Большое влияние на учеников имел и преподаватель древних языков Василий Алексеевич Новочадов по кличке Зевс, высокая профессиональная квалификация которого была во многом обусловлена учебой в Императорском Санкт-Петербургском историко-филологическом институте — настоящей цитадели греческой и римской словесности.
Другие учителя Виленской Первой мужской гимназии, может быть, и не выходили за пределы своих прямых служебных обязанностей, но порученное им дело знали хорошо и обладали несомненным педагогическим даром. В беседах с Дувакиным Бахтин отмечал на этот счет: «Преподаватели были хорошие, очень. Я, во всяком случае… ну, не помню ни одного, который бы вызывал антипатию и у меня, и у других учеников. Нет. Это всё были честные люди, знающие люди, иногда очень знающие люди, благожелательные, так что я жаловаться не могу, нет-нет, никак не могу жаловаться». Так как данная характеристика не связана с желанием Бахтина что-то подправить в собственных поступках, ее можно считать вполне объективной.
Среди множества критериев, по которым можно оценивать работу того или иного учебного заведения, не последнее место занимает количество знаменитых учеников и выпускников. В этом отношении Виленская Первая мужская гимназия может быть поставлена в один ряд с такими рассадниками просвещения, как, например, петербургские Петришуле и Тенишевское училище. Среди разномастных деятелей русской — и не только — истории и культуры, окончивших Виленскую Первую мужскую гимназию или учившихся в ней в последней четверти XIX века, можно назвать главу государства Польского маршала Юзефа Пилсудского (выпуск 1885 года), «совесть партии», председателя юридической коллегии Верховного суда СССР Арона Сольца (точный год выпуска остается под вопросом), крупного физика, основателя российской оптической промышленности Александра Гершуна (выпуск 1886 года), выдающегося византиниста, палеографа, правоведа, члена-корреспондента РАН Владимира Бенешевича (выпуск 1893 года), легендарного актера Василия Качалова (выпуск 1894 года), создателя школы советской арабистики, академика Игнатия Крачковского (выпуск 1901 года), Петра Столыпина (годы обучения — 1874–1878) и Феликса Дзержинского (годы обучения — 1887–1895). Если внимательнее присмотреться к биографиям этих людей, то в них можно обнаружить своего рода «рифмы» к жизненному пути Бахтина. Например, Столыпин начал учебу в Вильно, а завершил среднее образование в Орловской мужской гимназии, «инверсивно» повторив, таким образом, школьный маршрут героя нашей книги. Дзержинский, как и Бахтин, дважды отсидел в первом классе, лишний раз продемонстрировав, что второгодничество не является «лакмусовой бумажкой», изобличающей будущего неудачника и, как бы сейчас сказали, лузера. Тем не менее будем объективны и не станем приписывать Бахтину желания соответствовать той «планке», которая была установлена фигурантами воображаемой Доски почета Виленской Первой мужской гимназии: большинству из них карьерные и творческие взлеты еще только предстояли, а потому в классных комнатах не звучали настойчивые советы делать жизнь, например, с товарища Дзержинского. Главным стимулом интеллектуального и духовного развития братьев Бахтиных являлось общение с теми сверстниками, которые имели схожие интересы и занимались индивидуальной формовкой собственной личности посредством освоения «внеклассной» литературы и философии.
Результатом указанного общения стало возникновение группы единомышленников, включавшей в себя, помимо Николая и Михаила Бахтиных, других учащихся Виленской Первой мужской гимназии: Михаила Лопатто (1892–1981), Михаила Робачевского (?—1919), Льва Пумпянского (1891–1940) и Кобеко (?-?).
Доминирующее положение среди юных ревнителей Виленского интеллектуального «барокко» определялось, как можно судить, не возрастной «форой», а сугубо личными свойствами. По этой причине лидерство оказалось закрепленным за Николаем Бахтиным, который, будучи на три года младше Пумпянского, обладал ярко выраженной харизмой и признаваемой всеми сверходаренностью. В старости живущий во Флоренции Лопатто вспоминал: «…Он (Николай Бахтин. — А. К.) подавал самые блестящие надежды и был одним из самых гениальных людей, которые когда-либо жили на свете». Такое свидетельство дорогого стоит, поскольку на закате лет забытые по каким-то причинам люди склонны, давая интервью или отвечая на вопросы при переписке, перетягивать одеяло на себя, либо «затушевывая» своих друзей и современников, либо стремясь всеми доступными способами развенчать их репутацию. Михаил Бахтин в воспоминаниях Лопатто фигурирует просто как брат Николая, как некое бесплатное приложение к основному, по-настоящему дефицитному «товару». Нельзя также не обратить внимания на интернациональный и междусословный состав виленского «союза юных умов и талантов».
Братья Бахтины были русскими и по своему происхождению относились, безусловно, к среднему классу. Понятно, что бухгалтерская должность их отца обеспечивала стабильный доход, но она не позволяла предаваться тому, что древние римляне называли cultus vitae — пышному и роскошному стилю жизни, наполненному утонченными удовольствиями, недоступными простым смертным.
Михаил Осипович (Иосифович) Лопатто, напротив, не только принадлежал к высшим слоям буржуазии, но и к одному из самых экзотических этносов царской России — литовским караимам. Отец Михаила Лопатто начал, правда, свою карьеру с военного поприща. Однако, дослужившись до чина штабс-капитана, он вышел в 1899 году в отставку и занялся торговлей древесиной. Дела у него шли столь успешно, что, когда принадлежащее ему имение Упники, располагавшееся в 60 километрах к юго-западу от Вильнюса и занимавшее площадь величиной две тысячи гектаров, подверглось разрушительному пожару, он не стал тратить время на восстановление уничтоженного огнем, а просто купил себе новое поместье — бывшую баронскую усадьбу в Умурдене (Лифляндия). Если имение Упники было прежде всего образцовым хозяйством, где даже в жилых постройках господствовал чистый функционализм, а главный предмет гордости составляла «хайтековая» немецкая молотилка, то Умурденская усадьба претендовала уже на титул архитектурно-паркового шедевра. Как потом рассказывал Михаил Лопатто своему племяннику, умурденские владения включали в себя «четыре тысячи гектаров леса, виллу в флорентийском стиле, итальянский мрамор, драгоценные сорта деревьев, озерный берег» и прочие красоты. Кроме того, владение усадьбой в Умурдене давало право на баронский титул. Возможностью «нацепить» этот знак отличия члены семьи Лопатто осознанно пренебрегли, предпочитая бережно хранить родовую легенду о принадлежности к древним хазарам, торговавшим пушниной еще во времена Вещего Олега.
Самую низкую ступень на социальной лестнице среди участников самозародившегося виленского братства занимал Лев Пумпянский. Надо сказать, что друзья-гимназисты знали его под еврейским именем Лейба Пумпян: Львом Пумпянским он станет только в 1911 году, приняв православие (отчество, кстати, было получено им от того самого Василия Алексеевича Новочадова по кличке Зевс, выступившего в роли восприемника при крещении). Отец Пумпянского умер, когда сыну было всего семь лет. Его мать, Мирьям-Фрейда Пейсаховна Польская, преподавала французский язык в женских учебных заведениях и, естественно, зарабатывала не слишком много. Поэтому Пумпянский, в отличие от братьев Бахтиных и уж тем более от Лопатто, не из книг знал, что такое бедность. Еще гимназистом он стал заниматься репетиторством, чтобы хоть как-то облегчить матери груз бытовых и семейных забот. Выразительная характеристика Пумпянского виленских лет содержится в насыщенном автобиографическими деталями романе Лопатто «Чертов сын» (роман был изначально написан по-русски, но впервые вышел в авторском переводе на итальянский в 1977 году): «…худой, гибкий, с семитским профилем и непослушным вихрем волос над покатым лбом; был переведен в нашу гимназию не так давно откуда-то из провинции; его начитанность и живость ума удивляли и пугали преподавателей; на жизнь зарабатывал уроками; бессонными ночами читал, пожирая книги с невероятной быстротой — за ночь он прочитывал целиком “Отверженных” Виктора Гюго; умел рассуждать и писать на любую тему; писал стихи, правильные, но слабые, под влиянием прочитанного; характера неустойчивого, неуравновешенного».
Итак, члены интересующего нас гимназического сообщества не могли быть «примагничены» друг к другу ни сословно-классовой солидарностью, ни общей конфессиональной принадлежностью, ни многолетним вынужденным сидением в одной и той же классной комнате, стимулирующим как появление схожих привычек, социальных «паролей» и «кодов», так и возникновение конкурирующих микрогрупп. Связующим началом, объединившим братьев Бахтиных с Лопатто, Пумпянским и Кобеко, стало именно ощущение того, что «они явились на свет ради общего дела». В чем же заключалась философия этого общего дела? Можно ли говорить о нем как об осознанном проекте, имеющем четкие цели и внятную программу их осуществления? Если бы эти вопросы задали в начале XX столетия кому-нибудь из участников виленского кружка, они бы, скорее всего, затрудняясь озвучить свою «партийную» платформу в нюансах и деталях, спрятались за придуманный Эдуардом Бернштейном лозунг: «Движение — всё, цель — ничто». Желание видеть в цели не конечную станцию назначения, а вечно мерцающий ориентир, допускающий лишь условное приближение, было обусловлено спецификой преодолеваемого в ходе самореализации материала. Братья Бахтины, Лопатто и Пумпянский хотели, ни много ни мало, присвоения и переделки мировой культуры. «В молодости, — писал в 1951 году Лопатто, вспоминая виленский период своей биографии, — мы были полны жизненных сил и жили напряженной духовной жизнью: нашей целью было познавать и создавать. А узнавать предстояло многое: нас ждали столетия человеческой мысли, тысячи непрочитанных книг. <…> Надо было впитать то, что существовало в прошлом, преодолеть старое и создать новое». Спустя 20 лет, отвечая другому корреспонденту, занимающемуся историей русской литературы начала века, Лопатто дополнил эту характеристику рядом интересных деталей, касающихся деятельности «младовиленского» братства: «Уже тогда в Европе пробудился — увы, не надолго — интерес к Возрождению (Бурхард (sic!), Мережковский, Ф. Зелинский) в противовес Вырождению, т. е. декадентству и его наследнику символизму. “Рождение трагедии” Ницше было первым толчком и откровением нового созерцания. От эпидермических щекотаний стихотворного самолюбования надо было перейти к подлинному творчеству. Мы пропи