Публика, в лице медперсонала, терпеливо делает вид, что им неизвестно его творческое происхождение, и безжалостно колет во все доступные сакральные места. Публика, в лице пациентов, встречая его в больничном парке, издали приветливо улыбается, осторожно подходит за автографами, не надоедает разговорами.
Он повеселел. Сейчас ведет переговоры с другой самой хорошей больницей – на предмет консультаций, и даже возможности пролежать у них еще месяц…
Не хочет выздоравливать.
Он реально талантливо вошел в болезнь. Он делает всё очень талантливо.
Весной 2010 года, после долгого и трудного гастрольного тура по Америке, он уехал в Израиль. Никто не думал, что насовсем. Никто не посмел подумать, что мы больше никогда не увидимся. Но там его настигла болезнь.
Он часто звонил мне оттуда. Я знала, что сам он с телефоном разобраться не может – он никогда не ладил с техникой. Мобильные телефоны презирал, в Москве ночью звонил по городскому. В Тель-Авиве телефон ему приносили и настраивали младшие дети – Миша и Зоя. Бывшая жена Аня.
Он всегда подробно расспрашивал, что происходит у нас, куда ходим, что смотрим, о ком говорим. Делился планами, собирался ставить совместный российско-израильский спектакль.
Сначала он разговаривал бодро, потом не очень, и в конце января следующего, 2011 года – уже с трудом, хрипя в трубку.
В начале февраля стало понятно, что дни его буквально сочтены. К нему полетели прощаться старшие дети – Катя и Кирилл.
Я передала ему с Кириллом подробное, как он просил, письмо и маленькую посылочку. Понимала, что читать он уже не может, но всё же…
Писала ему о своих интервью с О. Аросевой, В. Васильевой – его коллегах и старых знакомых, о телевизионной «Театральной летописи» с Петром Фоменко, о неизвестном ему, поразительно талантливом актере Алексее Девотченко, тоже читающем Бродского, о спектакле «Калигула» Э. Някрошюса – словом, обо всем, что видела своими глазами уже без него. Приветы передавала от Юрского и Шифрина, с которыми специально разговаривала накануне. О мистических совпадениях с ними упоминала.
Мистические совпадения случались у нас с Мишей очень часто, случаются и сейчас, когда его нет. Он появляется в моей жизни, когда мне плохо, или когда мне нужно принять какое-то важное решение. Козаков возникает на экране, или читает стихи по радио, или книга его открывается на нужной странице…
Приветы шлет.
Летом 2008 года во время поездки в Италию Козаков начал писать роман «Флорентийской сон», одним из первых читателей и редактором которого мне посчастливилось быть. Роман остался незаконченным из-за болезни и смерти ММ.
Он открывался щемящими по своей откровенности и боли строчками:
В зеркале ванной комнаты трехзвездочного отеля во Флоренции, где они поселились, он правым и тоже глаукомным глазом смутно увидел, что левый, вообще ни черта не видящий, кроме света, отъехал в сторону от оси и чуть вниз и выглядит как глаз абсолютно слепого человека. Абсолютно мертвое выражение.
– Это что-то новенькое, – подумал он, – как же это будет выглядеть на эстраде при исполнении стихов? Или, может быть, за очками не почувствуется и публика не обратит внимания? Хотя – черт его знает…
Лучше всего уже довольно давно он себя чувствовал только во сне…
И где-то в середине романа – снова больные строки о стихах, которые он читал в последнее время в концертах:
И он вновь вспомнил свои любимейшие стихи – посмертно опубликованные строки своего покойного великого друга Давида Самойлова:
Лет через пять,
Коли дано дожить,
Я буду уж никто —
Бессилен, слеп,
И станет изо рта
Вываливаться хлеб.
И кто-нибудь мне застегнет пальто.
Неряшлив, раздражителен, обидчив.
Уж не отец, не муж и не добытчик…
Порой одну строфу пролепечу,
Но записать ее не захочу.
Не дай дожить! Испепели мне силы!
Позволь, чтоб сам себе глаза закрыл.
Чтоб заглянув за край моей могилы,
Не думали: «Он нас освободил».
Поговорим о Михаиле Козакове, ниоткуда, начиная с его детства, и далее, далее, далее… с любовью…
Гляди вокруг, кому еще ты нужен, кому теперь в друзья ты попадешь.
Сергей ЮрскийЧеловек увлечения[2]
Мы были в особых отношениях. Мишу Козакова я знал семьдесят лет нашей общей жизни.
С Мишей Козаковым мы никогда вместе не работали.
С Мишей Козаковым мы никогда не прерывали связей. Это были пунктирные связи, но они были постоянными в течение семидесяти лет.
Я случайно пришел во Дворец пионеров, в кружок художественного слова к Б. Ф. Музалёву, где занимались и другие семиклассники: Сережа Юрский, Вера Карпова, Таня Доронина.
К этому времени мои увлечения балетом, медициной, химией и прочим прошли, и я уже твердо решил стать актером.
Всё началось с ленинградского Дворца пионеров. Мы были чтецами. Миша всегда вспоминал нашего учителя, поэтому и я назову Бориса Федоровича Музалёва, который вел эту студию.
Тогда, в конце сороковых, считалось, что заниматься театром, т. е. перевоплощением, в молодом возрасте не стоит. Мало того, это вредно. Я сейчас думаю, что те времена были правы. Но тогда мы рвались именно к перевоплощению.
Миша Козаков – это, прежде всего, человек, полный увлечений. Он постоянно увлекался. В отличие от меня, который тоже имел увлечения, он никогда не разочаровывался. Просто на смену одного увлечения приходило другое, как бы наползая.
Он поступил в Москве в Школу-студию МХАТ. Преподаватели Школы-студии приезжали и к нам в Ленинград отбирать абитуриентов. Я не прошел. Миша приехал и сказал мне:
– Не обращай внимания, это ошибка, что ты не прошел. Значит, на следующий год ты поступишь.
А я уже поступил в университет и сказал ему, что, может быть, потом пойду в театральный в Ленинграде. Он не стал меня слушать. Он был увлечен идеей, что мы должны оба учиться во МХАТе и вместе идти одной дорогой. Он приехал к моему отцу Юрию Сергеевичу и к моей маме Евгении Михайловне – он знал их обоих; он вообще поразительно умело общался с людьми старшего поколения, они его все обожали. Он был дитём элитарного круга, и в мое отсутствие устроил у меня дома разгром моим родителям. Упрекнул их в том, что они упустили мальчика.
Он строил мою судьбу, потому что был увлечен МХАТом.
Он увлекался всем. Он увлекался театрами. И тогда на некоторое время театр, которым он увлекся, становился для него абсолютом. Он находил и слова, и настроения, вовлекал в свою любовь множество людей. Я был одним из них.
Он увлекался женщинами. И тоже никогда не разочаровывался, а просто приходили новые увлечения. На моих глазах это случалось.
В своих увлечениях он был неостановим, и у него появлялись какие-то шоры на глазах, и предостерегать его или сопротивляться его увлечению было невозможно – он обладал колоссальным темпераментом.
Он увлекался жанрами, разными жанрами жизни.
Актерство! Конечно, Миша Козаков был в первую очередь знаменитым, выдающимся, признанным актером.
Он был, безусловно, пленником своего несоответствия – внешнего и внутреннего. Внешне он был идеальным исполнителем, скажем, Николая Ставрогина из «Бесов» Достоевского. Отрицательная фигура, которая притягивает к себе, а внутри которой – пустота и холод. А у Миши были жар, тепло и наполненность. Поэтому амплуа, которое ему избирали с младых лет и в кино и в театре, часто вело его в персонажи, которые были ему несвойственны. Он их прекрасно играл, потому что был прекрасным актером. Парадокс! Но это несоответствие существовало. Многие роли – по внешности, не его. Это было и его победой, и его тревогой.
Его жизнь долго не пускала в режиссуру. Но если выбирать из всего, что я знаю о Мише, наверное, я бы выбрал режиссуру – то, в чем он не успел развернуться. Вот тут было сильно всё, что он делал: и «Визит дамы», и «Безымянная звезда», и «Фауст», и последний его фильм, снятый в Париже про эмиграцию, – «Очарование зла». Само название – это тоже заноза любого человека любого поколения. Он говорил о поколении чуть старшем, чем наше. Но и о нашем тоже.
И в распределении ролей, и в некоторых сценах там были совершенно замечательные находки. Но съемки затянулись: то денег не хватало, то еще какие-то проблемы были – и с выходом фильма задержалось всё. Я помню, как он переживал.
У Козакова-режиссера очень многое могло быть впереди, просто жизнь подошла к концу.
Он написал прекрасные книги.
Актерские книги. Мы все разные, разные и наши книги. Я же, как и Сергей Юрский, к тому же режиссер, и книги наши отчасти режиссерские. Режиссер монтирует книгу, как фильм.
Ему было что рассказать, он обладал не только острым пером, но и юмором. И жутковатой даже откровенностью, на которую не все способны. Чаще всего он писал не сочинения, а виденное – но оно было преобразовано его увлечением.
Когда он посмел рассказать о своих связях с КГБ, я внутренне, а затем и словесно его упрекнул:
– А зачем? Если ты мне хотел это рассказать, так я это видел – мы жили в одно время. Я тоже всё понимал. Ты себя поставил в такое положение, когда нужно либо оправдываться, либо говорить о тайнах, не способствующих дальнейшей жизни.
Он даже не понял, про что я говорю. Потому что эта тема торчала, как заноза. А он занозы не прятал, не обмазывал их мазью, чтобы не очень болело. Он их выдирал, причем не тайно, не в углу, а как писатель, как артист – публично.
Так же он рассказывал о своих увлечениях театрами, о разрывах, обо всем. Он был очень хорошим писателем.