Милая, 18 — страница 3 из 5

Глава первая

Из дневника

22 сентября 1939 г.

Варшава сдалась. Польшу разделили на три части. Германия аннексировала Западную Польшу в границах до 1918 г., Советская Россия захватила Восточную Польшу, а третья часть, которую назвали ”генерал-губернаторство”, будет находиться под управлением немцев. Она, видимо, создана в качестве буферной зоны против России.

Улицы Варшавы дрожали под гусеницами танков, поднимавшихся по Иерусалимским аллеям к аллее Третьего мая. За танками гусиным шагом выступали десятки тысяч солдат, а прямо над крышами, звено за звеном проносились самолеты.

Парад наводил ужас. Люди стояли на тротуарах совершенно подавленные. Немецкие флаги трепыхались только на домах этнических немцев или самых отчаянных трусов.

Думаю, из трехсот тысяч варшавских евреев только мы с Андреем вышли смотреть на это зрелище. Остальные позапирались в квартирах и выглядывали из-за опущенных занавесок. Я не мог удержаться от искушения взглянуть на Гитлера. Он мрачно взирал на нас из открытого ”мерседеса”. Точно такой, как на портретах.

И еще мне приходилось следить за Андреем. Он был в такой ярости, что я боялся, не натворил бы он чего-нибудь. Но он сдержался.

Итак, друзья мои, гром грянул.

Александр Брандель


* * *

Франц Кениг протер рукавом козырек фуражки, чтобы тот получше блестел. Какая жалость, что в этот момент рядом нет герра Лидендорфа, долгое время возглавлявшего общину этнических немцев Варшавы. Он попался на том, что подавал световые сигналы во время воздушного налета немцев, и поляки его расстреляли. Он умер как истинный сын Германии.

Франц Кениг, только что произведенный в начальство, подал уже заявление в нацистскую партию. Он и его предки были чистокровными немцами, и Франц не сомневался, что его примут. Полюбовавшись на себя в зеркало, он прикрепил свастику на правый рукав и пошел в спальню за своей толстой женой-полькой. Только страх помешал ей расхохотаться при виде маленького, пузатого профессора в опереточной форме. Франц очень изменился с тех пор, как несколько лет назад связался с немцами. Когда-то у нее были честолюбивые мечты, она хотела, чтобы он добивался кафедры на медицинском факультете. А теперь он вдруг стал влиятельной особой, и перед ней раскрылась другая, темная сторона его личности, которая ей не нравилась и о существовании которой она и не подозревала.

Кениг посмотрел на жену. Похожа на чересчур пышно украшенную елку или, скорее, на свинью, которую нашпиговали и вот-вот поставят в духовку. Франц обошел ее кругом (она была чуть ли не вдвое толще его), напомнил ей, как себя вести, и они вышли к служебной машине, ожидавшей их внизу, чтобы отвезти на бал в гостиницу ”Европейская”.

Когда они вошли, в зале было уже полно народу: военные в мундирах всех родов войск, дипломаты во фраках и при орденах. Франц увидел много старых приятелей тоже в новых формах, они выглядели не менее смешно, чем он, а их жены — так же, как его толстуха. Щелканье каблуков, рукопожатия, низкие поклоны, целованье ручек, звон бокалов, радостные приветствия под нежные мелодии венских вальсов в слишком бравурном исполнении немецкого военного оркестра, выстрелы пробок под громкий смех и поблескивание моноклей, а вокруг — новые подруги, польки, незамедлительно начавшие обслуживать новых хозяев Варшавы, прикидывающих на глазок цену этим красоткам.

Оркестр смолк на середине аккорда.

Забили барабаны.

Все торопливо поставили бокалы и выстроились в ряд по обеим сторонам лестницы.

На верхней ступеньке появился Адольф Гитлер, и, когда в сопровождении целой кучи черных униформ он начал спускаться, оркестр грянул: ”Германия, Германия превыше всего”. Спины немцев вытянулись, как аршин, а сердца возликовали от избытка чувств. Не в силах сдержать воодушевления, какой-то младший чин крикнул ”Зиг хайль!”

Гитлер остановился и, улыбаясь, кивнул.

— Зиг хайль! — снова выпалил тот же офицер.

И весь зал стал скандировать ”Зиг хайль!”, выбросив вперед и вверх правую руку.

Слезы радости текли по щекам Франца Кенига. Он был зачарован, загипнотизирован.


* * *

В Польше, как и в Чехословакии и в Австрии, этнические немцы рассчитывали получить вознаграждение за шпионскую и подрывную деятельность в стране, гражданами которой до прихода немцев они были. За несколько месяцев до вторжения доктор Кениг стал видной фигурой в движении этнических немцев. Теперь его назначили заместителем нового комиссара Варшавы Рудольфа Шрекера.

— К вам доктор Пауль Бронский, — сказала секретарша.

Кениг, сидевший за массивным полированным столом в своем новом кабинете в ратуше, поднял глаза:

— Введите!

Пауля ввели. Кениг, сделав вид, будто погружен в лежащие перед ним бумаги, не предложил ему сесть, не поздоровался, не выразил сочувствия по поводу того, что Пауль потерял руку, — ничего. Бронский был еще слаб, и, хотя ампутация прошла благополучно, его мучили постоянные боли. Целых пять минут простоял он перед Кенигом, пока тот поднял глаза. Пауль понял, что Кениг наслаждается моментом, а немец обвел взглядом роскошную меблировку, словно показывая, как далеко он ушел от крошечного кабинетика, который прежде занимал в университете.

— Садитесь, — наконец сказал он, развалясь в кресле и зажигая трубку.

Прошло не менее пяти минут, пока он снова заговорил, всем своим видом излучая наслаждение взятым реваншем.

— Я вызвал вас сюда, Бронский, потому что мы собираемся создать новый Еврейский Совет (юденрат). Комитет общины мы распускаем с сегодняшнего дня. Назначаю вас ответственным представителем евреев свободных профессий.

— Но, Франц, моя должность в университете…

— С завтрашнего дня в университете евреев не останется.

— У меня нет выбора?

— Нет. Смею вас заверить, что вы попадете в гораздо лучшее положение, чем многие другие варшавские евреи, если будете неукоснительно выполнять наши приказы и сотрудничать с нами.

— Просто не знаю, что ответить. Бесполезно, конечно, заявлять, что… уже много лет, как я порвал с еврейством.

— В приказах из Берлина сказано ясно, что новые законы о евреях распространяются и на тех, кто принял католичество, и на тех, у кого один из родителей, дедов или даже прадедов был евреем. Так что исповедует еврей иудаизм или отошел от еврейства — значения не имеет.

— Франц… я своим ушам не верю…

— Времена изменились, доктор Бронский, следует с этим смириться и как можно быстрее.

— Мы столько лет были друзьями…

— Ну, нет, друзьями мы никогда не были.

— Пусть коллегами. Вы всегда были человеком чутким. Вы же сами видели, что творилось здесь в последний месяц. Не могу поверить, чтобы такой гуманный, здравомыслящий человек, как вы, потерял к нам всякое сострадание.

— Бронский, — Кениг положил трубку, — я в полном ладу с самим собой. Понимаете, мне слишком долго лгали все эти благочестивые философы, которые толкуют об истине, красоте и победе ягнят. То, что сейчас происходит, — это реальность. Побеждают львы. Германия в одну минуту дала мне больше, чем тысяча лет прозябания в поисках ложных истин. Итак, я считаю, что вы согласны войти в состав Еврейского Совета.

— Разумеется, я буду счастлив в него войти, — иронически рассмеялся Бронский.

— Вот и прекрасно. Завтра в десять утра явитесь сюда за первыми приказаниями комиссара Рудольфа Шрекера.

Пауль медленно поднялся и протянул Кенигу руку. Тот ее не принял и сказал:

— С вашей стороны будет благоразумнее отказаться от манеры поведения, которая раньше создавала видимость равенства между нами. Называйте меня ”доктор Кениг” и выражайте мне знаки почтения, положенные вышестоящему лицу.

— Времена действительно изменились, — ответил Пауль и пошел к двери, но Кениг его окликнул:

— Вот еще что, Бронский, отныне Жолибож предназначается исключительно для немецких офицеров и должностных лиц. Евреям там жить запрещено. Дней через десять я перееду в ваш дом; вам дается это время на устройство. Прежде чем вы начнете ахать и охать, добавлю, что, только памятуя о наших прошлых отношениях, я заплачу вам приличную сумму, а прочие евреи Жолибожа вообще ничего не получат.

Бронскому стало дурно. Он прислонился к двери, но быстро пришел в себя и сумел открыть ее.


Глава вторая

Из дневника

Варшава пестрит немецкими мундирами всех цветов. Нужно иметь табель о рангах, чтобы разобраться, кто кому подчиняется. Самая нарядная форма, пожалуй, у нового комиссара Рудольфа Шрекера. Мы о нем ничего не знаем, но ясно, что он прибыл сюда отнюдь не завоевывать наше расположение. Комитет общины, наш, можно сказать, религиозно-правительственный орган, распущен, и создан новый Еврейский Совет. Эммануил Гольдман, музыкант и настоящий сионист, попросил меня войти в исполнительный комитет. Я отказался, потому что этот Еврейский Совет мне как-то подозрителен.

Александр Брандель


* * *

Рудольф Шрекер, новый комиссар Варшавы, был родом из маленького баварского городка. Ему вовсе не хотелось провести всю жизнь за сапожным верстаком, как его отец, дед и прадед. Да и неизвестно, получился ли бы из него хороший сапожник, — способностями он не отличался. Совершеннолетия он достиг в послевоенной Германии, горько разочарованной своим поражением, потерявшей направление и цель. Это было время недовольства, и он был одним из недовольных и вся его энергия уходила на проклятия миру, которого он не мог понять и к которому не умел приспособиться. Он влачил жалкое существование, имея за плечами два развода, четырех детей, долги и постоянные запои.

В двадцатые годы Бавария зашумела, и этот шум отозвался музыкой в сердце Рудольфа Шрекера и ему подобных. Им предлагали занять в жизни такое положение, которого они никогда не добились бы сами. Шрекеру очень импонировало объяснение, которое теперь давалось всем его неудачам. Оказывается, он вовсе не был ни в чем виноват, он просто жертва всемирного заговора против его народа. Шрекер тут же стал нацистом.

Ни новое положение, ни коричневая форма, ни красивый знак отличия, ни человек, оказавшийся ”спасителем” Германии, не требовали от него, чтобы он прокладывал себе дорогу трудом, учением или умом. Потребуйся эти добродетели, все шрекеры остались бы прозябать в безвестности, и голос нацизма не звучал бы так победно, не отзывался бы сладкой музыкой в сердце Рудольфа. Но от него требовалась только грубая сила, та самая, которую он пускал в ход, избивая своих жен. При всей своей незначительности он сумел понять, что нацисты — его единственная надежда на успех в жизни. Инстинктивно он уловил главное правило: слепо подчиняться. Сила и дисциплина — это немецкая традиция, он это понимал. Пьянице, избивавшему женщин, ему было не трудно отказаться от моральных устоев, ведь их у него и не было.

Единственное, чего по-настоящему хотел Рудольф Шрекер, — стать важной шишкой, и Гитлер дал ему такую возможность.

Из хулиганов и бездельников нацисты сделали героев; за это хулиганы и бездельники подчинялись им беспрекословно. Когда Шрекеру приказывали разрушить синагогу или убить противника партии, у него не возникало ни сомнений, ни угрызений совести.

И нацисты выполнили то, что обещал Гитлер: Германия стала сильной и опасной страной, а шрекеры получили вознаграждение. Рудольф служил им верой и правдой около двадцати лет, за что и был назначен комиссаром Варшавы.

Это была высокая должность для человека, который умел только слепо выполнять приказы. Конечно, Шрекер не был гигантом мысли и приказы в основном поступали из Берлина, Кракова или Люблина, где сидело начальство. Но все-таки тут требовалась административная ловкость, инициатива, авторитет, которых Шрекер за собой не знал. Поэтому он не хотел ударить лицом в грязь, чуя, что в случае успеха в Варшаве пойдет далеко. Шрекер вообще многому научился в нацистской партии. Одна из простейших аксиом гласила: интеллигенты — люди слабые. Они ратуют за благородные идеи, которые ему чужды. Они защищают идеалы, но умереть за них, как он за нацизм, не готовы. Эти так называемые мыслители — полная противоположность тем, за кого они себя выдают. Они просто болтуны. Трусы. И он, Шрекер, может ими править, потому что может их запугать. Сопротивляться они не станут. Более того, их можно заставить делать за него то, чего не умеет делать он сам.

Сразу же по прибытии в Варшаву он просмотрел списки этнических немцев, поддерживавших Германию. Доктор Франц Кениг. Прекрасно. Еще не стар, физически слаб, преданность свою доказал, доктор наук, профессор, широко образован, любитель классики и философии — словом, полностью управляемый интеллигент. Рудольф Шрекер дал доктору Францу Кенигу мундир, звание и почти неограниченные полномочия.

Щенок, конечно, но добрый щенок, который поможет ему управлять его вотчиной.


* * *

Кениг провел Пауля Бронского через целую галерею смежных комнат в кабинет комиссара Варшавы. Рудольф Шрекер сидел за столом. Самодовольство придавало ему важный вид. Кряжистый брюнет с типично немецким квадратным лицом. Франц Кениг занял место справа от него.

— Все здесь, — сказал Кениг.

Бронский узнал остальных. Зильберберг — драматург. Маринский — раньше ему принадлежала большая часть кожевенных фабрик на Гусиной. Шенфельд — один из самых блестящих евреев-адвокатов Варшавы, бывший член польского парламента. Зайдман — инженер. Полковник Вайс — один из очень немногих евреев-офицеров в польской армии. Гольдман — выдающийся музыкант, когда-то учивший Дебору и Рахель. Среди интеллигентов известен как видный сионист. И, наконец, Борис Прессер. Этот казался не на месте в таком, можно сказать, высоком обществе. Торговец. Владелец большого магазина. Никогда не участвовал в политической или общественной жизни Варшавы.

Все восемь человек, стоявшие у стола Шрекера, волновались. Комиссар медленно переводил взгляд с одного на другого, изучая каждого и демонстрируя свою власть.

— Поскольку евреи — низшая раса, — начал Шрекер, — мы считаем, что у них должно быть свое управление, не связанное с другими гражданами, но находящееся в нашем ведении. Вас восьмерых выбрали в исполнительный комитет Еврейского Совета. Каждый из вас будет отвечать за свой отдел: один за социальное обеспечение, другой за здравоохранение, третий за трудоустройство и так далее. Который тут Гольдман?

Знаменитый музыкант, идеалист и мечтатель, выступил вперед.

— Будете председателем, Гольдман. Докладывать будете непосредственно мне. Остальные будут получать приказы от доктора Кенига.

— Прямо сейчас, — сказал Кениг, — идите в дом № 28 по Гжибовской и оборудуйте там кабинеты. В первую очередь займетесь переписью евреев Варшавского округа. Как только закончите перепись, каждый зарегистрированный еврей получит кенкарту[29], на основании которой будут выдаваться продуктовые талоны. Евреи, у которых через три недели не окажется кенкарты, будут приговорены к высшей мере наказания.

— Я хочу, чтобы перепись прошла быстро и четко, — добавил Шрекер, — иначе мы создадим другой Еврейский Совет. О дальнейших распоряжениях вам сообщат. Можете идти.

Ошеломленные, они поплелись к дверям, с трудом передвигая непослушные ноги.

— И еще, — сказал Шрекер, выходя из-за стола и расправляя плечи, чтобы продемонстрировать свою физическую силу, которая и без того бросалась в глаза. — В нашем гарнизоне тысячи молодых, здоровых солдат, которым нужны развлечения. Дайте нам список женщин, которые обеспечат им необходимые услуги. Для начала штук пятьдесят-шестьдесят. Этим повезет: они попадут в публичный дом для офицеров.

Восемь человек переглянулись между собой в тщетной надежде, что кто-нибудь из них найдет, что ответить.

— Кто тут Зильберберг? — заглянул Шрекер в список с их фамилиями.

Дрожащий Зильберберг выступил вперед.

— Вы же драматург, должны быть знакомы с актрисами.

Хилая грудь Зильберберга сжалась от ужаса. Он глубоко вздохнул и… плюнул на пол. Шрекер подскочил к нему — драматург закрыл глаза в ожидании удара, который пришелся в переносицу. Зильберберг упал, закрыв окровавленное лицо руками. Гольдман тут же опустился на колени рядом с ним.

— Отойдите от него!

— Ну, герр Шрекер, бейте и меня тоже, раз вы такой храбрец! — вызывающе крикнул Гольдман.

Шрекер быстро обернулся и посмотрел на остальных.

— Ты, безрукий, — сказал он, показывая на Вронского, — будешь ответственным за доставку проституток.

— Боюсь, что я не смогу войти в исполнительный комитет на таких условиях, — сказал Вронский.

— Мы еще поговорим об этом, когда придет время, — поспешил вмешаться Кениг, почувствовав, что Шрекер зашел слишком далеко. — Теперь убирайтесь отсюда, все!

У Шрекера чесались руки избить их всех, но он понял, что Кениг хочет удержать его от неверного шага. А неверных шагов ему делать не следует. Белый от ярости, он забегал по комнате после их ухода, изрыгая проклятия и ругань. Наконец он уселся за стол, поклявшись еще показать, кто здесь хозяин. Когда он успокоился, Кениг мягко и рассудительно сказал:

— Герр Шрекер, мы задели их самое чувствительное место.

— Но они осмелились мне возражать!

— Не обращайте внимания, герр комиссар. Не нужно давать им повод объединяться. Мы же выбрали их, чтобы они работали на нас, не так ли?

— Вот им и дали привилегии!

— Верно, — согласился Кениг, — но чтобы они на нас работали, им нужно занимать какое-то положение среди евреев, иметь определенный вес. Если мы заставим их делать что-нибудь, что уронит их престиж в глазах остальных евреев, они просто не смогут на нас работать.

Шрекер задумался. Да, он дал маху. Ведь в его интересах создать эту власть, зачем же ее разрушать? А Кениг хитер. Интеллигенты, они разбираются во всяких тонкостях. Нужно держать Кенига под рукой, чтоб не наделать ошибок.

— Есть и другие способы раздобыть женщин для публичных домов, — продолжал Кениг. — Я предлагаю пока не вмешиваться в дела Еврейского Совета. Тогда остальные подумают, будто они что-то значат.

— Ну, конечно, — сказал Шрекер. — Я просто прощупывал их, хотел посмотреть, хватит ли у них духу выполнять наши приказы.


* * *

Из дневника

Итак, долго ждать не пришлось, чтобы раскусить Рудольфа Шрекера и понять, что он нам готовит.

Оказывается, правительство генерал-губернаторства находится в Кракове. Странно. Мы считали, что оно будет в Варшаве. Заправляет у них там какой-то Ганс Франк. Он издает ежедневную газету на четырех страницах, которая так и называется ”Газета генерал-губернаторства”. На первых трех страницах всякая всячина, а четвертая отведена под ”Проблему евреев”. Мы сейчас в центре внимания.

Александр Брандель


* * *

Приказ.

Всем евреям надлежит незамедлительно зарегистрироваться в Еврейском Совете по ул. Гжибовская, 28 для получения кенкарт и продовольственных талонов. Уклонившиеся от регистрации будут приговорены к смертной казни.


Приказ.

Евреям запрещается селиться в предместье Жолибож. Евреи, проживающие там в настоящее время, обязаны выехать оттуда в течение недели.


Приказ.

Разъясняется: Все дальнейшие приказы относительно евреев распространяются в равной мере и на лиц, у которых один из родителей или дедов был евреем. Евреи, ранее перешедшие в другую веру, считаются евреями.


Приказ.

Евреям запрещается посещать парки и музеи.

Евреям запрещается посещать рестораны в нееврейских районах.

Евреям запрещается пользоваться общественным транспортом.

Еврейские дети должны быть исключены из государственных школ немедленно.


Приказ.

Исповедание еврейской религии запрещается. Все синагоги закрываются. Еврейское религиозное воспитание запрещается.


Приказ.

Нижеперечисленные профессии и должности разрешены евреям только среди еврейского населения: медицина, право, журналистика, музыка, все государственные и муниципальные посты.


Приказ.

Евреям запрещается ходить в театры и в кинотеатры в нееврейских районах, а также госпитализироваться в нееврейских больницах.


* * *

Когда началась перепись, каждую кенкарту проштамповали большой буквой ”Йот”, что означало ”Jude” — ”Еврей”. Вскоре вышел приказ о сокращении продовольственной нормы для евреев, и началась погоня за нелегально полученными и фальшивыми арийскими кенкартами. Из Жолибожа и других районов, предназначенных для проживания там немецких должностных лиц, евреев выгоняли без всякой компенсации.

Что ни день — то новый приказ.

Тем временем Рудольф Шрекер вернулся к более привычным для себя занятиям. У него был немалый опыт уличных потасовок времен Баварского путча[30]; теперь он организовал банды польских хулиганов, поставил их на довольствие и дал приказ терроризировать еврейское население. Несколько недель после вступления немцев в Варшаву никто не мешал им бить стекла, грабить магазины и избивать бородатых стариков.

В еврейских кварталах разъезжали машины с громкоговорителями, из которых неслись последние приказы и тексты с четвертой страницы ”Газеты генерал-губернаторства”, а распоряжения комиссара Варшавы и Еврейского Совета были расклеены по всем улицам.

Специальное подразделение войск СС устраивало облавы на евреев и неевреев, подозревавшихся в том, что они способны оказать хоть малейшее сопротивление. Список был составлен доктором Кенигом и другими этническими немцами. Задержанных отправляли в Павяк[31] и там расстреливали.

По радио без умолку вдалбливали польскому населению: ”Германия пришла спасти Польшу от евреев, наживающихся на войне”.

Изменились и плакаты на афишных тумбах. На смену красавицам из фильмов пришли бородатые евреи: то они насиловали монахинь, то вливали кровь христианских младенцев в мацу, то просто сидели на грудах денег, то вонзали нож в спины добрых поляков.

По большей части немецкая пропаганда пользовалась успехом. Польский народ не мог восстать ни против своей аристократии, которая сбежала, ни против русских, которые его предали, ни против немцев, которые его разгромили, и поэтому охотно соглашался, что в его последнем несчастье виноват все тот же вечный козел отпущения — еврей.


Глава третья

Приказ.

Все еврейские трудовые союзы, профессиональные общества и сионистские организации с сегодняшнего дня объявляются вне закона.


Из дневника

Сегодня состоялось экстренное заседание исполнительного комитета бетарцев по вопросу о переходе на нелегальное положение. Мне нужно найти какую-то лазейку, чтобы, не нарушая немецких приказов, сохранить нашу организацию. Возможно, под другой вывеской ей удастся продолжать свою деятельность.

Анна Гриншпан добилась самого большого успеха. Сообщила, что Краковский филиал объединен. Смелая девушка. В ответ на приказы, ограничивающие передвижение евреев, она раздобыла фальшивые проездные документы (на имя несуществующей Тани Тартинской). Она так не похожа на еврейку, что спокойно разъезжает повсюду. Она связалась с Томми Томпсоном из Американского посольства, которое теперь в Кракове, и он согласился получать американские доллары от наших людей за границей (главным образом, из наших американских филиалов) и передавать их ей. Томпсон настоящий друг. Анна собирается объездить все наши крупные отделения и установить разработанную нами систему подпольной связи.

Сусанна Геллер попала в чрезвычайно трудное положение. Во время вторжения немцев были убиты, по ее подсчетам, тридцать тысяч солдат-евреев. (Эта цифра представляется довольно точной. По нашим подсчетам, двести тысяч польских солдат убито, много тысяч бежало за границу и еще больше очутилось в лагерях военнопленных.) Кроме того, сотни детей остались без семей во время осады Варшавы. Мы должны взять на себя заботу о них. Сусанна поместила в бетарский приют еще двести детей, что вдвое превышает наши нынешние возможности. Нет нужды говорить о том, как увеличатся расходы. И дополнительный персонал требуется. А это значит, что придется снять наших лучших людей с их работы и направить в приют. Один Бог знает, как нам это удастся. Учитывая, что для евреев продовольственные нормы сокращены, нам нужно получить от Еврейского Совета пятьдесят дополнительных талонов для детей.

Толек Альтерман после своей обычной речи о сионизме пообещал Сусанне обработать новые участки земли на ферме, чтобы восполнить сокращение продовольственных норм. Нужно нацелить его на увеличение урожая — цены на продукты могут резко подскочить. Но и для этого нужны люди.

Ирвин Розенблюм все еще работает в ”Швейцарских Новостях” на том основании, что это агентство нейтральной страны, а немецкий приказ запрещает евреям работать в нееврейских газетах Польши. (Мы полагаем, что с минуты на минуту закроют еврейскую прессу, хотя Эммануил Гольдман, председатель Еврейского Совета, убеждает немцев этого не делать, мотивируя тем, что она служит средством массового распространения немецких приказов. Долго ли ему удастся пользоваться этой зацепкой?) Ирвин считает, что ни он, ни Кристофер де Монти, ни само агентство долго не продержатся. Для нас это будет большим уроном, поскольку Ирвин очень близок к источникам информации и не раз уже сообщал нам ее за сутки до опубликования, чтобы мы успели собраться с силами. Скажу еще и о том, что меня крайне огорчило: Андрей на заседание не пришел. Я всем врал, что он поехал в Белосток. Некоторые члены нашей организации поговаривают о том, что он задумал какой-то план, который нанесет нашему делу тяжелый удар. Я должен его остановить. Пока кончаю и отправляюсь его искать.

Александр Брандель


Габриэла Рок услышала звонок и пошла открывать. В дверях стоял Александр Брандель.

— Входите, Алекс, — сказала она, закрывая за ним дверь и принимая от него пальто и шляпу.

— Он здесь?

Габриэла показала на балкон.

— Прежде чем я пойду к нему, скажите…

— Не знаю, Алекс, — покачала она головой, — бывают дни, когда он мечется, как зверь в клетке, а бывают дни, вот, как сегодня, когда сидит, насупленный, как сыч, и пьет, не произнося ни слова. Вчера и сегодня он ходил с кем-то встречаться. Зачем — не знаю, не хочет мне довериться.

— Ясно, — сказал Алекс.

— Я еще не видела, чтобы кто-нибудь так тяжело переживал поражение. При его-то гордости… Похоже, что он хочет пострадать за тридцать миллионов поляков.

Она открыла дверь на балкон. Андрей тупо смотрел на груды развалин. Ей пришлось раз пять его окликнуть, прежде чем он обернулся.

— Андрей, Брандель пришел.

Андрей вошел в комнату. Небритый, глаза мутные от запоя и недосыпания. Подошел прямо к буфету и налил себе водки.

— Я вам сделаю чай, Алекс, — засуетилась Габриэла.

— Нет, — приказал Андрей, — останься. Хочу, чтобы ты выслушала великие рассуждения высокоумного сиониста. Перлы мудрости хлынут как майский дождь. Будь у нас ведро — собрали бы их.

Он выпил и налил себе второй стакан. Габриэла присела на краешек стула, а Брандель подошел к Андрею, отнял у него стакан и поставил на стол.

— Ты почему не пришел сегодня на заседание исполнительного комитета?

— А ты разве не слышал? Нет больше бетарцев. Приказ за номером двадцать два комиссара Варшавы.

— Заседание было очень важным. Нам нужно выработать тактику перехода на нелегальное положение.

— Габи, — подошел к ней Андрей, чмокнув губами и хлопнув в ладоши, — рассказать тебе слово в слово, о чем сегодня говорили? Значит, так. Сусанна Геллер кричала больше всех, потому что с войной у нее прибавилась масса сирот, а наша добрая Сузи готова их всех принять, всех до единого. А завтра герр Шрекер издаст приказ о том, что сироты объявляются вне закона. Но вы нас еще не знаете! Наш Брандель закон обойдет, хитрец такой! Он у нас из любого положения выкрутится! ”Отныне, — объявляет он, — мы будем называть сирот послушниками, а бетарский приют — монастырем Святого Александра”. Тут вскакивает Толек Альтерман. ”Товарищи, — говорит он, — я в десять раз увеличу урожай на фермах, потому что это и есть сионизм в действии”. Потом берет слово Анна, наша дорогая Аннушка. ”Позвольте мне сообщить, что Краковская группа хором поет ”Сплоченность на веки веков”…

— Может, хватит?

— Нет, Алекс, у меня бывают собрания поинтересней.

— Как же, слышал, знаю. Очень интересный план ты наметил.

— Какой план? — спросила Габриэла.

— Ты почему же ей не рассказываешь, Андрей? — Андрей отвернулся. — Не хочешь? Ну, тогда я расскажу. Он собирается взять с полсотни наших лучших парней и убраться из Варшавы.

— А кучка идиотов во главе с Алексом, — Андрей снова обернулся к нему, — пускай продолжает болтать на собраниях, пока немцы не спустят с них шкуру и не выпустят из них дух. Да, я возьму человек пятьдесят, перейду границу, раздобуду в России оружие, вернусь обратно и напишу несколько своих приказов о дорогах снабжения для немцев.

— Почему ты мне ничего не рассказал? — спросила Габриэла.

— Я же тебе говорил: уезжай с американцами в Краков. У меня до сих пор лежат твои документы. Вот тебе и будет от меня подарок перед моим уходом.

— Но почему же ты мне не сказал?

— А зачем? Чтобы вы между собой сговорились и уложили меня в споре на обе лопатки?

— Никто не собирается с тобой спорить, Андрей, — сказал Алекс. — Все и без спора ясно: тебе запрещается осуществлять твой план.

— Слыхали! Новый комиссар нашелся приказы издавать!

— Не возьмешь ты пятьдесят наших парней: они нужны нам, чтобы спасать жизнь другим.

— Пой, ласточка, пой!

— Наша — да и другие сионистские группы — это представители народа, которые будут действовать в его интересах. Если ты и сотня тебе подобных заберете каждый по полсотни молодых мужчин и женщин, три с половиной миллиона евреев останутся без тех, кто хоть как-то может защитить их.

— Попробуй только удержать меня, Алекс.

— Андрей, мы уже давно работаем вместе, очень давно, но я, не задумываясь, вышвырну тебя из рядов бетарцев.

— Что ж, тебе придется в таком случае вышвырнуть еще пятьдесят человек, которые идут за мной.

Они вдруг замолчали, поняв, что дошли до той черты, за которой нет пути к отступлению. Ярость мешала Андрею прислушаться к здравому смыслу. Алекс был потрясен. Он обернулся к Габи, но та беспомощно развела руками.

— Я молил Бога, чтобы мой сын вырос хоть наполовину таким, как Андрей. Когда я увидел, каким ты вернулся из боя, я подумал: ”Что бы ни случилось, с таким храбрецом, как Андрей, мы не пропадем”. А теперь я вижу тебя насквозь. Настоящей храбрости в тебе нет.

Габриэла бросилась между ними, глядя в отчаянии то на одного, то на другого, и вдруг обрушилась на Алекса:

— Как вы смеете с ним так разговаривать!

Но Алекс отстранил ее, размахнулся и дал Андрею пощечину. Тот даже глазом не моргнул.

— Прекратите! — заорала Габриэла.

— Не беспокойся, Габи. Он же бьет, как женщина, зная, что я не отвечу.

— А немцы бьют отнюдь не как женщины, но у тебя не хватает храбрости бороться, не давая воли рукам.

— Нет, я не позволю сказать, что я разрушил Бетар. Держи людей здесь, я пойду один, — Андрей подошел к тахте. — Сто тысяч польских солдат перешли границу и готовятся к новому сражению. Одним станет больше.

— Ты — тщеславный эгоист, — наклонился к нему Алекс, — тебе бы только утолить жажду личной мести. Бежать к шайке Робин Гуда, в тот момент, когда мы больше всего в тебе нуждаемся. Что ж, прощайте, бравый майор Седьмого уланского полка Андровский.

— Перестаньте его терзать! — закричала Габриэла.

— Алекс, ради Бога! — крикнул вслед за ней Андрей. — Не умею я воевать по-твоему. Я не предатель! Просто не умею воевать по-твоему.

— По-своему ты уже воевал, и ничего не вышло. Теперь схватка еще больше неравна. И речь не о том, что сильные выступают против сильных, а о том, что на горстке людей лежит ответственность за три с половиной миллиона беззащитных. У нас нет другого оружия, кроме веры друг в друга. Андрей, ты всегда хотел знать, что такое сионизм. Помогать евреям выжить и есть сионизм. Ради него нужно отказаться от себя. Нам без тебя не обойтись.

— Господи, — вздохнул Андрей, — да что же это за схватка? Все последние годы я сохранял позу великолепного Андровского, и знаю почему. Потому что мы вели воображаемую борьбу. Нашими врагами были все и никто. Речь шла о наших мечтах, о наших желаниях, но теперь… Нет, я больше не участвую в мнимой борьбе, я врага в лицо видел, можете вы это понять? Я хочу с ним сражаться вот так, — он поднял огромные кулаки, — хочу морды разбить этим немецким гадам.

— И это нас спасет?

— Не знаю, хватит ли у меня того мужества, о котором ты говоришь, Алекс, мужества сидеть сложа руки и смотреть, как тебя убивают.

— Не оставляй нас, Андрей.

— Алекс прав, — сказала Габриэла, — ты должен остаться со своим народом.

— Алекс всегда прав! Ты разве не знаешь? Всегда! — он перевел взгляд с нее на него. Да, война, которую он вел на свой лад, окончена, и в ней его растоптали, унизили. Теперь ему остается воевать тем способом, который предлагает Брандель. — Я попробую, — наконец пробурчал он.

— Попробую.


Глава четвертая

Как член исполнительного комитета Еврейского Совета Пауль Бронский пользовался некоторыми привилегиями и послаблениями. Продовольственная норма на его семью была такой же, как у польских чиновников, то есть вдвое больше, чем у евреев. Франц Кениг убедил комиссара Шрекера, что эта щедрость к членам Еврейского Совета окупится с лихвой.

Паулю разрешили жить в прекрасной квартире на Сенной, одной из фешенебельных прежде улиц. Немецкая оккупация не так уж и ущемила Бронского. Его деньги лежали в Швейцарии, в банке, и были недоступны для немцев, да и сам он занял самое высокое положение, какое только было возможно в новых условиях. Пока Крис оставался в Варшаве, он не нуждался: Крис распоряжался его состоянием и давал ему деньги, снимая со счета Швейцарского Агентства Новостей.

И все же день переезда доставил ему массу неприятностей. Дебора явно была в восторге от того, что нужно переезжать из Жолибожа в еврейский район. Словно бы их насильственное приобщение к еврейству ощущалось ею как победа. Когда вещи уже были уложены, Пауль закрылся в кабинете, не в силах больше терпеть вопросы детей.

На столе лежали нарукавные повязки, которые отныне должна была носить его семья. Немцы все-таки ужасные педанты, подумал он. Согласно инструкции, повязка должна быть белой, с голубым маген-давидом[32] размером не меньше трех сантиметров. Такая дотошность вызвала у него ироническую улыбку, и он кое-как приладил повязку на левую руку, думая о том, что потеря правой позволила ему хоть в чем-то пойти наперекор властям.

В дверь постучали, и вошел Андрей.

— Ну, здравствуйте, шурин, — сказал Бронский. — Дебора где-то здесь, проверяет, все ли уложено.

— Я, собственно, пришел к вам, Пауль.

— Насладиться победой? Позлорадствовать? Сказать, как я потешно выгляжу с маген-давидом на руке? Напомнить, что ваше мрачное пророчество — ”Вы — еврей, Бронский, хотите вы того или нет” — сбылось? Спросить, убедил ли я немцев, что ненавижу сионизм и что я — не настоящий еврей? Ладно, это все — к черту, а вот набить или разжечь трубку или застегнуть ширинку однорукому трудно.

— Как вы себя чувствуете, Пауль? — Андрей чиркнул спичкой, поднес ее к трубке Пауля и держал, пока она не разожглась.

— Прекрасно. Оказалось, что я все еще отличный врач. Вы никогда не давали указаний капралу, как ампутировать вам руку при свете простого фонарика? Неплохой трюк, доложу я вам. А вы хорошо выглядите. Простая пуля вас не берет.

— Как Дебора и дети восприняли переезд?

— Дебора? По-моему, в восторге. Бог нас наказал за то, что я толкал ее на путь отречения. Теперь я собираюсь восстановить свой иврит, читать по вечерам Танах и всю оставшуюся жизнь повторять: ”Хочу быть хорошим евреем, и помогите мне, Ставки”.

— Я пришел спросить, нельзя ли нам с вами заключить перемирие.

Пауль удивился.

— Просто время настало суровое, нельзя позволять себе роскошь ссориться из-за самоочевидных вещей. Вы в Совете. Вы знаете, как скверно обстоят дела.

— Да, в этом нет сомнений. Переходный период будет нелегким.

— Вы уверены, что он всего лишь переходный? — начал Андрей приступать к делу. — Никто не знает, до чего дойдут немцы и на чем они уймутся.

— Ну, и… — Пауль бросил на Андрея подозрительный взгляд: какое там перемирие, просто маскировка, чтобы чего-то добиться.

— Теперь, когда стопроцентные евреи, полуевреи, крещеные евреи и те, кто не признает своего еврейства, — все помечены единым знаком, необходимо держаться вместе.

— Дальше, — сказал Пауль.

— Мы изо всех сил стараемся объединить все группировки в общине, независимо от взглядов, и выработать своего рода единую политику. Вы занимаете одну из ключевых позиций, и мы хотим знать, можно ли на вас рассчитывать.

— В чем?

— Нельзя же сидеть сложа руки, когда на нас сыплются такие приказы и на улицах избивают наших людей. Нам нужно сплотиться и дать понять немцам, что мы не потерпим их обращения с нами и будем сопротивляться.

— Мне бы сразу сообразить, что вы затеваете лихой кавалерийский рейд, — вздохнул Пауль, откладывая трубку.

— А что еще вам надо, чтобы вы показали когти? — Андрей дал себе слово не взрываться. — Где теперь ваши милые студенты? Где все ваши коллеги по университету?

— Андрей, — мягко начал Пауль, — не вы один задумываетесь над этим вопросом. Когда я потерял правую руку, у меня болело все тело. Но, как видите, я поправился. Так и варшавские евреи. Они теряют правые руки, это больно, но боль пройдет, и они останутся жить. Возможно, не так хорошо, как раньше, но уж тут ничего не попишешь, не в наших силах что-либо изменить.

— У вас есть гарантия, что немцы уймутся, отняв у нас по правой руке? Что не будет приказа отнять у нас и вторую руку, и обе ноги?

— Я хочу вам сказать о своих планах, Андрей. Я принимаю жизнь такой, как она есть. Немцы — это закон жизни сегодня. Они выиграли войну. Выбора нет.

— Вы действительно считаете, что сможете иметь с ними дело?

— Я действительно считаю, что у меня нет выбора. Эх, Андрей, Андрей. Вечно вы сражаетесь с ветряными мельницами, вечно ищите таинственного врага. До немцев вы боролись с поляками. Не умеете принимать жизнь такой, как она есть. Да, я иду на компромиссы, но смотрю на вещи трезво и не гоняюсь за призраками. Сейчас я приспосабливаюсь, потому что меня вдруг снова сделали евреем и у меня нет выбора. Меня сделали ответственным перед еврейской общиной. Я этого не просил и не хотел. Но теперь это мой долг. И еще мой долг — сохранить жизнь жене и двум детям и…

— И за это вы расплачиваетесь душой и честью?

— Постарайтесь обойтись без избитых фраз. Я знаю, что вы затеваете. Восстание… смута… подполье… Долбежка головой об стенку, вы так поступали и до войны. Я трезво оцениваю происходящие события и хочу спасти мою семью.

Андрею стоило больших усилий, чтобы сдержаться и не заорать, что Пауль негодяй, который всегда ищет легких путей.

— И уж коль скоро мы об этом заговорили, — продолжал Пауль, — вам лучше не бывать у нас — ради безопасности Деборы и детей, поскольку о вашей деятельности все равно станет известно.

— Уж это пусть моя сестра решает!

— О, для нее все, что делает ее дорогой братец, — все хорошо.

Андрей резко повернулся, вышел и все-таки хлопнул дверью, тем самым засвидетельствовав, что он не перестал быть самим собой.

Пауль постучал трубкой по зубам и покачал головой. ”И куда его заносит? — подумал он. — Все еще несется впереди кавалерийского эскадрона. Сколько он еще продержится перед тем, как его поставят перед взводом карателей? Но и под расстрелом Андрей будет, очевидно, смеяться”. И на минуту Пауль позавидовал этой беззаветной храбрости, неспособной к отступлению. Только раз он, Пауль Бронский, проявил такую инстинктивную храбрость — когда эта немецкая харя — Рудольф Шрекер потребовал доставить еврейских женщин в публичные дома. А ведь подобные моменты наверняка еще будут. Хотелось бы ему стать на те минуты Андреем Андровским. Хватит ли у него смелости в дальнейшем? Кто знает. Если бы можно было положить мужество в коробочку и открывать ее по мере надобности!

Из кухни донесся какой-то шум, и Пауль вышел из кабинета. Дебора кричала на Зосю.

— Что тут происходит?

— Зося украла наше серебро. Рахель видела, как она его передавала через забор своему непутевому сыну.

— Это правда, Зося? — спросил Пауль.

— Да! И нечего! Не буду извиняться! — закричала Зося. — Оно мое! И еще как! Годами я чистила за вами вашу еврейскую грязь.

— Господи! — ахнула Дебора. — Мы же к тебе относились лучше, чем твой родной сын! Мы же его вытаскивали из тюрьмы каждый раз, когда он попадал туда из-за пьяных драк. Я платила доктору за тебя и за твою сестру, когда ты не могла работать.

— Вы привели немцев в Польшу! — закричала Зося. — Священник нам сказал: во всем виноваты евреи! — она плюнула им в лицо и, переваливаясь, вышла из кухни.

Дебора тихо плакала, прижавшись к Паулю, а он старался ее успокоить.

— Не верю своим ушам, — шептала она. — Не верю.

— Ничего не поделаешь, немцы их подстрекают.

Вошел грузчик.

— Машина готова. Вы говорили, что хотите поехать с нами на Сенную, показать, куда ставить вещи.

— Пани Бронская сейчас поедет с вами.

Грузчик приподнял кепку и вышел.

Дебора вытерла слезы. Пауль вынес из кабинета нарукавные повязки.

— Тебе и детям придется их носить, — сказал он.

Она взяла их, внимательно посмотрела и надела одну на правую руку.

— Какой стыд! — произнесла она. — В первый раз мы должны объяснить детям, что они — евреи…


Глава пятая

Из дневника

Андрей предупреждал меня, что на Бронского рассчитывать нельзя, и оказался прав. Мы созываем еврейскую общину, хотим знать, кто придет на собрание руководителей. Мы стягиваем силы, но медленно, хотя новые немецкие приказы звучат убедительнее любых наших доводов. Я собираюсь встретиться с рабби Соломоном. Если нам удастся заручиться его поддержкой, наше влияние резко возрастет.

Александр Брандель


* * *

Рабби Соломона чаще всего называли ”великим рабби Соломоном”. Один из самых образованных людей не только в Варшаве, но и во всей Польше, он был душой религиозного еврейства. Этого скромного человека все любили за то, что он всю жизнь учился, молился и обучал вере других. Его решения были очень популярны среди религиозных евреев.

Не последнее место в ряду многих его качеств занимала политическая гибкость. Когда, спускаясь с талмудических и этических высот на землю, человек сталкивается с действительностью, нужно уметь ладить с евреями разных толков и групп. Благодаря этому умению его часто просили быть посредником между людьми крайних взглядов.

Каждая сионистская организация считала, что она и только она — столп сионизма, а те, кто не в ее рядах, — псевдосионисты. И рабби Соломон тоже считал, что его сионизм, безусловно, самый правильный, потому что основан на Библии, которая говорит, что Мессия[33] придет и поведет рассеянных по миру детей Израилевых в Землю обетованную. Рабби Соломон видел в этом не столько сионизм, сколько основу иудаизма. А всякие новые идеи — ревизионизм, социализм, коммунизм, интеллектуализм — с его точки зрения были просто удобными заменителями истинной веры; он их не разделял, но относился сочувственно, понимая, что нужно обладать огромной внутренней силой, чтобы не взбунтоваться против всех издевательств, которые приходится терпеть.

И новые формы сионизма есть бунт людей слабых, не способных молчаливо и с достоинством терпеть страдания, молиться и принимать как часть жизни те наказания, которые Бог им шлет, дабы они стали достойными хранителями Святого Закона.

После того, как немцы закрыли его синагогу, он еще больше, чем прежде, старался поддержать дух своей общины. Даже под градом приказов его спокойная сила, его советы помогали людям жить — и они шли к нему вереницами.

В конце одного особенно трудного дня к нему пришел Александр Брандель. Старик приготовился отдохнуть в словесном поединке с ученым сионистом-историком.

Обменявшись положенными любезностями, Алекс приступил к делу.

— Мы полагаем, — сказал он осторожно, — что время требует от нас отбросить всякие разногласия и объединиться на той основе, где у нас расхождений нет.

— Но, Александр, два еврея не бывают согласны между собой ни в чем.

— В чем-то все же бывают, рабби, например забота о сиротах, взаимная помощь…

— И что же мы должны предпринять в тех областях, где, как вы говорите, у нас расхождений нет?

— Прежде всего устроить собрание. Я говорил с руководителями многих группировок, и они обещали прийти. Если придете и вы, то вашему примеру последует большинство раввинов Варшавы.

— Бунд[34] вас поддерживает?

— Да.

— А федерация рабочих сионистов?

— Тоже.

— А коммунисты?

— И коммунисты.

— На таком собрании будет полнейший разброд.

— Мы, наоборот, попытаемся создать единый фронт, чтобы преградить поток немецких приказов.

— Ах, вот оно что. Но, Александр, я не общественный деятель и не политик, а просто учитель. Что же касается общественных проблем, так на то у нас есть Еврейский Совет, пусть он и решает те вопросы, о которых вы говорите.

Алекс старался запастись терпением.

— Еврейский Совет выбран немцами, — пошел он снова в наступление. — Мы чувствуем, что они хотят им воспользоваться для проведения своей политики.

— Но учитывая, что в нем такие хорошие сионисты, как Эммануил Гольдман, Шенфельд и Зильберберг…

— Рабби, у них совершенно нет власти. В такое необычное время, как наше, и меры нужны необычные.

— Чем же так необычно наше время, Алекс?

— Нам, возможно, предстоит борьба просто за то, чтобы выжить.

— Послушайте, Алекс, — старик, улыбаясь, погладил пышную седую бороду. Как эти молодые любят сгущать краски! — Вот вы ученый, историк. Скажите мне, когда это в истории еврейского народа не велась более или менее напряженная борьба просто за то, чтобы выжить? То, что сегодня происходит в Польше, уже не раз бывало в нашей истории. Вот вы как историк и скажите мне, разве мы не выживали при любом деспоте?

— Думаю, сейчас дело обстоит совсем иначе.

— А именно?

— Со времен Первого Храма нас убивали потому, что нужен был козел отпущения, потому, что это было выгодно политикам, стоявшим у власти, потому, что это давало выход страстям, ублажало невежество. Крестовые походы, инквизиция, резня в Вормсе[35], погромы Хмельницкого. Но в прошлом мы никогда не сталкивались с хладнокровно разработанным планом уничтожения.

— И каким образом ученый историк знает, что сейчас мы именно с таким планом столкнулись?

— Читал Адольфа Гитлера.

— Ага. Ну, а скажите мне, Александр, что, по-вашему, выгадают немцы от уничтожения евреев? Получат территории? Завладеют воображаемыми богатствами? Какой смысл убрать лучших врачей, музыкантов, ремесленников, ученых, писателей? Чего они этим добьются?

— Вопрос не в том, чего они добьются, а в том, на чем остановятся. Начинали немцы, как сотни других, но я не уверен, способны ли они сами себя остановить. Ни один другой народ в истории не был так психологически склонен разрушать во имя разрушения.

— Из ваших слов следует, что нацисты есть воплощение зла. Прекрасно. Но вы как историк должны знать, что зло само себя разрушает.

— Верно, но по дороге оно может разрушить и нас. Где это в Талмуде и в Торе сказано, что мы не должны защищаться?

— А мы и защищаемся: сохраняем веру, которая помогала нам выжить во все века. Мы защищаемся, оставаясь хорошими евреями. Так мы переживем и это время, и все другие времена. И придет Мессия, как обещано.

— И как же, по-вашему, мы его узнаем?

— Важно, чтобы не мы его узнали, а он нас.

Спор зашел в тупик. Старик не хотел сдаваться.

— И вы можете носить это с гордостью? — Алекс снял нарукавную повязку и помахал ею перед рабби Соломоном.

— Она была достаточно хороша для царя Давида.

— Но он не носил ее как знак унижения!

— Алекс, почему все сионисты обязательно кричат? Врата Небесного царства закрыты для тех, кто берется за смертельное оружие. Так будет и с вами, если вы соберете кучку бунтарей. Учитесь принимать страдания покорно, с верой в душе. Только в этом наше спасение.


Глава шестая

Приказ.

Государственные пенсии для евреев отменяются.


Приказ.

Евреям запрещается покупать продукты в магазинах и лавкам, принадлежащих неевреям.


Приказ.

Евреям, покидающим Варшаву, требуется разрешение на поездку. Ездить они имеют право только в вагонах с надписью ”Для евреев”.


Приказ.

Стоять в очереди за получением продовольственных талонов евреи могут только в специально отведенных для них пунктах.


* * *

Призыв Александра Бранделя к единению провалился. Среди евреев был полный разброд. Большинство вообще не было связано ни с какими организациями и заботилось только о своих семьях. Тех немногих, которые имели влияние и могли бы сплотить людей, отправили в Павяк и расстреляли.

Мэр Старжинский, организовавший героическую оборону Варшавы, один из немногих высокопоставленных поляков ценивший вклад евреев в оборону города, исчез. Как и многих других, его увели среди ночи без всяких объяснений, и больше он не вернулся.

Алекс видел, как рвутся связи между его приятелями-интеллигентами. Те, из кого прежде идеализм бил ключом, теперь явно не умели воплотить слова в жизнь.

Он попытался привлечь на свою сторону коммуниста Роделя, руководившего большой организацией. Лысый, с неизменной сигаретой во рту, Родель большую часть времени тратил на объяснения, почему следует считать, что Советский Союз воистину спас восточную часть Польши, напав на нее с тыла, тогда как польская армия сражалась просто за свою жизнь. Родель всегда казался Алексу забавным. У него был большой набор словесных трюков и политических уловок. Весной этого года Родель был ярым антинацистом, летом, после заключения советско-германского договора, решил, что немцы не так уж плохи, а весь мир продали западные державы. Теперь он был снова против немцев, но, главным образом, старался оправдать поведение русских. Сионизм он не признавал по той простой причине, что, кроме коммунизма, не признавал ничего. И тем не менее, Алекс в нем нуждался. Отвергать коммунистов еще хуже, чем быть отвергнутыми ими. Коммунисты, включая неевреев, гордились тем, что после евреев они самая сплоченная прослойка. Но Родель был совсем замотан. Коммунистов немцы преследовали, может, еще безжалостней, чем евреев. Относительно коммунистов у гестапо был всего один приказ: ”Вылавливать и расстреливать”.

С руководителем ревизионистов Шимшоном Бен-Горином Алексу даже поговорить не удалось. Те всегда держались особняком и не хотели участвовать ни в каком общем деле. Алекс полагал, что они готовятся к уличным боям.

У евреев из деловых кругов забот было выше головы. На полках пусто, цены растут, новые приказы не перестают создавать новые трудности. И вообще, призыв Алекса объединиться они восприняли как просьбу о пожертвованиях. По их понятиям, все, что выходило за рамки деловых отношений, относилось к разряду ”пожертвований”, а пожертвования делаются после получения доходов, но о доходах в эти дни и говорить-то смешно.

Самая большая группа еврейского населения — религиозная — и пальцем не захотела шевельнуть. По совету рабби Соломона, они решили пользоваться традиционным оружием — молиться и терпеть.

Члены Еврейского Совета избегали Алекса, как зачумленного. Драматург Зильберберг, из которого одна пощечина в кабинете Рудольфа Шрекера выбила весь боевой задор, наполнявший когда-то его пьесы, объявил Бранделя виновником всех несчастий. Остальные боялись за свое положение. Рассчитывать можно было только на пианиста Эммануила Гольдмана.

Среди неевреев и вовсе не на кого было опереться. Нееврейская интеллигенция была запугана не меньше еврейской. Пример Пауля Бронского был тому лучшим подтверждением. С тех пор, как Бронский вернулся в Варшаву, ему не позвонил ни один из его студентов, ни один из его коллег.

Большинство населения не хотело вмешиваться в войну немцев против евреев, а меньшинство не скрывало своей вражды к евреям.

Церковь — великий рупор власти и совести — безмолвствовала. Как умный стратег, Александр быстро понял, что единение невозможно, и перешел к решению следующей задачи. Поразмыслив, он собрал трех самых надежных и сильных людей, которых не надо было убеждать — они понимали обстановку, хотели держаться вместе и сопротивляться убийственным приказам.

В эту группу, кроме Алекса, входил Шимон Эден — несгибаемый руководитель Объединенной федерации рабочих сионистов. Ему одному удалось сформировать и повести за собой с десяток различных фракций — от умеренных до крайне левых. В Объединенную федерацию входило более шестидесяти процентов всех сионистских организаций. В Шимоне сочетались лучшие качества Александра и Андрея при отсутствии главных недостатков. В прошлом армейский офицер, как и Андрей, он и похож был на него: такой же высокий и сильный, с такими же приступами ярости. А спокойной рассудительностью он походил на Алекса. Андрей уважал Шимона больше всех в Варшаве, не считая Алекса.

Вторым был Эммануил Гольдман, состарившийся, но все еще блистательный музыкант, которого назначили председателем Еврейского Совета.

Гольдман был единственным, в ком ошибся доктор Франц Кениг. Справедливо полагая, что у знаменитого музыканта есть имя среди евреев, Кениг недооценил его преданность идеалам гуманизма. Гольдман смотрел на вещи трезво и понимал, что в Совете ему долго не продержаться: немцам нужны люди малодушные, чтобы проводить в жизнь их приказы. И он твердо решил найти для общины какой-нибудь выход прежде, чем его сместят.

Третьим был Давид Земба, директор Американского фонда — организации, поддерживаемой американскими евреями. Низенький, с короткой бородкой и приятными манерами, польский еврей Земба был совершенно бесстрашен и чрезвычайно умен. В оккупированной Польше американские доллары, проходившие через его руки, становились основой любого начинания.

Вчетвером они выработали план действий.

На первом этапе Эммануил Гольдман, как председатель Еврейского Совета, добился встречи с доктором Францем Кенигом.

— Герр доктор, мы столкнулись вот с какой проблемой. У нас, у евреев, принято решать все дела между собой. Все общественные функции прежде возлагались на Комитет общины, который теперь распущен, и у нас нет легального органа для решения материальных вопросов.

— Насколько я понимаю, вы просите разрешения создать отдел социального обеспечения при Еврейском Совете?

— Не совсем так. В нашем Совете нет ни опытных людей, ни фондов, и к тому же мы очень заняты переписью.

— Уверен, что вы пришли сюда уже с готовым предложением.

— Да, и оно состоит в следующем. Есть много известных благотворителей. Они могут собрать деньги, найти людей заведовать приютами для сирот и домами для престарелых.

— Вы предлагаете создать самостоятельный административный отдел?

— Да.

— А не отделение при Еврейском Совете?

— Совершенно верно.

— Почему?

— Евреи всегда единодушны в вопросах взаимопомощи, каких бы взглядов они ни придерживались. Но если эту функцию передать органу, созданному правительством, начнутся распри между различными группировками, очень трудно будет наладить финансирование, поскольку правительству люди заведомо не доверяют. Получится неразбериха, двойная работа, административные дрязги. Всего этого можно избежать, создав самостоятельный административный отдел.

Доводы Гольдмана показались Кенигу убедительными. Он сможет обязать Еврейский Совет наблюдать за новым отделом. С другой стороны, если социальным обеспечением займется сам Еврейский Совет, Гольдман вечно будет вымогать у него, Кенига, побольше денег. И все-таки, что-то здесь не так. Доктор Кениг имел уже случай убедиться, что Гольдман — человек с характером, и хотя вопрос представляется ясным, не может быть, чтобы Гольдман пришел с выгодным для немцев предложением.

Эммануил Гольдман тоже понимал, что перед ним не эта дубина Шрекер.

— Кого вы предлагаете поставить во главе нового отдела? — начал прощупывать почву Кениг, остерегаясь подвоха.

— Ну, людей-то полным-полно, важно найти человека, который устраивал бы все группировки. Скажем, Александр Брандель.

— Брандель? С его сионистским нутром?

— Бетарцы как группировка, — пожал плечами Гольдман, — никогда не поднимались до уровня Бранделя как человека, а теперь и группировки-то не существует. Брандель покладистый, безобидный человек, ему можно доверять.

— А если я разрешу создать этот отдел при одном условии?

— При каком, герр доктор?

— Чтобы возглавлял его не Брандель.

Дело зашло в тупик. Такого поворота Гольдман не ожидал. Следующий ход был за ним. Гольдман вынул из нагрудного кармана небольшой конверт и положил его Кенигу на стол.

— Здесь подробный проект создания самостоятельного отдела, герр доктор, — сказал он. — Прошу вас внимательно с ним ознакомиться и дать мне завтра ответ.

Уходя из ратуши, Гольдман вполне допускал, что доживает свой последний день на этой земле.

Открыв конверт, Кениг вынул из него пять купюр по тысяче долларов. Все ясно: евреи хотят вести дела без посторонних глаз. В первую секунду он вскипел и, схватив со стола конверт, направился в кабинет Шрекера, но остановился. Шрекер над ним посмеется, а деньги заберет себе. Подумать только, что настоящий немец, занимающий высокий пост, может принять взятку! Он медленно вернулся к столу. В последние недели у него не осталось заблуждений относительно тевтонского благородства. Вот прямо сейчас Шрекер сколачивает банды хулиганов, которые будут грабить еврейские магазины и склады. Так почему бы и евреям не вести свою игру? Но он-то тут при чем? Пять тысяч долларов! Больше, чем за целый год в университете. Смешно оставаться одиноким столпом добродетели среди сплошных бандитов. Но, допустим, он сохранит порядочность, тогда ему долго не продержаться при Шрекере: тот сочтет его ненормальным. Шевели мозгами, Франц. Шрекеру ты нужен, но оставаться независимым ты не можешь — таковы правила игры, жестокой, как сама война.

Он ходил по дому, отнятому у Бронского. Все жульничают, все приспосабливаются. А он, между прочим, занимает ключевую позицию, и это еще только начало. В дальнейшем на такой должности можно составить огромное состояние. Играть — так играть. Пять тысяч долларов…

Мало-помалу моральные устои, на которых доктор Кениг строил свою жизнь, расшатывались. С тех пор, как перед войной он связал свою судьбу с этническими немцами, приходилось постоянно идти на компромиссы, пересматривать свои поступки, подыскивать им оправдания.

— Я разговаривал с комиссаром, — сказал он на следующий день Гольдману, — и мне удалось его убедить, что самостоятельный отдел по социальному обеспечению — наилучший выход для всех заинтересованных сторон. Вашему Еврейскому Совету разрешено приступить к его созданию.

Гольдман кивнул.

— Обдумал я и кандидатуру Александра Бранделя. Выбор мне кажется правильным. Относительно норм, штата, различных льгот пусть обратится прямо ко мне.

Гольдман снова кивнул, подумав, что Кениг, очевидно, в будущем собирается урвать себе кусок побольше. Но теперь он у них в руках. В случае чего его можно и приструнить. Игра выиграна, но в дальнейшем деньги так легко не потекут в карман Кенига: пять тысяч долларов не только оплатили его молчание, но и подцепили его на крючок. ”Кое-что мы тебе еще подбросим, собака, — подумал Гольдман, — но не так много, Как тебе хотелось бы, потому что мы ведь можем и рассказать твоему другу Шрекеру, как ты его обворовываешь”.

Второй этап состоял в создании самостоятельного отдела под названием ”Общество попечителей сирот и взаимопомощи” во главе с Александром Бранделем, а на третьем этапе Американский фонд перевел Бранделю свыше десяти тысяч долларов на срочные расходы. Брандель снял пятнадцать помещений на севере Варшавы, в еврейском районе, где цены были ниже.

Эти помещения приспособили под пункты раздачи горячей пищи для остро нуждающихся, под пункты выдачи продовольственных талонов, под медицинские пункты, под приюты и т. д.

Хотя все эти пункты функционировали по своему прямому назначению, они к тому же служили еще и ширмой для деятельности сионистских групп, объявленных немцами вне закона. Сионисты сменили названия своих организаций, но фактически продолжали действовать. Весь персонал ”Общества попечителей сирот и взаимопомощи” состоял из видных сионистов. Этот персонал носил особые нарукавные повязки и пользовался некоторыми льготами. Еще тысяча долларов доктору Кенигу избавила членов персонала от пристального внимания.

Главное — получать деньги от Американского фонда, минуя Еврейский Совет. Гольдман не сомневался, что если они попадут Совету в руки, — пиши пропало.

Теперь Брандель мог действовать: сионисты уцелели, есть деньги для ферм, можно расширить бетарские приюты, накормить бездомных и голодных, обеспечить их одеждой.

И, наконец, была решена еще одна задача. Не все помещения были отведены под пункты социального обеспечения. Брандель получил возможность раздать должности своим людям, и многие из них переехали в центральное здание ”Общества попечителей сирот и взаимопомощи”, а их жалованье возвращалось в общую кассу. Толек Альтерман заявил, что это и есть сионизм в действии.


Из дневника

”Общество попечителей сирот и взаимопомощи” уже существует. Все наши активисты в Варшаве работают на него. Пятиэтажный дом на Милой, 18 я отвел под это ”Общество”. Двадцать наших самых молодых бетарцев переселились сюда и возвращают жалованье в общую кассу. Я этим очень горжусь. Шесть домов передано Сионистской Федерации Шимона Эдена под вывеской ” Отделения Общества попечителей сирот и взаимопомощи”. Шимон выбрал для административного здания дом 92 на Лешно. Он тоже устроил общежития в отведенных ему домах. Мы держим еще и помещения про запас, так как уверены, что некоторые группировки, возражавшие раньше против слияния в единую организацию, теперь присоединятся к нам. Взаимопомощь во все времена была серьезной основой для объединения, а теперь и подавно. К слову, на последней встрече с Гольдманом, Зембой и Эденом я спросил, не затруднит ли их записывать все, что они увидят и услышат. Теперь происходит столько событий, что я не успеваю за ними уследить. Пусть и они записывают свои впечатления. Они пообещали передавать мне свои записи на наших еженедельных встречах — вот как оказались они снисходительны к затее историка.

Александр Брандель


Глава седьмая

Из дневника

Сегодня долго разговаривал с Ирвином Розенблюмом. Хотел узнать его мнение об истинных планах немцев и кого он считает фактическим правителем Польши. Ирвин говорит, что генерал- губернатор Кракова Ганс Франк отнюдь не истинный хозяин. Судя по его предыдущей деятельности, он всего лишь гражданский администратор, находящийся здесь, чтобы выжимать из Польши средства на нужды немецкой экономики. И столица на самом деле не Краков, а Люблин. А организации, не связанные с армией, такие, как немецкая политическая полиция, администрация концентрационных лагерей, уголовный розыск, бригады особого назначения, — все они настолько тесно переплетены между собой, что не разберешь, где начало, где конец. Нам известно, что группенфюрер Одило Глобочник хозяин и над СС[36], и над СД[37], и над гестапо всего генерал-губернаторства. Австриец, как и Гитлер, он известен своими преследованиями евреев. Будучи генерал-майором СС, он подчиняется только трем людям: Гитлеру, Гиммлеру и начальнику СД в Берлине Рейхарду Гейдриху.

Думаю, Ирвин прав: у Глобочника наверняка больше власти, чем у Ганса Франка.

Каковы истинные планы немцев? В Берлине есть отделение гестапо под номером 4Б, которое занимается”еврейскими делами”. Руководит им генерал-полковник Адольф Эйхман[38]. Насколько мне известно, он бывал в Палестине и разговаривает на иврите. Ирвин уверен, что все приказы, касающиеся евреев, — лишь часть общего плана, составленного Рейхардом Гейдрихом для отделения 4Б.

Немцы безусловно собираются систематически выкачивать еврейское имущество, а вожаков и интеллигентов упрятывать в концентрационные лагеря. Нет сомнения в том, что они скоро снова нанесут очередной удар. Им, как фараонам и Риму, нужен принудительный труд. Думаю, три с половиной миллиона евреев Польши для того и предназначены.

Ирвин полагает, что со дня на день закроют агентство”Швейцарские Новости”. Среди нацистов, недавно прибывших в Варшаву, есть некий Хорст фон Эпп, который будет возглавлять отдел печати и пропаганды. Конец аккредитации Криса де Монти — лишь вопрос времени.

Александр Брандель


Хорст фон Эпп прибыл в Варшаву зимой 1939 г. в числе других высокопоставленных нацистов. Совершенно не похожий на большинство из них, он был человеком далеко не примитивным, наделенным особым европейским обаянием и искрометным юмором. Формы не носил, одевался по последней моде и глубоко сожалел, что война с Англией лишила его возможности заказывать костюмы у лондонского портного на Бонд-стрит.

Отпрыск богатой аристократической семьи, фон Эпп действительно имел мало общего с нацистскими молодчиками. Ему претили их методы насилия, он презирал их взгляды и находил всю эту чушь о высшей расе, геополитике, жизненном пространстве и радости через труд просто смешной. В Париже, на Ривьере или в Нью-Йорке он чувствовал себя гораздо больше дома, чем в Мюнхене (но обожал Берлин).

И при всем при этом был преданным нацистом. Он пропагандировал те самые идеи, которые терпеть не мог. Лишившись значительной части семейного состояния из-за неудачного его помещения и мотовства, он оказался все же достаточно практичным, чтобы разглядеть в начале тридцатых годов неотвратимость поднимавшейся волны нацизма и поплыть по течению, а идеалов и убеждений у него было не так уж много, чтобы они могли помешать ему продолжать жить в свое удовольствие. Он хотел получать как можно больше, делая как можно меньше. Он понимал, что при том хаосе, который на первых порах творился в умах большинства нацистов, им придется прибегнуть к помощи таких людей, как он, которые думали бы за них.

Красивый, сорокалетний распутник, вечно изменявший жене, он был прирожденным снобом и превосходил интеллектом большую часть своих товарищей по партии.

Таким, как Рудольф Шрекер, Хорст фон Эпп действовал на нервы. При нем они чувствовали себя козявками, а нацисту не пристало так себя чувствовать. Многие хотели бы избавиться от фон Эппа, но власть предержащие понимали, что нуждаются в нем, и потому приходилось его терпеть.

По силе воздействия немецкая пропаганда не имела себе равных. Немцы усвоили аксиому: упорно повторяемая ложь начинает казаться правдой даже тем, кто знает, что это ложь. Кроме того, есть еще и полуправда, которая строится на искусном искажении фактов. Хорст фон Эпп помог Йозефу Геббельсу создать прекрасную пропаганду во время гражданской войны в Испании, войны, которая отнюдь не была гражданской. Он умел так ловко подтасовывать информацию, поступавшую из Испании, что мир начал верить, будто республиканское правительство вовсе не республиканское, а коммунистическое, и, следовательно, война в Испании ведется против коммунизма.

Министерство пропаганды выплескивало чудовищную дезинформацию, а Хорсту фон Эппу надлежало изготовлять для этого яда привлекательную упаковку. В Берлине опытные и въедливые иностранные журналисты так и норовили вывести Министерство пропаганды на чистую воду. Не выселишь же всех журналистов, которые только и знают, что задавать свои вопросы, но ведь они потом формируют общественное мнение. И Хорст усмирял бурлящие волны. Он стал своим парнем среди журналистов — совсем ”наш человек”, хоть и нацист. Нацисты никогда не слыли симпатягами, поэтому личное обаяние Хорста в особенности эффективно работало на нацистских главарей. Прекрасный фасад, скрывающий от любопытных глаз внутреннее устройство дома. Хорст фон Эпп мог быть полезен журналистам во всем, начиная с нужной цитаты, которую он тут же говорил наизусть, и кончая доставкой девицы на любой вкус — чего не сделаешь для друзей?

Варшава стала в настоящий момент центром внимания всего мира, надлежало особенно тщательно следить за общественным мнением.

Зимой 1939 года Франция и Англия начали мнимую войну с Германией на Западном фронте. Ни с одной стороны не было произведено ни единого выстрела. Поезда ходили вдоль границ как ни в чем не бывало. Германия развернула мощную кампанию, пытаясь убедить Англию и Францию выйти из войны, поскольку ”польский вопрос решен”. Поэтому первоочередной задачей немецкое министерство пропаганды считало не дать выйти наружу сведениям из Польши, которые могли бы помешать претворению в жизнь немецких планов. Сотни журналистов из нейтральных стран — Италии, Швейцарии, Швеции и из восточных стран находились в польском генерал-губернаторстве. Даже из Соединенных Штатов и Южной Америки прибыло несколько человек. Такой ловкий манипулятор общественными настроениями, как Хорст фон Эпп, был просто необходим для ”поддержания спокойствия”.

По приезде в Варшаву он остановился в гостинице ”Бристоль” и там же устроил себе штаб, заняв пол-этажа и набив свой номер лучшими винами и изысканными закусками. Недели за две он уже знал все о варшавских манекенщицах и актрисах, не отличавшихся избытком патриотизма, сделал им весьма соблазнительные предложения и отобрал двадцать пять прелестниц для ублажения наиболее высокопоставленных иностранных журналистов и дипломатов. Собрал он и дополнительный отряд привлекательных студенточек, секретарш и других эмансипированных особ, желающих увеличить свои доходы.

После тупого солдафона Рудольфа Шрекера фон Эпп был просто находкой для иностранных журналистов. Создалась непринужденная атмосфера, снимавшая напряжение и заодно умерявшая их расследовательский пыл.


* * *

Крис кончал одеваться, когда в дверь позвонили. Он открыл и увидел перед собой безупречно одетого и приятно улыбающегося господина.

— Здравствуйте, — сказал тот, — я Хорст фон Эпп.

— Проходите.

— У вас очень уютно, — осмотрелся вокруг немец. — Ах, какой на вас пиджак! — он бросил взгляд на ярлычок. — Файнберг, Бонд-стрит. Лучший лондонский портной. Как же, как же, до начала войны я был его клиентом. Ярлычок мне, конечно, приходилось спарывать, поскольку он еврей, а по одной ткани наши чурбаны определить этого не могут. Что им ткань — им подавай униформу! А берлинские портные — портачи. Не могли бы вы заказать для меня кое-что через Швейцарию у Файнберга?

— И за этим вы сюда пришли?

— Нет, конечно. Вчера я устроил прием для иностранных корреспондентов, на котором мне особенно хотелось видеть вас.

— К сожалению, как раз в это время я ехал из Кракова сюда, но я принес извинения по телефону.

— Верно, верно.

— Между прочим, я только что прочел ваше любовное послание, — сказал Крис, показывая на официальное извещение о новых правилах цензуры и отправки корреспонденций.

— Ах, это? — фыркнул фон Эпп. — Нацистская бюрократия. Поймите, нам приходится обеспечивать работой сотни людей. Одни заняты изданием приказов, другие — их отменой, третьи сидят на сортировке, четвертые — на подшивке. Таким образом мы выполняем свои обязательства перед верными сторонниками партии. Сигарету?

— Пожалуй. Я так спешил из Кракова, что забыл купить.

— С удовольствием пришлю вам блок, — сказал фон Эпп, заметив, что американский ”Кэмел” произвел на Криса впечатление. — Кстати, я добился того, что некоторые представители прессы смогут покупать продукты, одежду, вина и так далее в магазинах для офицерского состава СС, в Цитадели.

”Ага, — подумал Крис, — нацисты изобрели нечто новое в области общественных отношений и связей”. Он внимательно посмотрел на фон Эппа. Интересно, почему тот проявляет к нему особое внимание? До Криса уже доходили слухи о том, что фон Эпп прибыл в Варшаву и что он — славный малый. Мягкий, слишком мягкий. Но симпатяга.

— Мне не хотелось нарушать ваш покой, но уж очень тянуло познакомиться с вами, — продолжал фон Эпп. — И решить кое-какие вопросы нужно.

— Я вас слушаю.

— Если хотите, чтобы ваше бюро оставалось в гостинице ”Бристоль”, я, пожалуй, смогу это уладить, но, между нами, там слишком много нацистов. Мне же не нужно вам объяснять, что мы вынуждены сажать своих людей на прослушивание телефонных разговоров. Так что, пожалуй, вам будет уютнее в другом месте.

— Я могу работать прямо здесь, в своей квартире. Рядом с кухней у меня пустует кладовка, — у Криса отлегло от сердца, когда он понял, что фон Эпп оставляет его в Варшаве. Он так боялся этого момента, а все оказалось совсем просто.

— Телефонная связь со Швейцарией налажена, я подключу вас прямо к вашему агентству. ”Швейцарские новости”, если не ошибаюсь?

— Да.

— Прекрасное агентство. Я хорошо знаком с вашим шефом Оскаром Пекорой. Мы организуем в гостинице ”Бристоль” пресс-центр, так что вас будут обслуживать круглосуточно, и получаемую информацию тоже можете сначала давать нам на просмотр, все равно она рано или поздно попадет к нам. Вот, кажется, и все. Может быть, у вас есть ко мне какая-нибудь просьба?

— Какую цену мне придется уплатить?

— Вы уже взрослый мальчик, — улыбнулся Хорст фон Эпп, — сами знаете, что можно делать и чего нельзя. Мне же от вас нужно только одно: джентльменское согласие вести себя в пределах разумного. У меня нет ни малейшего желания работать в поте лица, и лучший способ облегчить себе жизнь — это облегчить ее вам. Что вы на это скажете?

— Все ясно, — пожал плечами Крис.

— ”На повестке дня” есть все же один неприятный пункт. По мне, так еврей может фотографировать не хуже белокурого арийца, но…

— Розенблюм?

— К сожалению, да.

— Он на днях предложил мне, что сам уйдет. Он знал, что это неизбежно.

— С удовольствием помог бы вам, — развел руками Хорст фон Эпп, — но, видимо, в Берлине не хотят подпускать меня к еврейским делам.

Крис подумал: не нажать ли? Рози знал, что так будет, ошибался он только, считая, что немцы вообще закроют ”Швейцарские новости”. Нет, лучше придержать язык…

— Вы в этом не виноваты, — сказал он фон Эппу.

— Не поужинать ли нам сегодня вместе? Скажем, у меня в номере?

Крис ответил согласием. Почему бы и нет, все равно он ничем не занят.

— А после вы не откажетесь развлечься в узком кругу?

Крис подошел к окну. Сколько раз он видел здесь, у этого окна Дебору, наблюдал за ней из алькова… В последний раз, когда она убегала в темноту, у нее были совершенно безумные глаза… До Сенной отсюда рукой подать. Теперь она с Паулем там, у себя. А ему предстоит провести в одиночестве еще один вечер. Опять он будет весь вечер один, нервничать, не находить себе места, смотреть из окна в сторону Сенной и думать о Деборе… Рози говорит, что Крис безумец и что она никогда не оставит Бронского. Крис повернулся к немцу:

— Дамы? Разумеется. Это как раз по мне.


* * *

Все же к предложению Хорста фон Эппа поужинать вместе Крис отнесся с подозрением. Уж слишком все шло как по маслу. Он считал, что его сразу выставят из Польши, а получилось, что и он, и ”Швейцарские новости” остались на месте, и работа продолжается несмотря на оккупацию.

Крис догадывался, что Хорст фон Эпп окажется отменным хозяином, и не ошибся. Действительно, с этим немцем он себя чувствовал лучше, чем с кем бы то ни было в последние месяцы. Хорст знал все свежие анекдоты, все последние сплетни об общих знакомых из журналистской братии. Постепенно подозрения Криса рассеивались. Вначале он еще следил за собой, взвешивал каждое слово, стараясь понять, чего же от него хочет фон Эпп, но тот не раскрывал своих карт. К тому же Крис не переставал удивляться столь откровенно пренебрежительным высказываниям фон Эппа о многих нацистах.

— Как ни крути, — сказал фон Эпп, — но по сути я замешан в политику Гитлера. Выиграет он — стану большим человеком, проиграет — стану сутенером на Ривьере. От честного труда меня воротит. Я из кожи вон вылезу, чтобы им не заниматься, да я и мало на что пригоден, уж если на то пошло.

Крис поражался его откровенности.

— А теперь, — сказал Хорст, — у меня для вас сюрприз. На десерт, — и он протянул через стол кенкарту.

Крис раскрыл ее. За подписью комиссара Рудольфа Шрекера Ирвину Розенблюму разрешалось оставаться в ”Швейцарских новостях” и не носить повязку со щитом Давида.

— Не знаю, что и сказать.

— Поручиться за то, что ее не отменят, я, как вы сами понимаете, не могу, но пока…

В каком-то замешательстве Крис положил кенкарту Ирвина в карман, от коньяка отказался и налил себе виски. Фон Эпп задымил сигарой.

— Герр фон Эпп, — сказал Крис, поднимая стакан. — Пью за отличного, но загадочного хозяина. Видите ли, я профессиональный наблюдатель за игрой в кошки-мышки, которую ведут дипломаты. Я первоклассный разгадчик смысла, кроющегося за словами. Но сейчас я ничего не понимаю. Поэтому вы уж простите меня за резкость, но какого черта вам от меня нужно? Что за игру вы ведете? Вы педераст? У вас на меня виды?

Фон Эпп расхохотался.

— Браво, де Монти! Вот вы видите вокруг себя этих нацистов: кланяются до земли, дамам целуют ручки, как свиньи, ходят в дурацких униформах, словно аршин проглотили. А вы — человек моего круга. Пьете скотч, одеваетесь у того же лондонского портного, что и я, вашему рукопожатию я доверяю больше, чем любому нацистскому пакту, и хочу, чтобы мы подружились.

— И никаких приказаний?

— У вас есть приятели-евреи, — пожал плечами Хорст, — думаю, в Варшаве они у всех есть. Просто не выходите за рамки здравого смысла.

— А что там значится на де Монти в ваших досье? — спросил Крис.

— Дайте вспомнить. По паспорту вы — итальянского происхождения; мать у вас американка; мы уверены, что вы симпатизируете американцам, в итальянском посольстве вас считают никудышним фашистом, но тем не менее Италия аккредитовала вас своим корреспондентом во время событий в Абиссинии и в Испании. Вы достаточно осторожны, чтобы не писать комментариев и ограничиваться лишь сводками новостей. Это похвально. Что еще вы хотели бы узнать о себе?

— Провалиться мне на месте — ваша взяла! — стукнул Крис кулаком по столу.

— Мы друг друга понимаем, Крис.

— За дружбу, — улыбнулся Крис, поднимая стакан.

— Хороший тост.

Пришли две дамы. Как Хорст и обещал, самые красивые куртизанки Варшавы. Обе третьесортные киноактрисы, ходившие по рукам в узком кругу варшавского общества. У Криса в постели они уже побывали. С Хильдой, яркой блондинкой, у него была связь до того, как он встретил Дебору. Со второй… как же ее зовут… просто переспал, даже и связью нельзя считать… как же ее зовут… хоть убей — вылетело из головы.

Хорст фон Эпп, как принято, поцеловал дамам ручки. ”Да, — усмехнулся про себя Крис, — Хильда быстро улавливает, куда ветер дует, и тут же меняет хозяев. Интересно, знает ли фон Эпп, какая она потрепанная без косметики. Но кое-что в ней осталось, еще на одну войну хватит”.

— Дружочек! — восторженно закричала Хильда, увидев Криса.

Прелестная Хильда — тело без души, слова без смысла. Ну, как он ляжет с ней или со второй, как там ее зовут, и прикажет своей настоящей любви молчать? Нет, уж лучше остаться одному.

— Я, пожалуй, смоюсь, — сказал он быстро по- итальянски фон Эппу. — Сделаю вид, что зашел не в гости, а по делу, а вам найти вместо меня хорошего немецкого офицера — раз плюнуть. Извинюсь и смотаю удочки.

— Ну что ж, как хотите, — ответил фон Эпп.

Крис потрепал Хильду по щеке, сказав, что, к сожалению, не может остаться, но в следующий раз… ”Почему он сбежал? — подумал фон Эпп. — Видно, я не ошибся, что-то удерживает его в Варшаве. Уезжать он отсюда не хочет. Наверняка какая-нибудь еврейка. Если так — он у меня в руках”.


Глава восьмая

Ирвин Розенблюм открыл дверь Крису в самом что ни на есть домашнем виде. Спросонья он зевал, потягивался и, пытаясь запахнуть невообразимо ветхий халат, прошаркал в стоптанных шлепанцах к камину посмотреть на часы.

— Господи, — прищурился он, — время-то за полночь. Что-нибудь случилось?

Крис протянул ему кенкарту. Ирвин поднес ее к самому носу, но без очков все равно прочесть не смог — почти совсем не видел.

— Подождите, я возьму очки.

Он вернулся из спальни ошарашенный.

— Как вы это раздобыли? Я был уверен, что вы пришли попрощаться со мной.

Вошла мама-Розенблюм в таком же страшном халате, как и у Ирвина.

— Плохие новости? — спросила она, поцеловав Криса в щеку.

— Нет, мама, хорошие. Крису разрешили не закрывать агентство, а мне — работать в нем.

— Но это же чудо!

Крис слишком хорошо ее знал, чтобы пытаться уговорить не делать ужина и не ставить чай. Он рассказал Ирвину, как провел день с Хорстом фон Эппом. Рози качал головой, глядя на кенкарту.

— Вы же у нас психолог, Рози. Что вы обо всем этом думаете? -

— Я уже думал об этом, но, во-первых, почему он оставил меня здесь?

— Чтобы перетянуть на свою сторону и рано или поздно как-то использовать.

— Не исключено. Он устроил роскошный ужин, даже пытался ублажить Хильдой.

— У Хильды хороший нюх, — рассмеялся Рози. — Еще не отгремели бои, а старуха уже в немецком штабе. Итак, вы повеселились?

— Я сбежал.

— До или после?

— До.

— Вот это, пожалуй, было не слишком умно, Крис.

— Хильда в общем-то ничего, но… вы же знаете.

— А теперь знает еще и фон Эпп. С чего бы это свободному холостяку не провести вечерок с самой дорогой шлюхой в Варшаве? Ясно, что этот холостяк влюблен в кого-то. Тут и думать нечего.

Засвистел чайник. Мама-Розенблюм позвала их на кухню. Еды на столе хватило бы на десятерых.

— Вы меня извините, я же не знала, что вы придете, у меня совсем нечем вас угостить, — сказала она.

— Надо бы поберечь продукты, мама Розенблюм, — заметил Крис.

— Это капля из тех продуктов, что вы нам послали в прошлом месяце. Ничего с вами не будет, если я вас побалую. — И она вышла, понимая, что Крис с Ирвином хотят поговорить.

— Беда в том, что с такими людьми, как фон Эпп, никогда не знаешь, что у них на уме. Что собой представляет Шрекер и чего он хочет, всем известно. А вот фон Эпп вдвойне опасен.

— Кроме вас, о моих отношениях с Деборой никто не знает. Возможно, Андрей и Габриэла догадываются, даже Бронский, может, кое-что подозревает, но знать — никто не знает.

— Вы только не поддавайтесь на мягкий тон фон Эппа. Он — нацист, и если что-нибудь узнает, начнет вас шантажировать и заставит делать для него все что угодно. И оставил он вас здесь, надеясь нащупать у вас слабое место, которое нужно только выявить. Избегайте попоек с ним и, ради Бога, будьте осторожны, встречаясь с Деборой. Смените место встреч.

— Рози, я уже больше месяца не виделся с ней. Вы что, не понимаете, что я с ума схожу.

— Понимаю, Крис. И что вы постараетесь встретиться с ней, я тоже понимаю.

— Вы ее видели? — выдохнул Крис.

— Да. Она почти целый день работает в приюте на Повонзкой. И Сусанна вместе с ней.

— Она… спрашивала обо мне?

— Нет.

— Забавно, — Крис горько усмехнулся, — чертовски забавно. На тайные свидания я хожу с Паулем Бронским, передаю ему его деньги. Смешно, правда, Рози?

— Не очень. Теперь лучше делайте это через меня.

— Наверно, вы правы, Рози. Поговорите с ней. У нее в Кракове есть родственники, она может сказать, что едет к ним. Я там буду через несколько дней. У меня там…

— Крис, — перебил его Рози, — я вас люблю, как родного брата, но об этом меня не просите, — он взял Криса за руку.

— Что ж, буду ждать, — Крис отнял руку. — Теперь у меня есть время. Посмотрим, что будет.

— Выпейте чаю, а то мама расстроится.

Крис стал прихлебывать чай, чтобы успокоиться.

— Раз вы едете в Краков, так вы и Томпсона наверняка увидите. У него для нас пакет.

— Больше не просите меня передавать никакие пакеты, — резко сказал Крис.

— Я что-то не понимаю…

— Я связан с фон Эппом.

— Ах, так вы просто штрейхбрекер, предатель. Как же вы соглашаетесь передавать деньги Бронскому?

— Это совсем другое дело. Их переводят на счет агентства, все шито-крыто.

— А что мы делаем с деньгами от Томпсона? Кормим сирот. Это стало считаться преступлением?

— Рози, все эти бетарские штучки — ваше личное дело, я не хочу в них вмешиваться, знать об этом ничего не хочу.

Крис встал из-за стола. У Рози чесались руки порвать кенкарту и швырнуть ему в лицо, но он не мог себе этого позволить, она была слишком важна для них всех. Пока есть возможность, он должен продолжать служить в иностранном агентстве.

— Завтра утром встретимся в бюро, — сказал Крис.

— Спокойной ночи, шеф.


Глава девятая

Крис плюхнулся на кровать и уставился в одну точку. Нежные мелодии Шопена по польскому радио сменились резкой, грохочущей музыкой Вагнера. Крис выключил радио, подошел к окну. Дебора живет вон за тем углом. Что она сейчас делает? Причесывает Рахель? Рахель играет на рояле, а она отбивает такт? Помогает Стефану делать уроки? Нет, уже поздно, почти час ночи. Она с Паулем в постели. Он резко задернул занавески. Снова плюхнулся на кровать. Андрей! Вот с кем мы пропустим по рюмочке! Он повернулся на другой бок и положил руку на телефонную трубку. Нет, стоп. Андрей носит эту чертову повязку со звездой Давида. Ему нельзя заходить ни в гостиницы, ни в бары. Подумаешь, нельзя! Андрей может снять повязку. Они пойдут в какую-нибудь пивнушку, надерутся как следует. Да, но Андрей начнет кипятиться, поносить немецкую армию. Он снял руку с трубки. ”Может, зря я не остался у фон Эппа, — подумал Крис. — Хильда вполне годится, чтобы провести с нею ночь. Фон Эпп — приятный собеседник. Встреть я его в любом другом месте земного шара, мы подружились бы. Разве этого недостаточно, чтобы верить человеку? Нет, фон Эппу верить нельзя. Что же ему все-таки известно обо мне? О матери он знает… У них, поди, заведено на меня толстое досье”. Мысли унесли Криса в далекое прошлое.


* * *

В свое время Крис блестяще учился на журналистском факультете. Элин Бернс, старшекурсница с факультета прикладного искусства, совсем потеряла голову от этого красивого, стройного нападающего баскетбольной команды. Крис тоже увлекся ею. С Элин он мог говорить о таких вещах, о которых говорил только с учителями много лет назад. Она все понимала!

Когда Крис учился на старших курсах, он познакомился с Оскаром Пекорой, директором агентства ”Швейцарские новости”. Крис знал, что это маленькое агентство пользуется превосходной репутацией в журналистских кругах всего мира.

— Приступлю прямо к делу, — сказал Пекора. — Мы открываем свои отделения в Америке. Нам нужны люди в Нью-Йорке и в Вашингтоне. Если вы знакомы со ”Швейцарскими новостями”, то знаете, что мы очень тщательно подбираем людей. Вы один из трех студентов в этой стране, которых мы хотим взять на стажировку и потом перевести в штат. По получении диплома поедете на стажировку в Женеву, чтобы избавиться от скверных навыков, которые вам привили в университете.

За три дня до получения диплома Крис и Элин поженились и через неделю отправились в Швейцарию. Большей идиллии нельзя было представить. Они любили друг друга так, как любят только в молодости да еще в сказочной стране со снежными горами и потрескивающими каминами. После стажировки Криса назначили, как и обещали, помощником редактора американского отделения. И Элин тянуло поскорей вернуться домой.

Став частью безликого легиона обитателей набитых, как ульи, манхеттенских домов, Крис и Элин носились по театрам и вечеринкам, за ланчем хлестали мартини и тщательно оберегали свою любовь и независимость от внезапного появления ребенка. Крис себя чувствовал как рыба в воде. Элин скрывала от Криса как ей одиноко, когда он уезжает в Вашингтон. Так прошло полгода. Потом однажды его неожиданно вызвали на совещание в Денвер. В следующий раз она увязалась за ним в Вашингтон — оказалось, это еще хуже, чем оставаться в Нью-Йорке. Она ему мешала. Журналисту нужно быть свободным и не смотреть на часы, зная, что жена ждет в гостинице. Оскар Пекора подоспел вовремя.

— Вы — один из лучших наших молодых специалистов, Крис. Вам предоставляется редчайшая возможность заведовать отделением в Рио-де-Жанейро.

Рио! Меньше чем через год работы в ”Швейцарских новостях”! Крис был так счастлив, что Элин, как и подобает хорошей жене, скрыла свое огорчение, сложила вещи и поехала с ним. Крис стал своим человеком в барах, облюбованных журналистами, в кулуарах конгрессов, в кабинетах премьер-министров и вообще везде, где что-нибудь происходило. Когда речь шла о сборе материала, для него не существовало ни времени, ни расстояния. Элин завела себе двух котов, заботилась о них и целый день ходила по квартире в пижаме в ожидании Криса. Однажды она не выдержала, и он написал Пекоре, что по семейным обстоятельствам вынужден оставить отделение и хотел бы получить работу в Нью-Йорке. Пекора ответил, что понимает его, но просит задержаться месяца на полтора, пока они не подыщут замену. Крис предложил Элин вернуться в Штаты раньше него. Потом он получил от нее письмо, что она устроилась на работу в рекламное бюро. Что ж, Элин — слишком деятельная натура, чтобы сидеть в четырех стенах, и слишком тонкая, чтобы заниматься пустопорожней болтовней в женских клубах. Когда он вернулся в Нью-Йорк, они замечательно встретились. Оскар Пекора нашел ему постоянное место в нью-йоркском отделении. У него было достаточно помощников, чтобы лишь изредка ездить в Вашингтон. Теперь, казалось, все было, как в первые дни после свадьбы. А потом опять начались сцены из-за его разъездов по разным конференциям и совещаниям. Оба очень старались склеить разбитый сосуд, но между ними выросла стена постоянного отчуждения, оглядок и недомолвок. Они все больше и больше охладевали друг к другу. А потом, в один прекрасный день, вернувшись преждевременно из поездки, он узнал, что Элин ему изменила. Крис оставил ей записку с просьбой оформить развод как можно быстрее и спокойнее. Целый месяц он старался приглушить терзавшую его боль, шатаясь по барам Англии и Европы, прежде чем отправился к Оскару Пекоре в Женеву, и тот направил его в Абиссинию.


Глава десятая

— Вы прекрасно работали в Абиссинии, Кристофер, проявили удивительную выдержку, — сказал ему Оскар Пекора. — Теперь ваш итальянский паспорт особенно пригодится. Я добился, чтобы вас аккредитовали испанские мятежники.

Кристофер де Монти отправился в Испанию, в логово фашистов, одержимый своей миссией. Это будет кульминацией всей его жизни. Там каждое слово, которое он напишет о свободе и истине, обретет реальное значение. Испания — это не Абиссиния, теперь мир прислушается!

Он прибыл в расположение франкистских сил как раз после взятия Малаги, и тут началась двойная жизнь. Легально Кристофер отправлял обычные сводки, которых ждут от опытного журналиста, а весь свой талант и красноречие вкладывал в репортажи, тайно переправляемые в свободный мир. Ловкий и смелый, он не раз рисковал жизнью, только бы передать материал за границу в ”нейтральные” посольства, отправившиеся в добровольное изгнание во Францию. Кристофер де Монти тайно сообщил о прибытии миллионов тонн немецкого и итальянского оружия — пушек, танков, самолетов; о присоединении немецких и итальянских военных летчиков к франкистам; о том, что Германия и Италия используют Испанию как полигон; о зверствах марокканских орд; о том, что служители католической церкви в действительности на стороне республиканского правительства; он первым послал секретное донесение о том, что ”неопознанные” подводные лодки, блокировавшие республиканские порты, принадлежали Италии; о том, что итальянский воздушный флот расстреливает женщин и детей в незащищенных городах. А потом он убедился, что его работа ничего не стоит перед мощью немецкой пропаганды. Надругательство над Испанией, это первое из величайших предательств нашего века, лишило его всяких иллюзий. Трусливые демократии прикрывались пустыми словами, договорами о невмешательстве и всевозможными эмбарго, больно бившими именно по тем странам, которые боролись за свое существование. Мир не хотел слушать того, что, рискуя жизнью, говорил ему Кристофер де Монти.

Оскар Пекора, пристально следивший за Крисом, в конце концов решил, что продолжать нелегальную передачу сведений из франкистского лагеря слишком опасно для жизни Криса, и на исходе 1938 года отозвал его из Испании. Кристофер де Монти покинул Испанию, окончательно утратив веру в человеческий род.


Глава одиннадцатая

— Думаю, вам пора возвращаться на работу, Кристофер.

— Какую, Оскар? Разве я могу оставаться журналистом после того, что увидел и пережил? Я усвоил, что истина — не истина, а всего лишь видимость, в которую людям хочется верить.

— Но вы будете ее искать, останетесь журналистом или станете шофером в Женеве. Не забывайте, что есть и порядочные люди, многие из них умеют слушать, им нужен Кристофер де Монти, который открыл бы им глаза. Вы не тот человек, который отвернется от людей, проиграв битву. Ну, так как, Крис?

— По существу вы правы, — иронически усмехнулся Крис, — я ни на что другое, кроме журналистики, не гожусь, даже шофер из меня никудышний.

— Месяц назад я собрал сотрудников наших европейских отделений. Мы попытались разобраться, как пойдут события. А вы что об этом думаете?

— Италия себя в Испании показала, — пожал плечами Крис, — рано или поздно республиканское правительство падет. Франко уже победил. — Крис посмотрел на карту мира, висевшую позади стола. — Следующим будет Гитлер.

— Бергман из берлинского отделения тоже так считает. Что вы думаете о Варшаве? У нас там небольшое отделение.

— Что там, что в другом месте — какая разница. Согласен.

— Договорились. Езжайте в Польшу. Мы держим там внештатного корреспондента и время от времени пользуемся его услугами. Некий Ирвин Розенблюм.

— Он, кажется, еще и фотограф?

— Да. Хороший работник. Берите его в сотрудники и приступайте к делу. Только не затевайте ничего рискованного в Польше. По возможности, держите нас в курсе.

— Меня предупреждать не нужно, играми в полицейских и воров я сыт по горло. В Польше от них толку не больше, чем в Испании. Не беспокойтесь, Оскар, кроме обычных корреспонденций вы от меня ничего не получите.


”Дорогой Оскар,

Варшава оказалась прекрасным тонизирующим средством. Это маленький Париж. Ирвин Розенблюм — отличный малый. Хочу взять его на постоянную работу. Отделение в порядке. Обычная рутина, никаких потрясений. На следующей неделе, надеюсь, мне установят прямую линию с Женевой, что значительно облегчит связь. Хотя я вполне обхожусь моим английским и французским, час в день все же занимаюсь польским. Вы не поверите, но я для развлечения тренирую несколько баскетбольных команд”.


* * *

Крис дал свисток и сказал Андрею Андровскому по-французски, а тот перевел на польский, что на сегодня тренировка окончена. Игроки недавно сформированной команды Седьмого уланского полка поблагодарили тренера и вышли из спортивного зала Цитадели.

Андрей, капитан команды, еще с полчаса потренировался с Крисом. Ему ужасно хотелось научиться так же ловко вести мяч и попадать в корзину, как Крис. Тот показал ему, как пасовать мяч, стоя на защите, как, делая вид, что пасуешь одному игроку, перепасовывать мяч другому.

Закончив тренироваться, взмокшие и усталые, они присели отдохнуть.

— Я совсем вымотался, — Крис обтер лицо полотенцем и закурил, — давно не играл.

— Сигареты у вас скверные, — сказал Андрей.

— Из-за них тяжело дышать. Прекрасная игра. Я и не знал, что в ней есть всякие тонкости. Но что мне делать с этими остолопами, куда им до тонкостей!

— Научатся! К концу сезона станут первоклассными игроками. Ну, теперь в душ! — Крис хлопнул Андрея по колену.

— Я, пожалуй, еще потренируюсь, — сказал Андрей. — Кстати, что вы делаете сегодня вечером?

— У меня нет никаких планов.

— Прекрасно. Мой полковник уступил мне на сегодня свою ложу в опере. Дают ”Богему”.

Опера! Слово это ласкает слух. В последние годы Крис так редко слушал музыку.

— Поужинаете со мной и с Габриэлой, потом заедем за моей сестрой. Сестра бы поужинала с нами, но она хочет взять с собой детей, а у ее дочки поздно кончается урок музыки.

— Я не знал, что у вас есть замужняя сестра.

— Одна-единственная.

— Семейный вечер? Не буду ли я лишним? — усомнился Крис.

— Ерунда. Ее муж уехал в Копенгаген на медицинскую конференцию, и дети будут в восторге: настоящий итальянец поговорит с ними об опере. Значит, договорились. В шесть часов у Габриэлы.


* * *

— Знакомьтесь: моя сестра Дебора Бронская. Моя племянница Рахель, а этот шмендрик — мой племянник Стефан.

— Очень приятно, господин де Монти.

— Называйте меня, пожалуйста, просто Крис.

Никогда еще Крис не испытывал такого странного, даже пугающего ощущения. Уже когда он шел от машины к дому, он что-то почувствовал, а когда впервые посмотрел Деборе в глаза, она поняла, что он прочел в них печаль и разочарование.

Господи, какая красавица!

Крис был человеком искушенным и слишком рассудительным, чтобы вдруг потерять голову. Но тут его уравновешенность как ветром сдуло. Такого он в жизни не испытывал, даже с Элин.

Во время спектакля каждый из них чувствовал присутствие другого, и от этого обоим было не по себе. Быстрые взгляды украдкой, первое случайное прикосновение рук, электрический ток по всему телу, и уже не совсем случайное прикосновение…

Во втором антракте Крис и Дебора очутились в стороне от остальных. Они не видели роскоши и пышности вокруг, они молча смотрели друг на друга, и у Деборы не было ни кровинки в лице.

Прозвенел звонок. Публика начала расходиться по своим местам, и Дебора, вдруг опомнившись, отвернулась. Крис машинально взял ее за локоть.

— Я должен с вами встретиться, — проговорил он, — пожалуйста, позвоните мне в бюро ”Швейцарские новости” в гостиницу ”Бристоль”.

Андрей крикнул им с другого конца фойе, чтобы они поторопились.

Прошло четыре дня. Крис вздрагивал при каждом телефонном звонке. Потом начал смиряться с мыслью, что Дебора ему не позвонит, да и просил он зря: чего можно ждать от флирта? Но это не был флирт, с первой же минуты началось что- то очень серьезное. Даже понимая, что она не позвонит, он не мог отделаться от этого странного чувства.

— Алло…

— Агентство ”Швейцарские новости”?

— Да.

— Кристофер де Монти?

— Слушаю.

— Говорит Дебора Бронская, — рука Криса на трубке взмокла. — Я буду в час дня в Саксонском саду у скамеек возле озера с лебедями.

Оба были скованы, смущены, испытывали неловкость и чувство вины, когда очутились на скамейке друг возле друга.

— Я себе кажусь круглой дурой, — сказала Дебора. — Порядочная замужняя женщина, со мной никогда ничего подобного не случалось, и я хочу, чтобы вы об этом знали.

— Все так удивительно…

— Прикидываться не стану, я хотела увидеть вас снова, сама не понимаю, почему.

— А я думаю, мы с вами — два магнита из какого-то необыкновенного металла, и поэтому меня неудержимо тянуло в Варшаву.

Наступило неловкое молчание; они тщетно пытались зацепиться за какую-нибудь разумную мысль.

— Давайте пройдемся, — сказал Крис, — поговорим.


* * *

В ту ночь она не спала, а потом встретилась с ним снова и снова не спала. До тех пор Дебора и не подозревала о существовании всяких мелочей, превращающих роман в чудо, когда один человек открывает для себя другого. И теперь на нее вдруг свалилось это чудо из чудес. Она узнала чувства, о которых и представления не имела. Прикосновение руки, словесные дуэли с мелкими уколами, мгновенные обиды и прощения. Терзания ревности. И какого замечательного цвета у него глаза, как красиво падают волосы на лоб, какие сильные руки, какое выразительное лицо, какая свободная манера держаться! И как мучительно, когда его нет рядом. Первый поцелуй. Она не знала, что такое поцелуй!

— Дебора, я тебя люблю.

Каждый раз — новое открытие; с ней ничего подобного еще не бывало.

— Крис, я, может, не знаю, что такое любовь, но я точно знаю, что, встречаясь с тобой, поступаю дурно и что до добра эти встречи не доведут. И еще я точно знаю, что хочу с тобой встречаться, а там — хоть трава не расти. Потому что… без тебя жизнь становится невыносимой. Это и есть любовь, Крис?


Глава двенадцатая

Из дневника

Сегодня у меня родился сын. Сусанна Геллер и доктор Глезер из нашего приюта принимали роды, которые прошли легко, хотя Сильвии уже сорок лет. На людях я выказываю радость, но на душе кошки скребут. Не время сейчас рождаться еврейскому ребенку.

Александр Брандель


Несмотря на то, что обряд проходил нелегально и скромно, радость бетарцев била ключом. Моисей Брандель для того и родился, чтобы стать их любимцем, и они очень хотели устроить пир горой по случаю брит-мила[39].

Толек Альтерман снял с работ на ферме тридцать парней и девушек и привез их в Варшаву, нагрузив каждого изрядным количеством продуктов. Мама-Розенблюм взялась приготовить традиционные блюда. Молитву должен был читать сам рабби Соломон.

Церемония состоялась рядом с домом Алекса на Тломацкой, в Клубе писателей, который ”Общество попечителей сирот и взаимопомощи” арендовало якобы под свои конторы.

Моисея Бранделя, младенца восьми дней от роду, передавали на вышитой бархатной подушечке по рукам сначала родственникам, потом всем бетарцам и наконец ”посаженому отцу” — Андрею Андровскому.

Так же, как в древние времена, когда Авраам обрезал сына своего Исаака в знак союза с Богом, точно так же моэль[40] Финкельштейн обрезал Моисея Бранделя. И сделал это обрезание, возможно, даже лучше, чем все предыдущие, а делал он их не менее двух тысяч раз.

Маленький Моисей пронзительно закричал, а рабби Соломон начал нараспев читать молитву.

Когда все кончилось, младенца унесли к матери, а у взрослых началось веселье. ”Мазл тов! Мазл тов! Мазл тов!”[41] — неслось со всех сторон. Потом пошли тосты, песни, танцы. Стали плясать хору[42]. Гордого отца вытащили на середину круга, и юные бетарки по очереди отплясывали с ним, а остальные в такт прихлопывали и притоптывали. Наконец, едва дыша, Брандель выбрался из круга. Ирвин Розенблюм и Андрей, подхватив его под мышки, отвели в боковую комнату, где он плюхнулся на стул, обмахиваясь и обтирая пот с лица.

— Почему евреи устраивают такой тарарам из рождения сына? — спросил он.

— Наших ребят так долго держат в напряжении, что они вот-вот лопнут, — сказал Рози, — а этот праздник — разрядка для всех.

— Верно! — пророкотал Андрей. — Как себя чувствует новоиспеченный отец?

— В моем возрасте обзавестись сыном — неожиданный выигрыш, — посмотрел Алекс грустно на Андрея, потом на Ирвина.

Вокруг стоял веселый шум, но все трое ни на минуту не забывали о страшной действительности. Даже в разгар праздника Алекс не мог отвлечься от мыслей о происходящем.

— Новые приказы читали? — спросил он.

Они кивнули.

— Так что пусть повеселятся сегодня.

— Ты тоже хоть бы на вечерок отвлекся, Алекс, — сказал Андрей.

— Я вот что надумал. Теперь я все время сижу в штабе, на Милой, 18. Сильвия, как только поправится, снова начнет работать в приюте. Думаю, мы съедем с нашей квартиры и переберемся на Милую, 18. Сусанна Геллер сказала, что и она переезжает. Малышам спокойнее, если мы рядом. Под диспансер и под конторы занят только первый этаж. В остальных комнатах можно поселить детей, и тогда мы сможем принять еще человек шестьдесят-семьдесят.

— И я перееду, если удастся уговорить маму, — сказал Ирвин.

— Нет, пока есть возможность работать в иностранном агентстве, тебе лучше не афишировать связь с нами.

Алекс украдкой посмотрел на Андрея: вот кто поднял бы дух на Милой, 18.

— А чем у вас занят подвал? — спросил Андрей.

— Там склад.

— А подумали вы насчет подпольной типографии?

В последние недели Андрей держался прекрасно, проявлял большую выдержку, но что будет, когда дела пойдут еще хуже? — подумал Алекс. Анна Гриншпан начала выпускать в Кракове еженедельный бюллетень. Алекс на это идти не хотел: если обнаружат подпольную типографию — прощай ”Общество попечителей сирот и взаимопомощи”.

— Андрей, я помогу тебе создать типографию, но только не на Милой, 18.

— Значит, я тебе там не нужен?

— Пошли в танцевальный зал, — поспешил вмешаться Ирвин.


* * *

Кто оказался на брит-миле Моисея Бранделя совсем забытым, так это его шестнадцатилетний брат Вольф. Вид у него был ужасно растерянный, и когда ему говорили ”Мазл тов!”, он не понимал, с чем его поздравляют: с тем, что все заняты младенцем, а на него не обращают никакого внимания? Но еще больше его смущало, что он вдруг стал братом. Вольф и вообще-то был застенчивым, а тут он и вовсе подпирал стену, глядя, как другие танцуют. Рахель наблюдала за ним все время, пока играла на рояле. "Бедный Вольф, — подумала она, — стоит, как неприкаянный”.

— Потанцуем? — спросила она, когда мама сменила ее за роялем.

— Не-е-е…

— Пошли, пошли.

— Неохота. Я сбиваюсь с такта.

В это время по залу словно прошел ток: появился скрипач Эммануил Гольдман, и объявили, что он будет играть.

Он уже давно не давал концертов, и руки уже были не те, да и техника стала пропадать, но обаяние истинного виртуоза осталось. Хотя он давно уже не выступал, для сегодняшнего праздника он сделал исключение. Зал замер, когда он заиграл.

Рахель вышла на балкон, где, засунув руки в карманы, одиноко стоял Вольф и смотрел на Тломацкую синагогу.

— Ты не хочешь послушать Эммануила Гольдмана? — спросила она.

— Отсюда тоже хорошо слышно.

Она подошла ближе, и он в смущении шагнул в сторону, так и не обернувшись к ней.

— Что с тобой, Вольф? Я никогда не видела тебя таким мрачным. Что тебя так расстраивает?

— Ну, наверное, все вместе взятое, — пожал он плечами и обернулся, — но особенно положение в последнее время: эта повязка, — он дотронулся до звезды Давида на рукаве, — в школу ходить нельзя… Ты еще берешь уроки музыки?

— Мама теперь сама со мной занимается. Я много упражняюсь, когда не работаю в приюте. А у тебя как с флейтой?

— Бросил. Да мне она никогда и не нравилась.

— Так зачем же ты начинал?

— Чтобы маме доставить удовольствие. И еще… Я всегда ждал вторника, чтобы посидеть с тобой в парке после урока.

— И мне нравилось сидеть с тобой в парке, — произнесла она тихо.

— Ну, тебе-то что, ты обо мне быстро забудешь.

— Почему ты так говоришь?

— А ты посмотри на меня. С каждым днем у меня становится все более дурацкий вид.

— Ничего подобного, Вольф. Ты просто взрослеешь. Ты будешь очень красивым.

— Я хотел бы зайти к твоему брату, — пожал он плечами, — я знаю, что и ты, и твоя мама занимаетесь с ним, но ему нужен старший товарищ, мужская рука, кто-нибудь, к кому бы он мог обратиться с разными вопросами. Я могу научить его играть в шахматы и вообще…

— Прекрасно. Стефану на самом деле нужен старший товарищ. Дядя Андрей бывает у нас нечасто, папа возвращается поздно…

— Ладно, я зайду. Послушай, Рахель…

— Что?

— Как ты думаешь, что, если… я хочу сказать… тут у всех такая радость, все целуются друг с другом, так я подумал… а ты как считаешь, может, нам тоже, просто в честь маленького Моисея…

— Не знаю, наверное, раз все радуются, правда?

Он клюнул ее в щеку и тут же отскочил.

— Ерунда, — сказал он, — это не настоящий поцелуй. Ты когда-нибудь по-настоящему целовалась?

— Один раз, — ответила она.

— Понравилось?

— Не очень. Да и он мне не нравился, просто хотела узнать, что такое целоваться. Ничего особенного. А ты когда-нибудь по-настоящему целовался?

— Много раз, — бросил он небрежно.

— Ну и как?

— Сама же знаешь. По мне, что целоваться, что нет, — все едино.

Они долго смотрели друг на друга, и дыхание их стало прерывистым. Из зала донесся взрыв аплодисментов и вызовы на бис. Затем все снова стихло — Гольдман начал играть сонату Бетховена.

— Пойдем в зал? — сказала Рахель, испуганная незнакомыми ощущениями.

— А можно… по-настоящему?

От страха она не смогла выговорить ни слова и кивнула, закрыв глаза и подняв подбородок. Вольф выпрямился, слегка наклонился и коснулся губами ее губ. Потом потупился и засунул руки в карманы.

— Как хорошо! — сказала Рахель. — Совсем не так, как в тот раз.

— Можно еще?

— Наверное, не надо… Ну, ладно, еще один раз.

На этот раз Вольф нежно привлек ее к себе, и стало даже еще лучше. Она обняла его и не отпускала от себя, и это было замечательно.

— О, Вольф, — прошептала она.

Она оторвалась от него и решительно пошла к дверям.

— Рахель!

— Что?

— Мы скоро увидимся?

— Да, — сказала она и вбежала в зал.


Глава тринадцатая

Пауль Бронский работал и дома. Провести перепись оказалось не так-то просто. Творилось что-то дикое. Люди шли на всякие ухищрения, чтобы раздобыть ”арийскую” кенкарту, без пометки ”еврей”. Многие пытались за деньги выехать из страны, словом, перепись продвигалась с трудом. Еврейский Совет зарегистрировал триста шестьдесят тысяч евреев.

Поступали все новые приказы, заедала текущая работа, и Пауль задерживался допоздна каждый день. Дебора работала в приюте, вечером занималась с Рахель и Стефаном и отрывалась лишь для того, чтобы приготовить Паулю чай.

Войдя в кабинет, она застала его за столом. Бледный, глаза красные от перенапряжения.

— Ты себя плохо чувствуешь? — спросила она.

— Просто устал. Культя болит. Реагирует на плохую погоду.

— Прими что-нибудь.

— Не хочу привыкать к болеутоляющим.

— Ты слишком много работаешь. Может, съездить куда-нибудь на несколько дней? Возьми разрешение…

— Если бы я мог! Мои служебные обязанности отнимают все время.

— Я целый день в приюте, а вечером занимаюсь с детьми, — она села на стол. Он улыбнулся и отодвинул бумаги. — Но я выкрою час-другой за счет приюта, хоть там и не хватает людей.

— Не нужно, — сказал Пауль, — я все равно не могу приходить домой раньше, а кроме того, это производит хорошее впечатление, когда жена члена Еврейского Совета добровольно работает в приюте ”Общества попечителей сирот и взаимопомощи”.

Дебору покоробило. Пауль относился со всей ответственностью к своему новому назначению, но по-прежнему думал как карьерист, по-прежнему смотрел на все со своей обычной колокольни.

— Когда же этому придет конец? — грустно сказала Дебора. — Раньше я, как дура, считала, что хуже быть не может.

— Конечно, никто не знает точно, что задумали немцы. Но и они не могут зайти чересчур далеко. И так уже дальше некуда. Я сегодня видел Криса, — неожиданно сменил он тему разговора.

— А…

— Ему удалось перевести почти все наши деньги в американские банки. Вот тебе и парадокс: мы все время богатеем, — иронически рассмеялся Пауль.

— Как поживает Крис? — спросила она как бы между прочим, с трудом скрывая волнение.

— Очень хорошо. Не знаю, разрешат ли ему оставаться здесь. Сусанна Геллер говорит, что Ирвин Розенблюм боится, что ”Швейцарские новости” закроют. Крис, кажется, очень сошелся с этим фон Эппом. ”Швейцарские новости”, разумеется, хотят, чтобы Крис работал здесь, пока немцы разрешают. Кстати, мы с ним решили для нашей же пользы не встречаться, разве только в случае крайней необходимости. Незачем привлекать внимание немцев к нашим делам, да и как бы связь со мной не повредила его положению здесь. К счастью, нам не нужны деньги, а если и понадобятся, всегда можно устроить через Розенблюма.

— Да, — сказала Дебора, — в этом есть резон.

— Дорогая, — продолжал Пауль, — хочу с тобой поговорить о том, что ты посылаешь Стефана на уроки к рабби Соломону. Я понимаю твои мотивы, но должен тебе сказать, что это опасно.

— Для кого? — Деборину мягкость как рукой сняло.

— Для самого ребенка.

— А ты подумал о том, какое потрясение ему пришлось пережить за последние несколько месяцев?

— Безусловно, но нужно же быть благоразумной, Дебора. Нам так повезло, мы избавлены от тех ужасов, которые творятся в Варшаве.

— Ах, вот ты о чем! О сохранении нашего привилегированного положения.

— А ты когда-нибудь думала о том, что с нами будет, если меня вышвырнут из Еврейского Совета? И никакого преступления в том, что я хочу защитить свою семью, нет.

— Нашего сына преследуют и унижают потому, что он — еврей, — сказала Дебора, которую Пауль еще никогда не видел столь решительной. — Ему нужна моральная поддержка, чтобы перенести все это. Нельзя, чтобы он продирался через все это один, не понимая, что это значит — еврей.

Дебора хотела еще многое сказать, объяснить Паулю. Дать понять, что ему, как отцу еврейского семейства, следовало бы самому начать учить сына, как это сделали сотни других отцов, когда закрыли хедеры, но она промолчала. Она и так говорила с ним таким категоричным тоном, какого он от нее никогда не слышал, а он устал и растерялся, и она не хотела причинять ему боль.

Позвонили в дверь. Пауль пошел открывать. Это оказался Вольф Брандель, который смущенно переминался с ноги на ногу.

— Добрый вечер, — сказал он, краснея.

— Добрый вечер, — улыбнулся Пауль, стараясь развеять тягостную атмосферу. — Ты к Стефану или к Рахель?

— К Рахель, то есть к Стефану.

— Я проведу тебя к обоим, но за это за тобой партия в шахматы.

”Ах ты черт, — подумал Вольф, — Бронский — сильный игрок, выиграть у него займет время”. Но его тут же осенило: нужно сдаться, тогда он убьет двух зайцев сразу — угодит доктору Бронскому и поскорее увидит Рахель.


Глава четырнадцатая

Из дневника

Опять новость. Мало нам было волнений, так теперь еще и штурмбанфюрер Зигхольд Штутце на нашу голову свалился. Звание у него невысокое, всего лишь майор СС, но власть, видимо, большая.

Он прибыл из Люблина с группой солдат СС, считающихся ”специалистами по еврейскому вопросу”. Он — австриец, как Глобочник и Гитлер. Нам ясно, кстати, что настоящий хозяин Польши — Глобочник, а не генерал-губернатор Ганс Франк. А настоящим хозяином Варшавы, видимо, окажется не Шрекер, а Штутце. Если Рудольф Шрекер — просто тупоголовый хам, то Штутце — воплощение патологической жестокости. Он маленького роста — отсюда наполеоновский комплекс; к тому же он прихрамывает. Отсюда, наверное, его садистские наклонности — он наслаждается, причиняя страдания другим. Мы все очень встревожены.

Александр Брандель


* * *

Хотя религиозное обучение запрещалось, на деле это означало, что оно проводилось тайно, как во все времена на протяжении еврейской истории.

Стефан Бронский был как раз в том возрасте, когда дети отличаются особой впечатлительностью. После совершенно тепличной жизни занятия у рабби Соломона превратились для него в мир чудесных открытий. Ему нравилось, что он ходит на них тайно, его завораживал странный, загадочный ивритский шрифт, он испытывал священный трепет перед мудростью рабби. По мере того, как он узнавал двухтысячелетнюю историю преследований, в его душе наступало прояснение.

В классе было еще шесть мальчиков. Занимались они в подвале того дома, где жил рабби Соломон. Разговаривали шепотом. Кругом лежали вынесенные из синагоги свитки Торы, множество книг, менора[43]


Мальчики учили древние еврейские молитвы, изречения мудрецов и готовились к бар-мицве. Старик ходил между ними, слушал, как они молятся, одного гладил по голове, другого дергал за ухо, чтоб не отставал. Хоть и старенький, а не проведешь — словно у него сзади тоже есть глаза и уши.

Стефан попросился выйти из класса, встал и… замер! Они стояли в дверях, три нациста в черной форме — впереди майор Зигхольд Штутце, за ним — двое остальных.

— Рабби! — закричал Стефан.

Дети похолодели от ужаса.

— Так-так! — Зигхольд Штутце, прихрамывая, вошел в комнату. — Что это мы тут делаем?

Дети, дрожа от страха, спрятались за спину рабби. Одного стошнило. Только Стефан стоял впереди старика. Глаза его горели, и он был очень похож в этот момент на своего дядю Андрея.

Штутце отшвырнул Стефана, пытавшегося защитить рабби, схватил старика за бороду и повалил на пол. Снял с пояса нож и, усевшись на лежащего старика, отрезал ему пейсы.

Другие двое нацистов хохотали: они обошли помещение, пошвыряли книги на пол, опрокинули столы, растоптали предметы синагогального обихода.

— Неплохой костер получится, а? — Штутце внимательно огляделся. — Где-то здесь они лежат, — он подошел к занавеске. — Может быть, здесь?

— Нет! — крикнул рабби.

— Ага! — Штутце отдернул занавеску, за которой лежали свитки Торы.

— Нет! — снова закричал рабби.

Штутце отстегнул застежки, сорвал бархатный чехол и вынул свитки.

— Вот она, моя добыча.

Рабби подполз к нацисту и, обняв его ноги, молил не трогать свитки. Штутце пнул старика сапогом в бок и помахал Торой перед его носом. Рабби Соломон начал молиться.

— Я знаю, что старые евреи готовы умереть за это барахло, — рассмеялся Штутце, а за ним и его подчиненные.

— Убейте меня, но не трогайте Тору!

— Ну-с, позабавимся. Эй вы, мальчишки! К стенке! И руки за голову.

Мальчики повиновались. Штутце бросил Тору на пол. Рабби Соломон быстро подполз к ней и прикрыл своим телом.

— Давай, старый еврей, пляши перед нами, — Штутце вынул пистолет и подошел к мальчикам. — Пляши на Торе.

— Убейте меня.

Австриец зарядил пистолет и приставил к затылку Стефана.

— Я тебя не убью, старый еврей. Ну-ка, посмотрим, сколько мальчишек придется пристрелить, прежде чем ты запляшешь.

— Не танцуйте, рабби! — крикнул Стефан.

— Когда в прошлые разы я играл в эту игру, — задохнулся от ярости Штутце, — случалось убивать двоих-троих, прежде чем начинались пляски.

Старик встал на колени и что-то невнятно простонал.

— Давай, давай, старый еврей, пляши перед нами.

По щекам старика катились слезы. Он стал ногами на Тору и начал изображать что-то странное, вроде медленного танца.

— Быстрее, старый еврей, быстрее, вытирай об нее ноги! Помочись на нее!

Воспользовавшись тем, что нацисты корчились от хохота, Стефан бросился вон.


Глава пятнадцатая

Из дневника

С тех пор, как штурмбанфюрер Зигхольд Штутце почтил нас своим постоянным присутствием, не стало ни минуты покоя. Он называет свои части СС ”Рейнхардским корпусом” — в честь Рейнхарда Гейдриха, командующего войсками СС в Берлине. Отсюда нам ясно устройство командной цепочки: Гитлер — Гиммлер — Гейдрих — Глобочник и в Варшаве — Штутце. На последней еженедельной встрече с Эммануилом Гольдманом, Давидом Зембой и Шимоном Эденом я получил от них кучу записей для моего дневника.

”Рейнхардский корпус” ворвался на грузовиках в северную часть еврейского района и подчистую вывез товары из всех магазинов и складов. Солдаты этого корпуса ходят по домам и забирают все, что попадает под руку: одежду, кастрюли, чашки, лампы, книги (книги они сжигают), подушки, одеяла. Они опустошили продовольственные и другие склады Американского фонда, в котором работает Земба. Поэтому у нас получилась такая нехватка продуктов и лекарств, и теперь все, что награбил Штутце, доктор Кениг продает нам в шесть раз дороже.

Эммануил Гольдман говорит, что из-за недостатка топлива зимой свирепствовала пневмония. А еще он сообщил, что по приказу Штутце со вчерашнего дня опять урезаны продуктовые нормы.

Чтобы не отстать от ”Рейнхардского корпуса”, Рудольф Шрекер навербовал сотни громил из Сольца, собрал даже банду подростков и студентов, и теперь они рыщут по еврейским кварталам, бросают камни в витрины, избивают на улицах ортодоксальных евреев и грабят все подряд. Разумеется, ни один поляк не понесет наказания. Полякам обещано особое вознаграждение за донос на евреев, раздобывших себе ”арийскую” кенкарту.

Сожгли дотла синагогу рабби Соломона после того, как Штутце застал его в подвале во время занятий с учениками. (Я готов поклясться, что сын Бронского посещал эти занятия. А может, и нет. Во всяком случае, среди отправленных в Павяк его не видели.) Синагогальная община рабби Соломона заплатила штраф в двадцать тысяч злотых за детей, чтобы их выпустили, и за бензин, который потребовался, чтобы сжечь оскверненную синагогу. Половину штрафа Американский фонд, где работает Земба, заплатил долларами.

Подростков из нашего приюта на Повонзкой и из десятков других приютов обязали сдать кровь для немецкой армии. Интересно, знает ли Гитлер, что его арийцам переливают нечистую кровь?

Шимон Эден рассказывает, что увеличился спрос на яды. Чуть ли не каждый носит при себе ампулу — на всякий случай.

Уже несколько ночей подряд никому не удается поспать больше двух-трех часов: свистки, стрельба, топот — какой уж тут сон! Из ночи в ночь только и слышно: ”Юден, раус” — ”Евреи, выходите!”. Если бы раздавали призы за изощренность жестокостей, победителем вышел бы наверняка ”Рейнхардский корпус” Штутце. Его молодчики заставляют старых религиозных евреев под дулами пистолетов чистить тротуары, плясать голыми, таскать булыжники, бить друг друга галошами, накладывать в штаны. Но что бы ни заставляли евреев делать, я ими горжусь. Они продолжают носить бороду и пейсы, ходят с гордо поднятой головой, хотя сам их вид навлекает на них опасность. Этих людей из породы рабби Соломона нельзя не уважать, и нам, сионистам, есть чему у них поучиться.

Завидуя Штутце и все время стараясь от него не отстать, Шрекер выпустил из сумасшедшего дома этническую немку Грету. У нее патологическая ненависть к евреям. Ей разрешено разгуливать по северным кварталам с обрезком свинцовой трубы в руках.

Александр Брандель


Глава шестнадцатая

Из дневника

С каждым днем все больше проясняются немецкие планы. Краковская газета не перестает трубить о ”резервациях для евреев” — так они образно называют гетто.

Усилились слухи о том, что евреев из Австрии, Чехословакии и Германии вышлют в Польшу.

Разговоры о ”резервациях” велись не зря. Вчера в Лодзи официально создано гетто. Хаим Рамковский назначен председателем Совета старейшин. Анна Гриншпан сейчас там, выясняет, нельзя ли у них устроить ”Дом взаимопомощи”, как у нас на Милой, 18. В Лодзи приблизительно двести тысяч евреев.

Вчера на нашей еженедельной встрече Гольдман сказал, что, по его мнению, мы подошли к переломному моменту. Он считает, что до сих пор все бесчинства творились, чтобы сломить нас, а теперь, когда прибыл еще один нацистский начальник, оберфюрер Альфред Функ, все и начнется, потому что Функ осуществляет прямую связь между Берлином и Глобочником из Люблина и у него, несомненно, полно сюрпризов, уготованных нам новой немецкой политикой.

Александр Брандель


* * *

Бригадный генерал СС Альфред Функ, молодой голубоглазый и белокурый ариец из тех, которыми гордится Гитлер, был человеком умным и образованным — такие преуспевают на любом поприще. К тому же, не в пример солдафону Рудольфу Шрекеру, Францу Кенигу, психопату Зигхольду Штутце и циничному бездельнику Хорсту фон Эппу, на него можно было положиться.

Как и фон Эпп, он считал, что победный марш нацизма остановить нельзя, но, в отличие от фон Эппа, верил, что Гитлер поведет немецкий народ к небывалым высотам, и вместе с большинством своих соотечественников добровольно присоединился к этому походу ”ради достижения великой цели”. Немецкую традицию беспрекословного подчинения начальству он воспринимал как должное, стремился стать важной, влиятельной персоной и добился своего. Сначала ему претили нацистские методы, но вскоре он понял, что жестокая политика концентрационных лагерей, попрания гражданских свобод и уничтожения любой оппозиции очищает путь к великой Германии. И эту политику он начал проводить в жизнь сознательно, не брезгуя никакими средствами — лишь бы достигнуть цели.

Альфред Функ безусловно обладал твердым характером и умел подчинять своей воле других. Как только из отдела 4Б гестапо в Берлине от Гейдриха и Эйхмана поступили основные наметки общего плана, оберфюреру Функу сразу же поручили установить секретную связь с Глобочником в Люблине.

Когда Эммануила Гольдмана вызвали в ратушу к оберфюреру, он уже догадывался о полномочиях Функа в Варшаве.

— Мы озабочены отсутствием у евреев гигиенических навыков, — спокойно сказал Функ. — У вас в домах полно вшей, а они — разносчики тифа.

”Да, Функ выбрал интересную тактику”, — подумал про себя Гольдман, а вслух сказал:

— Я не врач, как, например, знаменитый доктор Франц Кениг, но вшивость у нас появилась потому, что с введением ваших порядков мы лишены самых необходимых предметов гигиены.

Функ пристально посмотрел на Гольдмана, но упрямый старик и глазом не моргнул.

— Данные наших исследований, — взял со стола бумагу Функ, — показывают обратное. Не секрет, что евреи грязнули. Взгляните на этих бородатых. Где вшам и заводиться, если не у них.

— Раньше они у них не заводились.

— А теперь заводятся, верно ведь, Гольдман? Итак, Гольдман, я хочу, чтобы ваш Еврейский Совет помог нам позаботиться о жителях Варшавы. Пусть ваше ”Общество попечителей сирот и взаимопомощи” откроет санитарные пункты по борьбе со вшивостью. Каждый еврей, пройдя санобработку, получит справку, которую и нужно будет предъявлять для получения продовольственных талонов. Мы же устроим тщательные проверки в домах, чтобы избавиться от этой напасти.

”То есть, под видом проверок твои люди устроят грабежи”, — подумал Гольдман.

— А чтобы бороться с таким положением, которое сложилось в Варшаве из-за евреев, мы объявим в некоторых районах города карантин.

”Вот оно, начинается”, — понял Гольдман.

— За две недели все евреи должны перебраться в районы, где будет объявлен карантин, иначе их ждет смертная казнь.

Функ показал старику карту Варшавы, лежавшую на столе. Черной линией был обведен район от железнодорожного моста на севере ниже Жолибожа до Иерусалимских аллей на юге. Восточная граница шла зигзагами по другую сторону Саксонского парка и западная — приблизительно на уровне еврейского и католического кладбищ. Функ смотрел на Гольдмана. Ну какой смысл спорить с немцем?

— Гольдман, — продолжал Функ, — согласитесь, мы воюем с евреями…

— Не могу не согласиться.

— … и, следовательно, еврейскую собственность — личную и всякую другую — считаем законными военными трофеями. Поэтому, когда все евреи до единого переедут в соответствующие районы, вы начнете опись всего их имущества. Я назначил доктора Кенига архивариусом и хранителем еврейского имущества. В опись должны быть включены банковские счета, драгоценности, меха и так далее.

”Сильно же Кениг пошел в гору!”

— И последнее, Гольдман. Поскольку евреи подвергают нас всякого рода опасностям, нарушая наши приказы, мы наложили на них штраф в триста тысяч злотых. Мы заключили в Павяк пятьдесят заложников, чтобы обеспечить уплату штрафа не позднее чем через неделю. Вашему Еврейскому Совету надлежит собрать деньги. Набросайте черновик приказов касательно всего, что мы здесь обговорили, и завтра принесите мне на проверку.

Вернувшись в Еврейский Совет на Гжибовскую, 28, Гольдман немедленно собрал правление. Когда он изложил свой разговор с оберфюрером Альфредом Функом, все семеро членов правления стали белыми, как мел.

— Приказ о карантине — не что иное, как ширма для создания гетто. Если мы соберем деньги на уплату этого огромного штрафа, последуют другие штрафы. Относительно описи имущества. Я не должен вам объяснять, что самая страшная часть их общего плана состоит в том, чтобы заставить нас самих издавать приказы. Дальше. Все мы считали, что, войдя в состав Еврейского Совета, сможем принести какую-то пользу еврейской общине, стать буфером между евреями и немцами, а они превратили Еврейский Совет в свое орудие.

В воздухе повис страх. Сообразив, какой трюк придумали немцы, каждый понял, что настал момент заглянуть в самую глубину своей души и подумать, хватит ли у него мужества. Пока они выполняли приказы немцев, и они сами, и их семьи были вне опасности, а неподчинение грозит им немедленной гибелью. Стоит ли их дело того, чтобы умирать? Эммануил Гольдман, их председатель, считал, что стоит.

Один за другим они раскрывали свою суть. Вайс, бывший кадровый офицер, считавший себя в общем-то поляком, настолько он был ассимилирован, пришел в ярость.

— Как победители, они, несомненно, дадут нам возможность отступить с честью, — стучал он кулаком по столу.

”Глупости, — подумал Гольдман. — Вайс все еще воображает себя полковником”.

— Они же не солдаты, а нацисты, — сказал он вслух. — Не знаю, разрешат ли они нам выйти из правления.

Слово взял Зильберберг. Раньше он писал пьесы, в которых фанфарами гремели речи идеалистов всех мастей. Теперь страх превратил его в приспособленца, за что он и ненавидел себя.

— Мы — не сообщники немцев, — сказал он, собрав остатки душевных сил.

Инженер Зайдман был ортодоксальным евреем.

— Для нашего народа несчастье — не новость. Мы и раньше жили в гетто.

Говорил он, в общем, то же самое, что и рабби Соломон, но Гольдман знал, что рабби так говорил по убеждению, а не из страха.

Владелец кожевенных фабрик, всю жизнь посвятивший созданию собственного дела, Маринский не сомневался, что все эти новые приказы кончатся конфискацией фабрик, и старался взвесить, может ли он как член Еврейского Совета их все- таки сохранить, или нужно проявить стойкость в расчете на то, что, встретив сопротивление, немцы поуймутся. Но не только этими соображениями руководствовался Маринский. Он был порядочным и гордым человеком, точно знавшим, что такое хорошо и что такое плохо.

— Мы должны проявить стойкость, — сказал он.

Так же считал и знаменитый адвокат Шенфельд.

— Какие бы формы ни принимала оккупация, какой бы сильной ни была власть немцев, они обязаны обосновывать каждую свою акцию. Подвели же они основу, пусть вымышленную, под проведение карантина. Если мы приложим достаточно усилий, уверен, что нам удастся заставить их придерживаться известных норм поведения. Нужно вынудить их вести переговоры.

Слово взял Пауль Бронский.

— У нас нет выхода. К кому взывать? К внешнему миру, который не хочет нас слушать? Вы — безумец, Шенфельд, если полагаете, что нам удастся уговорить их не создавать гетто. Они хотят, чтобы оно было, и оно будет. В Берлине уже есть о нем приказ. Мы ничего не можем сделать.

— Можем, — сказал Гольдман, — можем вести себя, как мужчины.

Борис Прессер, коммерсант, у которого был прямо-таки талант всегда оставаться в тени, ничего не сказал, только проголосовал вместе с Паулем Бронским и Зайдманом против предложения заявить немцам протест.

— Пять голосов против трех за то, чтобы выразить Функу протест.

Пауль вдруг почувствовал приступ тошноты. Он с трудом встал.

— В уставе нашего правления нет пункта о голосовании. Мы — самостоятельные руководители разных отделов. Хотите выражать Функу протест — выражайте, но только не от моего имени.

Что это, трусость? Инстинкт самосохранения? Гольдман не мог решить. Не был он уверен и в том, что их протест принесет пользу. Найдется еще полсотни бронских, которые заменят нынешних членов правления, и еще полсотни, которые заменят заменивших их. Что толку в протесте?

Бронский смотрит на вещи трезво. Немцы все равно сделают, что хотят.


* * *

Эммануил Гольдман очень устал. Ему было семьдесят три года, дети уже обзавелись семьями, он жил один, в доме была только экономка. Когда-то он был богат, много гастролировал и принес славу своему народу и своей стране. Волей судьбы он занял положение, которого занимать не хотел, но принял его как обязанность. Председателем Еврейского Совета его назначили потому, что Франц Кениг счел его человеком слабовольным. А оказалось совсем наоборот. Он был как раз из тех людей, которым и в голову не приходит, что можно поступиться своими убеждениями.

Весь вечер он приводил в порядок дела, после чего отнес их своим друзьям — Давиду Зембе и Александру Бранделю. Уходя от них, он знал, что, возможно, больше никогда их не увидит.


* * *

Наутро он явился к оберфюреру Функу. Он сидел перед немцем очень спокойный и сдержанный, его облик вдохновенного маэстро нисколько не изменился. Едва Гольдман вошел, Функ все понял, но ледяной взгляд его голубых глаз остался непроницаемым и на лице решительно ничего не отразилось.

— Набросали черновик приказов?

Старик отрицательно покачал головой.

Функ не выказал ни удивления, ни гнева.

— Я не хочу ставить свое имя под приказом о гетто, — объявил Гольдман.

— Вы говорите от имени всего правления?

— Лучше спросите их сами, — ответил Гольдман.

— Меня разбирает любопытство, — сказал Функ. — Отчего вы так поступаете?

— Меня еще больше разбирает любопытство, — улыбнулся Гольдман. — Отчего вы так поступаете?

Первым опустил глаза Функ.

Гольдман встал, слегка поклонился.

— До свидания, — сказал он и вышел.

Альфред Функ ненадолго задумался, потом встряхнулся и не спеша снял трубку.

— Найдите штурмбанфюрера Штутце, и пусть немедленно явится ко мне.


* * *

Из дневника

Прошлой ночью убили Эммануила Гольдмана. Похоже, штурмбанфюрер Зигхольд Штутце убил его собственноручно. Забил до смерти обрезком трубы. Труп подбросили на улицу перед зданием Еврейского Совета в назидание остальным.

Председателем Еврейского Совета назначили Бориса Прессера, которого никто из нас толком не знает. Более широкие полномочия получил Пауль Бронский. Теперь мне надлежит обращаться к нему по любому вопросу, связанному с ”Обществом попечителей сирот и взаимопомощи”. Ничего похожего на то, что делал для нас Гольдман, от него ждать не приходится.

Александр Брандель


Глава семнадцатая

Из дневника

Вот и наступила зима сорокового года. В последних известиях из внешнего мира, нашего единственного источника надежды, то и дело сообщают об одном несчастье за другим. Капитулировали Норвегия и Дания, Нидерланды. Разгром под Дюнкерком. Втянута в войну Италия. Германия беспрепятственно набирает силу. Франция оплатила лет десять покоя.

При Борисе Прессере у Рудольфа Шрекера нет никаких забот с Еврейским Советом. Пауль Бронский оказывает содействие ”Обществу попечителей сирот и взаимопомощи” строго в соответствии с требованиями немцев.

У бедных евреев отобрали все личное имущество, обобрали их до нитки и все награбленное увезли. Им ничего не остается, как наняться на одну из фабрик, где используется принудительный труд. Немцы открыли с десяток таких новых фабрик по всему Варшавскому округу. Три или четыре из них доктор Кениг получил в свою собственность. Когда не хватает рабочей силы, немцы устраивают на улицах облавы, и люди просто исчезают.

Богатым евреям легче выкручиваться. Торговля золотом, драгоценностями, фальшивыми арийскими документами идет вовсю. В слоях богатой верхушки каждый выкарабкивается как может, сам по себе. Что касается наших польских соотечественников, то кое-кто из них нам помогает, но большинство вообще не обращает на нас внимания.

Кто правит Польшей? Группенфюрер СС Глобочник, сидящий в Люблине. Известно, что генерал-губернатор Ганс Франк направил Гитлеру протест против того, чтобы евреев со всей Европы свозили в Польшу. Протест действия не возымел, и евреев десятками тысяч продолжают сгонять в шестнадцать ”резерваций”, согласно тому странному общему плану, который составлен в Берлине и назван ”депортацией” всех евреев оккупированных стран.

Часть немецких и австрийских евреев держится высокомерно. Им удалось снять хорошие квартиры, и они смотрят на нас, бедных польских евреев, сверху вниз. Однако подавляющее большинство уже дошло до крайней нищеты. Доктор Глезер, возглавляющий медицинскую службу в ”Обществе попечителей сироти взаимопомощи”, опасается эпидемий и голода, если евреям снова урежут продуктовые нормы.

Сможет ли Американский фонд, где работает Земба, разрешить все проблемы, которые на нас навалились?

Какова конечная цель немецкого глобального плана? Чем больше у немцев побед, тем меньше они считаются с мировым общественным мнением. Я слышал, что берлинское отделение гестапо 4Б, возглавляемое Адольфом Эйхманом, — это государство в государстве.

Александр Брандель


* * *

С каждым разом Андрею становилось все опаснее выезжать из Варшавы. Последняя поездка, во время которой вдруг началась неожиданная проверка документов, была для него нешуточным предупреждением. Контролер-поляк заметил, что у него фальшивые документы, но Андрей сунул ему триста злотых, и это помогло. Деньги для взятки у него всегда лежали наготове.

Когда во главе Еврейского Совета стоял Эммануил Г ольдман, Андрей получал разрешения на поездки под видом работника ”Общества попечителей сирот и взаимопомощи”. Теперь же, когда делами ведал Пауль Бронский, не выдавалось ни одного незаконного разрешения.

Андрей вынужден был ездить по фальшивым польским документам. В его кенкарте значилось: ”Ян Коваль”. Это и раньше было рискованно, а сейчас стало еще опаснее, потому что на железных дорогах орудовали банды хулиганов, которые вылавливали евреев, нарушавших приказы, и либо расправлялись с ними на месте, либо передавали за вознаграждение в руки гестапо.

Благодаря арийской внешности и бросающейся в глаза физической силе Андрею удалось благополучно съездить по фальшивым документам уже семь раз, вопрос был лишь в том, сколько раз ему это удастся еще.

Прибыв на конечную станцию на Иерусалимских аллеях, он отправился прямо на Милую, 18 к Александру Бранделю. Не успел он пройти и нескольких кварталов, как остановился, увидев людской поток, движущийся в район ”еврейского карантина”. Сначала толпы стекались сюда из других районов Варшавы, затем и из предместий, а теперь уже и из других стран. Гармошки колючей проволоки оцепляли десятки улиц и площадей, обозначая границы ”карантина”.

Длинная лента несчастных, потерянных людей тянулась с северного вокзала на юг. Грохотали колеса, обитые железом. Самые богатые из согнанных в Польшу евреев везли вещи в фургонах, те, что победнее, катили пожитки на трехколесных велосипедах с багажниками или на ручных тележках. Но большинство тащило весь свой скарб в узлах, обернутых одеялами, взвалив их на спину. Уличные торговцы старались им продать нарукавные повязки, кастрюли, корыта, книги — что угодно. Работники ”Общества попечителей сирот и взаимопомощи” пытались в этой объятой беспокойством толпе навести порядок.

— Откуда они? — спросил Андрей стоящего рядом мужчину.

— Из Бельгии.

Сколько бы Андрей ни видел подобных сцен, его всего переворачивало от злости. Он резко повернулся и, вместо того, чтобы идти на Милую, 18, быстро пошел на Лешно, 92, в штаб Шимона Эдена.

У дома 92 на Лешно стояла длинная очередь беженцев. Добровольцы помогали регистрировать вновь прибывших и раздавать им горячую пищу. К неудовольствию очереди, он прошел мимо нее прямо в регистрационный зал, где его сразу же узнали.

— Мне нужен Шимон, — шепнул он одной из девушек.

Шимону Эдену, одному из самых активных сионистов в Варшаве, приходилось прятаться на чердаке. Тремя короткими звонками ему давали знать, что пришел кто-то из своих, другим сигналом — чтобы уходил по крышам.

Андрей поднялся на чердак по приставной лестнице. Они с Шимоном похлопали друг друга по спине и прошли в дальнюю часть чердака. Полуденное солнце накалило крышу, и под ней было душно. Андрей снял шапку, расстегнул рубашку. Шимон улыбнулся, заметив, что Андрей все еще носит военные ботинки. Он долго выдвигал и задвигал ящики стола, пока не нашел бутылку водки, глотнул сам и передал Андрею.

— Как съездили?

— И хорошо и плохо, — пожал плечами Андрей.

— Из моих людей кого-нибудь видели?

— В Кракове. Подпольная газета приобретает большое значение. По крайней мере, люди узнают, под какими предлогами немцы орудуют.

— Как в Лодзинском гетто?

— Не уверен, что нам удастся снять там дома под отделения ”Общества попечителей сирот и взаимопомощи”. Эта сволочь Хаим Румковский ведет себя, как выживший из ума царек. Ходит в сопровождении немецких телохранителей.

Шимон чертыхнулся. Андрей рассказал ему о положении в других городах, и оба совсем помрачнели.

— А что говорит Алекс?

— Я его еще не видел, пришел прямо сюда, — ответил Андрей.

— Вы что-то задумали, Андрей? — посмотрел на него с любопытством Шимон.

— Вы были офицером, Шимон, мы были друзьями. Мы одинаково смотрим на вещи. Когда все началось, я хотел перейти границу и раздобыть оружие. Алекс меня отговорил. Я терпел, но… Шимон, пора переходить к ответным ударам.

Шимон снова глотнул водки и утер подбородок.

— Дня не проходит, чтобы я не обжигал себе нутро, вот и все что я могу сделать, чтобы не взорваться, — сказал он.

— Если я пойду к Алексу, он меня уговорит, что не надо организовывать сопротивление. Известно, если он захочет, то и мертвый захохочет. Но если мы придем вместе — вы от имени Сионистской федерации — и предъявим ему ультиматум, он вынужден будет выделить нам из Американского фонда деньги на покупку оружия. Мы должны это сделать немедленно. Томпсон подозревает, что немцы следят за ним. Если Томпсона вышлют из Польши, мы лишимся одного из главных каналов поступления долларов.

Шимон Эден вытер рукавом пот со лба и подошел к слуховому окошку, выходившему прямо на улицу. Сотни обездоленных беженцев стояли в очереди у дома за тарелкой супа и кенкартой, дававшей им ”привилегию” на принудительный труд.

— А что будет с этими, которые там, внизу? — спросил Шимон. — Кроме нас, у них никого нет.

— А сколько можно терпеть, чтобы нас били по морде, и даже не пытаться дать сдачи?

— Что же мы можем сделать? — Шимон отвернулся от окна.

— Убивать этих гадов! Чтобы им небо показалось с овчинку!

— Андрей! Вспомните — им сдались Дания, Норвегия, Польша, Франция, Голландия! Неужели же они отступят перед нами? За одного убитого немцы схватят двадцать, тридцать, сто заложников, поубивают женщин, стариков и детей. Вы берете на себя такую ответственность?

— Вы такой же ненормальный, как и Алекс, Шимон. Вы серьезно полагаете, что на гетто и на принудительном труде они остановятся? Они же собираются стереть нас с лица земли!

Два бывших улана смотрели друг на друга — воплощение гнева и растерянности. Шимон покачал головой.

— Совсем скоро настанет такой момент, когда вы поймете, что иного выхода у нас нет — только борьба, — сказал Андрей.


* * *

Андрей ушел от Шимона вне себя от ярости. К Александру на Милую, 18 он не пошел. Там часами будут тянуться отчеты, обсуждения, пререкания. Альтерман, Сусанна и Рози опять будут слушать его рассказы о страхе, охватившем гетто, о методичном уничтожении интеллигенции, о создании новых лагерей принудительного труда и о невообразимых безобразиях. И будут стараться создать новые отделения ”Общества взаимопомощи” в Белостоке или еще где-нибудь, и организовывать выпуск подпольной газетки на одной страничке — словом, будут пытаться загородить вышедшую из берегов реку несколькими мешками с песком.

Андрей быстро шел к дому Габриэлы, стараясь не видеть и не слышать, что творится кругом. В последнее время в Варшаве появилось много людей, скрывающихся под чужой фамилией, в их числе была и Габриэла. Установилось неписаное правило: если в общественном месте встречаешь друга, который делает вид, что не знает тебя, значит, так надо.

Габриэла переехала в небольшую квартирку на улице Сухой. Через Томми Томпсона передала матери и сестре, чтобы они ей не писали, иначе у нее могут быть неприятности, отправила распоряжение не переводить ей ренту в Польшу и нашла себе скромное место преподавательницы французского и английского в школе закрытого типа при монастыре урсулинок.

Андрей остановился перед домом Габриэлы. В доме напротив находилось гестапо. Как это ни парадоксально, но он считал ее квартиру, пожалуй, самым безопасным местом в Варшаве.

Было рано. С работы Габриэла наверняка еще не вернулась. Он написал ей записку и опустил в почтовый ящик, чтобы, придя домой, она не испугалась.

Андрей разделся, сел в глубокое кресло и заставил себя успокоиться. Жуткая была поездка. Он только сейчас почувствовал, что за все трое суток спал каких-нибудь несколько часов. Закрыв глаза, он повернулся лицом к солнцу и тут же задремал, согретый теплыми лучами.

… Шум шагов мгновенно разбудил его. Это Габи, прочитав записку, бегом поднялась наверх. Хлопнула дверь. Габи опустила пакеты с продуктами прямо на пол и разглядывала Андрея в сгущающихся сумерках. Потом села к нему на колени, положила голову ему на плечо, и так, прильнув друг к другу, они молчали — только ее вздохи нет-нет да прерывали тишину.

Она смотрела на него. Осунувшееся, усталое лицо. С каждым днем его силы иссякают — она это видела. После каждой поездки он возвращается вконец измученным, не перестает грызть себя.

Сейчас, пусть ненадолго, она может подбодрить его. Андрей блаженно улыбнулся, когда она погладила его по лицу.

— На этот раз было совсем скверно, — сказал он. — Не знаю, как долго я выдержу.

Она ласкала пальцами его глаза, губы, шею, и ему становилось легче.

— Габи…

— Что, дорогой?

— Когда ты рядом, я как будто забываю все на свете. Почему мне так хорошо с тобой?

— Молчи, молчи, отдохни, дорогой, тебе нужно набраться сил.

— Габи, когда они уймутся? Что они от нас хотят?

— Молчи, не говори ничего, ни-че-го…


Глава восемнадцатая

Из дневника

Ты не прячь колечко, мама,

Если немец не найдет,

Ганев[44]Макс придет к нам прямо

И себе его возьмет.


Вот такой куплет сочинил Натан-придурок, который слоняется по гетто и придумывает нечто вроде стихотворных пророчеств. Никто не знает, откуда Натан-придурок взялся, кто его родители, как его фамилия. Одет он в грязные лохмотья, спит прямо на улице или в подвалах. Все знают, что он — существо безобидное, и жалеют его. Натан-придурок появляется в самых лучших кафе еврейских районов, исполняет новые куплеты и получает свой честно заработанный обед. Он предпочитает рыбу, потому что делится ею с десятком, если не больше, бездомных котов, которые ходят за ним по пятам, а он их зовет именами членов Еврейского Совета.

А. Б.


* * *

Макс Клеперман вырос в трущобах. С малых лет он понял, что жить за счет других легче, чем, упаси Бог, гнуть спину самому и честно трудиться. В пять лет, уже отличаясь ловкостью рук, он шнырял по шумному, смрадному толчку на Парисовской площади и лихо тащил все подряд с ручных тележек, которые катили перед собой бородатые евреи. А в семь лет он стал специалистом по укрыванию ворованных вещей.

Когда хорошие еврейские мальчики, такие, как Андрей, разносили покупателям кур, купленных в лавках их отцов, и на них нападали хулиганы, избивая их и отнимая кур, плохие еврейские мальчики, такие, как Макс, этим хулиганам помогали: откупали у них кур (и не только кур), а потом на Парисовском базаре перепродавали втридорога.

В четырнадцать лет он успел трижды отсидеть в Павяке: первый раз за кражу, второй — за вымогательство и третий — за жульничество. В шестнадцать лет он перебрался в подходящий для него район Смочи, заселенный отбросами еврейского общества Варшавы. В семнадцать его приняли полноправным членом ночного клуба ”Гренада” — знаменитой варшавской малины.

С возрастом таланты Макса расцвели еще пышнее. Он возглавил банду здоровенных молодчиков, которые завладели районом, прилегающим к Гжибовской площади, где были сосредоточены магазины строительных материалов, лавки кустарей, конторы подрядчиков, металлургические заводы и кирпичные фабрики. При помощи своих молодчиков Макс прокладывал себе дорогу на площадь, пока не прибрал к рукам большую часть торговых сделок, совершавшихся на этой территории. Только профсоюзы мешали ему стать полновластным хозяином этого царства. На мизинце у него поблескивал бриллиант в восемь каратов, и пепел от его сигары падал на половину всех строительных контрактов, подписанных в Варшаве.

В ночном клубе ”Гренада” Макс чувствовал себя как дома и пользовался уважением даже в гойском преступном мире на Сольце. Но, как это ни странно, в его жизни наступил момент, когда он начал задаваться вопросом, что проку в его тяжком труде — все равно он остается ничтожеством, никем.

Макс Клеперман не хотел быть никем, он хотел быть уважаемым человеком, как все эти нувориши, которые степенно прогуливаются в субботу по Маршалковской. Но завоевать уважение силой не удавалось, и это его бесило. Тогда он решил купить себе уважение за деньги и начал с того, что приобрел красивый особняк у одного аристократа, который жил во Франции. Не помогло. Соседи смотрели на него как на чужака и старательно избегали.

Макс не сдавался. Он нанял дорогого адвоката и поставил перед ним задачу в трех словах: ”Пусть меня уважают”.

Первым делом адвокат купил два места в большой Тломацкой синагоге, и теперь в дни великих праздников, когда там яблоку негде было упасть, Макс мог продефилировать перед напиравшей на полицейский кордон толпой, которая, ахая и охая, разглядывала избранную публику.

Затем Макс начал участвовать в благотворительной программе: жертвовал на бедных, гладил по головке сирот и учреждал фонды для студенческих стипендий. Дела настолько пошли в гору, что он стал членом сразу нескольких профессиональных обществ, и начались пышные приемы.

Вскоре Макс стал уважаемым человеком и рассчитал своего адвоката.

Дабы упрочить с таким трудом завоеванное положение, Макс разошелся со своей безграмотной женой, которая вечно вгоняла его в краску. Условия развода привели ее в восторг. Затем он нанял сватов и велел им найти приличную девушку из хорошей религиозной семьи. Подходящей оказалась Соня Фихштейн. Ее семья согласилась на этот брак, потому что хотела видеть свою дочь устроенной. Для окончательных переговоров пригласили рабби Соломона.

Рабби Соломон сразу же раскусил маневр, и Макс до того разозлился, что хотел выставить его за дверь, но, узнав, что рабби Соломон пользуется, пожалуй, самым большим уважением в еврейской Варшаве, решил добиться расположения великого человека.

Нет, рабби Соломон не попался на удочку, он просто взвесил все за и против. Измениться Макс не изменится, но погоня за уважением будет удерживать его в определенных рамках и, таким образом, есть надежда, что хоть какая-то часть показной порядочности станет естественной, войдет в его плоть и кровь. Кроме того, других претендентов на Сонину руку не было. И рабби Соломон согласился их обвенчать. С тех пор он стал ангелом-хранителем Максовой души. Тот понимал, как бы ни пыжился, что, кроме рабби, другой связи со Всевышним у него нет.

Когда немцы захватили Польшу, Макс огорчился — немцев никто не любил. Но он был человеком практичным. Его прошлое как нельзя более соответствовало сложившемуся при немцах стилю жизни — черный рынок, спекуляции, валютные сделки. Действительно, таких широких возможностей прежде не бывало. Более того, с немцами можно иметь дело. Не успел еще улетучиться запах пороха, как Макс связался с доктором Кенигом и внушил ему, что без его, Макса, помощи немцам не обойтись.

В то время доктор Кениг ломал голову над тем, как открыть публичные дома для немецких солдат, при том, что Еврейский Совет не желает ему в этом содействовать. Стремясь доказать Рудольфу Шрекеру свое рвение, доктор Кениг поручил Максу раздобыть для начала сто проституток. Теперь, когда Макс стал уважаемым человеком, он уже не занимался сам подобными делами, но связи с Сольцем у него сохранились, и за два дня он все уладил. Кениг понял, что нашел незаменимого помощника.

Получив свободу действий, Макс раскинул по всей Варшаве свои щупальца и собрал вокруг себя самых отпетых подонков.

Когда немцы ввели принудительный труд, Макс доконал-таки своего старого врага — профсоюзы, прибрав к рукам все строительство, законно завладев десятками подрядов: поскольку он пользовался поддержкой немцев, с ним стоило вести дела.

Главной статьей дохода стала продажа покровительства. Когда, скажем, отца или сына хватали на улице во время облавы и высылали из Варшавы в трудовой лагерь, Клеперман мог его освободить. За деньги, конечно. Тут он выступал в роли благодетеля и, выказывая сочувствие приходившим к нему за помощью родственникам, прикидывал, сколько с них можно содрать. Он рассказывал им, как много денег уходит, чтобы подкупить немцев, но по законам воровской чести ничего с них не брал, пока не освобождал их родственников. Доктор Кениг, Зигхольд Штутце и Рудольф Шрекер тоже неплохо грели на этом руки.

Доходы Макса и шести его помощников увеличились до того, что позволили ему снять дом на углу Павьей и Любецкой, как раз напротив тюрьмы, и там обделывать свои делишки. Макса и его помощников прозвали ”Могучей семеркой”.

Когда немцы, издав приказ об описи еврейского имущества, назначили доктора Кенига ответственным за нее, Могучая семерка стала его правой рукой.

После приказа о карантине, обязывавшего евреев переехать со всех концов Варшавы в отведенные им районы, там оказалось сто пятьдесят тысяч евреев вместо ранее проживавших восьмидесяти тысяч христиан. За две недели перемещения четверти миллиона человек Могучая семерка сколотила кругленькую сумму. Как представитель Кенига, Макс Клеперман получил право сдавать и продавать квартиры за астрономические суммы, да еще делая ”одолжение” тем, кто мог такие суммы платить. Еще больше подскочили цены на квартиры, когда в Польшу стали прибывать евреи из оккупированных стран.

В конце лета 1940 года Макса Клепермана вызвали к доктору Кенигу в ратушу. Войдя к нему в кабинет, Макс удивился, увидев там Рудольфа Шрекера и оберфюрера Альфреда Функа. Иметь дело с Кенигом — это одно, а со Шрекером и тем более с Функом — совсем другое. Макс знал, что приезды Функа в Варшаву ничего хорошего не сулят, потому что он привозит приказы из Берлина. Что касается Шрекера, то, как бы Макс перед ним ни лебезил, тот всегда обращался с ним откровенно грубо. Уж какую сумму Макс пожертвовал в ”Фонд зимней помощи немцам”, все равно Шрекера смягчить не удалось.

Макс волновался, и непрерывные затяжки сигарой выдавали его. Кольцо с бриллиантом в восемь каратов он ловко опустил в нагрудный карман пиджака, чтобы ”Фонд зимней помощи немцам” не увеличил свои размеры на сумму стоимости этого перстня. Функа он видел впервые. Надменный тип. Макс сразу почувствовал силу его презрения.

Над верхней губой у Макса выступили капельки пота, пепел от сигары упал на брюки.

Рудольф Шрекер разложил на столе карту Варшавы. Макс вытер пот и наклонился над ней.

— В течение последних нескольких недель я знакомился с положением в Варшаве и не могу прийти в себя от изумления, — начал Альфред Функ. — Евреи самым грубым образом нарушают наши приказы. Мы сообщили Еврейскому Совету, что евреи оштрафованы на три миллиона злотых и что эта сумма должна быть собрана за неделю…

Клеперман кивнул и сдавил зубами сигару.

— Как вам известно, народ вы грязный, — продолжал Функ. — Мы ничего не можем поделать с отсутствием у вас гигиенических навыков. Случаи заболевания тифом приняли масштабы настоящей эпидемии, несмотря на предпринятые нами меры. Поэтому, чтобы избавить население Варшавы от эпидемий и контактов с грязными евреями, мы решили возвести заграждения вокруг районов, отведенных под карантин.

У Макса не хватало духу поднять глаза от карты.

— Оберфюрер Функ хотел заключить подряд на эти работы с польской строительной фирмой, но я предложил ему вашу Семерку, если, конечно, вы не завысите цену, — сказал доктор Кениг.

Максу много не нужно было, чтобы уловить весь смысл замечания Кенига: часть денег — немцам. Приказы, направленные против евреев, выполняются руками самих же евреев. ”Евреев притесняют сами же евреи” — немцы всегда это утверждают.

— Какого рода заграждения вы хотите построить?

— Кирпичную стену высотой в четыре метра с натянутой по верху колючей проволокой в три ряда.

Макс облизнул пересохшие губы. Протяженность такой стены километров семнадцать-восемнадцать. Он прикинул на бумажке, сколько пойдет на нее кирпичей, проволоки, цемента.

— А какие расценки оплаты труда?

— Еврейский Совет мобилизует на эти работы строительные батальоны.

”Так, — подумал Макс, — они используют принудительный труд, люди будут работать за продуктовые пайки. Значит, труд бесплатный, — вернулся он к своим расчетам, — материалы можно пустить самого низкого сорта, кирпичи собрать на развалинах, что ж, можно уложиться в три миллиона злотых да еще неплохо на этом заработать”.

— Курс злотого скачет, — вздохнул Макс. — Был пять к одному, теперь сто к одному и продолжает расти.

— Воруйте меньше — не будет расти, — оборвал его Шрекер.

Макс еще поколдовал над цифрами и взглянул на каждого из них по очереди.

— Я уверен, что уложусь в разумную сумму, — сказал он.

— Нисколько в этом не сомневаюсь, — подтвердил Функ.


* * *

Из дневника

В древние времена трудом еврейских рабов воздвигались сооружения во славу Египта. Теперь мы их воздвигаем во славу Германии. Да еще и штраф за это платим. В каком-то странном оцепенении наблюдаем мы за происходящим. Многих создание гетто успокаивает. Когда много людей — безопаснее. Что ж, людей у нас действительно много. Перевалило за полмиллиона, а из других стран все прибывают и прибывают.

Каждое утро в различных кварталах на территории карантина составляются строительные батальоны. Их разбивают на десять, а то и больше, бригад, и все работают в разных местах. Тут ряды кирпичей — там ряды кирпичей. Где по два ряда, где по три. Похоже, нет никакого плана. Иногда две бригады в каком-то месте сходятся.

На четвертой странице ”Краковской газеты” развернута широкая кампания против грязных евреев и за сегрегацию этих недочеловеков.

А стена все растет и растет. Полметра высоты, метр, полтора. И тянется она непонятно как, какой-то причудливой линией. Стена отделяет нас от Саксонского парка и Большой синагоги на Тломацкой. Даже в чахлый Красинский садик нам путь заказан. Не верю, чтоб они оставили в гетто хоть одно деревце.

А сколько лишних метров уйдет под изгибы и углы! И кто только составил такой проект! Есть места, где стена проходит прямо посреди улицы, и дома на одной стороне оказываются внутри гетто, а на другой — снаружи. А на Лешно стена проходит посреди здания суда. Хлодная длинным пальцем выхватывает кусок земли на арийской стороне и делит гетто на две части: большую — на севере и совсем маленькую — на юге. В маленькой очутились привилегированные евреи — члены Еврейского Совета, полиция, богатые евреи, депортированные из Германии и Австрии. Через Хлодную переброшен мост с колючей проволокой, соединяющий обе части гетто. Его прозвали ”Польским коридором”.

Два метра высоты, два с половиной, три, четыре. Стена готова. Десятки тысяч осколков стекла торчат, вмазанные в верхний край, чтобы тот, кто вздумает вскарабкаться на стену, поранил себе руки. А над осколками натянута в три ряда колючая проволока. В стене тринадцать ворот и возле каждых — охрана. Никогда еще это несчастливое число не имело столь зловещего оправдания поверью. Несколько человек из ”Рейнхардского корпуса” командуют разоруженной польской синей полицией[45]. Ходят слухи, что в гетто создадут еврейскую полицию.

Какова ирония судьбы! Католическая церковь на Лешно оказалась внутри гетто. Ее не закрыли, а направили туда францисканца отца Якуба. Его паства состоит из выкрестов, которые вынуждены теперь жить как евреи, но они по-прежнему соблюдают католические обряды.

Цифры? Четыреста гектаров, или сто кварталов, или полторы тысячи домов отведены под гетто. Как ни верти, на полмиллиона людей — мало.

Седьмого ноября 1940 года. Могучая семерка закончила выполнение подряда на кладку стены.

С этой минуты гетто стало существовать официально. Одним махом десятки тысяч евреев, служивших за его пределами, остались без работы.

”Рейнхардский корпус” Зигхольда Штутце получил предписание охранять гетто. Слухи о создании еврейской полиции подтвердились. Она уже существует и формально подчиняется Еврейскому Совету: немцам ведь нужна видимость, что одни евреи притесняют других евреев. Но фактически еврейской полицией заправляет Штутце. Начальником он назначил Петра Варсинского, бывшего заместителя надзирателя Павяка, который прославился жестоким обращением с заключенными, особенно евреями.

Ал. Брандель


* * *

Приземистый, лысый Варсинский щеголял огромными усами. В детстве и в молодости он так боялся свирепого отца, что на всю жизнь остался импотентом и человеконенавистником. Варсинский проклинал себя за то, что родился евреем, а перейдя в католичество, еще больше возненавидел евреев. Теперь же, когда немцы заставили его снова стать евреем, его ненависть перешла все границы.

Варсинский собрал вокруг себя умственно отсталых рецидивистов, раздал им дубинки, особые нарукавные повязки, синие фуражки и черные сапоги — символ власти. На себя и свои семьи они получили особые пайки и квартиры. Условие было одно: Варсинский совершенно четко объяснил, что их жизнь зависит от беспрекословного подчинения ему и немцам.

К концу 1940 года полумиллионное население Варшавского гетто оказалось в безраздельной власти оккупантов. Немцы начали последовательно проводить в жизнь свой глобальный план, заставляя одних евреев управлять другими через посредство бесправного Еврейского Совета, поддерживаемого еврейской полицией под началом садиста Варсинского. В довершение всего, Могучая семерка продолжала свои легализованные махинации.

В Варшаве еще оставалась малочисленная группа, состоящая из сионистов, социалистов и членов ”Общества попечителей сирот и взаимопомощи”, которая при поддержке Американского фонда пыталась защитить эту человеческую массу.


Глава девятнадцатая

Из дневника

Мне кажется, Сусанна Геллер не переживет такого удара. Немцы приказали ей покинуть наш приют на Повонзкой — нашу гордость и утешение — и перебраться в гетто. Ей предписано также оставить кровати, лампочки, словом, все оборудование, которое прикрепляется к полу и к стенам, а оно как раз и есть самое дорогое. Даже ”Общество попечителей сирот и взаимопомощи” с трудом теперь арендует помещения: они сейчас на вес золота. Нам все же удалось найти для Сусанны дом на Низкой, который ей предстоит полностью переоборудовать, да и вообще он ни в какое сравнение не идет с тем, который у нас был на Повонзкой.

Спасибо моей Сильвии и Деборе Бронской, они очень поддержали Сусанну морально в день переезда. Просто диву даешься, насколько Дебора и Пауль не похожи между собой. Вчера битых три часа уговаривал Пауля походатайствовать перед немцами, чтобы они не закрывали нашу ферму в Виворке. Никогда нельзя знать заранее, что они решат. И верно. Только что позвонил Пауль и сообщил, что немцы разрешили не закрывать ферму. Толек Альтерман будет счастлив.

Я послал туда своего сына. Ему там будет лучше, чем здесь.

Мы приняли первую группу голландских евреев. Они едва доехали до Польши. Их везли в вагонах для скота. Ума не приложу, как нам их разместить. В гетто сейчас более полумиллиона человек.

Комитет бетарцев распределил комнаты на Милой, 18 следующим образом. На первом этаже — администрация”Общества попечителей сирот и взаимопомощи”, пункт раздачи горячей пищи, куда вход со двора (”Общество” открыло уже шестьдесят таких пунктов), амбулаторный прием и дезинфекционная служба (как того требуют наши немецкие друзья). На втором этаже — семьи бетарцев. По нашим правилам, на семью — одна комната, независимо от состава семьи. Общая для всех кухня тоже на втором этаже. Двадцать одна семья — шестьдесят два жильца, включая меня, Сильвию и маленького Моисея (Вольф уже уехал). На третьем этаже сделана одна общая спальня для одиноких девушек. У нас их тридцать. Пятнадцать работают в амбулатории и на раздаче пищи и пятнадцать — уборщицами в маленькой части гетто на южной его окраине. Я ухитрился раздобыть для них зеленые нарукавные повязки, чтобы девушки ходили, не боясь чересчур усердной еврейской полиции Варсинского. На четвертом этаже — спальня для наших парней. Двадцать из них работают здесь, на Милой, 18, и тридцать — на разных работах в гетто. Большинство перевозит грузы на трехколесных велосипедах, остальные сами впрягаются в повозки.

Чего только в жизни не бывает! Давид Земба, которого я, кстати, с каждым днем все больше и больше уважаю, пошел к Шрекеру просить разрешения открыть отделение Американского фонда в гетто. Получил! Доллары американских евреев — наша главная поддержка, но и ее не хватает — на новых беженцев, на бесконечные штрафы и другие расходы.

Доктор Глезер говорит, что процент смертности от тифа угрожающе растет. Критическим становится и положение с заболеваниями воспалением легких, с туберкулезом, с истощением.

Пропуск на вход в гетто и выход из него получить относительно легко. Но долго такое положение не продлится, поэтому мы посылаем людей в Еврейский Совет и в еврейскую полицию, где проверяются пропуска, чтобы выяснить на дальнейшее, кому можно будет давать взятки.

На американские деньги ”Общество попечителей сирот и взаимопомощи” содержит все фермы рабочих сионистов и наши в Виворке. Нам удалось открыть две дополнительные фермы, и мы можем там покупать и переправлять сюда продукты.

При всем хитроумном планировании, которым славятся немцы, они допускают серьезнейшую ошибку. В гетто оказались тысячи строителей, ремесленников, портных, инженеров и так далее. Если бы немцы использовали их по назначению, то получили бы неоценимую помощь для своих военных нужд. Не было никакого смысла создавать батальоны принудительного труда. Плотников посылают делать щетки, а врачей — рыть окопы и строить взлетные площадки (для нападения на Россию?). Такая нелепость наводит меня на мысль, что: а) Немцы сами не очень-то знают. зачем они свозят евреев в Польшу, и б) "Окончательное решение” по еврейскому вопросу еще не принято.

Александр Брандель


Зимой сорокового года и весной сорок первого Вольф Брандель работал на ферме, расположенной севернее Варшавы возле деревни Виворк.

Всякий раз, отправляя молоко и другие продукты в гетто, работники фермы посылали родным и близким письма. Вольф писал маме, папе и Стефану Бронскому, который к нему очень привязался. А еще он писал Рахель Бронской.


Дорогая Рахель,

Здесь на ферме все совсем не так, как в гетто. Другой мир. Нас тут семнадцать девушек и тридцать парней. Я почти самый младший. Живем в общежитиях (девушки отдельно, парни отдельно).

Толек Альтерман, побывавший в Палестине, держит нас в ежовых рукавицах. Чуть ли не каждый вечер читает нам лекции о сионизме в действии. Кругом развешаны призывы отправлять больше молока и свежих овощей детям в приюты. Работаем очень тяжело. Я — на дойке коров. Противная работа. В остальном мне все нравится, даже Толек. Если бы ему еще постричься…

Ты будешь мне писать? Твоя мама может передавать письма Сусанне Геллер, и они попадут ко мне. И Стефану, пожалуйста, скажи, чтоб писал.

Твой искренний друг

Вольф.


Дорогой Вольф,

Очень обрадовалась твоему письму. Буду писать тебе часто. Стефан учится (ты сам знаешь, где и чему) и хорошо успевает. Скучает по тебе. Он тобой восхищается. А я рада за тебя, рада, что ты не здесь, — сам понимаешь, в каком смысле.

С наилучшими пожеланиями

Рахель.


Дорогая Рахель,

Теперь я уже лучше дою, но зимой главная работа в свинарнике, и я попросился туда. Только смотри, никому не рассказывай, что мы выращиваем свиней. Раввины взвоют, если об этом узнают[46]. А что же нам делать при такой нехватке мяса? Уверен, что Бог все равно впустит приютских детей на небо.

Вечером здесь — красота. Есть у нас и нечто вроде комнаты отдыха. Там мы собираемся, обсуждаем всякие дела фермы — как распределить работу, какая у нас производительность труда. Потом Толек читает лекцию, а потом мы делаем, что хотим: слушаем музыку, занимаемся, читаем, играем в шахматы и в другие игры (по шахматам я чемпион). Перед сном поем песни бетарцев в Палестине, танцуем хору. Мы здесь даже не носим нарукавных повязок со щитом Давида. Только когда идем в деревню. Пожалуйста, пиши мне.

Искренне твой

Вольф.


Дорогой Вольф,

Я понимаю, что на ферме хорошо, и рада за тебя. А у нас была такая зима, что и представить себе нельзя. Мама рассказывает, что в приюте совсем плохо. Детей стало вдвое больше, а количество продуктов и лекарств осталось прежним. Поэтому так много зависит от вашей работы. Ты, наверно, слышал, что творится в гетто. Об этом писать не буду — не хочу тебя расстраивать.

С наилучшими пожеланиями

Рахель.


Дорогая Рахель,

Догадайся, что я делаю! Учусь играть на аккордеоне и на гитаре. Толек меня учит. Он знает все песни поселенцев — он же был в Палестине. Мне так хочется и тебя научить!

С самыми лучшими пожеланиями и чувствами

Вольф.


Дорогой Вольф,

С удовольствием выучу ваши песни. Но когда? Увижу ли я тебя? Стефан по тебе скучает. Я тоже занимаюсь музыкой. Все время выступаю, часто даю небольшие концерты. У меня бывает по восемь-девять выступлений в неделю. Выучила с полсотни детских песен (по-французски и по-немецки тоже) и теперь хожу в приюты и аккомпанирую детям. А ты с девушками танцуешь? По правде говоря, мне завидно.

С сердечным приветом

Рахель.


Дорогая Рахель,

Мы тут празднуем Суккот и в память о том, как Моисей шел с древними евреями через пустыню, и в честь первых плодов урожая[47]. До войны вы жили в Жолибоже, а теперь запрещено справлять праздники, но ты спроси у своей мамы, как празднуют Суккот. Почти на всех балконах и во дворах еврейских домов сооружали из веток и листвы такой шалаш — ”сукка” называется — в память о том, как жили евреи во время скитаний по пустыне. А мы здесь построили огромную сукку, украсили ее фруктами и овощами и едим в ней. Но ты не думай, как только кончится праздник, мы все отошлем в приют. Ты спрашиваешь, танцую ли я с девушками. Честно говоря, да, но очень редко. Я же почти все время аккомпанирую на аккордеоне во время танцев.

С наилучшими пожеланиями

Вольф.


Дорогой Вольф,

Вот уже и Ханукка прошла[48]. В гетто праздники проходят ужастно грустно. Все вспоминают, как было раньше, когда Тломацкая синагога была битком набита и люди приходили такие нарядные, в таком хорошем настроении. А теперь мы и не видим Тломацкую синагогу. Не Ханукка, а какая-то насмешка. Смешно же вспоминать восстание Маккавеев и как они штурмовали Иерусалим, и как изгнали врага, и как очистили Храм, когда мы дрожим от страха, загнанные в гетто. Еще хуже был Иом-Киппур[49]. Мы все сидели и замаливали наши прошлые грехи, и такая страшная тишина стояла в этом году, такая страшная — ни шороха, ни звука. Все спрашивали Бога, ну, что мы такого ужасного натворили, что нас нужно так наказывать.

Извини за грустное письмо

Рахель.


Дорогая Рахель,

Я все время думаю о гетто и очень волнуюсь за тех, кто там. Толек нам без конца твердит, что мы находимся на передовой линии фронта, что ферма — дело первостепенной важности, и я стараюсь убедить себя, что он прав. Я очень часто думаю о тебе.

С нежностью

Вольф.


Дорогой Вольф,

Я тоже думаю о тебе, но ты, наверно, не очень-то скучаешь среди тамошних девушек. В общем, ты понимаешь…

С неизменными чувствами

Рахель.


Дорогая Рахель,

Буду с тобой говорить откровенно. Как только у меня есть минутка, я смотрю на твою фотокарточку и читаю наизусть твои письма. Раза два, когда они не приходили, я не знал, куда деться. Честно говоря, я почти вполне уверен, что влюблен в тебя.

С любовью

Вольф.


Дорогой Вольф,

Интересно, что еще до твоего отъезда ты мне очень, очень нравился (не подумай, что я могу целоваться с мальчиком, если он мне не нравится), а уж после отъезда это превратилось в любовь — так мне кажется.

Рахель.


Дорогая, дорогая Рахель,

По-моему, если два человека питают друг к другу одинаковые чувства и если им пришлось расстаться раньше, чем они успели между собой все решить, и если, расставшись, они все больше и больше скучают друг по другу, то, думаю, они могут договориться. Скажу честно: я хочу, чтобы ты стала моей невестой. Клянусь, я не буду водиться ни с одной девушкой, пока мы в разлуке. От тебя мне не надо никаких обещаний, кроме одного: сразу же написать, если тебе по-настоящему понравится другой. А потом, когда мы встретимся, мы сможем проверить наши чувства.

Вольф.


Дорогой Вольф,

По-моему, ты все замечательно придумал, но знай, что никакой другой мне не понравится. Я и подумать не могу, что кто-нибудь, кроме тебя, прикоснется ко мне — бррр…

С любовью

Твоя Рахель.


* * *

От импозантности и острословия доктора Пауля Бронского не осталось и следа. В нем чувствовалось постоянное смятение. Дома он то и дело раздражался, детям попадало от него из-за пустяков. Дебора изо всех сил старалась успокоить его, но даже ей это не удавалось. Как заместителю Бориса Прессера, председателя Еврейского Совета, Паулю приходилось проводить в жизнь немецкие приказы, иметь дело непосредственно с Варсинским, отвечать за ”Общество попечителей сирот и взаимопомощи”, а все это означало быть козлом отпущения для обеих сторон. От Бориса Прессера помощи ждать не приходилось: не человек, а робот.

После разговора по душам с Рахель Дебора много дней ждала, когда Пауль придет в подходящее настроение. Однажды, когда они ложились спать, он дал ей понять, что хочет близости. Дебора была к этому готова. Глядя, как она перед зеркалом собирает волосы в узел, он поражался тому, что ей удается оставаться такой красивой. В приюте на Низкой она работала по восемь, десять, двенадцать, а то и четырнадцать часов в день, учила Стефана, занималась с Рахель музыкой… Пожалуй, Пауль ей даже завидовал. Раньше Дебора была замкнутой, послушной и слабой, а теперь она сильнее его. Он все больше и больше нуждался в ней, и это его сердило.

— Пауль, дорогой, знаешь, о чем я подумала: теперь, когда мы с тобой почти не бываем дома, может, Рахель лучше уехать, сменить обстановку. Стефана я могу брать с собой в приют, там много детей его возраста…

— Всем нам хорошо было бы сменить обстановку, — нахмурился Вронский. — Ты же хотела, чтобы Рахель начала выступать с симфоническим оркестром, да и вообще это пустая затея — Рахель некуда уехать. В другую часть гетто, что ли?

— Можно послать ее на ферму, — глянула на него Дебора в зеркало краешком глаза, — в деревню Виворк.

— В Виворк? Да там же сплошные сионисты! Все руководство — бывшие бетарцы.

— Но пребывание там полезно для здоровья, там есть ее сверстницы, она хоть будет видеть цветы и деревья, а не только несчастья кругом.

— Ты же знаешь, какая распущенная эта сионистская молодежь!

— Вовсе не знаю, — ответила она сухо.

— Ужасно распущенная.

— А тебе не приходило в голову, что Рахель уже почти в том возрасте, в котором была я, когда познакомилась с тобой?

— Минуточку, — Бронский побледнел, глаза его сузились, — там, кажется, сын Бранделя?

— Да. Но сначала выслушай меня. По-моему, он очень хороший мальчик, без всяких дурных мыслей. Кроме того, они в своих делах сами разберутся, нравится нам это или нет.

— Только этого мне не хватало! Выслушивать от тебя такие мысли! Ты что, за свободную любовь? Уж не собираешься ли ты всю оставшуюся жизнь попрекать меня тем, что я тебя совратил?

— Пауль, она влюблена в этого мальчика, и только Бог знает, суждено ли им прожить нормальную жизнь. Я не вижу греха в том, что она хочет быть рядом с ним.

— Учти, что фермы не закрыли по чисто техническим причинам. У нас нет никакой гарантии, что немцы не вздумают отправить оттуда всех прямо в трудовые лагеря, и тогда я не смогу ей ничем помочь.

— А гарантия, что они не придут сюда сейчас, или через десять минут, или когда захотят, и не заберут нас отсюда, у нас есть? — Дебора положила щетку и отвернулась от зеркала. — Вся наша жизнь теперь — сплошной риск.

Все ясно: Пауль будет теперь тянуть, цепляться за что попало. Уступи, Пауль, ну, уступи! Осторожно! Дебора уже многое испробовала, разве что только трусом его не обозвала.

— Черт возьми! — вскричал он, шагая по комнате взад и вперед. — В гетто почти шестьсот тысяч человек! Мне нужно разместить еще четыре тысячи семей, прибывших на прошлой неделе! Люди спят на улице, в подвалах, на чердаках, в кочегарках!

— Какое это имеет отношение к нашему разговору?

— Самое прямое! Мне надоело, что собственная жена меня упрекает в том, что я стараюсь уберечь свою семью. Хватит того, что в угоду твоей прихоти я разрешил Стефану ходить на занятия с рабби Соломоном. Однажды он уже чуть не поплатился за это жизнью. Ты знаешь, что одного из тех мальчиков они застрелили? На его месте мог оказаться твой сын. Пока еще глава семьи — я, и девочка в Виворк не поедет.

Она кивнула, повернулась и опять взялась за щетку. С каждым днем она все яснее видела, как мельчает его душа. Пока пани Бронская, супруга заместителя председателя Еврейского Совета работает в приюте, а дочь для поднятия духа в гетто дает концерты, его репутация ничем не запятнана, а все остальное не так уж и важно. Но она промолчала. Ей хотелось крикнуть, что нельзя любой ценой спасать свою шкуру, но вместо этого она тихо произнесла:

— Пусть будет по-твоему, Пауль.


Глава двадцатая

Из дневника

Вольф хочет вернуться домой. Почему, не знаю. Мне казалось, что ему на ферме хорошо. Толек говорит, он там один из лучших. Поди разберись, где собака зарыта.

Недолгий союз Германии с Россией лопнул, как мыльный пузырь: на прошлой неделе (22 июня) Германия напала на Россию. В нынешнем году уже капитулировали Греция, Югославия, Крит и Северная Африка. Румыния и Болгария объявили войну союзникам (каким союзникам?). В новостях передают, что немцы не перестают бомбить Британию. Лондон разрушен еще больше Варшавы. С трудом верится.

О судьбе четырех-шести миллионов евреев Советского Союза при таком стремительном продвижении немцев даже подумать страшно.

Александр Брандель


* * *

Старый рабби Соломон вошел в здание, принадлежащее Могучей семерке, на углу Павьей и Любецкой, как раз напротив тюрьмы.

Среди сомнительных личностей, которых в передней было полно, немало было охотников поиздеваться над раввином. Они уставились на старика. В его осанке чувствовалось особое достоинство, словно он был наделен таинственной силой призывать гнев Божий.

— Доложите обо мне Максу Клеперману, — строго приказал он.

— Ой, рабби! — просиял Макс. — Мой святой рабби! — Он поспешно подошел к старику, взял его под руку, проводил к себе в кабинет и усадил в кресло.

— Я занят с моим рабби, — крикнул он перед тем, как закрыл дверь, — и чтоб меня не беспокоили, даже если загорится пожар или придет сам доктор Кениг! — Он подмигнул рабби Соломону, знай, мол, наших, а тот не мешал ему хорохориться. — Чем вас угостить? Шоколадом? Американский. Может, кофе? Прямо из Швейцарии.

— Ничем.

— Получаете от меня продуктовые посылки?

Рабби кивнул. Каждую неделю к нему приносили кульки с маслом, сыром, яйцами, хлебом, фруктами, овощами, мясом, конфетами, которые он тут же отправлял в "Общество попечителей сирот и взаимопомощи”.

Спросив у рабби разрешения, Макс приступил к любимому ритуалу: отрезал кончик сигары, провел по ней пальцами, размял, зажег и с наслаждением сделал первую затяжку.

— Между нами говоря, я хотел вас предупредить, рабби. Вы очень неосторожны, продолжаете учить детей Талмуду и Торе, хотя вас уже дважды арестовывали. И в тюрьме устроили пасхальный седер[50]. Ваше последнее посещение Павяка мне стоило шестидесяти тысяч злотых в ”Фонд зимней помощи”. Эти воры среди лета дерут на зимнюю помощь.

Старик не удостоил Макса ответом — только белая борода, казалось, взъерошилась и в глазах сверкнул гневный огонь.

— Ой, рабби, вы что, шуток не понимаете! Вы же знаете, что за вашей спиной стоит Макс Клеперман.

— Я хотел бы, чтобы Макс Клеперман стоял со мной плечом к плечу. Положение в гетто кошмарное. Не могу без слез смотреть на беспризорных детей. Многие из них просто голодают. Лишившись семьи, они превращаются в диких зверенышей.

— Ужасно, ужасно, — поддакнул Макс и почесал нос. — Между нами говоря, я со своими компаньонами кое-что подбрасываю в гетто, чтобы помочь беде. Вы же понимаете, что мне не нужно благодарности. И моя дорогая жена Соня, да хранит Бог ее душу, каждый день работает на раздаче горячей пищи в ”Обществе попечителей сирот и взаимопомощи”.

— Перестань ломать комедию! — стукнул костлявой рукой по столу рабби Соломон. — Ты уже два месяца не видел своей жены и успел за это время сменить восемь проституток.

— Ну, у меня есть такая слабость, ну так что! Вы же должны заботиться не об этом, а о моей душе, рабби… Только вчера двоих из моих людей расстреляли на Мурановской площади за попытку пронести в гетто муку для голодных детей.

— И ты, конечно, устроишь им достойные похороны, а на обратном пути в гетто загрузишь в катафалки продукты с черного рынка, которые пустишь втридорога.

— Заткнись, старикашка! — вдруг взбеленился Макс.

— Ты жулик, мошенник и вор!

На шее у Макса вздулись вены, он побагровел и схватил со стола пресс-папье. Таких слов в свой адрес он не терпел ни от кого, разве что от немцев. Даже от Петра Варсинского. Того он сразу предупредил, что если еврейская полиция сунет нос в дела Могучей семерки, он, Макс, своими руками свернет ему шею, как цыпленку, а Варсинский знал, что с Максом шутки плохи. С какой же стати Максу терпеть оскорбления от этого бородатого старикана! Проломить ему башку — и дело с концом! Но что за дикий страх вдруг сковал его душу? Макс упал в кресло.

— Ты что же, думаешь, наш Бог в мудрости своей не видит, как ты через меня устраиваешь себе лазейку на небеса?

— Рабби, — проскулил Макс, — ну что вы понимаете в коммерции? Сделка есть сделка.

Избегая взгляда рабби Соломона, он промямлил еще что-то относительно того, как его никто не понимает, и вдруг, отперев тумбочку стола, вынул железный ящик и открыл его. Лоб Макса покрылся потом, когда он запустил руку под крышку и вытащил толстую пачку американских долларов.

— Раздайте это больным от Макса Клепермана!

— Как ты смеешь подкупать меня этими жалкими грошами?!

— Жалкими грошами? Это американские доллары! Каждый доллар — двести злотых!

Рабби Соломон задумчиво теребил бороду, глядя на деньги. Макс за ним наблюдал и молил Бога, чтобы он их взял.

Как быть? Не брать, и гори эти деньги ясным огнем вместе с Максом? Или отнять у Макса часть наворованного? В конце концов, человека не переделать, а деньги так нужны, чтобы накормить детей!

— Тут хватит, чтобы открыть приют на сто сирот?

— Целый приют? Мои компаньоны… курс злотого… — Максова сигара пыхтела как паровоз.

— Открытие приюта имени Макса и Сони Клеперман сильно поубавит неприятные разговоры о тебе и Могучей семерке.

Макс должен был раскинуть мозгами. Предложение выглядело заманчиво. Он снова станет благотворителем. К тому же на днях он целое состояние заработал на одном дельце…

— Во что мне это обойдется? — спросил он осторожно.

— Две тысячи долларов в месяц.

— Идет! — стукнул Макс по столу.

— При условии, что снабжение продуктами и лекарствами Могучая семерка берет на себя, разумеется.

— Но…

— Что ”но”?

— Но это само собой.

— Теперь, если ты мне окажешь любезность и сдашь в аренду один из домов, которые в твоем распоряжении, то с Александром Бранделем я договорюсь. Думаю, лучше других подходит дом номер 10 на Новолипках.

— Рабби, вы еще больший ганев, чем доктор Кениг!

У Макса сердце сжималось от предстоящей потери. Его лучший дом! Да еще из собственного кармана дать взятку Францу Кенигу! Черт бы побрал маленьких сирот вместе с этим старым раввином!

Рабби взял со стола деньги, сунул их в карман длинного черного кафтана и попросил в душе прощения у Бога за столь сомнительный способ их добывания.


* * *

— Бог ты мой, — покачал головой Александр Брандель, — как вам только удалось выцарапать у Макса Клепермана этот дом?

— Вы же сами сказали: ”Бог ты мой” — вот с Его помощью и удалось.

Алекс иронически хмыкнул. Даже в разгар лета, когда в комнате было жарко, как в печке, он не расставался со своим кашне. Никто, включая самого Алекса, не знал, почему он носит его не снимая.

— Просто чудо. — сказал он. — Сто детей. Да мы найдем там место для двухсот! Просто чудо.

— Бог творит чудеса, Алекс. Побольше верьте в Него и поменьше — в сионизм.

Алекс положил деньги и бумаги на стол. Он не видел рабби Соломона со дня брит-милы Моисея. Старик выглядел молодцом, и Алекс ему об этом сказал.

— Всемогущий не забирает меня к себе, чтобы я нес свою часть наших тягот, — ответил рабби.

Алекс, наоборот, выглядел скверно, но рабби Соломон промолчал. Алекс и раньше-то не был богатырем, а теперь на него и вовсе было страшно смотреть. Да и как может выглядеть человек, который в сутки спит три-четыре часа, в лучшем случае, шесть. День и ночь просиживал он за этим столом, ведя переговоры, выслушивая жалобы, спасая кому-то жизнь, добывая кенкарты, продукты, лекарства. На него давили со всех сторон. Одни препирательства с Паулем Бронским за лишний грамм в пайках чего стоили!

— Рабби, почему вы это сделали? Когда я просил вас помочь объединить всех, вы отказались.

— Я не задаюсь вопросами относительно слова Божьего, я просто следую Его указаниям.

— Уж не хотите ли вы сказать, что сделали это по божественному наитию?

— Я хочу сказать, что не нашел ни в Торе, ни в Священных законах предписания не помогать голодным детям. Не могу спокойно смотреть на них на улице. Я много думал над тем, что происходит, искал ответа и в своей душе, и в словах Закона. Я пришел к выводу, что взаимная помощь всегда была главным средством, которое посылает нам Бог для спасения евреев. А для налаживания этой помощи, как ни странно, Бог всегда выбирает таких гоев, как вы, и таких ганувим, как Макс Клеперман. Не подумайте, что я стал сторонником левых взглядов, или сионизма, или бунта.

”Как всегда, у рабби Соломона на все есть ответ, — подумал Алекс. — Может, у него есть ответ и на тот вопрос, который меня заботит вот уже скоро месяц?” Действительно, Алекс давно хотел показать кому-нибудь свой дневник и узнать, что о нем думает посторонний человек. У этого сухаря живой, блестящий ум. И, кроме того, нет сомнений: ему можно доверять. Алекс прокашлялся, собираясь приступить к делу.

— Алекс, что у вас на уме? Вы похожи на мальчишку, которого распирает тайна.

Алекс улыбнулся, запер дверь, потом, набрав кодовый номер, открыл большой сейф, достал три толстые тетради в холщовом переплете и положил их перед стариком.

— Ну, что тут за тайна? — спросил рабби Соломон, надевая очки с толстыми стеклами и наклоняясь над первой страницей так низко, что чуть не уткнулся в нее носом, таким он был близоруким. — Алекс, вы-таки настоящий гой, вы даже пишете по-польски.

— Дальше будет и на идише, и на иврите.

— Ну-ка, посмотрим, что тут такое важное написано. ”Август 1939. Сегодня я начинаю вести дневник. Не могу избавиться от предчувствия, что вот-вот начнется война. Судя по опыту последних трех лет, если немцы вторгнутся в Польшу, с гремя с половиной миллионами польских евреев случится нечто ужасное…” Он взглянул на Алекса, но тут же принялся снова читать — только губы шевелились, беззвучно произнося слова.

С каждой страницей рабби Соломон все больше погружался в чтение.

Через час, закрыв первую тетрадь, рабби Соломон уже знал, что только что прочел хронику очередного страшного периода еврейской истории, периода, подобного римскому, греческому или вавилонскому. Не давая отдохнуть воспаленным, слезящимся глазам, он тут же открыл вторую тетрадь и прочел и ее на одном дыхании.

— Кто еще знает о дневнике? — спросил он.

— Эден, Земба и светлой памяти Гольдман читали его.

Рабби встал.

— Когда вы только успеваете писать?

— Ночью, у себя в комнате.

— Поразительно! Интуиция, подсказавшая, что надвигается катастрофа! Мудрость, повелевшая записать все это еще до начала событий!

Алекс пожал плечами:

— Мало ли бывало случаев, когда евреи, повинуясь интуиции, записывали события своей истории?

— Только лишь интуиции? Не уверен. Пути Господни неисповедимы. Моисей был гой, как и вы. Послушайте, Алекс, нельзя так оставлять эти записи, даже в сейфе. Их нужно спрятать надежно.

— Рабби, я никогда не видел, чтобы вы так волновались. Вы уверены, что эти записи представляют интерес?

— Уверен! Они будут жечь сердца людей во все грядущие века. Этот дневник — такое страшное клеимо на совести немцев, что и их далекие потомки будут испытывать чувство великой вины и стыда.

Алекс вздохнул; теперь он знал, что не зря проводил бессонные ночи, заставляя себя писать строчку за строчкой.

— Да простит меня Бог, Алекс, но ваш дневник мог бы быть еще одной главой ”Долины плача”[51].


Из дневника

Рабби Соломон так восторгался дневником, что воодушевление передалось и мне. Хвалил он меня выше всякой меры. Назвал дневник новой главой ”Долины плача”. Настаивает, чтобы я продолжал писать и прятал дневник самым тщательным образом. Он даже считает, что нужно сделать копию на случай, если пропадет оригинал. Вот какие предосторожности! Рабби пошел со мной в наш подвал на Милой, 18, и там мы соорудили тайник в стене. Думаю, все это лишнее, но раз он так считает… Мы создали тайное общество постоянных корреспондентов и назвали его”Клубом добрых друзей”. В него вошли мои первые помощники Давид Земба и Шимон Эден, весь исполнительный комитет бетарцев, кроме Андрея Андровского (Сусанна Геллер, Ирвин Розенблюм, Толек Альтерман и Анна Гриншпан), бывший драматург Зильберберг; верный наш союзник из Еврейского Совета, вождь коммунистов гетто Родель, перешедший на полулегальное положение с момента оккупации (он очень помогает нам и в устройстве детей, и в налаживании связей с арийской стороной); главный врач”Общества попечителей сирот и взаимопомощи” доктор Глезер; разумеется, рабби Соломон и священник католической церкви отец Якуб, которого я знаю с 1930 года и, должен сказать, не часто встречал людей, так горячо сочувствующих нам. (Кстати,”Общество попечителей сирот и взаимопомощи” не очень-то беспокоится о вероотступниках и полуевреях: они и так устраиваются в гетто лучше всех. Видимо, католическая церковь решила покровительствовать ”своим” евреям). Иногда мы принимаем в Клуб добрых друзей новых членов.

Ирвин Розенблюм, продолжая работать на арийской стороне, занят меньше нас и согласился в свободное время составлять каталог и указатель поступающей информации. Рабби Соломон делает копии с первых трех частей дневника (на идише и на иврите). По еврейской традиции, свитки нашей Торы переписывались от руки специальными переписчиками. Поэтому свитки так хорошо сохранились в течение многих веков. Я вспоминаю об этом всякий раз, когда вижу, как рабби Соломон переписывает оригинал дневника.

Дух захватывает при мысли, что начатое дело живет, особенно если веришь в его важность. Мне приходится просить каждого писать аккуратнее, особенно отца Якуба.


Глава двадцать первая

— Рахель!

— Вольф!

Они столкнулись в коридоре перед комнатой отдыха в новом приюте имени Макса и Сони Клеперман. Мимо них бегали дети.

— Вольф, я никак не ожидала встретить тебя здесь.

— Я и сам не знал, удастся ли мне вернуться. Даже написать тебе не успел.

— А как ты узнал, что я здесь?

— Стефан сказал. Я с ним все утро провел. Да и здесь я уже целый час. Слушал, как ты играешь детям. Очень здорово.

— Почему же ты не вошел в зал?

— Не знаю, слушал отсюда и смотрел, как дети радуются.

Коридор вдруг опустел. Тут было темновато, они плохо видели друг друга и, еще не придя в себя от неожиданной встречи, молчали.

— Я так рад тебя видеть, — заговорил первым Вольф.

— Ты надолго?

— Не знаю еще, видно будет, — Вольф осмотрелся кругом. — Может, пройдемся? Давай я возьму твою папку.

— Пожалуйста.

Вольф огляделся. В гетто негде погулять — ни скамейки, ни соловьев, ни травинки, ни деревца. Одни кирпичи да несчастные голодные лица.

— Хорошо бы нам посидеть и поговорить.

— Конечно. Нам столько нужно сказать друг другу.

— Куда же мы пойдем?

— Можно было бы к нам, так там Стефан от тебя не отстанет, а потом, когда вернутся родители, папа засадит тебя за шахматы.

— На Милую, 18 тоже нельзя. Стоит нам показаться там, начнутся сплетни, да и негде там побыть вдвоем.

— И здесь стоять тоже не стоит. Может, пойти к дяде Андрею? Я иногда хожу туда повидаться с ним. Дома он бывает мало, а дверь у него всегда не заперта.

— Что ты! Он же мне голову оторвет, если застанет с тобой.

— Да он совсем не такой сердитый, как кажется.

— Ну, была — не была, пошли!

По дороге они ни разу не взглянули друг на друга. Вольф смотрел себе под ноги, Рахель научилась не оглядываться по сторонам, чтоб не видеть беспризорных детей, умоляющих подать милостыню, трупов умерших с голоду людей, лежащих в канавах…

Они и сами не заметили, как очутились в квартире Андрея. Вольф зажег настольную лампу. Теперь они хорошо видели друг друга. Вольф сильно изменился. Окреп, раздался в плечах, исчезла угловатость, лицо загорело, пропали прыщи, жидкие волосики на подбородке сменила борода, которую приходилось брить через день, менявшийся голос определенно становился баритоном.

Рахель тоже изменилась. Совсем не такая, как раньше. Из девочки стала девушкой. Округлые формы, как у ее мамы, в глазах усталость и грусть.

— Да, не так я себе представлял нашу встречу, — неопределенно сказал Вольф и резко отвернулся.

— Странно, правда? Как будто мы встретились впервые.

Вольф сел. Он не ожидал, что так растеряется. Сколько раз на ферме он не спал по ночам, представляя себе ту минуту, когда увидит Рахель. И вот они встретились. Как чужие. Будто никогда и не писали друг другу о своих чувствах.

— Вольф, ты недоволен?

— Только собой. По правде говоря, не мастер я вести пустые разговоры, — он медленно поднялся, такой высокий по сравнению с ней. — Я скучал по тебе, — с трудом выдавил он из себя.

Рахель робко прильнула к нему, они обнялись, и тягостная неловкость растаяла. Вольф откашлялся и облегченно вздохнул. Они поцеловались.

Стоя у окна, они вглядывались в наступающие сумерки. Вон ”польский коридор”, отделяющий большую часть гетто от меньшей, вон купол Тломацкой синагоги, куда теперь запрещено ходить.

— Пока тебя не было, — прошептала она, — мне все время хотелось тебя увидеть. Я знаю, что, не будь войны и гетто, и всех этих ужасов, я не повзрослела бы так быстро, и был бы у нас с тобой детский роман. Но над нами висит этот страх… Вскакиваешь среди ночи от свистков, а эти облавы, а когда идешь по улице, и вдруг начинают выть сирены и орать громкоговорители… И дети на улицах умирают. Разве все это может не действовать на человека? Я стала совсем другой, решительной, что ли?

— Лучше тебя нет никого на свете.

Этот поцелуй был совсем не таким, как раньше, ибо в эту минуту они стали мужчиной и женщиной, которые желают друг друга и не знают преград. Ее глаза закрылись, щеки увлажнились, и, пока он неловко расстегивал на ней кофточку, она прижималась ртом к его плечу…

Стукнула дверь.

Они в ужасе уставились на Андрея. Он медленно и грозно шел на них.

— Ах ты, гаденыш, — зло процедил Андрей.

Вольф заслонил собой Рахель и она, заливаясь слезами, уткнулась ему в спину.

— Выйди, пожалуйста, из комнаты, — мягко сказал ей Вольф.

— Он убьет тебя! — вскричала Рахель.

Андрей остановился. Что? Вольф Брандель совратил мою племянницу? Полно, это уже не тот Вольф. Высокий, сильный, ишь как набычился, такой не сдвинется с места. А Рахель… Как же я до сих пор не замечал, что она уже женщина? Вольф Брандель… Надо же, я его знал, когда он под стол пешком ходил… такой симпатяга… Эх, Андрей, Андрей, да ведь перед тобой двое влюбленных!

— В следующий раз, — спокойно сказал он, — оставляйте свои нарукавные повязки в почтовом ящике, чтобы я знал, что вы здесь. И запирайте, ради Бога, двери.


Глава двадцать вторая

Назавтра Вольф снова пришел к Андрею домой.

— К вашему сведению, — сказал он, — я с Рахель не путаюсь, я ее люблю и никогда еще ни к кому не испытывал таких чувств, как к ней. Думаю, и она меня любит.

— Я тебе верю, — кивнул Андрей и налил себе водки. — Ты это пьешь?

— На ферме приходилось, но мне не очень нравится. Я хочу вам сказать, как мы вам благодарны за то, что вы нам верите. В гетто нам некуда деться.

— Я еле пришел в себя. Шутка ли, застать родную племянницу, которую считал еще девочкой, в объятиях, да еще в чьих! Мальчишки, как мне казалось. Обычно в жизни все идет своим чередом, а теперь дети взрослеют в один день, ничего не поделаешь. Но ты будь поосторожней, и Рахель пусть тоже поостережется.

— Пожалуй, я выпью водки, — покраснел до ушей Вольф, хлебнул из стакана и невольно сморщился. — Я хотел с вами еще кое о чем поговорить. На ферму я не вернусь.

— Вот как? А Толек мне говорил, что ты у него лучший работник. Уверен, он согласится, чтобы ты два раза в неделю привозил сюда молоко, и таким образом ты сможешь с ней видеться.

— Дело не только в этом.

— А в чем еще?

— Жизнь там легкая. Думаю, мне следует заняться более серьезным делом.

— Не старайся быть чересчур благородным.

— При чем тут благородство? Если бы вы уехали из Варшавы, вам было бы куда легче, а ведь вы не уезжаете!

— Послушай, Вольф, скажи спасибо, что твоему папе удалось отправить тебя на ферму.

— Вот это-то и плохо, что ко мне особое отношение как к сыну Александра Бранделя. Вчера, после того, как я проводил Рахель, у меня был разговор с родителями. Я им сказал, что не вернусь на ферму.

— А они что?

— Мама плакала, папа спорил. Вы же знаете, как он умеет доказывать. От него и от Толека Альтермана я столько наслушался о сионизме — на десять жизней хватит. Короче, может, оно и не видно, но я упрямый. Когда папа понял, что я туда не вернусь, он начал упрекать себя за то, что был плохим отцом, уделял мне мало внимания, а тут еще малыш заорал, и получился целый квартет. Потом мы сидели с папой в его рабочей комнате, что не часто бывает, и он понял, что я прав. Он велел мне спросить у вас, не найдется ли дела и для меня.

— Он сказал, о каком деле идет речь?

— Нет, но я знаю, чем вы занимаетесь, и хотел бы стать связным.

— А почему ты считаешь, что годишься для такого дела?

— Я не очень похож на еврея.

— Понимаешь, Вольф, у нас в связных обычно женщины.

— А что, я хуже их?

— Вот ты говоришь, что не похож на еврея, а я считаю, что похож. Ты знаешь, как немцы в этом разберутся, если поймают тебя? Отошлют в гестапо на Сухую и заглянут в штаны. Папа же сделал тебе обрезание в знак союза с Богом, по этому знаку Бог определяет, что ты — еврей. Беда в том, что и немцы это определяют так же.

Такая мысль Вольфу даже в голову не приходила.

Андрей внимательно посмотрел на него. Парню уже восемнадцать. Высокий, стройный, гибкий, как лоза; робкий только с виду. Учился великолепно. Есть идеалы. Теперь у многих их нет. Выбирает трудный путь — только бы делать правое дело. Отличный солдат для любой армии.

— Пошли, пройдемся, парень.

Они спустились по Лешно, мимо католической церкви прозелитов, мимо огромного нового комбината по пошиву и починке немецкой военной формы, на вывеске которого значилось: ”Предприятие Франца Кенига”. Кениг был также совладельцем деревообрабатывающей фабрики в малом гетто и фабрики щеток. Доктор Кениг стал миллионером.

На перекрестке они дождались троллейбуса и сели в него. На крыше и по бокам желтели звезды Давида. Транспортные линии внутри гетто находились в руках Могучей семерки.

На углу Смочи и Гусиной Андрей вышел. Вольф шел рядом. Шли они вдоль стены до Окоповой. Вольф был возбужден. Прошли еще с полквартала. По другую сторону стены находилось еврейское кладбище. Район нелегальных сделок. На кладбище можно спрятать товары для черного рынка. Здесь стена охранялась особенно тщательно. Андрей остановился у бывшего Рабочего театра. До войны тут ставили спектакли на идише, а теперь в фойе открыли еще один пункт раздачи горячей пищи. Остальное здание пустовало.

Подошли к артистическому подъезду, Андрей огляделся по сторонам и, открыв дверь, кивнул Вольфу, чтобы тот вошел. Они очутились на сцене. С минуту глаза их привыкали к темноте. Пахло плесенью. Андрей шепотом велел Вольфу идти осторожно: под ногами валяется всякий реквизит. Ни дать ни взять — дом с привидениями. Старые скамейки, выцветший задник, на нем нарисован польский помещичий сад.

Андрей прислушался. Со стороны раздаточного пункта доносились неясные звуки. Он прошел на цыпочках до электрического щита и включил рубильник. Ни одна лампочка не загорелась. Вольф пришел в восторг: наверняка условный сигнал. У их ног открылся люк. Андрей соскочил вниз, за ним Вольф, и люк закрылся. Они очутились в просторном помещении.

— Друзья, — сказал Андрей, — нашего нового товарища вы все знаете.

Вольф от удивления забыл закрыть рот. Все четверо с Милой, 18, бывшие бетарцы. Адам Блюменфельд сидел с наушниками перед приемником.

— Привет, Велвл, — назвал он Вольфа его уменьшительным именем.

Пинхас Сильвер вручную набирал текст. Рядом с небольшим прессом лежали готовые экземпляры подпольной газеты ”Свобода”. Пинхас улыбнулся Вольфу и позвал подойти поближе. В углу стоял стол, на котором изготовляли фальшивые документы, тут же лежал фотоаппарат.

Сестры Мира и Мина Фарбер проходили здесь подготовительный курс связных.

— Что слышно?

— Поймал Би-Би-Си, — Адам Блюменфельд снял наушники. — Сообщают о поставках американских истребителей для Англии.

— А что передает Армия Крайова?[52] — спросил Андрей. В это время подпольная польская армия уже набирала силу.

— Они все время меняют волны, а у нас нет их расписания, поэтому, если мы и ловим их, то только случайно.

Андрей чертыхнулся. Необходимо было срочно наладить прочную связь с Армией Крайовой, а это никак не получалось.

— Два правила, — повернулся он к Вольфу. — Селиться на последнем этаже: в случае чего — уходим по крышам. И еще: никакой романтики, ничего увлекательного в нашем деле нет. Оно изматывает и отнимает все силы.

Несколько недель Вольф учился ловить разные волны на приемнике и работать на печатном станке. Затем Андрей велел ему выучить наизусть имена всего состава еврейской полиции и запомнить, кто какие взятки берет. Постепенно Вольф узнал, в каких пекарнях есть потайные комнаты, в каких бывших синагогах — подвалы, где Шимон Эден и коммунист Родель со своими ячейками занимаются подпольной деятельностью.

Вольфу поручили распространять ”Свободу” — подбрасывать ее на рынках, оставлять в общественных уборных, наклеивать на видных местах. Как и предупреждал Андрей, работа была изнурительной и отнюдь не из приятных. Ходить по улицам с каждым днем становилось все опаснее. Полиция Петра Варсинского сотнями хватала людей и отправляла в ненасытные утробы фабрик принудительного труда.

Доктор Франц Кениг ненадолго съездил в Берлин на прием к самому Гиммлеру и привез оттуда заказ на поставку большой партии щеток для немецкой армии. Их производство предстояло увеличить втрое. Когда на улице не было людей, Варсинский приказывал устраивать облавы в домах и жилищах беженцев, чтобы набрать там рабочую силу.

Вольф беспрекословно исполнял возложенные на него обязанности, хотя и завидовал сестрам Фарбер. Голубоглазые блондинки, они легко сходили за ”ариек”. Умение налаживать связь составляло лишь малую часть подготовки. Им нужно было еще знать от корки до корки католическую Библию, уметь молиться по-латыни, перебирать четки, делать вид, что не понимают ни идиша, ни немецкого, хотя знали их с детства, — все для того, чтобы никто не усомнился, что они — не еврейки.

Был и еще один постоянный сотрудник в помещении бывшего Рабочего театра — Берчик, в прошлом художник-оформитель. Когда удавалось раздобыть арийские кенкарты, проездные документы и даже паспорта, их нужно было приспособить для подпольщиков. Берчик обучал Вольфа подделывать документы и даже разрешил ему самому наклеивать на них фотографии.

Часть свободного времени Вольф проводил на Милой, 18 с родителями и маленьким братом, часть посвящал своему названному брату — Стефану, учил его ивриту, помогал по основным предметам, играл с ним в шахматы и отвечал на тысячи вопросов. Два-три раза в неделю встречался с Рахель. Эти встречи помогали обоим как-то забывать о том, что творится вокруг. А вокруг становилось все хуже и хуже.


* * *

Из дневника

Вчера члены Клуба добрых друзей собрались обсудить новое несчастье, свалившееся на гетто.

Позавчера утром двадцать пять нацистов из ”Рейнхардского корпуса” во главе с самим Зигхольдом Штутце вошли через Желязные ворота в гетто, не вызвав особого беспокойства своим появлением, поскольку их казарма расположена прямо у стены, только по другую ее сторону. Подходя к дому № 24 на Новолипках, они его окружили, повыгоняли на улицу всех жильцов — мужчин, женщин, детей, всего 53 человека, — и увезли их на двух армейских грузовиках. Не успели они отъехать, как явилась еврейская полиция и налепила на дом объявление: ”Заразно — тиф”.

Выгнанных из дому привезли на еврейское кладбище, заставили вырыть у северной стены огромную яму, раздеться и стать на краю. По их спинам дали очередь, некоторых прикончили штыками. После этого в дом на Новолипках приехала полиция и вывезла все до нитки.

Случаи расстрела на кладбище уже бывали. Людей обвиняли в ”преступных действиях”, в ”клеветнической пропаганде”. Но чтобы взять пятьдесят три человека и убить просто так, без всякого повода — такого еще не бывало.

Хотя дом зачислили в ”заразные”, сегодня мне удалось его снять под приют. Я уже слышал, что немцы готовят ряд объяснений для ”оправдания” своих зверств. Главные из этих объяснений: ”опасность эпидемий” и ”преступная деятельность” евреев.

У нас в Клубе добрых друзей почти уверены, что расстрел жильцов дома № 24 на Новолипках был лишь преамбулой.

Есть и другие тревожные признаки. Сегодня утром объявили о новом сокращении продовольственных норм. Доктор Глезер говорит, что новые нормы обрекают людей на голод. Таким образом, по нацистской логике, каждый, кто добудет себе достаточно продуктов, чтобы не умереть с голоду, — ”преступник”. И кто только им придумывает все эти трюки?

А в Советском Союзе и вовсе творится невообразимый ужас. Все чаще просачиваются сведения о специальных бригадах СС — ”акцион коммандос”[53], уничтожающих евреев по всей Прибалтике, Белоруссии, Украине, как только немецкие войска занимают эти территории.

Слышали мы и о каком-то плане выслать всех евреев на Мадагаскар.

Протест Ганса Франка не возымел решительно никакого действия: в Польшу продолжают высылать не только евреев, но и преступников, гомосексуалистов, цыган, ”типичных славян”, политзаключенных, проституток и прочих так называемых ”ублюдков”, так что генерал-губернаторство превратилось в ”выгребную яму” Германии. Строятся все новые и новые огромные концентрационные лагеря. Я слышал об одном таком гиганте в Аушвице, это в Силезии.

Члены Клуба добрых друзей считают, что вся эта перевозка евреев и ”ублюдков”, перегружая железнодорожную сеть, мешает, главным образом, немецкой армии на русском фронте, не говоря уже о том, что на ней заняты десятки тысяч их солдат.

Итак, немцы подходят вплотную к ”окончательному решению” относительно нас. Боюсь, что их козни не кончатся, пока они полностью не обеспечат себя принудительным трудом…


Алекса отвлек телефонный звонок.

— Брандель слушает.

— Шалом алейхем[54], Алекс, — приветствовал его связной Ромек с арийской стороны.

— Шалом, — ответил Алекс.

— Ты, надеюсь, не забыл, что мы сегодня обедаем вместе. У Енты, в два.

— Да, да.

Алекс торопливо запер дневник в сейф и поднялся к себе в комнату. Вольф играл на полу с маленьким Моисеем.

— Сынок, сбегай к Андрею. Из Кракова приехала Ванда с пакетом. Пусть пошлет одну из сестер Фарбер на площадь в Старом городе. Он знает. Главное — успеть. Ванда пройдет там в два часа.

В Рабочем театре Вольф застал только Адама, сидевшего у приемника.

— Где все? Из Кракова связная приехала.

— Господи, — ахнул Блюменфельд, — ее ведь ждали только завтра. И Андрей, и сестры Фарбер, и Берчик — все на арийской стороне. Пинхас Сильвер идти не может. Беги назад к отцу, скажи, что идти некому. Он сообразит, что делать.

Вольф кинулся обратно домой.

Алекс задумчиво постучал по столу. Час дня. До назначенного времени остается всего час. ”Думай, Алекс, думай”, — сказал он себе. Его обычно непоколебимое спокойствие начало ему изменять. В пакете тысяч восемь-десять долларов. Прекрасные доллары от Томпсона из Американского посольства — комар носу не подточит. Позвонить Ромеку? Нет, нельзя нарушать главное правило, нельзя звонить связному на арийскую сторону ни при каких обстоятельствах. Но что же будет, если Ванду никто не встретит? Один пакет так уже пропал.

Сняв трубку, Алекс набрал номер отделения ”Общества попечителей сирот и взаимопомощи” на Лешно, 92, где находилась главная резиденция Шимона Эдена, и попросил к телефону Атласа.

— Атлас слушает, — сразу же ответил Шимон.

— Говорит Брандель. Я должен обедать с Ромеком в два часа у Енты, но никак не могу. Вы не пойдете вместо меня?

— Это же меньше чем через час. Подождите, посмотрю, нельзя ли отложить назначенную у меня встречу.

Уже двадцать минут второго, уходят драгоценные минуты.

— Нет, Алекс, никак нельзя.

Алекс медленно положил трубку. Пропал пакет, пропал. Он поднял глаза и увидел сына.

— Папа, я пойду.

— Нет.

— У меня есть документы на чужое имя. и кое-какой опыт я уже приобрел.

— Нет, я сказал! Хватит того, что ты уговорил меня позволить тебе уехать с фермы. Это чуть не убило маму.

— Честное слово, я перестану с тобой разговаривать навсегда, — сказал Вольф и пошел к двери.

Алекс знал своего сына: добрый, но упрямый. Еще хуже Андрея.

— Хорошо. Выкладывай на стол все, что может быть уликой против тебя. Возьми только фальшивые бумаги. Времени мало. Выйдешь через одни из трех северных ворот, там должен быть охранник, который берет взятки. Вот тебе тысяча двести злотых, — открыл Алекс ящик. — Их хватит, чтобы выйти из гетто и вернуться. Иди к Музею мадам Кюри на площади Старого города. По дороге купи фиалки, заверни их в газету. Ванда — это Ревекка Эйзен, ты ее знаешь. Если что случится, ты — не Вольф Брандель.

— Не беспокойся, папа, ничего не случится.

Вольф пошел к ближайшим воротам на углу Дикой и Ставок, всего в нескольких кварталах от Милой, 18, потом прошел мимо остальных двух ворот — посмотрел, кто из еврейской полиции там дежурит. Ни одного из них он не знал, значит, и они его вряд ли знают. Он подошел к старшему по чину и сунул ему свою кенкарту. Тот раскрыл ее и принялся рассматривать, ловко прикрыв ладонью стозлотовую бумажку. Первой буквы слова ”Еврей” на ней нет, кенкарта явно фальшивая либо краденая. Надо взять побольше.

— У меня мать очень больна, — сказал полицейский.

— Надо обязательно вызвать врача, — посочувствовал Вольф, подсовывая ему еще одну сотенную.

— В котором часу вы возвращаетесь? — спросил охранник, принимая деньги.

— Часа через два, — ответил Вольф, сообразив, что жулик хочет получить еще.

— Жаль, я уже сменюсь. Подойдете к моему двоюродному брату Гендельштейну у Гусиных ворот, скажете, что вы от Косновича.

— Спасибо, — поблагодарил Вольф.

Еще пятьдесят злотых он оставил польской синей полиции уже по другую сторону ворот.

Вольф шел очень быстро — времени оставалось в обрез.

Гестаповцы уже не первую неделю следили за Томми Томпсоном из Американского посольства в Кракове. Зная о его дружелюбном отношении к евреям, они почти не сомневались, что он передает им деньги и информацию, но не трогали его в надежде выследить, с кем именно он встречается, и выйти на последнее звено цепочки в Варшаве. К тому же, недавно Томпсон начал сотрудничать с Армией Крайовой, а это было куда как серьезнее. Пора было выслать его из Польши. Гестаповцы решили арестовать первого же посетителя, который выйдет от Томпсона, и как только Томми передал Ванде пакет с восемью тысячами долларов и Ванда от него вышла, они пошли следом за ней.

Бдительная и опытная Ванда насторожилась, когда во время облавы на Варшавском вокзале ее слишком легко и быстро пропустили, едва взглянув на документы и на пакет. Она пришла на площадь Старого города, чувствуя за собой слежку. На площади народу было не густо — человек тридцать-сорок. Прямо подойти к связному нельзя: за высокими домами вокруг площади могут скрываться шпики, выслеживающие ее. Она нарочно вошла на площадь со стороны, противоположной Музею мадам Кюри, и пошла наискосок, глядя уголком глаза на выступающий вперед фасад музея. Там, прислонясь к стене, стоял высокий парень. Она прошла мимо теперь уже поближе, чтобы разглядеть его. Фиалки завернуты в газету. Вольф Брандель. Тоже не лыком шит — видит, что я прохожу мимо, подумала она. Позади у нее оставалось довольно большое пустое пространство, так что, если за ней действительно следят, им придется обнаружить себя, иначе они рискуют ее упустить. Ей хотелось обернуться, но она сдержалась. Подойти к Вольфу, пока она не удостоверится в полной безопасности, тоже нельзя. Ванда заметила решетку над водосточной трубой. Прекрасно! Пройдя по ней, она нарочно зацепилась каблуком, наклонилась его вытащить, а тем временем украдкой огляделась. Двое мужчин остановились посреди площади, как вкопанные. Следят!

Вольф, не отрывая глаз, смотрел на нее. Он видел, что эти двое идут за ней, заметил, как она выбросила пакет в водосточную трубу, вытаскивая каблук, и быстро стала удаляться прочь. В секунду площадь заполнилась немцами, которые начали обыскивать всех подряд. Вольф не двинулся с места.

— Фиалки для мамочки, сынок?

Вольф встретил взгляд двух подошедших гестаповцев.


Глава двадцать третья


Клуб ”Майами” в гетто на Кармелитской был еврейским аналогом клуба ”Гренада” в Сольце, то есть центром спекуляций, магазином ворованых вещей и притоном проституток. Теперь тут заправляла Могучая семерка Макса Клепермана. Клуб ”Майами” пользовался исключительной привилегией в качестве ”зоны свободной торговли”: все операции, которые проводились в стенах этого нечестивого святилища, считались ”не для печати”. Даже немцы не нарушали этого неписаного правила, понимая, что так или иначе им тоже придется пользоваться услугами ”зоны свободной торговли”. В задних комнатах бара заключались сделки, которые никогда нигде не регистрировались, а за их участниками никогда не следили, их никогда не фотографировали. Все держалось на честном слове вора.

Когда рабби Соломон пригласил по телефону Макса Клепермана в клуб ”Майами”, тот понял, что речь идет о чем-то из ряда вон выходящем. Он пришел, взбудораженный предвкушением чего-то грандиозного. Буфетчик сказал ему, в какой из задних комнат его ждут. Он вошел и закрыл за собой дверь. Андрей Андровский обернулся и посмотрел на него. Комната наполнилась дымом неизменной сигары Макса. Шутка ли, к нему пожаловал сам Андровский!

— Один из наших людей попался, — произнес Андрей.

Макс разочарованно хмыкнул. Сионистам уже случалось обращаться к нему с просьбой освободить кого-то, угодившего в лапы Петра Варсинского, формировавшего трудовые батальоны. Однажды Клеперман уже сорвал большой куш, когда коммуниста Роделя упекли в Павяк. ”Может, и на этот раз сорву не меньший, — утешил себя Макс. — Звонил-то рабби Соломон, а явился Андровский собственной персоной”.

— Кто такой?

— Вольф Брандель, — не сразу решился Андрей.

Макс присвистнул. Это уже интересно. Он потер свое знаменитое кольцо об лацкан пиджака.

— Где он?

— В гестапо.

Макс вынул изо рта сигару и покачал головой. Трудовой лагерь — куда ни шло: подкупаешь охранников, и кончен бал. Фабрики Кенига в гетто — потруднее: деньги идут самому Кенигу, а он дерет побольше. Павяк — очень трудно, но все- таки и это ему удавалось, но…

— Гестапо, — сказал Макс. — Сын Бранделя. Не знаю.

Он быстро прикинул все ”за” и ”против”. Донести на сына Бранделя — значит укрепить свое положение. Ну как же! Подлинное доказательство его, Макса, преданности. Вопрос, правда, в том, оценят ли немцы. С другой стороны, ”Общество попечителей сирот и взаимопомощи” все чаще имеет с ним дела. Как он будет выглядеть в глазах жителей гетто, если поползет слушок, что он на кого-то донес? Теперь, допустим, у него не получилось освободить сына Бранделя при всех стараниях, и немцы об этом пронюхали. Тогда его песенка спета.

— Нет, в эти дела меня не впутывайте, — Макс быстро поднялся. — Тут я пас. Все, что вы сказали, умрет со мной.

— Садитесь, Макс, — спокойно произнес Андрей, — и вычеркните, пожалуйста, наш заказ на муку, мы нашли другого поставщика.

— Черт бы вас побрал, Андровский, — Макс опустился на стул. — Вы знаете, чего мне стоило привезти ее сюда? Да еще в таком количестве, что половина пекарен на арийской стороне закрылась!

— Не дурите мне голову, Макс. С полсотни наших ребят считают, что мы можем проворачивать делишки не хуже ваших.

Намек был более чем прозрачен. Сына Бранделя нужно освобождать любой ценой. С Андровским шутки плохи. Макс достал блокнот и начал подсчитывать.

— Это будет стоить прорву денег.

— Заплатим.

— Либо золотом, либо долларами. Действовать придется на самом высоком уровне.

— У меня только злотые, — соврал Андрей.

— У меня у самого их девать некуда — полный склад. Они не стоят той бумаги, на которой отпечатаны. Либо золотом, либо три тысячи долларов.

В глазах Андрея загорелась злость: негодяй проклятый, торгуется за человеческую жизнь, как на Парисовском рынке за поношенный пиджак. Он отвернулся. Рахель. День и ночь она ждет в его квартире. Как он посмотрит ей в глаза?

— Договорились, — процедил он.

— Теперь рассказывайте подробности.

— Его схватили на площади Старого города с арийской кенкартой на имя Станислава Краснодебского. На площадь он пришел, чтобы встретиться с нашей девушкой из Кракова. Немцы забрали человек сорок-пятьдесят, и его среди них. Массовый допрос. Теперь они, конечно, знают, что он — еврей. У нас есть основания полагать, что попались и другие евреи.

— Один из моих парней. Его схватили в той же облаве, — сказал Макс и с иронией добавил: — Ему, правда, не так повезло на друзей, как Бранделю.

— Вольф выдал себя за Гершеля Эдельмана из Волковичей. К нашему счастью, его, кажется, не распознали.

— Одного счастья мало, если он попал в руки к Шауэру. Я уже выяснил, что за тип этот Шауэр. В самом гестапо мы Бранделю помочь не можем: Шауэр взяток не берет. Только напортим. Будем надеяться, что парень не раскололся, и подождем, пока его переведут оттуда, — Макс встал.

Андрей кивнул.

— Макс, — сказал он, — я знаю, что Могучая семерка может нас продать с потрохами. Если начнется двойная игра, вы будете иметь дело со мной лично.


Глава двадцать четвертая

Прошло восемь дней.

Рахель безвыходно ждала в квартире дяди Андрея. Каждый раз, приходя домой, он отрицательно качал головой, и это был новый удар. Она не спала, лишь впадала в забытье, и тогда ее мучили кошмары. У нее невероятно обострился слух. Как только внизу хлопала парадная дверь, она прикладывала ухо к замочной скважине и считала шаги. До квартиры Андрея — шестьдесят. Иногда они замирали на первом этаже, иногда на втором, иногда на третьем. Она научилась отличать мужские шаги от женских, определяла, идут вверх или вниз.

Девятый день.

Она умылась холодной водой, причесалась и села у окна. Внизу хлопнула дверь. Рахель прислушалась. Десять… одиннадцать… двенадцать… Двое мужчин! Идут медленно. Все теперь ходят медленно. Сорок три… сорок четыре… сорок пять… Двое мужчин на площадке третьего этажа. Господи! Пожалуйста! Пусть они поднимутся на наш этаж! Пожалуйста! Господи! Ну, пожалуйста! Пятьдесят девять… шестьдесят. Дверь открылась. Вошел Андрей, кто-то стоял позади него…

— Вольф!!!

Он медленно вошел, снял шапку. Она бросилась в его объятья. Не решалась поднять глаза: а вдруг это опять сон. Нет, нет, не сон. Она посмотрела на него. Такой же красивый. Только шрам на щеке. И тут она дала волю слезам.

— Рахель, — выдохнул он, — я жив-здоров, не плачь, не нужно. Все хорошо…

Андрей вышел, прикрыв за собой дверь.


* * *

Алекс и Сильвия сидели у себя в комнате, как два белых изваяния. Они не произнесли ни звука с тех пор, как Вольф ушел к врачу.

Тихонько постучав в дверь, вошел Андрей.

— Доктор Глезер его осмотрел. Собаки не были бешеными, он вне опасности, укусы заживут, и он будет совсем здоров.

Сильвия зарыдала. Тут же расплакался малыш Моисей. Она взяла его на руки и принялась баюкать, не слушая утешений Алекса. Тот знаком дал понять Андрею, что с Сильвией сейчас ни о чем не нужно говорить, и оба вышли на цыпочках. В кабинете Алекс начал себя ругать.

— Перестань канючить, — отрезал Андрей. — Твой сын молодец.

— Где он сейчас?

— Ты разве не знаешь?

— Откуда мне знать?

— Со своей девушкой.

— С девушкой?

— Да, с моей племянницей.

— Я понятия не имел! — Алекс снова завелся: о том, что он плохой отец, что родной сын с ним не делится, даже не рассказал о своей любви.

— Да перестань ты, Алекс, парень вышел оттуда живым, чего тебе еще надо?

— Все эти дни я себя уговаривал, что справедливость требует спасти Вольфа. Мы ведь и раньше платили за освобождение наших людей. Роделя почти за две тысячи долларов выкупили из Павяка, а он даже и не наш, почему же не заплатить за освобождение Вольфа? Все правильно.

— Ничего не правильно, если уж ты хочешь знать! — взъярился Андрей. — Тебе скорей нужно было дать сыну умереть, чем допустить, чтобы мы кланялись в ноги Максу Клеперману!

— Не говори так, Андрей!

— Лебезить перед Клеперманом! Умолять его об одолжении!

Андрей стащил Алекса со стула и, держа за лацканы, тряс, как былинку.

— На эти три тысячи долларов можно было купить оружие, взять штурмом гестапо и освободить твоего сына по-человечески!

Алекс припал к нему и заплакал, но Андрей отшвырнул его на стул.

— Бог тебя проклянет, Алекс! Проклянет! Открой свой драгоценный дневник, черт бы тебя подрал, и прочти, как уничтожают евреев в Советском Союзе!

— Ради Бога, не терзай меня!

— Мне нужны деньги! Мне нужно купить оружие!

— Нет. Ни за что. Нет, Андрей. Мы сохраняем жизнь двадцати тысяч детей, на оружие — ни злотого.

Алекс набрал полные легкие воздуху, чтобы комната не кружилась перед глазами. Никогда еще он не видел Андрея в такой ярости.

— Я вас знать больше не хочу, — процедил с усилием Андрей.

— Андрей! — взмолился Алекс.

— Горите вы огнем!

— Послушай, Андрей!

В ответ Андрей хлопнул дверью.

Он шел по улицам гетто, куда глаза глядят. Все кончено. Возврата нет. Он все ходил и ходил, как во сне, не замечая ни трупов, ни голодных детей, ни дубинок еврейской полиции. Так он очутился у себя в подъезде, машинально пошарил в почтовом ящике и вытащил две нарукавные повязки — две белые повязки с голубыми звездами. Значит, ребята еще у него. Он положил повязки на место и порылся в карманах. Нашел две стозлотовых бумажки. Как всегда, когда он терял почву под ногами, одно имя помогало ему устоять — ”Габриэла”. Двухсот злотых хватит, чтобы попасть на арийскую сторону. Ему позарез нужна Габриэла.


Глава двадцать пятая

Из дневника

Уже десять дней никто не видел Андрея. Мы полагаем, что он живет на арийской стороне. После стольких лет совместной работы не верится, что он с нами действительно порвал. Мы до сих пор и не подозревали, какой опорой он был для нас. На Милой, 18 все ходят как в воду опущенные.

У нас теперь открыто девяносто пунктов раздачи горячей пищи, а в приютах около двадцати тысяч детей.

Доктор Глезер рассказал мне о новом несчастье: венерические заболевания. До войны у евреев проституция никогда не вырастала в социальную проблему, а теперь все больше и больше жен и дочерей даже из порядочных семейств идут на панель. Выдать дочь за еврея-полицейского — большая удача для семьи.

Томми Томпсона выслали из Польши. Мы потеряли верного друга. Мы, правда, давно понимали, что это случится рано или поздно. Анна Гриншпан уже нашла новый канал связи с Американским фондом.

Александр Брандель


У Алекса был нюх на плохие вести. Не успел Ирвин Розенблюм переступить порог его кабинета, как он понял, что случилось что-то неладное. Ирвин подошел к нему, хрустя сплетенными пальцами.

— Перестань.

— У меня отняли пропуск на арийскую сторону.

— Де Монти заявил протест?

— Он уехал на Восточный фронт четыре дня назад и еще ничего не знает.

— Честно говоря, хорошо, что вы остаетесь с нами в гетто.

— А как же связи на арийской стороне…

— С ними вам становилось все труднее, де Монти не хотел помогать. За вами постоянно следили. Ирвин, я все продумал, ваше место здесь, на Милой, 18, тут для вас есть много работы.

— Например?

— Директор сектора культуры ”Общества попечителей сирот и взаимопомощи”. Организация дискуссий, концертов, театральных представлений. Шахматные турниры. Людям необходимо отвлечься от окружающего кошмара. Ну, что скажете?

— Что вы хороший друг.

— Еще Клуб добрых друзей. Мне не справиться со всем материалом, поступающим для дневника. Я уже давно задумал соорудить потайную комнату в подвале. Если вы приложите руку, мы сделаем настоящий архив.

Ирвин пожал плечами. Он воспринял эти слова лишь как любезность.

— Подумайте хорошенько, Ирвин, и дайте мне ответ.

Этим же вечером к Ирвину пришла Сусанна Геллер. С тех пор, как существовало гетто, у них не хватало времени друг для друга. Сусанна, что называется, всю себя отдавала приюту, а Ирвин допоздна оставался на арийской стороне. Раз в неделю они встречались на собрании Клуба добрых друзей и обычно бывали такими усталыми, что тут уж не до свиданий. Их неофициальная помолвка, казалось, так ничем и не кончится.

— Сусанна! — обрадовалась мама-Розенблюм.

— Здравствуйте, мама-Розенблюм.

— Ты уже слышала?

— Да.

— Так подбодри же его!

Ирвин сидел на краю кровати, печально уставившись на большой палец левой ноги, вылезавший из дырявой туфли. Она села рядом, и кровать жалобно заскрипела.

— Уж не пришла ли ты меня оплакивать?

— Перестань. Алекс предложил тебе ответственную работу, так что нечего вешать нос. Держись молодцом.

— Хорошо бы, чтоб ты не приставала ко мне с утешениями.

— Так ты соглашаешься на эту работу?

— А что, у меня есть выбор?

— Да перестань ты ныть. Алекс загорелся мыслью о потайной комнате в подвале. Ты же знаешь, насколько важна работа над дневником.

— Ну, хорошо, хорошо, я уже лопаюсь от радости.

— Между нами, Ирвин, я очень рада, что ты больше не на арийской стороне. Я боялась за тебя, несмотря на все твои легальные-разлегальные документы.

— О! Это уже кое-что. А я и не знал, что у тебя есть время беспокоиться обо мне.

— Ой, ты не в духе. Ну, конечно же, я о тебе беспокоюсь!

— Тогда извини.

— Ирвин, — сказала она, беря его за руку, — ты знаешь, о чем я думала всю дорогу? Молодеть мы не молодеем, и красивее я, видит Бог, тоже не становлюсь. При том, что сейчас творится, может, стоит подумать о женитьбе. Кроме того, что для нас это радость и утешение, есть еще и практические соображения. Например, когда ты начнешь работать на Милой, 18, ты будешь много занят, ходить сюда будет некогда. Зачем же держать эту квартиру? А если мы поженимся, Алекс даст нам комнату на втором этаже, ты сможешь взять туда маму, и вообще…

— Какой мужчина может устоять перед таким предложением! — потянулся Ирвин к ней и поцеловал ее в щеку.


Из дневника

Вчера Ирвин и Сусанна обвенчались у раввина Соломона. Очень вовремя.

Александр Брандель


Глава двадцать шестая

Крис вернулся с Восточного фронта в Варшаву

Рози нет, его бюро и квартиру как следует обыскали, напичкали скрытыми микрофонами, и линия со Швейцарией не работает. Набрал номер телефона Рози в гетто — телефон отключен. Помчался в ”Бристоль”, в пресс-центр — там какой-то чиновник его к фон Эппу не пустил.

— К сожалению, господин де Монти, герр фон Эпп уехал на совещание в Берлин.

— Когда он вернется?

— К сожалению, не могу вам сказать.

— Где я могу найти его в Берлине?

— И этого я, к сожалению, не знаю.

Другой чиновник, к сожалению, не знал, что у Ирвина Розенблюма отобрали пропуск, а третий, к сожалению, понятия не имел о перерезанной линии.

— К сожалению, господин де Монти, до следующего распоряжения вам придется посылать сюда на цензуру все ваши корреспонденции.

Крис устал, голова гудела после долгой поездки — не так легко добираться сюда с фронта. Он сдержал раздражение, понимая, что до поры до времени делать нечего. Горячая ванна, изрядная порция виски — вот что нужно человеку после возвращения из такой поездки.

Сидя в ванной и потягивая виски, он решил ничего не предпринимать, пока хорошенько не проспится.

В ресторане Брюля Крис забрался в дальний угол, чтобы не пришлось ни с кем вести разговоры, и взялся за твердый, как подошва, шницель. Зал гудел от гортанной речи, от возбужденных голосов и откровенных высказываний о Восточном фронте.

— Сегодня у вас нет аппетита, господин де Монти? — забеспокоился официант, когда Крис отодвинул почти полную тарелку. — С каждым днем становится все труднее приготовить приличное меню. Они… все забирают.

Крис рассчитался и вышел на улицу. Варшава теперь — злачное место. Город кишит немецкой солдатней — она гуляет перед отправкой на Восточный фронт! Хотя поляки не скрывают своей ненависти к оккупантам, нет недостатка в женщинах, которым патриотизм не мешает доставлять удовольствие немецким парням. Публичные дома растут как на дрожжах. В кабаках текут рекой пиво, водка, вино. Даже девицы с панели зарабатывают как никогда.

Большинство варшавских музыкантов — евреи. И теперь немецкие солдаты со своими девками пробираются в гетто потанцевать и поразвлечься в одном из пятидесяти ночных клубов, большинство которых принадлежит Могучей семерке: музыка на арийской стороне режет слух.

Крис бродил по улицам, подавленный увиденным на фронте и неожиданным оборотом дела в Варшаве. Из кабаков неслось пение пьяных. Чтобы избавиться от назойливости проституток, он пересек площадь Пилсудского и остановился, раздумывая, куда бы податься. Сесть в машину и поехать домой? Нет. Эта чертова квартира нагоняет на него тоску. Крис увидел, что идет по Саксонскому парку, который казался ему все прекрасней, поскольку с каждым шагом городской шум становился все тише. Темнело. Из кустов доносился шепот бездомных влюбленных, иногда на дорожку выходила смущенная парочка, избегая его взгляда.

Крис пошел к озеру с лебедями. Как часто он сидел здесь на скамейке, поджидая, когда покажется Дебора, и какая это была чудесная минута! Каждый раз сердце замирало, как при первом свидании.

А теперь-то чего ты здесь сидишь, болван несчастный! Дебора не покажется, свидание не состоится…

Криса тянуло, как магнитом, к стене гетто. Он вышел из парка и пошел по Хлодной, разделявшей гетто на большое и малое. Ночные огни высвечивали острые осколки стекла, вцементированные по верху стены, они сверкали, как крысиные глаза. Темно. Тихо. Не верится, что по другую сторону живет шестьсот тысяч человек. Кроме собственных шагов ничего не слышно, кроме собственной тени никого не видно. Тень растет по мере того, как он удаляется от очередного редкого фонаря.

Он остановился под мостом, огороженным с двух сторон колючей проволокой. Днем он здесь уже бывал: смотрел, как евреи переходят через ”польский коридор” из одной части гетто в другую, надеялся увидеть Дебору, хотя никакой надежды не было.

Он простоял с полчаса. ”Вот где ад”, — пронеслось у него в голове, и он быстро пошел прочь.

Впереди, у стены, он краешком глаза различил какое-то движение. Оттуда отделились двое и преградили ему дорогу. Крис остановился и бросил взгляд через плечо. Сзади стояли еще двое. Лиц не разобрать, но, судя по облику, по кожаным кепкам и фигурам, хулиганы.

— Ждал кого-нибудь под мостом, еврейчик?

Теперь хулиганы все время охотились на евреев: выгодная статья дохода. Что же делать? Показать документы и уйти?

— Ну-ка, еврейчик, гони двести злотых или отправишься в гестапо.

— Убирайтесь к чертям собачьим, — вскипел Крис и пошел прямо на двоих, стоявших впереди. Сзади один схватил его за руку и развернул на сто восемьдесят градусов. Свободной рукой Крис дал ему в зубы, и он упал.

”Ну что у меня за проклятый характер!”

Двое навалились на него, и, пока он отбивался, третий стукнул его дубинкой в скулу. Он почувствовал новый прилив сил и расшвырял бандитов, но тут поднялся первый и двинул ему в глаз так, что в первую секунду ему показалось, будто он ослеп. Он пошатнулся и стукнулся спиной о стену. От нового удара дубинкой Крис упал на четвереньки, и земля перед ним закружилась волчком.

— Вставай, еврейчик!

Крис посмотрел вверх. Один склонился над ним с дубинкой, другой — с разбитой бутылкой, у третьего была раскровавлена губа, а четвертого разглядеть не удалось. В голове у Криса прояснилось, и земля перестала вертеться. Он вскочил и двинул плечом того, что с осколком бутылки, стараясь вырваться из окружения. Тот свалился, но Криса начали бить ногами, прижав к стене и скрутив ему руки. Главарь банды посветил ему в лицо фонариком.

— Еврей, — сказали бандиты, разглядев черты смуглого итальянца, — все в порядке.

— Так-то оно так, да уж больно хорошо он дерется для еврея, лучше бы проверить, кто такой.

— А какая разница? Забирай деньги, и дело с концом.

— Святая дева! Посмотри-ка на его документы! Никакой он не еврей!

— Мотаем отсюда!

Когда к Крису вернулось сознание, он увидел склонившуюся над ним испуганную пару.

— Помогите…

— Не тронь его, — сказала женщина, — ты что, не видишь, что это еврей. Перелез через стену. Идем, пока не нагрянули охранники.


Глава двадцать седьмая

Через неделю вернулся в Варшаву Хорст фон Эпп. Войдя в церковь Святого Креста, он заметил в первом ряду стоявшего на коленях Криса и опустился рядом с ним.

— Господи! Что с вами? — спросил Хорст.

— Меня приняли по ошибке за еврея.

— Скверная ошибка в наши дни.

— Видели бы вы меня неделю назад!

— Думаю, отсюда лучше уйти, — сказал Хорст, кивнув на маленькую урну с сердцем Шопена на алтаре. — Пройдемся, а то, может, в урне микрофон спрятан. В урне — это что! Сегодня за завтраком я нашел микрофон, вмонтированный в сахарницу.

На улице они зажмурились от солнца. Крис надел темные очки, чтобы заодно скрыть синяки, и они пошли по Новосвятской. По другой стороне за ними шли двое, а машина фон Эппа медленно ехала рядом.

— Чудная система, — сказал фон Эпп, — не поймешь, кто за кем следит. Ну, как на русском фронте?

— Сплошная победа фатерланда[55]. Беда в том, что передача сообщений о ваших славных успехах заняла у меня черт знает сколько времени.

— От души сочувствую. Сегодня утром восстановили вашу линию со Швейцарией. Кретины несчастные. Стоит мне уехать из Варшавы, как они впадают в панику.

— Розенблюма мне тоже вернули?

Они перешли на другую сторону.

— Вы очень выразительно молчите, Хорст, — не унимался Крис.

— Не будьте ребенком.

— Он — моя правая рука.

— Я же вас предупреждал, что не знаю, как долго мне удастся держать его вне гетто.

Они остановились на перекрестке, где Иерусалимские аллеи переходят в аллею Третьего мая. Вой сирен задержал все движение. Мимо них проехали два мотоцикла, за ними — командная машина, а за ней — грузовики с новобранцами. На некоторых пели. Колонна направилась к недавно восстановленному мосту на Прагу.

”Пушечное мясо для Восточного фронта”, — подумал Крис.

— Вызывал меня к себе Шрекер, спрашивал о Розенблюме. Все напустились на меня из-за него. Для вас обоих лучше, если он будет находиться в гетто, иначе на вас, Крис, неизбежно падут всякого рода подозрения. Известно, что у него есть совершенно определенные связи по всей Варшаве, ему, видно, недолго осталось до гестапо. Так что не просите меня за него.

Фон Эпп прав. Немцам нужно быть полными идиотами, чтобы разрешить Розенблюму свободно заниматься своими делами.

— Если вам нужен помощник — ради Бога! Только возьмите себе в этом качестве какого-нибудь арийца.

Крис кивнул. По Висле одна за другой плыли баржи с оружием для Восточного фронта.

— И все это вас ничуть не тревожит, Хорст? — спросил Крис, глядя на баржи.

— Всем известно, что войну начали евреи, — проскандировал Хорст в ответ.

— По другую сторону ваших линий я видел вещи, которые так легко не объяснить.

— Поверьте мне, Геббельс всему найдет объяснение. Что до нас всех, то очень просто: мы прикинемся невинными овечками и скажем: ”Приказ есть приказ. А что нам оставалось делать?”. Слава Богу, у мира короткая память.

— Когда же этому придет конец?

— Конец? Но мы не можем остановиться прежде, чем произойдет одно из двух: либо мы завладеем миром, либо нас разнесут в пух и прах. Кроме того, не судите нас строго. Завоеватели никогда не удостаивались наград за добродетель. Мы нисколько не хуже десятка других империй, правивших миром.

— И потому вы правы?

— Дорогой Крис, правота — неотъемлемая прерогатива победителей. Они всегда правы — неправ всегда побежденный. Словом, на вашем месте я временно примкнул бы к нам, потому что, судя по ходу событий, мы, возможно, на много веков станем Вавилоном, Римом, империей Чингис-хана и Оттоманской, вместе взятыми.

— Ничего себе перспектива.

— Беда с вами, Крис, — рассмеялся Хорст и сильно хлопнул его по спине. — Вы видели на фронте только негативную сторону вещей. Варшава — награда воину. Снимите с себя узду. Как насчет того, чтобы провести приятный вечерок? Вы, я, две дамы… Хильда говорила, что вы были с ней очень милы в последний раз.

— Иногда у меня нервы сдают, и Хильда приводит их в порядок. Особенно когда я в запое.

— Черт с ней, с Хильдой. Уступлю вам на сегодняшний вечер кое-что из моих тайных личных запасов. Восемнадцать лет, но уже спелый персик. И где только эта девица обрела мастерство! Она вам…

Шум грузовика заглушил его слова.

Крис посмотрел на фон Эппа. Тот явно наслаждался сигарой.

Крис вспомнил кровавую бойню, виденную им на подступах к Киеву. Нет, нужно что-то предпринять. Как можно скорее. Сейчас. Сию минуту. Фон Эпп — его единственный шанс. ”Давай, Крис, действуй, завтра может оказаться поздно”, — подстегнул он себя.

— Я хочу побывать в гетто, — быстро произнес Крис, пугаясь собственной смелости.

— Ну что вы, Крис, — сказал фон Эпп, скрывая свою радость. — На нас же обоих падет тень.

Наконец-то его долготерпение вознаграждается. Он с самого начала подозревал, что Крис темнит. И желание остаться в Варшаве любой ценой, и отказы от пирушек, хотя за ним водится слава волокиты, что-то да значат.

— Мне необходимо повидать Розенблюма, закончить кое-какие дела.

— Ну, если вы настаиваете, — фон Эпп поднял руки, мол, ”сдаюсь”, и посмотрел на часы. — Будь по-вашему.

Он поискал глазами следовавшую за ними машину, которая остановилась под мостом.

— Подбросить вас в город?

— Спасибо, я пройдусь. До скорого.

— Подумайте все-таки хорошенько, стоит ли ходить в гетто, — сказал Хорст и быстрым шагом пошел к машине.

— Хорст!

Немец обернулся и увидел, что Крис стремительно идет к нему, как человек, принявший отчаянное решение.

— Допустим, я хочу забрать кое-кого из гетто…

— Розенблюма?

— Нет, женщину с детьми.

— Какую женщину?

— Мою бабушку.

Хорст фон Эпп улыбнулся. Кристофер де Монти раскрыл-таки свои карты. Каждого человека можно купить — фон Эпп лишь выяснял, какой ценой. Большинству достаточно небольшой взятки или одолжения. Шантаж тоже часто помогает: почти у всех рыльце в пушку. Но это для мелкой сошки. А Кристофер де Монти — крепкий орешек.

— Насколько это для вас важно? — спросил Хорст.

— Важнее всего на свете, — выпалил Крис.

— Думаю, можно будет устроить.

— Как?

— Ей придется подписать заявление, что она не еврейка. Вы же знаете, у нас предусмотрены формуляры на все случаи жизни. Вы на ней женитесь, усыновите детей, это делается быстро, и отошлете ее в Швейцарию как жену итальянского гражданина.

— Когда я получу пропуск в гетто?

— Когда договоримся о цене.

— Значит, как Фауст — заложить душу Мефистофелю?

— Именно так, Крис. Цена будет высокой.


Глава двадцать восьмая

В отвратительном настроении прождал Андрей две недели, пока ему удалось выйти на человека, известного под именем Роман, который возглавлял подпольную Армию Крайову.

Наконец через сверхсекретные каналы ему сообщили, что Роман его примет. Гора спала у него с плеч. Встреча в Праге. Переезд через реку с завязанными глазами. Десятка два лишних поворотов, чтобы окончательно его запутать. Люди разговаривают шепотом, ведут его куда-то вверх по тропинке.

Дверь. Какое-то закрытое помещение. Трудно понять, где он.

— Можете снять повязку, — произнес кто-то на безупречном польском языке.

Глаза немного привыкли к полутьме. Большой амбар. Керосиновая лампа на полке. Щели затянуты рядном, чтобы свет не проникал наружу. Раскладушка. Какие-то садовые инструменты.

В мерцающем свете лампы показалось лицо Романа. Сотни раз встречал Андрей людей этого типа. Высокий блондин, большой лоб, вьющиеся волосы. Во взгляде нескрываемое высокомерие польского аристократа, ироническая улыбка, насмешливый изгиб тонких губ. Андрей мог бы рассказать его биографию. Сын графа, помещик, растраченное состояние, средневековая ментальность. Перед войной жил, вероятно, на юге Франции. Польша его заботит постольку, поскольку поместья приносят доход. Да и видел-то он Польшу только в сезон, когда в Варшаву съезжалось высшее общество.

Андрей угадал. Подобно многим людям своего круга, Роман после оккупации и отъезда в Англию вдруг ощутил себя патриотом и, поскольку это считалось хорошим тоном, вошел в состав польского правительства, эмигрировавшего в Лондон. Столица Англии была наводнена поляками, любившими послушать Шопена, почитать стихи и предаться воспоминаниям о Варшаве ”добрых старых времен”.

Он нелегально вернулся в Польшу, чтобы работать в подполье с Армией Крайовой, — романтическая игра, конечно. Рабочая одежда только подчеркивала его аристократическое изящество.

— Вы, однако же, настойчивы, Ян Коваль, — сказал Роман Андрею.

— А вы столь же неуловимы, — ответил Андрей.

— Сигарету?

— Не курю.

— Вы — Андровский? — Роман закурил сигарету с длинным мундштуком.

— Да.

— Помнится, я видел вас в Берлине на Олимпийских играх[56].

У Андрея появилось неприятное чувство, не раз испытанное им прежде в присутствии таких людей, как Роман. Он читал его тайные мысли: ”Еврейчик. У нас в поместье было две еврейские семьи. Одна — портного. Его сын носил пейсы. Я отстегал его как-то кнутом, а он сдачи не давал, только молился. Второй еврей зерном торговал. Мошенник и вор. Отец вечно ходил у него в должниках…” Напряженная улыбка Романа не могла скрыть неистребимой вековой ненависти.

— К сожалению, — сказал он, — мы сами сейчас в таком положении, что вряд ли можно рассчитывать на нашу помощь. Возможно, в дальнейшем, когда мы будем лучше организованы…

— Вы заблуждаетесь относительно цели моего визита. Я представляю только самого себя. Я хотел бы служить в Армии Крайовой, желательно в командном составе боевых частей.

— Ах, вот как, — Роман покрутил в своих аристократических пальцах мундштук. — Это совсем другое дело. Но Армия Крайова, разумеется, действует сейчас в иных условиях, чем в мирное время. Она состоит исключительно из добровольцев. Дисциплину в ней нельзя поддерживать такими простыми способами, как отправка на гауптвахту или лишение недельного жалованья.

— Не понимаю, к чему вы клоните.

— Просто к тому, что мы не хотим создавать ненужных осложнений.

— Каких, например?

— Видите ли, пребывание в наших частях такого человека, как вы, нежелательно. Возможно, нельзя будет заставить людей подчиняться вам. И… возможно, вы сами будете чувствовать себя не в своей тарелке.

— То есть, евреям у вас не место?

— В общем-то, да.

— Тридцать тысяч еврейских солдат в польской военной форме пали во время немецкого нашествия…

Андрей остановился. В глазах Романа он читал: ”Если бы не евреи, мы не оказались бы в таком положении”.

— У меня есть встречное предложение. Я знаю все ходы и выходы во всех шестнадцати гетто. Разрешите мне создать наше особое подразделение Армии Крайовой.

— Дорогой мой… э… Ян Коваль, — отвернувшись от Андрея, сказал Роман, — неужели вы не понимаете, что это только усугубит трения?


* * *

— Какая мерзость! — вспыхнула Габриэла.

— Да нет, мне следовало заранее это знать.

— Что же теперь?

— Назад пути нет. Утром уеду в Люблин.

По лицу Габи прошла тень. Что ж, рано или поздно Андрей принял бы страшное для нее решение.

— У бетарцев, — продолжал он, — заготовлены заграничные паспорта и визы. В память о прошлом они дадут мне паспорт и деньги, чтобы уехать. Поеду в Германию, в Штеттин, оттуда довольно легко добраться пароходом до Швеции. Из Швеции переберусь в Англию, а там присоединюсь к военному руководству польского эмигрантского правительства. Если они меня не примут, пойду в английскую армию. Должен же кто-нибудь в этом мире дать мне возможность сражаться!

Габриэла кивнула. Она знала, что ему не будет покоя, пока он не возьмется за оружие.

— А как же мы? — прошептала она.

— Поезжай в Краков, к американцам. Томпсона, правда, выслали, но ведь у тебя там еще остались друзья. Они тебя переправят. Встретимся в Англии, Габи.

— Я не хочу с тобой расставаться.

— Нам нельзя ехать вместе.

— Андрей, мне страшно.

— Но другого выхода нет.

— Андрей, это безумный план, в нем масса уязвимых мест. Если ты завтра уедешь и я тебя больше никогда не увижу…

— А знаешь, что мы раньше всего сделаем, — он нежно закрыл ей рот рукой и обнял так, как давно, давно уже не обнимал, — когда встретимся в Англии?

— Нет, — она отняла его руку от своих губ.

— Поженимся, конечно!

— Андрей, мне так страшно.

— Ну, ну, перестань, — он погладил ее по волосам, потер легонько затылок, и она улыбнулась. — Мне нужно идти в гетто. У меня в квартире кое-что осталось. Ничего ценного, но есть вещи, которые мне дороги, хочу оставить их Рахель, Стефану и Деборе. — Он встал. — Вот как все складывается, а я так хотел быть на бар-мицве у Стефана. Ну, да что уж теперь говорить.

— Возвращайся поскорее, дорогой.

Андрея потрясли изменения, произошедшие в гетто за несколько недель его отсутствия. Положение резко ухудшилось. С наступлением зимы трупы на улицах стали обычным делом. Воздух наполнился запахом смерти, тихими стонами, напряженным ожиданием неизбежного.

Андрей пошарил в почтовом ящике, надеясь найти там нарукавные повязки Рахель и Вольфа: если бы ребята были наверху, он поболтал бы с ними, но повязок не было.

Квартира была в том же виде, в каком он ее оставил. Он обвел ее взглядом. Книги. Часть Вольфу, часть Стефану. Прочтет потом — если оно вообще наступит, это ”потом”. Когда-то ослепительно блестевшие его военные награды потускнели. Он положил их в ящик. Стефан наверняка захочет взять их себе. Патефон с пластинками — Рахель. Что еще? Всякие мелочи. Альбом с фотографиями. Овальные коричневые снимки мамы и папы. А вот снимок, сделанный на его бар-мицве. Дебора, конечно, захочет взять себе этот альбом.

Пойти к Алексу? Повидаться с Рози и с Сусанной? Он слышал, что они поженились. Ясно, нужно пойти. Черт, нет ничего хуже прощания. Но через это нужно пройти. Не на прогулку же он отправляется.

Он сел за стол и написал, кому что оставляет. Приписал прощальные слова, промокнул записку. Рахель и Вольф ее найдут.

Скрипнула дверь. В комнату вошел Шимон Эден.

— Мы тут установили круглосуточный наблюдательный пост в надежде, что вы вернетесь.

Андрей не хотел начинать спор с Шимоном, не хотел, чтобы влияли на его решение, взывали к его совести.

— Я всю жизнь провел в спорах — хватит! — с ходу закричал Андрей.

— Я пришел не спорить, а спросить, что вы собираетесь делать. Мои люди на арийской стороне сказали, что вы связались с Романом. Принял он вас в Армию Крайову?

— Они принимают только польских католиков в десятом поколении.

— Я и сам мог вам это сказать. В партизанских отрядах убивают евреев, чтобы забрать их сапоги и оружие. Мог я вам сказать и о том, что Армии Крайовой не нужны еврейские подразделения. Вы собираетесь еще предпринимать попытки?

— Да.

— Странный мы народ, Андрей. Индивидуалисты, каких свет не видел. Не дай Бог тронуть наше право искать истину своим собственным путем. Иногда до смешного доходит, сколько у нас ответов на один и тот же вопрос. И как мы умеем его запутать своими рассуждениями, даже если это самый что ни на есть простой вопрос.

— Не заговаривайте мне зубы, Шимон. Я сказал, что не хочу спорить, а вы меня втягиваете в спор.

— Должен вам сказать, что вы питали слишком большие надежды.

— Я? Единственное, чего я всегда хотел…

— Да знаю я, чего вы всегда хотели. А вам в голову никогда не приходило, что у нас в гетто нет шестисот тысяч Андреев Андровских? Есть просто люди как люди. Цепляются за жизнь, за магическую кенкарту, дающую им право на принудительный труд. А некоторые даже торгуют своими дочерьми… попрошайничают… пресмыкаются…

— У вас нет вождей! — выпалил Андрей.

— Вы забыли, что эту страну растерзали, а вождей убили? У вас хватит духу сказать, что Александр Брандель не вождь? А Дов Земба? А Эммануил Гольдман, думаете, не был вождем? Может, вам пришлось бы краснеть за Вольфа Бранделя? Андрей, Алекс ничего не видит, кроме голодных детей, и ничего не слышит, кроме их крика. У него есть только одно стремление — накормить их. Черт подери, он сражается, как лев, только на свой лад…

— Спасибо за лекцию, — Андрей поднялся со стула.

— Да послушайте вы меня еще минутку, — схватил его за рукав Шимон.

Андрей вырвал руку, но он слишком уважал Шимона, чтобы грубо выставить его.

— Валяйте.

— Вы лезете на рожон, вам непременно нужно умереть ни за понюшку табаку. Не будет подпольной армии, пока народ ее не хочет. Сейчас у нас конец сорок первого, в сорок втором он уже захочет. Люди слышат о массовых убийствах на востоке, видят, как в гетто каждый день умирают сотнями, они уже не так боятся репрессий, как раньше, и не так уже уверены, что Брандель выбрал верный путь для выживания. Андрей, любые идеи, любые мысли хороши или плохи в зависимости от того, наступил для них подходящий момент или нет. Раньше для борьбы подходящий момент не наступил. Теперь он приближается. Люди начали подумывать о сопротивлении, поговаривать о нем. Начали замышлять заговоры, задумываться о снабжении оружием.

Андрей снова сел, а Шимон продолжал говорить.

— Так много было упущено, — пробормотал Андрей, — так много…

— Свяжитесь снова с Романом.

— С этим негодяем?!

— Оставьте свои чувства в стороне. Нажмите на него относительно оружия.

— Вы с ума сошли, Шимон! Армия Крайова ни шиша нам не даст, они придумают любые отговорки. У Петра Варсинского банда головорезов, а в гестапо тысячи доносчиков. Наша связь с арийской стороной держится на волоске. Настоящего единства нет, достать оружие негде.

— Вам нужна победа или право сражаться?

— Так вы, значит, теперь на моей стороне, Шимон? Да?

— Купите оружие, — сказал Шимон, вынимая из кармана пачку стозлотовых.


* * *

Заслышав на лестнице бодрые шаги Андрея, Габриэла сразу поняла, что случилось что-то хорошее. Он распахнул дверь, весь сияя, выложил на стол деньги, подхватил ее на руки и закружил по комнате.

Впервые с начала войны Андрей выглядел довольным. Нужно было столько сделать, а его же друзья становились ему поперек дороги, но слава Богу, теперь они на его стороне. Поняли еле-еле, что нужно найти способ защищаться самим. Еле-еле и с большим опозданием, но это уже неважно.


Глава двадцать девятая

Крис оставил машину у входа в гетто напротив площади Желязных ворот. Охранник из польской синей полиции, ковыряя в зубах, проверил его пропуск и поднял шлагбаум. Не успел Крис пройти и нескольких шагов, как к нему подошли двое верзил в длинных серых шинелях и зеркально начищенных сапогах — теперь из еврейской полиции.

Крис быстро нашел дорогу. От Рози он знал, что с Деборой легче всего повидаться в приюте на Низкой. Гетто кишело доносчиками, но Крис считал Хорста слишком умным и хитрым, чтобы пользоваться такими грубыми методами, как прямая слежка. Хорст и без того держит его на крючке, если будет чересчур давить, может и упустить добычу.

Он шел вдоль стены, за которой ”польский коридор” делил гетто на большое и малое. На улицах стояла вонь от неубиравшегося мусора, в нос бил едкий запах гнили. Крис подошел к мосту через ”польский коридор” в большое гетто и остановился, как вкопанный: у подножья лестницы, ведущей на мост, лежал труп женщины. Крис отступил назад. На Восточном фронте он видел тысячи трупов, но здесь… Умереть от голода — это совсем другое дело. Прохожие обходили труп, не обращая на него внимания.

Крис поднялся на мост. Колючая проволока произвела на него жуткое впечатление. Он посмотрел вниз на ”польский коридор”. Как часто стоял он там, внизу, глядя оттуда вверх, в надежде увидеть Дебору. Там же на него напали хулиганы и избили…

Он быстро направился в большое гетто. Швейная фабрика доктора Франца Кенига обнесена колючей проволокой. За ней медленно движутся полумертвые от голода рабочие. Усиленно орудует на сторожевых постах еврейская полиция. От этой картины темнеет в глазах.

Он пошел по маленькой площади.

— Нарукавные повязки! Покупайте нарукавные повязки!

— Продаю книги. По двенадцать злотых десяток! Спиноза — ползлотого, Талмуд — четверть. Собрание мудрости. Всю жизнь коллекционировал. Купите оптом на растопку. Дайте моей семье прожить еще день!

— Продаю матрац без единой вши! Ручаюсь!

— Подайте злотый, — преградили дорогу Крису двое детей. Кожа да кости. Один, не переставая, ныл, второй, поменьше, не поймешь, братик или сестричка, от слабости уже и ныть не мог — только губы дрожали.

— Желаете побыть в женском обществе? Красавица. Из хасидской семьи. Девственница. Всего за сто злотых.

— Скрипка моего сына. Привезена из Австрии перед войной. Пожалуйста… замечательный инструмент.

— Сколько дадите за мое обручальное кольцо? Золото высшей пробы.

Длинная очередь за похлебкой. Задние напирают, перешагивают через человека, который упал замертво, не дойдя до окошка раздачи. Старик свалился в канаву из-за голодного обморока — никто даже не взглянул в его сторону. Ребенок сидит, прислонясь к стене. Весь искусан вшами. У него жар. И на него никто не обращает внимания. Гремят громкоговорители: ”Ахтунг! Всем евреям четырнадцатого района завтра в восемь ноль-ноль явиться в Еврейский Совет для отправки на добровольные работы. За неявку — смертная казнь”. Мучные, мясные, овощные короли из Могучей семерки, не теряя времени, ведут свою торговлю прямо у стены, в подъездах, во дворах. Посреди улицы Заменгоф стоит нацистский сержант из ”Рейнхардского корпуса” Зигхольда Штутце, его объезжают велосипедные рикши (основной вид транспорта), каждый рикша останавливается перед ”хозяином”, снимает шапку и кланяется. Дзынннь, дзынь-дзынннь! Битком набитый трамвай с большой звездой Давида спереди и по бокам. ”Ахтунг! Всем евреям! Зеленые талоны на продукты с сегодняшнего дня недействительны”. Кругом развешаны приказы. ”По распоряжению Еврейского Совета, дом № 33 по Гусиной объявляется заразным”. Стены облеплены остатками подпольных газет и листовок, сорванных еврейской полицией. Еврейская полиция. Жирные боровы. Подгоняют дубинками колонну несчастных девушек, тянущуюся на фабрику щеток.

Белый, как мел, Крис опустился на стул в кабинете Сусанны Геллер. Она закрыла дверь и подошла к нему. Он встал, пошатываясь.

— Мне жаль, что я не мог прийти сюда раньше, — сказал Крис. — Я вернулся с фронта, и на меня навалились всякие неприятности. Вы же знаете, что мне не так просто сюда попасть.

Сусанна не шевельнулась, не произнесла ни звука.

— Я старался вернуть Рози.

— Не сомневаюсь, что вы сделали все от вас зависящее, — холодно произнесла она, — но хорошо, что он в гетто. С его еврейским носом хулиганы все равно не дали бы ему покоя, даже при его легальных документах.

— Где он?

— Мы живем на Милой, 18, там, где все.

— Господи, — вспомнил Крис, — я даже не принес вам свадебного подарка.

— Неважно.

— Сусанна, чем я могу вам помочь?

— Более пустого вопроса придумать нельзя, — сказала она, подходя к стеклянной двери и глядя на сдвинутые вплотную кровати с сотней тифозных детей.

— Сусанна, что я такого сделал…

— Ничего, Крис. Но одно вы сделать можете. Для меня и для Ирвина это будет лучшим свадебным подарком. Вы знаете, чем Ирвин занимается. Вот я и прошу вас не выдавать его немцам.

— Мне обидно, что вы сочли нужным просить меня об этом.

— Пожалуйста, господин де Монти, — Сусанна повернулась к нему, — без проповедей о чести и гуманности.

— Рози — мой друг, и…

— Хорст фон Эпп тоже.

Крис остолбенел.

— Простите, что говорю вам неприятные вещи, Крис. Времена теперь неприятные. Когда человек старается выжить, он и старому другу может нагрубить. А теперь я, с вашего разрешения, пойду работать…

— Я хочу повидаться с Деборой.

— Ее здесь нет.

— Она здесь.

— Она не хочет вас видеть.

— Она должна со мной повидаться.

— Я ей передам.

— Сусанна, минутку… Вы близкие подруги уже много лет…

— На факультет медсестер из пятидесяти абитуриентов приняли всего двух евреек. Вот мы и сблизились — из чувства самосохранения.

— Вы в курсе того, что…

— Ирвин — мой муж и доверяет мне.

— У меня есть возможность вывезти ее с детьми из Польши.

Сусанна обернулась. На ее невыразительном лице было написано удивление. Многое ей не нравилось в де Монти, но в одном она никогда не сомневалась: он любит Дебору.

— Вы можете на нее повлиять?

— Не знаю, — ответила Сусанна. — В такой напряженной обстановке с людьми происходят странные вещи. Большинство идет на что угодно — только бы выжить. Многие готовы душу заложить, теряют всякое представление о чести, становятся тряпками. Но некоторые находят в себе невероятные силы. Для десятков и сотен детей Дебора стала олицетворением добра. Более слабая женщина, полагаю, ухватилась бы за возможность спастись бегством…

— Передайте ей, что я ее жду, — сказал Крис.


* * *

Ему понадобилось собрать все силы, чтоб не броситься к Деборе, не стиснуть ее в объятиях. Она похудела, усталость наложила на нее отпечаток, но она стала еще красивее. В глазах светилось сострадание, какое бывает только у тех, кто много выстрадал сам. Они стояли друг перед другом, опустив головы.

— Все эти месяцы я ни на минуту не переставал тосковать по тебе, — пробормотал он.

— Здесь не место и не время для любовных объяснений, — твердо сказала она. — Я только потому и согласилась выйти к тебе, чтобы избежать неприятных сцен.

— В тебе так много жалости к другим, почему же ко мне нет ни капли? Хоть бы одно ласковое слово за все часы, что я простоял под мостом в надежде только взглянуть на тебя, за все ночи, когда я напивался в стельку, чтобы забыть свое одиночество.

Ее непримиримость как ветром сдуло. Она была жестокой. Нехорошо. Она села, уронив руки на колени.

— Выслушай меня спокойно, — взмолился Крис.

— У меня есть возможность вывезти тебя с детьми из Польши.

Дебора прикрыла глаза и сдвинула брови, словно пытаясь сообразить, о чем он толкует, потом украдкой посмотрела на него.

— Ты понимаешь, о чем я говорю?

— Здесь работы выше головы, каждый день умирают дети, каждый день мы теряем двоих-троих, а то и четверых…

— Дебора, твой народ тебя не осудит: это не грех — спасать собственных детей.

Этот довод ее смутил.

— У меня дети сильные, — постаралась она найти веский аргумент. — Мы будем бороться всей семьей. У Рахель и у меня есть работа…

— Выслушай меня, — опустился он перед ней на колени. — Я видел Киев через неделю после того, как в него вошли немцы. Специальные подразделения собрали десятки тысяч евреев. Их выискивали в подвалах, на чердаках — где угодно. Украинцы помогали их вылавливать. Их погнали за город — место это называется Бабий Яр, — выстроили на краю рва и расстреляли. В кого не попала пуля — добили штыками. Потом то же самое сделали со следующей партией и со следующей. Так продолжалось три дня[57]

Дебора смотрела на него недоверчиво.

— Я своими глазами видел!

— Пауль спасет нас.

— Пауль себя опозорил, продался им, они ни за что не оставят его в живых.

— Пауль на это пошел только ради нас.

— Ты же сама в это не веришь. Ради себя он на это пошел. Послушай, ты уедешь, я тебя силой увезу, но не дам тебе здесь умереть. Мне нужно, чтобы ты осталась жива — больше ничего.

— Я не могу его бросить, — сказала Дебора.

— Поговори с ним, хотя, уверен, он скорее даст тебе умереть вместе с детьми, чем останется один.

— Неправда!

— Спроси его!

Дебора хотела пойти к дверям, но Крис схватил ее за руки.

— Я от тебя не отстану, день и ночь буду ждать у стены.

— Пусти меня!

— Мало мы с тобой наказаны, ты хочешь, чтобы еще и дети стали жертвами?

— Пожалуйста, Крис! — взмолилась она.

— Скажи, что ты меня не любишь, и я перестану тебе навязываться.

Дебора припала к его груди и тихо заплакала. Крис нежно обнял ее.

— В том-то и есть мой самый большой грех, что я тебя по-прежнему люблю, — прошептала она и, выскользнув из его объятий, убежала.


* * *

Пауль дремал, сидя на стуле. Она очень беспокоилась за него с тех пор, как немцы перевели Еврейский Совет в большое гетто, на угол Заменгоф и Гусиной, в здание бывшей почты. Она не сомневалась, что и они скоро вынуждены будут переехать — немцы выселяли из малого гетто дом за домом.

Дебора подняла глаза от книги и посмотрела на него. В последние дни он часто замолкал на середине фразы, уставившись в одну точку, потом приходил в себя. Он хотел одного: спать! — и принимал большие дозы снотворного, чтобы не думать о немецких приказах.

Она знала, что детям стыдно за него, хотя они об этом никогда не говорили.

”Господи, и зачем я только согласилась встретиться с Крисом? Ни один здравомыслящий человек не устоял бы перед возможностью вырваться из этого ада”. Она все меньше и меньше могла помочь несчастным детям в приюте. Бабий Яр…

Неужели такое может случиться в Варшаве? Правильно ли она поступила, отказавшись спасти жизнь Стефану и Рахель? Но Рахель не оставит Вольфа. Дебора в этом так же не сомневалась, как и в том, что сама она не оставит Пауля. Может, нужно отправить Стефана одного? Но ведь он упрям, как его дядя Андрей. Он так и рвется в бой. Кто-кто, а он-то будет сражаться. Допустим, она спросит Пауля: что ты предпочитаешь, чтобы мы уехали или умерли? Неужели Пауль настолько одержим стремлением выжить любой ценой, что из страха даст семье умереть?

Пауль проснулся и взглянул на Дебору. Ее черные глаза смотрели на него вопросительно.

— Я задремал, наверное. Почему ты на меня так смотришь? — пробормотал он. — Ты хочешь меня о чем-то спросить?

— Нет, — сказала она, — мне и так все ясно.


Глава тридцатая

Из дневника

Вы в киношку не ходите,

Вы вокруг себя смотрите!

Звезды там и звезды тут,

Настоящий Голливуд.

С приветом

Натан-Придурок.


Ирвин замечательно работает директором сектора культуры. Теперь в гетто есть большой симфонический оркестр, пятнадцать театральных трупп на идише и на польском, нелегальная школа начального и религиозного обучения в каждом приюте, устраиваются выставки, поэтические вечера, дискуссии и т. д. и т. п. Многие артисты выступают с гастрольными группами. Большой популярностью пользуется Рахель Бронская, она играла Второй концерт Шопена с симфоническим оркестром. Ее называют”ангелом гетто”. Жаль, что Эммануилу Гольдману не довелось дожить до ее успеха.

Все это хорошо, но наше положение продолжает ухудшаться. Смертность от тифа и голода растет: в июле — 2200 случаев, в августе — 2650, в сентябре — 3300, в октябре — 3800, а в ноябре, который еще не кончился, — 150 случаев в день. Как ни странно, количество самоубийств неуклонно падает. Напрашивается вывод: наименее выносливые уже покончили с собой — остались те, кто во что бы то ни стало стремятся выжить. Каждое утро из домов выносят умерших от болезни и голода и кладут прямо на тротуар: нет денег хоронить. Санитарные бригады ходят с ручными тележками, складывают на них по двадцать-тридцать трупов, отвозят на кладбище и там закапывают в братские могилы. Ни на кого это зрелище уже не действует. Приходится вырабатывать в себе иммунитет.

Продуктов не хватает. Могучая семерка так взвинтила цены, что”Общество попечителей сирот и взаимопомощи” еле-еле может покупать самое необходимое. Семерка практически держит в руках все пекарни. Пекари в гетто — короли.

Мошенничество и спекуляции теперь в порядке вещей, прекратить их невозможно. У Наполеона ничего не вышло из его стараний, а у немцев — и подавно. Даже если бы они были честными-расчестными, а тем более, когда можно подкупить каждого охранника из еврейской полиции по эту сторону и из польской синей — по другую. Да и зачем немцам стараться прекратить спекуляцию? Их высшие чины сами набивают себе карманы взятками.

На самом низком уровне распространена такая форма добычи пропитания: юркие мальчишки выбираются из гетто через маленькие щели в стене или через один из шести подкопов под стеной. Бывает, что мальчишки — единственные кормильцы в семье. Не считаясь с опасностью, они рыщут по арийской стороне, роются в помойках, просят милостыню, воруют. Один несчастный мальчишка застрял в щели. Его избили полицейские с обеих сторон стены.

Центральное место переправки ”левых” товаров находится за пределами гетто, там, где у еврейского и католического кладбищ общая стена. Пробитая во многих местах, она стала своеобразной ”зоной свободной торговли”. Главное передаточное звено — могильщики. Но доступ к этим кладбищенским операциям имеют только самые сливки спекулянтов.

Нет нужды говорить, что лучше всех организована и больше всех наживается Могучая семерка. Она подкупила всех снизу доверху, что, впрочем, не мешает немцам всякий раз, когда они изображают непричастность к такого рода делам, хватать кого-нибудь из Могучей семерки и расстреливать. Так немцы создают видимость, что Клеперман с ними не связан, а я уверен, что его всякий раз предупреждают.

Могучая семерка проложила под стеной трубу для перекачки молока с арийской стороны. Мешки с мукой и другими продуктами перебрасываются через стену в определенных местах и в определенное время. Как из-под земли вырастает приставная лестница, и за те несколько минут, пока охранник идет в другую сторону, продукты оказываются в гетто. Могучая семерка соорудила даже переносные сходни, по которым переправили живую корову. Но вершина их искусства — использование похорон для своих целей. Похороны доступны только богатым, и Могучая семерка прибрала к рукам эту церемонию. После похорон катафалки возвращаются в гетто, нагруженные продуктами. Я слышал, что когда с богатыми похоронами туго, Семерка их просто имитирует, отправляя из гетто пустые гробы. Для поддержания высоких цен она продает только часть продуктов, а остальные держит на складах, оборудованных в подвалах. Говорят, в подвале на Милой, 19, прямо напротив нас, устроен самый большой склад. Правда, он принадлежит "независимому" спекулянту Морису Кацу, у которого своя шайка.

Каких только чудес не бывает! По улице Лешно проходит причудливая граница”польского коридора”. Стена делит пополам здание суда, так что в него можно войти с двух сторон: евреям — через подвал из гетто, полякам — через парадную дверь с арийской стороны. Встречаются они в некоторых комнатах, кабинетах, коридорах. У ”аккредитованных” представителей Клепермана есть свои места в зале суда — совсем как купленные места на бирже (или как ”свои” участки у лондонских проституток). Эти же ”представители” торгуют золотом, долларами, драгоценностями, загребая безумные комиссионные.

Самое ужасное зрелище в гетто — ”хапушники”. Голодные дети вертятся у булочных, выхватывают хлеб из рук покупателей, когда те выходят на улицу, и, удирая, на бегу съедают его. Их часто избивают до полусмерти, но они и во время побоев жадно жуют хлеб.

Клуб добрых друзей назначил специальную группу для выяснения немецких планов, которые остаются непостижимой загадкой. Просачиваются сведения о массовых убийствах на востоке. Там, несомненно, есть четыре группы ”акцион коммандос” СС, обученных методам массового уничтожения.

Метод такой: облава, жертвы сами роют себе могилу, раздеваются догола, им стреляют в спину. Ряды СС пополнились украинцами и литовцами. Доходят сведения о массовых убийствах в Ровно, Двинске, Ковно, Риге. В Вильно, говорят, убили семьдесят тысяч.

Мы пытаемся определить, какие перемены происходят в главных направлениях немецкой политики, возможны ли массовые убийства здесь, в Варшаве, и в генерал-губернаторстве; заготовлены ли у немцев цифры количества людей, которых они хотят использовать на фабриках с принудительным трудом.

Самая кощунственная сторона немецкого генерального плана состоит в том, что они создают видимость, будто все беды евреям причиняют сами же евреи. Подонки в еврейской полиции, бессильный Еврейский Совет, спекулянты — вот ”окончательное оправдание” немцев для самих себя.

Какой у нацистов следующий проект? Кто знает? В письменном виде приказы из Берлина сюда не поступают (еще одно свидетельство того, что немцы понимают, что творят), генерал Альфред Функ передает их устно. Два новых выражения пущены немцами в ход. Мы не знаем, что за ними кроется, и это нас пугает:

1. ”По пути к неизвестному месту назначения”.

2. ”Окончательное решение еврейского вопроса”.

Александр Брандель


* * *

Только рабби Соломон мог позволить себе ходить по ночным улицам гетто. Свернув на Милую, он замедлил шаг — старые ноги сдавали, но потом снова заторопился. У дома № 18 он постучал в дверь. Открыла дежурная.

— Рабби, почему вы пришли среди ночи? — забеспокоилась она.

— Где Александр Брандель? — задыхаясь от быстрой ходьбы, едва выговорил он в ответ.

— Входите, входите.

Через рабочий кабинет Алекса они прошли по коридору до лестницы, ведущей в подвал. Девушка зажгла свечу, взяла старика за руку, и они спустились по скрипучим ступенькам. Он старался привыкнуть к темноте. В подвале было сыро. Между двумя рядами посылочных ящиков, пришедших на адрес ”Общества попечителей сирот и взаимопомощи”, был узкий проход. Она подвела рабби к сооружению метра в полтора высотой — нечто вроде упаковочной клети, — шесть раз отрывисто постучала и, наклонив голову, вошла. Из-за ее спины рабби Соломон увидел Александра Бранделя и Ирвина Розенблюма.

— Рабби! Что случилось?

— Есть новость! Только что услышал по радио. Америка вступила в войну!


Книга II