожидаясь ответа. Не дождавшись, сказал удовлетворённо:
– Вот и сделалось всё тем, с чего началось.
…Их было восьмеро, и лишь половина оказалась людьми. Или меньше, чем половина? Или вообще никто здесь – с тобою самим считая? Давеча, завидуя нищим жизнями да памятью, ты о малости одной позабыл: не только твоей душе выпало быть богатой.
Их было восьмеро.
Или меньше?
Или больше?
Усатенький щеголь в эсэсовском генеральском мундире, безглазый, выбритый, но говорящий голосом Белоконя и ернически ломающий речь на “древний” манер…
Оброслый шерстью вояка с мечом в груди, с горючим угольем вместо глаз, смахивающий одновременно и на Дитмара, и на вовсе несхожего с этим гансом воеводу из жизни, в которой Мечников звался Мечником…
А остальные…
Остальные вообще мерцали, будто кадры “туманных картин” – чахоточного кинематографа Мишки-Михиного захолустного детства.
И санинструктор в заношенной, но ладно сидящей форме виделась то ряженой в холстину безкосой девчонкой, то боярышней с отрешенным взглядом, то нетеперешней и нездешней вдовой…
И грязная обезьяноподобная тварь немыслимо переливалась в костлявого парня с нервным дергающимся лицом художника-гения, неудачливого хулигана…
И Леонид Леонидыч стоял здесь, и подполковник Герасимов в измызганной лагерной робе небрежно-изящно перекатывался с каблуков на носки (как, небось, в былые времена, при всём параде скучаючи на каком-нибудь светском приёме)… А рядом прикрывала сухонькой ладошкой нарочитый зевок детдомовская библиотекарша Софья Иоганновна Кляйн… Да, рядом, но не тесно, отнюдь не тесно они стояли – и тем не менее троица эта нет-нет, да и слипалась в единое, в посконно одетого старца с дедморозовской бородищей, с младенческим пухом на гладкой блескучей лысине… и с бездонным провалом вместо лица.