Мгновение – вечность — страница 9 из 74

Выдворенный из штаба Егошина, он снова попал в колею капитана Жерелина. Жерелин, Жерелин, дамский угодник, смертельно напуганный июлем сорок первого и умевший внушить начальству необходимость почтительного с ним обращения. Высшая в его устах похвала: «Эрудированный товарищ!» Если появлялось в газете сообщение об официальном обеде, «на котором присутствовали», Жерелин обязательно сопровождал его тонкими рассуждениями о «ножичках и вилочках, в которых запутаешься», случись туда попасть кому-нибудь из его слушателей или самому капитану… Война бросала Жерелина из Прибалтики в Керчь, а оттуда – под Харьков. Хлебнул с ним горюшка Кулев, пока дошел до Воронежа. «В сапог загнали!» «Под трибунал!.. Всех под трибунал!..»

«На каждого бывает свой Жерелин», — скорбно думал Кулев.

В школьные годы сколько копий в спорах об авиации было Степаном Кулевым поломано! В отличие от сверстников авиация в юные годы не кружила Степану головы. Летчики-герои совершали свои подвиги неведомо где и как, а венчались такой славой, вызывали такой барабанный бой в прессе, что как-то уже неловко становилось допытываться, в чем конкретно заслуга героя, какой поступок он совершил. «Воинский подвиг не может быть анонимным!» — заявлял Кулев, любитель независимых суждений, «Ты сухой рационалист, Степа, с тобой противно спорить!» — отвечали ему. «Не признаю героя, которого объявляют таковым по политическим соображениям!» — Кулев от собственной смелости бледнел. «А если диктует обстановка?» — «Достойного наградить, всенародно не объявлять!..»

На финскую он попал из ШМАСа стрелком-радистом.

Щелястая кабина в дюралевом хвосте бомбардировщика, где он горбатился над турелью или полулежал, промерзала в зимнем небе, как цистерна. Перед вылетом Степан надевал шерстяные носки, оборачивал их газетой, вправлял ноги в меховые унтята – не помогло: мороз проникал до мозга костей, дня не случалось без обморожений… Они отходили от Териок, когда тембр моторного гудения сбился, машина задрожала, задергалась, связь с летчиком оборвалась… Что стряслось, Кулев не понимал. Морозы стояли лютые, он боялся, что околеет, мысленно торопил командира к земле; вдруг потянуло горелой резиной – опасный запах, признак пожара. Безоглядный в решениях, он запаниковал, готов был сигануть с парашютом за борт… Тут лыжи коснулись снежного наста, через весь аэродром к самолету мчала полуторка, механики стояли в кузове с огнетушителями на изготовку… (Сорок минут тянул летчик на одном моторе, удерживая вытянутой, задубевшей ногой кратчайшее к дому направление, борясь за каждый метр высоты… Перед землей подбитый мотор вспыхнул, командир на пределе возможного сбил пламя, дотянул, сел.) Член Военного совета, наблюдавший их возвращение, оценил летчиков – в тот же день отличившийся экипаж был награжден. Пострадавшие от ожогов командир и штурман получали ордена в госпитале, сержанту Кулеву медаль «За отвагу» вручалась перед строем полка. Невредимый, ничем командиру не подсобивший, балласт на аварийном самолете, Кулев со строгим лицом внимал ораторам: «мужество»… «рискуя жизнью»… «гордимся»… «Начальству виднее, — думал Степан. — Все зависит от начальства…» Первый из ШМАСа удостоенный медали с выбитой на лицевой стороне аттестацией «За отвагу», он ради такого отличия готов был потерпеть. Стоял по стойке «смирно», слушая: «Степан Кулев – отважный воин…» Со временем сам привык к этому и других приучил, не зная в душе, отважный он или не отважный воин. Других приучать проще: народ доверчив. Доверчив, но и чуток, чутье на правду в нем неистребимо. С досадой, удивленно отмечал Кулев, что особняком ему держаться легче, чем сходиться с коллективом. Тоска одиночества, более ощутимая, чем страх смерти, настигающий бойца время от времени, — тоска одиночества поселилась в Кулеве, всегда была с ним. Горечь бытия смягчилась, сладость службы возросла, когда Степана – все за тот же вылет – произвели в младшие лейтенанты. О том, что «анонимный подвиг невозможен», Степан уже не заикался. На курсы штурманов, куда его послали после финской (в штурманах всегда нехватка, вечный дефицит), на курсах штурманов он с пеной у рта, как собственное мнение, отстаивал взгляды, не раздражавшие слуха: «Наш истребитель „И-16“, „ишак“ (на котором Степан не только не летал, которого близко не видел), превосходит немецкого „мессера“. Степана увлекала не истина, а открытость, широковещательность окрашенной патриотическим чувством позиции…

Осенью сорок первого года их курсы в полном составе были выдвинуты в первую линию Брянского фронта. Кулев, отличный радист-оператор, попал в радиовзвод, то есть на грузовик, в кузове которого была смонтирована учебная самолетная радиостанция РСБ. Где-то под Борщевом повстречались радистам санитарные носилки, продавленные грузным телом круглоголового генерала. Подушкой генералу служила полевая сумка, ноги покрывал плащ, под рукой – расстегнутая кобура с пистолетом. Несли генерала солдаты в сопровождении нескольких командиров, отлучаться генерал никому не позволял. Степан вглядывался в поросшее седой щетиной, оплывшее от лежания лицо, когда раненый обратился к нему с вопросом: «Фамилия?» — «Дежурный по РСБ младший лейтенант Кулев!» — «Приказываю, радист, связаться с Москвой!» — «С Москвой не могу, товарищ генерал. Не достану. Мощность не та…» — «Передавай в эфир: „Еременко“… услышат». — «Москва не возьмет… Ближайший аэродром – попробую…» — «Зацепи его, Кулев. Всем сердцем прошу, — голос генерала дрогнул. — Вызови, передай открыто: Еременко ранен, невзирая на потерю крови, руководит войсками с носилок… Нужен самолет…»

Вызов удался.

Раненого генерала самолетом доставили в Москву…

Без малого год прослужил Кулев в частях связи под началом капитана Жерелина, прежде чем удалось ему вернуться в авиацию, — только не в бомбардировочный, как значилось в предписании, а в штурмовой авиационный полк, штатами которого штурманы экипажей не предусмотрены. Майор Егошин не замечал ошибки… Или делал вид…

«На каждого бывает свой Жерелин, — думал Кулев. — Или Егошин… Тот меня за одну букву поедом ел, этот за одно слово кинул к черту на рога…»

Безлюдные хутора на пути грузовика – как вымершие.

«Юнкерсы» волнами, в образцовых порядках проходя на Сталинград, возвращались на свои базы вольготно, безбоязненно… Жесткокрылые «мессеры», сверкая чужеземной раскраской, гуляли над землей, пружинисто огибая наклоненные стволы колодезных журавлей, срывая струями солому с крыш, разнося ее по ветру. Это молодечество от избытка сил служило целям морального подавления противника. Утюжке подвергалось все: хутора, повозки, запряженные волами, толпы беженцев, прежде чем немецкая армия нанесет завершающий удар, противостоящая ей нация должна быть деморализована, обессилена, должна видеть в капитуляции неизбежность и спасение.

«ИЛ», высмотренный Кулевым в пшеничном поле, занесли на личный счет лейтенанта и благополучно отбуксировали. Почин был сделан. «Быстренько, быстренько!» — поторапливал свою команду Кулев. Их вынесло в район, очерченный ногтем Егошина. Оставив машину в овраге, Кулев с Шебельниченко вскарабкались по крутому склону наверх, к выгону небольшого хутора, где, по словам капитана Авдыша, он посадил свой самолет. Взобрались, тяжело дыша, и увидели целехонький, на колесах, должно быть, невредимый «ИЛ»… только они к нему опоздали: «ИЛ» уже был облюбован «мессером». Двух своих соперников немец тотчас уложил на землю. Чтобы не рыпались. Прикрыв голову руками, Кулев из-под локтя наблюдал за фашистом. Выгон служил ему полигоном, а «ИЛ» — учебной целью на нем. Макетом натуральных размеров, хорошо освещенным, вполне безопасным. «Мессер» прошивал его по спине, сбоку, под ракурсом три четверти. С виража, переворота, длинными очередями, короткими. Набивая руку, глаз, проводя интенсивный, что называется в охотку, тренаж по воздушной стрельбе. Двух человечков, уложенных ничком, он приберег на закуску. Размявшись как следует, разгоревшись, войдя во вкус, немец обрушился на спасателей «ИЛа». Оглушая моторным ревом, вдавливал в землю, не стрелял, отдаляя момент, когда до русских дойдет, что их просто-напросто стращают, поскольку весь боекомплект уложен в «горбатого»… Долго приходила в себя команда Кулева.

— Накормил нас фриц землицей…

— Еще накормит… из Россоши подрывали, начопер первым в автомобиль – скок: «Вперед, на запад!..» В хуторе Манойлине вроде как задержались, а он уже опять в кабине, опять: «Вперед, на запад!» Командир остановится – и солдат упрется.

— Англичане договор-то подписали, а техники ихней что-то не видно.

— Башмаки пришлют, тем все и кончится.

— Башмаки бы сейчас – хорошо…

— Страх гонит нашего брата… Свой своего не убьет, верно? А немец убьет…

— А я скажу: благодушия много!.. Пока гром не грянет… Я из госпиталя когда, в конце июля? Ну да, двадцать девятого числа комиссовали, тем же часом справочку в зубы, сухой паек на руки – и пошел я из Сталинграда на Гумрак. Думаю, попутный аэроплан в Гумраке поймаю, улечу к своим. Иду под вечер по окраине. Как деревня на закате, правда. Патефон играет, домишки все в зелени, садочки ухожены. Тишь, гладь, божья благодать. В одном дворе хозяева чаи гоняют, в другом рождение празднуют или свадьбу… Благолепие. Как будто война от них за тысячу верст…

— Последний анекдот хотите? — спросил Кулев. — «Говорят, Черчилль в Москву приезжает». «Ну и Хелл! с ним…».[5]

Как ни потрошил «мессер» авдышевский самолет, как над ним ни измывался, «ИЛ» уцелел. Стали осторожно заводить измочаленный хвост в открытый кузов грузовика. Не спорилась работа. Успеют отбуксировать находку? А успеют, погрузят на платформу, — дойдет ли самолет до мастерских?.. Успеют и дойдет – что изменится?

Опустили, приторочили продырявленный хвост – вдруг в облаках пыли, на взмыленных конях, — заградотряд. Впереди – моряк, каурая кобылка под ним пляшет, бескозырка с лентой «Тихоокеанский флот» надвинута на бровь, тельняшка на боку распорота, у пояса – палаш и гранаты. Позади моряка капитан в нагрудных ремнях кавалериста и при шпорах. Судя по обмундировке, все рода войск представлены в заградотряде, только авиатора нет.