Сколько времени требуется, чтоб вынуть из нагрудного кармана и показать лежащему рядом человеку фотографию? Минута? Нет, меньше. Вот за это "меньше минуты" лейтенант Михаил Мечников успел перевспоминать все случаи в своей жизни, когда она могла без особых мучений закончиться. И еще успел пожалеть, что в каждой из вспомнившихся ситуаций это самое окончание не свершилось. Ибо то, чем грозила ему доставаемая фотография, с "без мучений" явно несовместимо.
И когда фотография зависла перед лейтенантскими глазами, лейтенант чуть не лишился чувств.
От облегчения.
Два старика. Оба в белых полотняных рубахах, оба усаты и длиннобороды, но один совершенно лыс и как-то по-детски щупл, а второй гриваст да громаден… Снимок не очень хорош, а кожа старцев, кажется, уже попятнана тлением, но все равно явственно различается роднящее оба таких несхожих лица выражение покоя… нет – успокоенности.
– Впервые вижу, – радостно соврал Михаил.
Капитан недоверчиво прищурился:
– Около музея на скамьях их не было?
– Не имел возможности осматриваться. А потом мне стало не до того.
– М-да… – Допросчик приумолк, задумался.
И Михаил, воспользовавшись этой задумчивостью, спросил осторожно:
– Так Герасимов – не враг народа, шпион? Финский?
Капитан встряхнулся:
– Что? Ах, Герасимов… А разве шпионы народу не враги? Он, между прочим, лично знал Маннергейма. Кажется, ездил с ним на Тибет, во время Империалистической служил у него в "корпусе смерти"… Татуировку не замечали такую у вашего подполковника – череп с костями? На левом плече…
– Я с ним в баню не хаживал, – мрачно буркнул Михаил.
– Что?! А-а, понял… Да, татуировочки… Откуда такое… такая тяга к черепам, ко всей этой замогильной символике? Всегда и везде. Прусские гусары… каппелевцы… одно время великосветские недоросли, играющие в Чайлд Гародьда, моду завели на – хе-хе! – побрякушки с черепушками… Как символ приобщения к недоступному серой толпе… А? Заметьте, лейтенант: не только человечьи черепа. Еще, например, и конские. Лошадиные. А? Вам плохо, лейтенант?
Да, лейтенанту сделалось плохо. Очень плохо. Совсем.
Потому что опять ощутилось (и довольно-таки явственно) то, что, как он надеялся, ощущаться уже не могло.
Не липкие омерзительные щупальца, нет – что-то даже приятное, светлое… Но это «светлое приятное что-то» очень интересовалось содержимым Мечниковских мозгов.
А может, и не было ничего такого. Может, Михаиловы контузия да преизряднейшая усталость, сговорясь, сыграли такую злобную шутку. Ведь совсем же уморил чертов допросчик! Что он несет? Сам, что ли, контуженный?!
Впрочем, допросчик заговорил уже про весьма интересное:
– Кстати, о черепушках. Знакомец Маннергейма зачем-то пытался подложить вам, лейтенант, большую свинью. Когда уже каялся, показал: сознательно не давал ходу ценному предложению младшего лейтенанта Мечникова. Тогда-то кое у кого и возникла версия о намерении вражеской агентуры продвинуть вас как можно выше. Любой, значит, ценой. И если бы не резолюция о-о-очень высокого начальства: "Буржуазные наймиты на самопожертвование не способны"… Черта с два бы вас иначе отбили у этих… изобличителей… – И вдруг чуть ироничная капитанская повествовательность обрубилась резким, почти что злым окриком (будто не сам допросчик себя перебил, а другой кто-то):
– Так узнали – этих, на фотографии?!
С первой попытки вместо ответа получился отвратительный какой-то полуписк-полухрип, и Михаил, зверея – на собственную жалкость, на хитреца-особиста – рявкнул так, что в палатке на какой-то миг как умерли все:
– Нет!!!
– Странно, – уполномоченный опять как сам с собою заговорил. – Лежат чуть ли не в самом центре заварухи, а никто их не видел… Скажите, – это уж точно Мечникову адресовалось, – у вас не сложилось впечатление, что немцы проводили там какие-то эксперименты над людьми? И вообще над живыми существами? Уколы… Обезьяна эта… Говорят, удрала в болото, как к себе домой…
Лейтенант хотел объяснить, что никакой обезьяны вообще не видел, но смог только головой помотать. Злость отпустила, на смену ей пришла свинцовая мучительная сонливость. Хоть бы ж скорее отстал со своими вопросами уполномоченный капитан!
– Хорошо, – уполномоченный капитан спрятал фотографию, завозился с почему-то отказывающейся застегиваться пуговицей нагрудного кармана. – Можете пока не беспокоиться за себя. И вы, – короткий взгляд через плечо, на Зураба. – И ваша санинструктор тоже, – короткий взгляд поверх Михаила (опять же туда, откуда тот давеча наблюдал сам себя). – Особистам я уже сообщил, что по их ведомству вы трое чисты. А вот с нашим ведомством еще придется вам поработать. Но это потом. Пока задача у вас троих одна: поправляться.
Еле шевеля стремительно тяжелеющим языком, Мечников все-таки осилил спросить:
– А какое это ведомство – ваше?
– Оно вам надо? – осведомился уполномоченный.
И исчез, истаял в сумеречной сгустившейся мути.
А муть все сгущалась, все сумеречнела, роилась беззвучно, тужилась лепить из себя какие-то пока еще неразборчивые размытые тени…
А потом вдруг, ни с того, ни с сего заметилось, что беззвучное это роение на самом деле отнюдь не беззвучно, что так и сочится оно ненавязчивой ядовитой издевкой…
"Думаешь, все вот так и закончилось? Думаешь, закончилось? Думаешь?"
Знакомый голос, очень знакомый, вот только никак не вспоминается чей…
И вдруг – злобный сполох шматует сумрачную сумеречную пелену; стеклянным крошевом брызжет в глаза яростно мельтешащее многоцветье…
…Пронзительный ветер треплет густую заросль кумачовых флагов… Гитлеровских, фашистских флагов?! Э, нет – там, в язвящих алость пятнах-гнойниках порастопыривались не свастики… не совсем свастики – какие-то черные давленые пауки… За ветряным трепыханием не разглядеть их толком, пауков этих; кажется только, будто они отчаянно сучат извилистыми своими ногами – не то в агонии, не то, скорей, мучительно оживая… А сквозь насилуемое ветром беснование кумача нет-нет, да мелькают красно-кирпичные «ласточкины хвосты», знакомый до оскомины купол Дворца Съездов…
Тонкие, копьеподобные древки возмутительных в своей нелепости флагов щетинятся из плотной толпы безлико-одинаково крепких парней, и несется оттуда, из толпы этой ревливое «…разрушим… до основанья, а затем… мы наш, мы новый мир…»
…Ярко освещенный, как-то не по-современному нарядный зал… огромный, плотно забитый людьми… так плотно, что множество кажется одним многолико-безликим существом… трибуна с эмблемой в виде белоголового растопыренного орла, скогтившего пучки не то дротиков, не то молний… седой благообразный человек с прозрачно-стеклянными глазами в мудрой сетке морщин… «Мы не посчитаемся ни с какими расходами, мы пойдем на любые жертвы, но исполним свой святой долг: установим и утвердим новый мировой порядок, в котором не останется места для…»
…Огромная впадина – гигантский амфитеатр под низким ненастным небом; головы, головы, головы – сотни тысяч непокрытых голов под ледяной моросью, густая россыпь молодых лиц, ободинаковленных бездумным истовым умилением… Помост, на нем – прозрачный куб, а внутри, как в аквариуме – скособоченный снежноодеянный дряхлец в тиаре… Дрожащий немощный голос, превращенный в громоподобие тем самым электричеством, которое так, в общем-то, недавно избавлено от клейма диавольского искушения… «…Молодёжь призвана помочь в постройке новой исторической эры…»
…Клубная эстрада, пыльный серо-голубой задник обвисает неопрятными складками, в свете тусклой, тоже пыльной какой-то рампы, среди расшвырянных президиумных стульев корчится, завывая, лысый толстяк в расхристанной тройке… А над ним, разметав не то в благословении, не то в проклятии мослатые крылья рук, дыбится смутный человечишко, превращенный скрещенными лучами направленных снизу «юпитеров» в этакого ослепительного гиганта… И громовый мегафонный бас по-хозяйски утюжит завывания бесноватой толпы:
– Именем исполненного благодати Сандея Аделаджи передаю тебе его дар, дабы проповедовал ты неустанно волю Посольства Божия! Ставлю тебя над людьми, чтобы ты разрушал старый порядок и утверждал новый порядок на этих землях!..
…Гулкий, до стерильности выполосканный светом ангароподобный зал. Вдоль стен – скульптуры. Дискоболы, копьеметатели, всадники… Истинно античные благородство поз, динамизм, лаконичность… Но вместо мрамора – голое мясо настоящих освежеванных тел и туш. А меж постаментов – неторопливые философичные созерцатели. «Высокая эстетика смерти… Новое ви́дение… Без жалости, решительно ломает клетку отжившей морали, утверждает новые законы, свои… Помилуйте, да на дворе – двадцать первый век! Нет-нет, эволюция – это скучно. Истинный гений нетерпелив, истинный гений признает только революционный путь… Жертвы? Ну и что? Новое – это всегда чья-то гибель… Как вы ска?.. Как? Кто это призывает не ждать, пока поспеют, а поедать недозрелые?.. Скульптор? И я?! И вообще все «ломатели старого»? Какой кровавый понос?! От недозрелых? А-а, так вы – хе-хе! – реакционер?!»
…Обшарпанные, разрисованные похабщиной стены, густой табачный чад, сдержанное перешептывание, выдохи, шорох… чей-то голос, балансирующий на сломе в надрывный кашель:
«И нас сводят с ума бесконечной дороги увалы,
Чад и трупная вонь.
Но мы помним: во имя! Свобода! Прогресс!! Идеалы!!!
Все в порядке. Огонь!»
Мелькает, мелькает калейдоскоп – все быстрее, все неразборчивей вспышки… И все безошибочнее угадывается то, чему хочется, но пока еще не можется прорасти из это мельтешения.
Бурая степь под плоским замшелым небом. Путаясь в ковыле, пробует утвердиться на дрожащих спичечных ножках весь вымазанный в ржавеющей на ветру крови жеребенок… до полуобморочья напуганный безжалостностью, с которой он выдрался, с которой он выдран на свет… выпученные, по-младенчески мутные глазенки… тонкая бархатистая мордочка… и густая заросль клыков в бессмысленно ощеренной пасти.