Часть третья. НОЧЬ
Глава первая
Из дневника
После Пирл-Харбора[58] события начали развиваться с ужасающей быстротой. Мы, естественно, обрадовались, что Америка вступила в войну, но радость померкла из-за горькой действительности. Америка потерпела тяжелое поражение в Тихом океане. Мы сразу оказались отрезанными от нашего главного источника доходов — Американского фонда. Наличных запасов хватит на считанные дни. Мы лихорадочно ищем новые каналы поступлений.
Через два дня после Пирл-Харбора подразделения СС из концлагеря Травники устроили облаву на нашу ферму в Виворке. Мы сразу лишились пятидесяти наших лучших ребят. Я, наверное, должен был предвидеть, что такое может случиться, следовало прекратить там работы. Но как мы могли принять на Милой, 18 еще пятьдесят человек? После облавы их погрузили в вагоны для скота, прицепленные к эшелону с депортированными евреями из Прибалтики. А дальше получилось совсем неожиданно. Сделав крюк, поезд отправился в Германию. Видимо, в конце железнодорожной линии есть лагерь принудительного труда. Каким-то чудом Анна Гриншпан была в Ченстоховском гетто как раз в то время, когда там остановился состав. Она случайно узнала, что в одном из вагонов есть бетарцы, и поехала вслед за эшелоном в Германию. Заключенных поместили в транзитный лагерь под Дрезденом. Анна туда попала по фальшивым документам (как она их достала — это невероятная история), словом, ей удалось освободить Толека Альтермана и еще десять наших мальчиков.
Удивительная девушка эта Анна Гриншпан! Четвертый раз ездит в Германию, проникает в концлагеря и освобождает активистов. Подробно о ней рассказано в четвертой тетради этого дневника. Интересно, поверят ли когда-нибудь те, что будут читать мой дневник, в то, что она действительно совершала такие подвиги.
Толек и Анна вернулись в Варшаву. Толек немедленно отправился помогать Андрею, а десять ребят бежали — кто куда. Доведется ли нам еще услышать о них и о тех, кто остался в Дрезденском лагере?
Рассказ Толека о том, как их везли в Германию, я должен здесь записать. Весь эшелон состоял из открытых платформ. Люди чуть не замерзли. Состав то и дело останавливался, потом снова двигался — это была настоящая пытка. Три дня они добирались от Радомска до немецкой границы. Там они стояли, пропуская военный состав, следовавший на Восточный фронт. Десятки любопытствующих крестьян сбежались посмотреть на эшелон. Три дня наши люди не ели и не пили. Умирая от жажды, они просили подать им хоть несколько пригоршней снега, и те подавали, но только после того, как брали у евреев кольца, деньги — все, что имело какую-нибудь ценность.
Миру и Минну Фарбер схватили на арийской стороне в Варшаве вместе с нашим лучшим связным Ромеком. Девушки скончались от пыток в гестапо. Ромек пока жив, но страшно подумать о том, как его искалечили. Наша главная связь с арийской стороной оборвалась. Когда я думаю о сестрах Фарбер, я заболеваю. Какие это были чудные, милые, тихие девушки! Им, наверно, было года по двадцать два-двадцать три. И зачем только у них была эта проклятая арийская внешность! Если бы не это, они не стали бы связными. Еще слава Богу, что их родители не дожили до их смерти.
Анна Гриншпан остается в Варшаве и будет пытаться наладить оборвавшуюся связь. Все равно в Кракове так сгустились тучи, что ничего нельзя делать. После облавы на дом бетарцев там захватили всю подпольную типографию.
В Виворке тоже устроили облаву, и все фермы закрыли. Мы потеряли сотни наших лучших людей и незаменимые источники снабжения.
А. Б.
Возмужавший, набравшийся опыта Вольф Брандель в свои восемнадцать лет стал правой рукой Андрея Андровского. Хотя Андрей и Александр помирились, некоторая холодность между ними все же оставалась. Александр постепенно начал смотреть на сопротивление глазами Андрея. Иногда Александр еще упирался, но стоило Андрею поднажать, как он уступал. Сначала Александр не разрешал проводить никакую подпольную деятельность на Милой, 18. Теперь Андрей потребовал оборудовать в подвале вторую потайную комнату для изготовления и хранения оружия. Опасаясь, как бы Андрей при открытом обсуждении не перетянул на свою сторону большинство, Алекс разрешил оборудовать вторую комнату. Ее вырыли как раз под проезжей частью улицы. Андрей привел туда Юлия Шлосберга, известного до войны химика, и поручил ему создать оружие, которое стоило бы недорого. Первым образцом такого оружия была бутылка, для которой требовалось только простейшее горючее, фитиль и пластиковый детонатор. Это была безопасная зажигательная бомба. Затем Шлосберг стал изготовлять более сложные образцы. Например, гранату, которая помещалась внутрь двадцативосьмисантиметровой водопроводной трубы и взрывалась от удара.
Доставать оружие на арийской стороне было трудно. Как только на него увеличивался спрос, поднимались цены. У Армии Крайовой были деньги и связи, и она завладела рынком. Все отчаянные попытки Шимона Эдена приобрести оружие были тщетны: Роман его просто избегал. Чтобы раздобыть пистолет, надо было провести сложную подготовку. О винтовке и говорить нечего было, а пулемета просто как бы и не существовало. Андрей рассчитывал на ”изобретения” Шлосберга, которые бетарцы подпольно изготовляли по всему гетто. Коммунист Родель хотя и принимал участие в самоснабжении оружием, свои источники тщательно скрывал. Ревизионисты с Наливок, 37 не принимали участия ни в самоснабжении, ни в заготовках оружия. Андрею удалось раздобыть десять пистолетов разного калибра и на каждый — лишь по десять патронов. Чтобы противостоять немецкой армии, захватившей весь мир, этого было смехотворно мало, но Андрей полагал, что, использованная в нужный момент и в нужном месте, эта капля в море может вызвать бурю.
Андрей доставал пистолеты, главным образом, в маленьком бараке возле вокзала на Иерусалимских аллеях, откуда раненых на Восточном фронте немецких офицеров отправляли назад в Германию. Их личное оружие проходило проверку, и при удобном случае кое-что могло ”затеряться” у немецкого сержанта, который нес за него ответственность.
Сразу же после прекращения связи с Американским фондом Александр Брандель передал по радио двум евреям — членам польского правительства в изгнании в Лондоне Артуру Цигельбойму и Игнату Шварцбарту, — что он просит немедленную денежную помощь. В зашифрованном ответе, переданном тоже по радио, сообщалось, что английский самолет погрузил деньги и они будут сброшены на парашюте в районе расположения Армии Крайовой. Затем пришло сообщение, что их уже сбросили, и Толека Альтермана послали на арийскую сторону получить их у Романа. Когда Толек вернулся в гетто, в кабинет Бранделя были вызваны Андрей и Анна Гриншпан.
Войдя в комнату, Толек снял шапку, и они едва узнали его: он обстриг свои знаменитые вихры, чтобы больше походить на арийца.
— Я получил только треть посланной нам суммы, — сказал он, швыряя на стол пачку американских долларов.
Алекс изменился в лице. Андрей сидел, заложив вытянутые ноги одну на другую и уставившись на носки ботинок.
— Что за сволочь этот Роман! — бушевал Толек.
— Не трать попусту время, Толек, — спокойно сказал Андрей. — Ты сделал большое дело: связаться с этим негодяем, заставить его признаться, что он получил деньги, да еще вытянуть из него часть — легче луну с неба достать.
— А я вам скажу, зачем Роман отдал часть денег, — заметила Анна. — Чтобы мы продолжали их получать через него. Роман понимает, что у нас нет выхода.
— А нам так нужны деньги, — задумчиво сказал Алекс, почесывая висок. — Когда следующий английский самолет?
— Дней через десять — четырнадцать, — сказал Андрей.
— Значит, на том месте, где сбросят деньги, должен находиться наш человек.
— И думать об этом забудьте, Роман не разрешит. Нужно брать, что он дает, и помалкивать.
— Но мы же не выдержим, — закричал Алекс. Он чуть не обвинил Андрея в том, что тот так много денег потратил на дурацкие изобретения, но сдержался. — Сегодня утром, — добавил он упавшим голосом, — Дов Земба мне сказал, что у него есть план, как раздобыть здесь, в гетто, злотые, но нам нужна другая валюта.
— Ясно одно, — отозвалась Анна, — раз нет Ромека, нужно установить новую связь с арийский стороной. Как только мы ее установим, сообщим об этом нашим людям в Лондоне и наладим засылку денег прямо к нам.
Андрей оторвал взгляд от носков ботинок, сразу поняв, что Анна имеет в виду.
— Как насчет Габриэлы Рок? — спросила она, глядя ему в глаза.
— Что ж, — произнес он спокойно, — я у нее спрошу.
Глава вторая
Из дневника.
Габриэла передает нам все сведения. Почему мы раньше не прибегали к ее услугам? Думаю, потому, что Андрей старался уберечь ее. Конечно, так и должно быть. Первым делом она добилась через отца Корнелия, чтобы с десяток молодых священников в Варшаве не регистрировали в своих приходах смертные случаи, и таким образом она от них получает кенкарты умерших. По нашим предположениям, на арийской стороне скрывается около двадцати тысяч евреев. С арийскими кенкартами они смогут, по крайней мере, получить продовольственные талоны.
Сестры Урсулинского монастыря всегда нам сочувствовали и, сколько могли, принимали наших детей. Сестры Ордена Пречистой Девы и сестры Заритка из городских больниц Варшавы тоже нам помогают.
Габи сняла три квартиры для наших связных. Они носят кодовые имена Виктория, Регина и Алина и их главная задача — передавать деньги скрывающимся евреям.
Цигельбойм и Шварцбарт сообщили по радио из Лондона, что Армии Крайовой сброшено для нас пятнадцать тысяч долларов. Из них Толеку Альтерману удалось получить только 1650. Нам необходимо немедленно наладить собственный прямой канал с Лондоном.
Габриэла поехала в Гдыню (где когда-то ее отец был главным инженером на строительстве порта) к одному старому другу, графу Родзинскому. Он практически единственный из всей аристократии, кто нам сочувствует. Его имение тянется на много километров вдоль моря, и у него есть шлюпки. Он на них уже доплывал до Швеции. Вот откуда мы могли бы вывозить в Швецию наших людей, а на обратном пути привозить американские деньги, визы, паспорта. (Изготовление последних здесь и стоит дорого, и работа грубоватая).
Чего бы мы только не сделали с тысячью таких полек, как Габриэла, или даже с сотней, или хотя бы с двумя десятками!
Александр Брандель
Когда отец Корнелий сидел с Габриэлой в приемной архиепископа Клондонского, он волновался куда больше, чем она. В комнате было пусто, холодно и пахло плесенью. У стен стояли невыразительные статуи.
Молодой и горячий, отец Корнелий был одним из немногих священников, которые взялись помогать жителям гетто. Для него само собой разумелось, что спасение человеческой жизни — основа учения Христа.
— Его милость готов вас принять, — открыл дверь в кабинет архиепископа монсиньор Бонифаций.
Архиепископ сидел за столом и смотрел на них. Коренастый голубоглазый блондин. Грубые черты лица выдавали его крестьянское происхождение. Предки, видимо, были из славян. Впрочем, добродушная внешность была обманчивой.
Монсиньор же, напротив, был высоким худым брюнетом. Его отличали тонкие черты лица и проницательный взгляд, в котором угадывался острый ум.
Габриэла и отец Корнелий поцеловали кольцо архиепископа, и он знаком пригласил их сесть напротив. Монсиньор Бонифаций уселся в другом конце комнаты так, чтобы его не было видно, а он мог бы наблюдать и слушать.
— Габриэла Рок! — воскликнул архиепископ Клондонский с энтузиазмом политика на предвыборной кампании. — Случайно не дочь ли Фредерика Рока?
— Да, выше преосвященство.
— Редкой души был человек. Истинный поляк. Помню его с тех пор, когда он работал инженером на строительстве порта в Гдыне; я был тогда молодым священником, вот как отец Корнелий, в Гдыне у меня был первый приход.
Присмотревшись, Г абриэла решила, что его непринужденная любезность — не более чем хитрый способ обезоруживать посетителей.
— А теперь расскажите о себе, милая барышня, — обратился к ней архиепископ.
— Пока не началась война, я работала в Американском посольстве, теперь преподаю в Урсулинском монастыре.
— Вот как? — он откинулся в кресле, добродушно улыбаясь и в полной уверенности, что речь пойдет о небольшом личном одолжении. — Так что у вас за дело, дитя мое?
— Ваша милость, я пришла к вам от имени еврейского ”Общества попечителей сирот и взаимопомощи” в гетто.
Непринужденность и ласковое выражение голубых глаз Клондонского исчезли без следа. Стараясь скрыть замешательство, он постукивал пальцами по столу, делая вид, будто задумался.
— Если к ним не поступит немедленная помощь, тысячи детей умрут с голоду.
— Ваша милость, вы ведь ознакомились с положением дел, — поспешил вмешаться Бонифаций.
— Да, конечно, — подхватил архиепископ, — мы очень огорчены.
— Поскольку его милость выразил озабоченность, — продолжал Бонифаций, — мы указали в отчете, что гетто находится в тяжелом положении, как и вся Польша в нынешнее время.
— Да, милая, все мы сейчас в тяжелом положении, — сказал Клондонский.
— Непостижимо! — воскликнула Габриэла. — Ваша милость, как вы могли, ознакомившись с объективным отчетом, не увидеть разницы между массовым голодом и повальными болезнями в гетто и нашими лишениями здесь. Там умирают больше пяти тысяч человек в месяц!
— Наши отчеты основаны на обследованиях, проведенных в польских гетто комиссией Швейцарского отделения Красного Креста, — Бонифаций говорил теперь не торопясь, размеренно и очень тихо. — На следующей неделе комиссия снова прибудет в Варшаву. Пока их обследования не подтверждают ваших заявлений. Мы полагаем, что евреи по природе своей склонны к преувеличениям.
Габриэла посмотрела на отца Корнелия, ища поддержки.
— Ваша милость… монсиньор… — робко начал отец Корнелий. — Вы не можете не понять, что все швейцарские отчеты составлены под влиянием практических соображений и страха. Хоть я и не знаком с подробностями этих обследований, но уверен, что они отражают лишь то, что хотят немцы. Швейцария боится немецкого вторжения, она беззащитна и рискует все потерять, разозлив немцев. Если хотите знать истинную правду, поговорите с отцом Якубом, он возглавляет конгрегацию прозелитов в гетто.
— Вы хотите знать правду, ваша милость? — без обиняков спросила Габриэла.
Круглое лицо архиепископа вспыхнуло. Нет, он не хотел знать правду.
— Мы, разумеется, испытываем естественное человеческое беспокойство, — начал он, взвешивая каждое слово, поскольку посетители проявляли резкость и настойчивость. — Но католическая церковь — не политическая организация, не отдел социального обеспечения и не подпольная ячейка. Нравятся нам те, кто захватили власть, или нет — вопрос другой. Факт же заключается в том, что они правят Польшей, а мы должны четко выполнять свои обязанности, не вмешивая церковь в такие дела, которые бросают властям вызов.
— Мне кажется, ваша милость, наша церковь потому и возникла, что властям Рима в свое время был брошен вызов, — сказала Габриэла. — Пожелай вы встретиться с краковским кардиналом и договориться, чтобы тысяча монастырей взяла по пять детей и…
— Я закрываю глаза на действия тех священников и монахинь, — поднял руку архиепископ, — которые вовлечены в эти дела. Я забочусь о духовном благополучии…
— А мы и просим, ваша милость, о соблюдении духовных основ христианства.
— …польского народа, — закончил архиепископ, пропустив мимо ушей замечание Габриэлы.
— Но за стеной гетто и есть часть польского народа.
— Не совсем так, мадемуазель Рок. Мы действительно могли бы им больше помочь, если бы они согласились принять нашу веру и разрешили воспитывать детей в католичестве…
— Ваша милость! — встала Габриэла. — У меня нет слов! Как вы можете пересматривать то, что решил Бог!
— Я прощаю вам дерзость, потому что теперь такие времена, но советую вам покаяться.
— А я вам не прощаю, — окончательно вышла из себя Габриэла, — и покаяться советую вам! За жизнь каждого ребенка, который умер, когда в вашей власти было его спасти!
Архиепископ и монсиньор Бонифаций поднялись. Перепуганный отец Корнелий преклонил колено и поцеловал кольцо архиепископа. Тот протянул его и Габриэле.
— Вы не из тех наместников Христа, о которых говорил мне мой отец, — сказала она, не поцеловав кольца, и вышла из комнаты.
Глава третья
Из дневника
Мы тут начали проводить странные занятия. Каждый день врачи собираются и обсуждают психические и физические изменения у тех, кто умирает с голоду. Большинство слушателей сами недоедают и сообщают, что от этого происходит с ними. (Все данные по исследованиям острого истощения записаны в тетради № 9а.) Доктор Глезер диктует, какие у него у самого появляются симптомы: падение мышечного тонуса, изменение цвета кожного покрова, появление язв, депрессивные состояния, галлюцинации, костные наросты, кишечные кровотечения — словом, подробный отчет о наступлении смерти от голода.
А теперь о другом. На этой неделе завезли партию пшеницы и картофеля и бесплатно распределили по приютам. Наш приют на Низкой получил еще и лекарства, о которых мы и думать забыли, и даже шоколад (его уже два года как никто не видел). Потом разрешили открыть школу и привезли учебники. Потом выкрасили здание приюта и прислали новое постельное белье. И, наконец, мы узнали, откуда такая забота среди немыслимого кошмара: готовились к приезду швейцарской комиссии Международного Красного Креста по проверке условий жизни в гетто, а наш приют должен был являть собой ”типичный пример”.
Швейцарцы все приняли за чистую монету, собрались в здании Еврейского Совета в присутствии членов общины. Еврейский Совет во главе с Борисом Прессером и Паулем Бронским послушно засвидетельствовал ”улучшение жизненных условий”. (А на самом деле в декабре смертность от голода достигла 4000 случаев). Зильберберг, наш последний друг из Еврейского Совета, попытался пробраться к швейцарцам и рассказать им правду; его схватили и бросили в Павяк как ”большевика-агитатора”. Меня тоже пригласили свидетельствовать, но я уклонился. Что я мог сделать? Пойти на риск потерять эту жизненно необходимую партию продуктов, которая нужна как воздух, зная, что, едва швейцарцы уедут, все вернется на круги своя?
Мы решили послать Андрея на арийскую сторону связаться с Кристофером де Монти. Известно, что он сопровождал швейцарцев в Варшаве. Андрей считает, что лучше не выходить на де Монти, потому что, даже если ему и удастся передать им отчет, он все равно не будет представлен на рассмотрение. Маловероятно, чтобы Швейцария полезла в петлю или вдруг встала на защиту гуманизма. Думаю, Андрей прав. Швейцарцы не хотят злить немцев. Плевать им на всю эту войну. Мы слышали, что датчане, голландцы, французы и другие народы проявляют мужество, защищая свои еврейские общины. Даже Швеция, которая соблюдает нейтралитет, приняла тысячи еврейских беженцев. Неужели гетто существуют только в Польше, Прибалтике и на Украине? Наши бетарцы из Венгрии и Румынии рассказывают, что у Адольфа Эйхмана были даже неприятности из-за того, что он высылал оттуда евреев.
Ирвин Розенблюм продолжает фабриковать у нас в подвале фальшивые документы. Теперь, кажется, все уже пишут дневники из опасения, что о нас забудут. В соседней с Ирвином комнате Юлий Шлосберг по-прежнему изготовляет самодельное оружие. Уверен, что в один прекрасный день мы взлетим на воздух.
Александр Брандель
Зимой 1941 года после того, как Америка вступила в войну, по улицам стало ходить еще опаснее. Вне подозрения оставались только трупы, которые по утрам выносили на тротуар — до приезда санитарных бригад. Даже клуб ”Майами” попал под подозрение.
Андрей теперь редко появлялся на людях, но все-таки пошел к Паулю Бронскому, когда тот передал, что хочет с ним встретиться. Андрея провели в какой-то подвал такими закоулками, чтобы он не запомнил дороги.
В слабом свете свечи похудевший, усталый Андрей присматривался к Паулю. Тот постарел, лицо обрюзгло, проступили синие жилки, голова слегка трясется, пальцы потемнели от табака.
Они поздоровались, как чужие.
— Незаконная скупка оружия и подпольная пресса навлекают опасность на все население гетто, — сказал Пауль, достав сигарету и зажигая ее одной рукой.
— Ну и?
— Что бы вы ни думали о нас, членах Еврейского Совета, мы стараемся сделать все, что в наших весьма скромных силах. Если вы и дальше будете развивать свою деятельность, вы только настроите против нас немцев.
— Бросьте, Пауль! Мы настроим против вас немцев! Неужели вы считаете, что смерть гуляет по улицам из-за подпольщиков? Или после двух лет этого ада сохранили еще такую наивность, что полагаете, будто опасность для населения увеличивается, если есть подполье, и уменьшается, если его нет?
— Говорил же я Прессеру, что с вами бесполезно спорить, — покачал головой Пауль. — Андрей, нет волшебного ключика, чтобы избавиться от немцев. Ваша деятельность стоит нам штрафов в миллионы злотых, а то и жизни сотен арестованных.
— А как же насчет штрафов и расстрелов до появления подполья?
— Я старался сделать все, что мог, — проворчал Пауль.
Андрею не удавалось даже накрутить себя против Пауля, чтобы почувствовать к нему ненависть. Когда-то, до войны, он восхищался изворотливостью ума своего шурина, его умением представлять все шиворот-навыворот. Теперь перед ним была лишь пустая, безжизненная оболочка прежнего человека.
”Как странно, — подумал Андрей, — скоро год, как маленький Стефан Бронский стал связным между приютом и штабом ”Общества попечителей сирот и взаимопомощи”. С каждым месяцем он расширяет участок своих вылазок. Парнишка молится на Вольфа, который его учит уходить по крышам гетто, через подвалы и проходные дворы, показывает, где можно спрятаться. Стефан так и рвется к более серьезным заданиям, даже на арийскую сторону просится, а ему еще нет и тринадцати. Как же получается, что сын стремится ходить по земле, как подобает человеку, а его родной отец ползает в грязи?”
— Андрей, думайте обо мне, что хотите, но у людей здесь только одно желание — выжить. Понимаете, Андрей, — выжить. А лучший к тому путь — Еврейский Совет. На ваш призыв взяться за оружие никто не откликнется. Ваш путь — это массовое самоубийство. А теперь послушайте, Андрей. Борис Прессер и я вели переговоры с Кенигом. Он разумный человек и умеет справляться со Шрекером. Кениг обещал, что, если нам удастся прекратить подпольную деятельность, немцы с нами договорятся о продуктовых нормах, лекарствах и о вербовке рабочей силы.
— Господи, Пауль, неужели вы сами верите в то, что говорите?
— Это наша последняя возможность спастись.
Ну, что тут скажешь… Андрей даже не потрудился скрыть свое презрение.
— Мне о подполье ничего не известно, — отрезал он.
Глава четвертая
Из дневника
Поскольку население резко сократилось, немцы ликвидируют малое гетто в южной части. Как только освобождается место в большом гетто, они заколачивают дома в малом. Через мост над ”польским коридором” ходят модно одетые евреи из Германии, члены Еврейского Совета, Могучей семерки, полицейские и самые богатые спекулянты. В малом гетто осталось только одно крупное предприятие — деревообрабатывающая фабрика. Опустевшее маленькое гетто превратилось в ничейную территорию, где скрываются те, у кого нет кенкарт, боясь попасть на принудительные работы. Там же, в опустевшем гетто, назначают встречи спекулянты, собираются проститутки, которые еще не так отощали, чтобы нельзя было продавать свое тело, ночью орудуют разные банды. Они срывают в квартирах паркеты, двери, перила — все, чем можно топить, и увозят. В большом гетто растет скученность. Люди спят в подвалах, в подъездах, во дворе.
Мы по-прежнему стараемся получить доллары, которые англичане сбрасывают на парашютах, но нам это редко удается, доллары кончаются, а злотый снова упал в цене. Давид Земба придумал такой план. Наши люди в Лондоне переводят деньги Американскому фонду в Швейцарии. У многих спекулянтов накопились злотые, которые им практически не нужны, так как они обесценены. Мы их покупаем за доллары, которые им переводят на личные счета в Швейцарии, и таким образом выгадывая на перепаде курса, можем купить продукты первой необходимости. Мы стараемся не связываться с Могучей семеркой, но ясно, что в эту комбинацию люди Макса Клепермана замешаны. Наши швейцарские деньги мы можем также выменивать у спекулянтов на дома, участки, золото, продукты, лекарства, и это даже удобнее, чем менять на злотые. Давид Земба этим занимается каждый день сутра до вечера. Он уже спас сотни жизней.
В гетто работают три большие фабрики, использующие принудительный труд. Все они принадлежат Францу Кенигу. Одна из них, деревообрабатывающая, как я уже писал, в малом гетто. Вторая — фабрика щеток — в большом гетто. Она снабжает щетками немецкую армию. А о третьей мы узнали кое-что вселяющее хоть и слабую, но все же надежду. На этой фабрике шьют военную форму. Немцы заявляют, что они уже на подступах к Москве, а мы догадываемся об их первом большом поражении, потому что с Восточного фронта поступило более ста тысяч залитых кровью военных мундиров. На фабрике их чистят, чинят, отглаживают и отправляют в Германию для вторичного использования. Сто тысяч выбывших из строя немцев? Добрая весть.
Александр Брандель
Рахель наскоро проиграла несколько пассажей из Второго концерта Шопена, готовясь к выступлению с группой музыкантов из симфонического оркестра. Выступление должно было состояться на швейной фабрике Франца Кенига.
Она повторила медленное анданте и задумалась совсем не о музыке. Вот еще три оркестранта умерли, да и оставшиеся в живых играют, как мертвые. Вольф ушел на пять дней. Уже третий раз в этом месяце Андрей посылает его на арийскую сторону. Говорили, что не будут его посылать, слишком большой риск, но без него не обойтись. Что бы ей такое придумать? Она так мечтает выйти за него замуж, но папа ни за что не согласится. Отец Вольфа был активным сионистом, да и чем занимается сам Вольф многие знают. Папа не допустит ничего такого, что поколебало бы его репутацию члена Еврейского Совета.
В спальне, лежа на животе, Стефан учил хафтару[59] — готовился к бар-мицве. В ушах звенели мелодии, которые играли мама и сестра. Музыка на него действовала магически: он забывал обо всех несчастьях и ужасах. Он сам не заметил, как перестал читать. Встав с кровати, он подошел к окну. Они только что переехали в эту убогую, но все же гораздо лучшую, чем у большинства других, квартиру. Напротив — бывшая почта. Туда с Гжибовской перебрался Еврейский Совет. Там работает его отец. Перед большим квадратным зданием с колоннами — дерево на крохотном газоне с травой. Единственное на все гетто.
Музыка прекратилась.
Стефан отошел от окна, плюхнулся животом вниз на кровать и стал ждать, пока Рахель снова заиграет — под музыку ему легче было сосредоточиться на занятиях.
Они с сестрой всегда понимали друг друга без слов; теперь же им хотелось поговорить.
Она присела на край кровати и взъерошила ему волосы. Он заворчал.
— Как ты можешь читать это? — спросила она, показывая на ивритский текст. — Как курица лапой водила.
— А твои ноты? Тоже как курица лапой. Хорошо бы, Вольф вернулся и помог мне готовиться. — Стефан закрыл книгу. — Рабби Соломон требует, чтобы мы все знали назубок. Он строгий.
— Стефан, Вольф мне рассказал, что ты уговариваешь его и дядю Андрея позволить тебе распространять подпольную газету. Это правда?
Мальчик молчал.
— Мама об этом знает?
— Нет.
— А ты не думаешь, что должен ей сказать? Что мы будем делать, если с тобой что-нибудь случится?
— Разве ты не понимаешь, Рахель?
— Достаточно того, что дядя Андрей и Вольф этим занимаются, не могу я терять вас всех.
— Если бы только папа… — он замолчал.
— Ты не можешь отвечать за папу, Стефан.
— Мне так стыдно! Я ведь долго старался верить тому, что он мне рассказывал.
— Не суди папу строго, никто не знает, как он страдает.
— Ты-то как можешь так говорить? Если бы не папа, вы с Вольфом давно бы поженились.
— Но он же твой папа, Стефан. Я знаю, рабби Соломон первый тебе скажет, что его нужно уважать.
— Рахель, мама с папой уже не любят друг друга, правда?
— Время теперь такое, Стефан. Все из-за этого проклятого времени.
— Ладно, можешь не объяснять.
— Значит, на следующей неделе ты станешь взрослым мужчиной, — переменила она тему. — Бар-мицва у тебя будет совсем скромная…
— Главное — принести клятву жить как еврей, — ответил он.
— Ты уже взрослый.
— Не волнуйся, Рахель, Вольф вернется. Я слышал, как ты ночью плакала. Не волнуйся. Я все понимаю про тебя и Вольфа и хочу, чтобы ты знала, как я рад, потому что после дяди Андрея он самый лучший человек на земле. Он так хорошо мне объясняет, каким нужно быть и как себя вести — все, что должен был объяснить мне папа…
— Я хочу, чтобы он вернулся, — побледнев, но все же улыбнувшись, сказала Рахель, — я так хочу, чтобы он вернулся…
— Он сказал, что вернется на мою бар-мицву, значит, так оно и будет.
* * *
Кабинет Александра Бранделя временно превратили в синагогу, как это бывало в миллионах других мест на протяжении двух тысяч лет, когда совершались обряды вопреки запрету. Рабби Соломон, облаченный в старинное одеяние раввинов, развернул свиток Торы и запел, повернувшись к тому месту, где должен стоять алтарь и где собрались Ирвин Розенблюм, Андрей, Алекс и еще трое бетарцев. Позади стола жались друг к другу Рахель, Сусанна, Дебора и много друзей Стефана. У дверей одиноко стоял Пауль — тень того человека, который когда-то был доктором Бронским.
Стефан слегка вздрогнул, когда мама провела рукой по талесу[60], оставшемуся еще от ее отца. Со времени оккупации талесы шить перестали, и рабби решил, что мальчик наденет этот талес как символ передающейся из поколения в поколение традиции. Много месяцев Стефан готовился к этому дню.
Стефан взглянул на дверь, надеясь увидеть в последний момент Вольфа, но там стоял только отец. Стефан робко улыбнулся Рахель.
Рабби Соломон посмотрел на собравшихся. ”Вот и еще один мальчик готов исполнять заповеди, стать стражем Закона, взвалить себе на плечи тяжелую ношу еврейства”. Старый раввин вызвал виновника торжества к публичному чтению Торы.
Мальчик подошел к лежавшему на столе свитку Торы, коснулся его краем талеса, поцеловал край талеса, которым он коснулся Торы, и начал читать Моисеев Закон.
Глядя на присутствующих, Стефан читал наизусть тоненьким голоском, в котором звенела щемящая тоска многовековых преследований. Собравшиеся были поражены. Даже рабби Соломон не мог припомнить случая, когда бы мальчик читал так уверенно, проникновенно и музыкально.
Когда закончилось благословение, Тору закрыли и спрятали, чтобы ее не нашли и не осквернили немцы.
Стефан посмотрел на собравшихся. Дядя Андрей ему подмигнул. Стефан искал глазами Вольфа, но тот так и не появился.
— Я благодарю мать и отца, — прочистив горло, произнес Стефан в конце церемонии традиционные слова, — за то, что они воспитали меня в еврейской традиции.
В этом месте женщины редко не плачут, и Дебора с Рахель не составили исключения. Но Пауля Бронского слова эти как ножом пронзили, и он опустил глаза.
— Я понимаю, что пройти обряд бар-мицвы значит стать взрослым. Многие мне говорили: ”Как жаль, что твоя бар-мицва празднуется не в мирное время. Большая Тломацкая синагога была бы набита битком, родственники съехались бы со всей Польши, от шумного веселья дрожали бы стены, а подарки лежали бы горой”. Я много об этом думал. Нет, я на самом деле рад, что моя бар-мицва празднуется в таком месте, как это, потому что в таких местах сохранялась еврейская вера во все времена преследований, и, по-моему, это особая честь — справлять бар-мицву в тяжелые времена. Когда все хорошо, каждый может жить еврейской жизнью, но сегодня поклясться быть евреем — особенно важно. Ясно же, что Богу нужны настоящие евреи, чтобы защищать Его Закон. Вот мы и сохраняли нашу веру и поэтому пережили всех, кто хотел нас уничтожить. Наш Бог не даст нам погибнуть. Я горжусь тем, что я — еврей, и изо всех сил буду стараться справиться со своими обязанностями.
Рабби Соломон покрыл голову Стефана талесом и нараспев произнес благословение, которое положено говорить в конце церемонии. Все подошли к мальчику поздравить его, сказать сердечное ”Мазл тов”, а Пауль Бронский поспешил уйти, пока на него никто не обратил особого внимания.
* * *
— Ну, ты довольна? — резко сказал он Деборе. — Разыграла свою комедию? Что ж, твоя взяла, ты выставила меня на посмешище перед всем гетто, насыпала соли мне на раны, опозорила.
— Не в отместку же тебе у Стефана была бар-мицва, — сдержанно ответила Дебора. — Пошли спать.
— Спать? — язвительно засмеялся он. — Кто это может спать?
Он попытался зажечь сигарету, но без помощи Деборы не смог — так дрожала рука.
— Ну, Дебора, теперь, когда наш сын стал настоящим евреем и ты победила в крестовом походе за его святое очищение от моих грехов…
— Замолчи сейчас же!
— … может, перейдем к делам семейным? Как-никак, мы все еще одна семья.
— Если ты будешь себя вести, как приличный человек.
— Ты должна отказаться от работы в приюте, а Рахель — от концертов. Стефан слишком много времени проводит на улице. Нам следует пересмотреть свои знакомства. Общаться с Бранделем, Розенблюмом и Сусанной опасно. Всем известны их партийная принадлежность в прошлом и подпольная деятельность теперь.
— Пауль, остановись. Довольно уже того…
— Не перебивай меня, черт возьми! Из-за таких, как твой безумный брат и его агитаторы, я не могу обеспечить безопасность тебе и детям. Всю семью одного из членов нашего правления арестовали и бросили в Павяк. Это предупреждение: мы должны разрушить подполье. И мы решили, что наши семьи будут работать в здании Еврейского Совета, чтобы быть постоянно у нас на глазах.
— Господи, до чего дошло, — Дебора смахнула рукой навернувшиеся слезы. — Все это время я так ждала, Пауль, я так старалась поверить, что ты поступаешь правильно. Но ты с каждым днем опускаешься все ниже и ниже, теряешь человеческий облик.
— Как ты смеешь!
— Господи, Пауль, разве ты не слышал, что сегодня говорил твой сын? Неужели мужество ребенка на тебя не подействовало?
— Не хочу ничего слушать!
— Нет, Пауль, ты выслушаешь меня. Выслушаешь!
— Что толку! Рассуждать о долге мы можем до скончания веков, а я тебе толкую о том, что происходит в действительности.
— Ах, в действительности! — слезы текли у нее по щекам. — Бедный ты мой, ты же от действительности прячешься. Я тебе расскажу, что в ней происходит. Твоя дочь живет с Вольфом Бранделем, и это…
— С этим негодяем!
— … я ее подтолкнула к этому, потому что он прекрасный юноша. Но замужество могло бы пошатнуть высокое положение ее отца, сотрудничающего с немцами. И я благодарю Бога за то, что ей удалось найти хоть чуточку счастья в этом аду. Рассказать тебе еще кое-что из действительности? Я помогаю изготовлять бомбы в подвале приюта, а твой сын распространяет подпольную газету.
Пауль вскочил и взвыл, как раненый зверь.
— И знаешь, почему? Потому что он пришел ко мне и сказал: ”Мама, мне уже скоро тринадцать… Мама, кто-то в нашей семье должен быть мужчиной”.
Пауль бросился в кресло и разрыдался. Она стояла над дрожащим, раздавленным человеком, чувствуя только смертельную усталость.
— Я все это делал ради тебя, — рыдал он, — только ради тебя.
— Пауль, я устала, у меня больше ни на что нет сил. У меня есть возможность уехать вместе с детьми, — вдруг вырвалось у нее.
— Де Монти… де Монти? — он смотрел на нее, моргая.
Она кивнула.
— И ты позволишь себе так поступить со мной?
— Я выстрадала свое искупление. Оно досталось мне дорогой ценой, и, клянусь, я не знаю, была ли я неправа даже с самого начала. Но если и была, то ты меня уже достаточно наказал. Обещаю тебе: Крис никогда ко мне не прикоснется. Теперь я хочу только одного: найти где-нибудь такую дыру, куда можно забиться, чтоб не слышать криков умирающих с голоду детей… И может быть — немного травы… хоть кусочек земли, где есть трава…
— Не оставляй меня, — взмолился Пауль. — Не оставляй меня… пожалуйста… не оставляй…
Глава пятая
Весна 1942 года. Страшная зима кончилась, но запах смерти остался. Малое гетто исчезло. По мере истребления евреев его заселяли польские семьи. Несколько еврейских улиц, деревообрабатывающая фабрика и ”ничейные” пустыри — вот и все, что от него осталось. Большое гетто было набито до отказа.
Охрана была усилена эсэсовцами, и страх над гетто еще сгустился. Щеголеватые эсэсовцы — немецкая элита — в черных формах с эмблемой в виде скрещенных молний прибыли в Варшаву с Восточного фронта, где из них составлялись специальные команды по истреблению населения. Попав под начало к Зигхольду Штутце, они совсем озверели. Они обосновались в бараках на Лешно, 101, прямо под стеной гетто, напротив швейной фабрики Кенига.
Потом прибыла вторая партия охранников. Латыши и литовцы в формах помощников нацистов — на погонах череп и кости. Эти прибалтийские крестьяне охотно принимали участие в кровавой бойне, устроенной немцами.
Третье подкрепление прибыло из штаба Глобочника в Люблине. Украинцы. Хоть трезвые, хоть пьяные — они так хорошо и стройно пели, что их прозвали ”соловьями”. Латыши, литовцы и ”соловьи” заняли красное кирпичное здание рядом с бараками СС.
По ночам там шел хмельной разгул, и это усиливало страх в гетто.
Эсэсовский генерал Альфред Функ, через которого передавались устные распоряжения по ”еврейским делам”, тоже приехал в Варшаву, что не предвещало ничего хорошего. Прибыл он с Адольфом Эйхманом из отдела 4Б гестапо прямо после совещания с Гейдрихом, Гиммлером и Гитлером.
”Краковская газета” усилила пропаганду ”окончательного решения еврейского вопроса”. В Польше так бурно развернулось строительство лагерей, что из Германии вызвали инженеров и специалистов по перевозкам. Но новые лагеря были совсем не такие, как прежние. Они не предназначались ни для принудительных работ, ни для изоляции врагов Рейха. Их строили под большим секретом, в удаленных местах, и сами постройки были ни на что не похожи.
В середине зимы, проведя совещания в Варшаве, Альфред Функ вернулся в эсэсовский штаб в Люблине с новыми устными инструкциями для Глобочника.
В начале марта один из связных Анны Гриншпан приехал в Варшаву с вестью о том, что готовится ”Операция Рейнхард” по ликвидации Люблинского гетто. Жителей этого гетто вместе с евреями из других стран отправляют эшелонами в лагерь под названием Майданек, выстроенный за чертой города.
Когда Функ вернулся в Варшаву, все начали яростно спорить, что бы это могло значить, но единодушно сходились на том, что хуже быть уже не может.
* * *
Рабби Соломон сидел на полу импровизированной синагоги с теми, кто остался от его некогда большой и уважаемой в Польше общины. Эта горстка людей и была уцелевшей душой европейского еврейства. Рядом с учеными сидел любимый ученик рабби Стефан Бронский.
Было Девятое ава — день величайшего траура у евреев[61]. В этот день вавилоняне разрушили Первый Храм Соломона, и в этот же день, много столетий спустя, римляне разрушили Второй Храм, что привело к рассеянию по всему свету потомков Авраама, ставших вечными странниками и проклинаемыми чужаками.
Рабби Соломон читал отрывки из книги ”Долина плача”, из Торы, а затем перешел к Плачу Иеремии.
В те самые часы, когда рабби Соломон молился и читал ужасные пророчества, готовилось начало катастрофы, самой страшной из всех, какие только знала богатая катастрофами еврейская история.
”Черная пятница” возвестила начало ”большой акции”.
Нацисты вызвали всех своих агентов и до поздней ночи вытягивали из них нужные сведения. К утру был подготовлен план внезапного нападения, с тем, чтобы лишить евреев гетто их последних руководителей.
Под вой сирен, смешавшийся с молитвами раввинов, эсэсовцы вместе с литовцами, латышами, украинцами, польскими и еврейскими полицейскими, войдя одновременно через все ворота, прочесали гетто и, выкуривая сопротивлявшихся из потайных убежищ, десятками отправляли пойманных на кладбище, где их расстреливали ”соловьи”.
Анне Гриншпан, Андрею Андровскому и Толеку Альтерману повезло: они были в этот момент на арийской стороне. Юлию Шлосбергу, Ирвину Ро-зенблюму и другим бетарцам удалось спрятаться в подвале на Милой, 18. Шимон Эден целый день уходил по крышам, а коммунист Родель удачно спрятался в шкафу. Александр Брандель и Давид Земба не числились в списках тех, на кого устроили облаву.
Но многим десяткам бетарцев, рабочих сионистов, ревизионистов и бундовцев не посчастливилось уйти от рук немцев. ”Черная пятница” нанесла сокрушительный удар по гетто и повергла его жителей в глубокое отчаяние.
С наступлением субботы по всему гетто были расклеены новые приказы, по улицам разъезжали грузовики с громкоговорителями, и из них неслись слова тех же приказов:
ПРИКАЗ О ДЕПОРТАЦИИ
1. По распоряжению немецких властей, все евреи, проживающие в Варшаве, независимо от возраста и пола, подлежат депортации на Восток.
2. Исключение составляют:
а) Евреи, служащие по найму в немецких учреждениях или на немецких предприятиях и имеющие кенкарты с соответствующей печатью.
б) Евреи, служащие в Еврейском Совете или являющиеся его членами на день опубликования настоящего приказа.
в) Евреи, служащие в еврейской полиции.
г) Семьи вышеперечисленных евреев. Под семьей подразумеваются муж или жена и дети.
д) Евреи, служащие в отделах социального обеспечения, находящихся в ведении Еврейского Совета и ”Общества попечителей сирот и взаимопомощи”.
3. Каждый переселенец имеет право взять с собой не более пятнадцати килограммов личных вещей. Весь багаж свыше указанного веса будет конфискован. (Все ценности, как то: деньги, ювелирные изделия, золото, которые могут пригодиться на новом месте, брать разрешается). Продуктов разрешается взять на три дня.
4. Депортация начинается 22 июля в 11.00.
5. Виды наказаний за неподчинение:
а) Евреи, значащиеся в опубликованных списках, за неявку будут расстреляны.
б) Евреи, предпринимающие действия, способствующие побегу или уклонению от организованной депортации, будут расстреляны.
Председатель Еврейского Совета
Борис Прессер
Варшава
ОБЪЯВЛЕНИЕ
Ежедневно будет объявляться порядок депортации на завтра. Он будет отпечатан большими буквами. 23 июля переселенцы должны явиться на следующие участки:
Электоральная улица, номера домов с 34 по 42.
Хлодная улица, номера домов с 28 по 44 включительно.
Улица Орла — номера домов с 1 по 14 и с 16 по 34.
Улица Лешно — номера домов с 1 по 3, с 7 по 51, с 57 по 77.
Все дома по Белой улице.
По приказу Петра Варсинского.
Еврейская полиция Варшавы.
ОБЪЯВЛЕНИЕ
Каждый, кто явится добровольно, получит 3 кг хлеба и 1 кг повидла. Продукты будут выдаваться на Ставской площади.
Отправка будет производиться из центра переселения — Ставки, №№ 6–8, вход с Умшлагплаца.
Заместитель председателя Еврейского Совета
доктор Пауль Бронский
Варшава
Глава шестая
Оправившееся кое-как после ”черной пятницы” подполье собралось, чтобы обсудить, что означает депортация.
В первые три дня у немцев был неожиданный успех. Те, кто жили ”дикарями” без кенкарт, вышли из своих убежищ, не в силах устоять перед соблазном получить три килограмма хлеба и килограмм повидла, обещанных немцами. Умшлагплац не мог вместить всех добровольцев.
Центр депортации размещался в сером четырехэтажном здании на Ставках, прямо у северных ворот. Его не было видно ни из гетто, ни с арийской стороны. Когда-то в нем была школа, а потом больница ”Общества попечителей сирот и взаимопомощи”.
Эсэсовский гауптштурмфюрер Кутлер, ответственный за депортацию, был членом команды, проводившей массовые расстрелы на Восточном фронте. Он был всегда пьян, и его преследовали кровавые кошмары. Большинство его соратников тоже накачивалось спиртным и наркотиками.
За двойными железными дверьми с полдесятка нацистов проводили селекцию бесконечной очереди. Очень немногих отправляли назад в гетто для принудительных работ. Остальных же отсылали в огромный, вымощенный булыжником двор, окруженный высокой стеной.
Во дворе был выставлен наряд из ”соловьев” и их литовских и латвийских соотечественников под командованием нескольких эсэсовцев, с немецкими овчарками на поводках.
Вдоль всего двора тянулось кирпичное сооружение, напоминающее пакгауз. Состав из сорока четырех товарных вагонов стоял наготове.
Когда отобранные к отправке попадали во двор, их вещи тщательно обыскивались на предмет изъятия ювелирных изделий, денег и прочих ценностей. Чтобы втиснуть в вагоны побольше народу, у людей отнимали одежду, которую они взяли с собой.
Бригада евреев с фабрики Кенига отправляла эту одежду в дом на противоположной стороне улицы, оборудованный под склад. Там от пальто и жакетов отрывали подкладку в поисках спрятанных драгоценностей. Семейные сувениры — письма, фотографии, мелкие подарки — сжигали в большой печи позади здания фабрики.
Когда набиралось шесть тысяч человек, их грузили в вагоны. Каждый день, ровно в три часа дня состав отбывал ”в неизвестном направлении” на восток.
”Дикари”, пришедшие добровольно в первые дни ”большой акции”, были до того запуганы, что практически не оказывали никакого сопротивления. А на каждого, кто, попав во двор, начинал артачиться, тут же безжалостно набрасывалась стража.
За стеной польская синяя полиция вместе с еврейской поддерживали порядок в очереди ожидавших селекции.
Престарелых, калек и явно непригодных к работе уводили на кладбище неподалеку от Умшлагплаца, и там их расстреливали бригады эсэсовцев. Таким образом немцы ”убедительно” продемонстрировали, что в новые лагеря они берут только самых здоровых.
* * *
Несмотря ни на что, такие люди, как рабби Соломон, по-прежнему имели большое влияние. По мере того, как раввины, один за другим, исчезали в неизвестности и число ортодоксальных еврейских руководителей уменьшалось, на оставшихся ложилась все большая ответственность.
На четвертый день ”большой акции” уцелевшие подпольщики взяли под наблюдение Умшлагплац и стали бегать по Варшаве, пытаясь выяснить, куда отправлены составы.
Александр Брандель пришел к рабби Соломону, чтобы уговорить его обратиться в Еврейский Совет. Старик строго ограничил круг своих дел и обязанностей, а Еврейский Совет, возражал он, в эту сферу не входит. С помощью талмудических рассуждений, доводов и ссылок на прежние времена и прежние изгнания, Алекс поколебал старика. Под конец тот согласился собрать совет раввинов и разрешил Алексу обратиться со своей просьбой к тем пяти раввинам, которые еще могли прийти на этот совет.
Раввины постановили, что рабби Соломон имеет моральное право обратиться с петицией в Еврейский Совет.
Старик был уже почти слеп и различал лишь общие очертания предметов. Несколько месяцев назад он вынужден был отказаться от работы над записками Клуба добрых друзей и над дневником Бранделя. Он вошел в здание Еврейского Совета на углу ул. Заменгоф и Гусиной, опираясь на руку своего любимого ученика — Стефана Бронского.
Пауль Бронский нервничал сильнее, чем обычно. Его сын, Стефан, — и появляется с рабби средь бела дня, в таком месте, где доносчики так и кишат! Стефана отослали домой. Хотя рабби Соломон не мог видеть выражения лица Пауля, он почувствовал беспокойство в его голосе.
— Доктор Бронский, сейчас много говорят о депортации. В сущности, ни о чем другом и не говорят.
— Ну, разумеется.
— Мы слышали, что массовое уничтожение в восточных лагерях смерти продолжается?
— Чепуха. Разве вы не видите, что воду мутит все та же кучка агитаторов, с которыми мы боремся с первого дня оккупации? Они и распускают слухи, что на востоке проводятся массовые убийства.
— А Еврейский Совет когда-нибудь запрашивал немцев, насколько эти слухи верны?
— Ну, конечно же, нет, — Пауль стиснул зубы. Старик потерял зрение, но отнюдь не прозорливость. — Дорогой рабби Соломон, никто не говорит, что жизнь в гетто легка. Мы проиграли войну, и козлами отпущения стали евреи. И все же, в рамках установленного порядка, нам удалось добиться того, что большинство людей здесь осталось в живых.
— В таком случае, доктор Бронский, я полагаю, вы готовы нас заверить, что большинство людей здесь останется в живых и в следующие три-четыре недели?
Пауль беседовал о депортации только с Борисом Прессером. Сам он надеялся, что за неделю-другую немцы наберут достаточно народу для своих лагерей и прекратят депортацию.
— Я жду ответа, доктор Бронский.
Пауль не знал, что сказать. Допустим, он заверит, что депортация прекратится, а получится наоборот. Или, допустим, слухи о лагерях смерти верны, а Еврейский Совет палец о палец не ударил, чтобы помешать созданию этих лагерей. Больше нельзя маневрировать. Два года и семь месяцев он находил все новые и новые увертки, но сейчас он в тупике.
— Я уверен, насколько вообще можно быть в чем либо уверенным, что немцы прекратят депортацию, как только разгрузят гетто. Разгрузка гетто разрешит многие проблемы, и немцы, очевидно, удовлетворятся тем количеством трудоспособного населения, которое они перевезут поближе к Восточному фронту.
— Запросит ли Еврейский Совет немцев, в какой мере они разделяют вашу уверенность?
Ловушка, подставленная рабби Соломоном, захлопнулась. С Пауля было довольно. Он вяло промямлил, что вопрос будет изучен.
Борис Прессер на должности председателя Еврейского Совета вел себя так, словно его не существовало. Это был тихий человек, обладавший удивительной способностью не попадаться людям на глаза и выполнять свои обязанности механически, не затрачивая ни капельки душевных сил. Убийство Эммануила Гольдмана, первого председателя Еврейского Совета, в начале оккупации, ясно показало Прессеру границы его полномочий.
Прессер ловко избегал тайных встреч с подпольщиками, работниками социального обеспечения и спекулянтами. Он научился ничего не знать, ничего не видеть, ничего не слышать и ухитрялся оставаться незапятнанным. Прекрасное оружие в руках нацистов, доказывающих, что евреи сами убивают друг друга. Если его иногда припирали к стенке, он легко мог оправдать существование Еврейского Совета тем, что без него условия были бы гораздо хуже. Он заставлял себя верить в то, что Совет дает возможность людям выжить.
Когда Пауль Бронский поднял перед Борисом вопрос о депортации, тот не захотел разговаривать об этом с немцами и, как всегда, послал вместо себя Пауля Бронского.
К кому же пойти? Со Шрекером и его ”Рейнхардским корпусом” говорить бессмысленно. С Максом Клеперманом? Нет, Могучая семерка ничего слышать не хочет о депортации. Действовать через Бранделя и Давида Зембу? Так ведь они-то и нажимают на Еврейский Совет.
Оставался только Франц Кениг.
Новая резиденция Кенига помещалась в сорока-комнатном дворце, который он, как начальник отдела конфискаций, недавно присвоил. За два-три года он стал мультимиллионером.
Кениг разжирел. Его тело стало похоже на грушу, а голова — на огромный помидор с наклеенным на макушке клочком редеющего пуха.
Власть не шла ему впрок. Насладившись мщением тем, кому он раньше завидовал, удовлетворив свою жажду богатства, он начал тяготиться тем, что связался с людьми, которых иначе как зверьми и назвать-то нельзя. Он и не подозревал, что такие могут быть среди цивилизованной нации. Его прекрасная Германия, страна высокой культуры, оказалась во власти маньяков и садистов. Теперь он сам удивлялся тому, что творил, и все же неуклонно поднимался вверх по ступеням карьерной лестницы. Его регулярно принимал Гимлер. Но все, что Франц Кениг когда-то знал об истине и красоте, он теперь забыл.
У Пауля пересохло в горле, когда он предстал перед Кенигом. Длинен был путь от университета до этой приемной. Но у Кенига присутствие Пауля всегда вызывало неприятное воспоминание о тех временах, когда он наслаждался Шиллером и Моцартом в тишине своего тогдашнего кабинета, подальше от толстой жены-польки.
Пауль кое-как выдавил из себя, что люди озабочены депортацией.
— У вас есть полиция, обращайтесь туда, — раздраженно ответил Кениг.
— Но если мы начнем прибегать к ее помощи еще больше, чем раньше, это лишь усилит опасения в народе.
Кениг раскачивался в огромном кресле. Он мог передать все это дело в руки Рудольфа Шрекера, чтобы раз и навсегда прекратить всякую дискуссию. Но что получится? За несколько дней поток добровольцев почти иссяк. Есть опасность, что сопротивление усилится — в подполье уйдет больше народу. У Кенига десяток фабрик и в самом гетто, и за его пределами, там нужны рабочие руки. Шрекер ни на йоту не отступил от своих топорных, идиотских методов. Кениг, правда, научился управлять Шрекером: он укрепил свое положение, внушив тому, что он, Кениг, незаменим. И, действительно: всем, что Шрекер успел нахапать, он был обязан Кенигу.
Пауль Бронский и Борис Прессер были покорными слугами. Если их прогнать, нарушится равновесие сил, которое он поддерживает в гетто.
— Было бы правильно, — сказал он, взвешивая слова, — если бы Еврейский Совет заверил население в наших добрых намерениях.
Когда Пауль ушел, Кениг отправился в ратушу убеждать Шрекера, что очень важно, чтобы Еврейский Совет опубликовал призыв продолжать организованную депортацию.
Шрекер, как обычно, не мог разобраться в этих тонкостях и велел Кенигу действовать самому.
На следующий день Пауля Бронского, Бориса Прессера и весь Еврейский Совет срочно повезли на восток страны, в Понятов, Травники и десятки других трудовых лагерей, где строили взлетные полосы для самолетов и изготовляли боеприпасы. Русские разбомбили там железную дорогу, и бригады евреев ее восстанавливали.
Беглое знакомство с трудовыми лагерями проходило одновременно с ”проверкой” условий в гетто, устроенной Швейцарским Красным Крестом. В конце осмотра, который ничего не показал, Кениг объяснил, в подкрепление нацистской версии, что, как ”доказала” проверка, депортация из Варшавы проводится в целях рассредоточения промышленных предприятий и перевода их поближе к Восточному фронту.
Ни Борис Прессер, ни Пауль Бронский не могли и не хотели позволить себе докапываться до истины. По возвращении в Варшаву Кениг дал им на подпись заготовленные отчеты. Они поставили свои фамилии под документами, подтверждающими, что они удовлетворены проверкой, которая показала, что депортация проводится из государственных соображений, что условия работы вполне приемлемы и население должно содействовать, властям.
Копии документов были расклеены на всех домах гетто, но это не помогло: через шесть дней после начала ”большой акции” поток добровольцев окончательно иссяк.
* * *
”Юден! Раус!”
”Евреи! Выходите!”
Свистки! Сирены! Пустые улицы. Напряженный страх за опущенными занавесками.
”Соловьи”, которые так красиво умели петь, повыскакивали из грузовиков, окружили дом, ворвались в него, выламывая двери, и стали вытаскивать упирающихся людей на улицу.
Заслышав пронзительные крики, Вольф Брандель мигом натянул брюки и рубашку, подбежал к угловому окну в комнате Андрея и стал вглядываться в то, что происходило во дворе. Рахель завернулась в простыню и тоже выглянула в окно, но Вольф, не оборачиваясь, оттолкнул ее рукой за спину.
Страшная сцена разыгралась, когда в общем хаосе какой-то человек попытался прорваться через цепь украинцев и присоединиться к жене.
Его избили дубинками и вышвырнули на дорогу; тело его корчилось в луже собственной крови. Обезумевшая молодая мать, бросившись на огромного украинца, расцарапала ему лицо и искусала руки, пытаясь отнять своего ребенка. Украинец расхохотался, схватил ее за волосы и швырнул на мостовую. ”Соловьи” гнали охваченных ужасом людей на Умшлагплац, осыпая их ударами дубинок.
Вольф кое-как справился с рубашкой и пристегнул к поясу пистолет. Рахель подошла к нему, и они стояли, как каменные, пока не стихли последние крики.
— Куда идут эти поезда? — дрожа, прошептала она. — Папа говорит, что это скоро кончится, но я ему не верю. Ходят слухи о лагерях смерти.
Ее лицо и руки были холодны как лед.
Он попытался ее успокоить.
— Нет, я не трусиха. Это все потому, что я ужасно перепугалась, когда ты не вернулся к бар-мицве Стефана. Мне все время снятся поезда. Мне снится, что они увозят Стефана. Вольф, он так часто рискует. Удержи его.
— Как я могу удержать его от того дела, которое мы стараемся отстоять?
— Какое дело мы отстаиваем? Какое?
— Не знаю, не умею объяснить. Папа мой сумел бы. Рабби Соломон тоже. А я просто хочу жить и хочу, чтобы и ты жила. Наверно, нашу жизнь я и отстаиваю.
Она немного успокоилась.
— Когда-нибудь все останется позади, Рахель. Должен же быть этому конец.
— Если бы только я могла стать твоей женой. Иметь от тебя ребенка. Если угонят тебя или меня, я хочу, чтоб ты знал, как я тебя люблю.
— Мы все преодолеем, Рахель… — голос его стал глуше. — Папа попросил рабби Соломона, чтобы он нас обвенчал тайком от твоего отца, но он отказался.
— Почему? Только потому, что мой отец никогда не согласился бы?
— Нет, для рабби Соломона это значило бы стать на сторону подпольного движения наперекор Еврейскому Совету. Ты же знаешь, как ортодоксы склонны во всем находить скрытое значение. А я хочу, чтобы все знали, что ты моя жена.
— Я так стараюсь помнить, каким папа был раньше, но я его возненавидела. Честное слово, иногда мне хочется, чтобы он…
— Тихо…
Их испугал шум на крыше. Вольф потащил Рахель в альков и заслонил собой. Наверху кто-то, пыхтя, старался открыть слуховое окно на кухне под самым потолком. Вольф отстегнул пистолет, взвел курок и прицелился. Окно со скрипом открылось, показались ноги и кто-то свалился на пол.
— Стефан!
Стефан поднялся, потирая ушибленную руку.
— Извините, что я сюда прибежал, но дядя Андрей велел Вольфу сейчас же идти к нему.
— Где он?
— На чердаке, в Рабочем театре.
Вольф поспешно обулся, надел шапку и посмотрел в окно. Внизу ходил украинский патруль.
— Тебе нужно добираться по крышам, — сказал Стефан.
— А вы вдвоем вылезайте на крышу и сидите там до рассвета, — приказал Вольф.
Рахель молча повиновалась, боясь, что если она произнесет хоть слово, то не сможет сдержать слез. Кухонный стол стоял прямо под слуховым окном. Вольф взобрался на него, подпрыгнув, ухватился за раму и вылез наружу. На секунду зажмурился, увидев крутой скат. У него всегда кружилась голова от высоты. Он лег на живот и протянул руку в слуховое окно. Рахель сначала помогла брату, а потом вылезла и сама. Вольф закрыл слуховое окно и молча показал им, чтобы они спрятались за трубой. Они проползли туда и смотрели вслед Вольфу, который уходил по крышам гетто.
Целый час Вольф добирался до своих. Он сразу же понял, что встреча чрезвычайно важная, потому что, кроме Андрея и Толека, на ней присутствовал еще и Шимон Эден. Андрей и Шимон всегда старались держаться врозь: меньше риска, что их схватят обоих. Так же поступали и другие лидеры подполья. После того, как в ”черную пятницу” доносчики раскрыли десятки явок, они встречались лишь в случае крайней необходимости.
— Немцы лгут относительно депортации, — обратился Шимон к Вольфу и к Толеку. — Одному из моих людей удалось пронаблюдать за Умшлагплацем. В течение шести дней туда прибывали и оттуда отходили одни и те же сорок четыре вагона. Представляете? Состав отправлялся каждый день ровно в три и возвращался на следующее утро ровно в девять. Семнадцать часов езды. Восемь с половиной туда и восемь с половиной обратно. Отнимите час на разгрузку и час на маневрирование паровоза. А теперь подумайте, что все это может означать.
— Короче, — сказал Андрей, — ясно, что дальше семидесяти-восьмидесяти километров от Варшавы поезд не отъезжает.
Толек потер подбородок, мысленно представляя себе окрестности Варшавы.
— Нет в этом радиусе таких трудовых лагерей, которые могли бы принимать каждый день по шесть тысяч человек, — сказал он.
— Верно.
— Как вы знаете, — продолжал Шимон, — почти все мои каналы связи были разрушены в "черную пятницу”. На арийской стороне у меня почти никого не осталось.
Андрей протянул Вольфу и Толеку по пачке денег.
— Это охранникам у Тломацких ворот. В шесть часов выйдете с интервалом в пятнадцать минут и встретитесь на квартире у Габриэлы. Там вас будет ждать инженер-путеец. Он проведет вас на железнодорожные посты, чтобы вы все выследили.
Когда они ушли, Шимон спросил Андрея, что слышно об оружии.
— Все то же самое. Ни оружия, ни денег, ни помощи от Романа и его Армии Крайовой — одни отговорки. Планы срываются. После "черной пятницы”, — добавил Андрей, — у меня осталось всего пятьсот бойцов.
Он посмотрел на часы и сказал, что ему пора.
— Вы непременно должны ехать в Люблин? — спросил Шимон.
— Да.
— А никак нельзя не ехать туда?
— Нет, Шимон.
— Вы уверены, что сможете пробраться в этот лагерь?
— Не знаю. Анна напала на след моего бывшего ротного сержанта. Отличный солдат, этот Стика. Я ему доверяю. Он готовил это целых две недели. Анна передала, что он может провести меня внутрь.
— Ладно, — сказал Шимон, — желать вам удачи в Майданеке, пожалуй, смешно в наши дни. Габриэла знает?
— Нет. Я обещал ей ничего от нее не скрывать, но не могу себя заставить сказать об этой поездке в Люблин. Да все равно, сегодня, как только я появлюсь в дверях, она сразу поймет.
— Завидую я вашей любви, Андрей. Возвращайтесь, ради Бога, мне без вас никак.
— Скоро увидимся, Шимон.
Глава седьмая
Андрей устало протер глаза и посмотрел сквозь грязное стекло. Поезд тащился мимо хижин с соломенными крышами, прижимавшихся к ржаным полям на люблинском плоскогорье. Поездка была долгой, утомительной. В Люблин он, видимо, раньше вечера не доберется. Молодец Стика. Вышел из такой переделки.
Андрей позволил себе вздохнуть при мысли, что только что еще раз уцелел во время неожиданной проверки. В ту минуту, когда он встретился глазами с одним из полицейских, жизнь и смерть боролись за него. Этот полицейский потом вернулся в вагон за взяткой.
Воля и неволя столько раз тянули к себе канат его жизни, что он и счет потерял. Каждый день случайность, удача или инстинкт определяли: жизнь или смерть. Каждый вечер на Милой, 18 кто-нибудь из бетарцев рассказывал, что сегодня он чудом уцелел.
Вынув из рюкзака флягу с водой, он отпил немного и съел кусочек черствого хлеба. В животе сразу начались рези: от постоянного недоедания желудок совсем съежился.
Поезд миновал деревню. Железнодорожное полотно проходило посреди поля, где мужчины и волы надрывались над кусочками пашни, да и женщины работали, не разгибая спины. Примитивная жизнь, почти не изменившаяся с феодальных времен. Крестьяне были для Андрея загадкой — как они могут жить в такой нищете, в таком невежестве, даже не пытаясь улучшить свою судьбу, сделать более плодородными свои земли?
Он вспомнил давнее собрание бетарцев. Толек Альтерман тогда вернулся из Палестины и восхищался руководителями национального движения, успехами еврейских поселенцев, описывал, как они осушают болота и орошают пустыни. Тут же стали собирать деньги на покупку тракторов и сельскохозяйственных машин. Андрей вспомнил, что тогда это его ничуть не взволновало. Не слишком ли поздно он понял, какое это имеет значение? Теперь это его огорчало.
Земля на люблинском плоскогорье была тучная, но никому до нее не было дела. А в Палестине люди так бьются над неплодородной тамошней почвой!
Однажды он сидел рядом с Александром Бранделем в зале Сионистского конгресса. Там собрались представители различных сионистских организаций, и каждый, бия себя в грудь, отстаивал свою точку зрения. Когда поднялся Александр Брандель, все замолчали.
— Мне неважно, каким путем идет каждый из нас, потому что все эти пути направлены на то, чтобы отстоять человеческое достоинство, и все они вливаются в одну широкую дорогу, которая ведет к холмам Иудеи. Там — наша цель. А какой путь туда выберет каждый из нас — дело его совести. Пункт назначения у нас у всех один и цель — общая: положить конец двухтысячелетним слепым блужданиям и преследованиям, которые не кончатся до тех пор, пока звезда Давида не воссияет над Сионом.
Так Александр Брандель выразил содержание сионизма. Звучало хорошо, но Андрей не поверил. В глубине души ему не хотелось уезжать в Палестину. Его не слишком увлекала перспектива осушать болота, колотиться в приступах малярии, отказаться от прав, положенных ему по рождению.
Перед тем, как Андрей вступил в борьбу, он сказал Алексу: ”Я хочу быть поляком. Мой город — Варшава, а не Тель-Авив”. И вот теперь он сидит в поезде по дороге в Люблин и думает, не наказан ли он за свое тогдашнее неверие. Варшава! Перед глазами у него самодовольный взгляд командующего Армией Крайовой и лица крестьян, на которых написана ненависть к нему, Андрею. Поляки позволили устроить в самом сердце Варшавы гетто — эту черную яму смерти, и хоть бы один протестующий голос раздался.
А когда-то были сверкающие залы, где уланы целовали дамам ручки, а те кокетливо поглядывали на них поверх вееров.
Варшава! Варшава!
”Пани Рок, я еврей”.
День за днем, месяц за месяцем одно чувство глодало душу Андрея: его предали. Он стиснул зубы. Я ненавижу Варшаву, сказал он себе, я ненавижу Польшу и всех ее проклятых сынов. Вся Польша — это один огромный гроб.
Перед ним встала страшная картина гетто. Что же теперь? Только Палестина. А я не доживу до того, чтоб увидеть Палестину, потому что не верил.
К середине дня поезд медленно въехал на станцию Люблин-сортировочная, забитую составами с военным снаряжением для русского фронта.
На боковом пути — примелькавшийся за последнее время поезд. Депортированные евреи. Натренированный глаз Андрея сразу определил: не польские. Судя по внешнему виду, румынские.
Его встреча со Стикой была назначена в центре города. Из всех городов Польши Андрей больше всего ненавидел Люблин. Бетарцев в нем не осталось совсем. Местных евреев в гетто уцелело немного. С самого начала оккупации Люблин попал в гущу событий. Еще в 1939 году Одило Глобочник, гауляйтер[62] Вены, разместил там эсэсовский главный штаб. Бетарцы проверили все сведения о Глобочнике и пришли к выводу, что он борется за власть с Гансом Франком и с гражданской администрацией.
Глобочник создал дивизию "Мертвая голова”. Люблин был средоточием деятельности по подготовке ”окончательного решения” еврейского вопроса. Когда через Альфреда Функа поступали указания от Гиммлера, Гейдриха и Эйхмана, приказы из Люблина становились обязательными для всей Польши.
В этом районе возникла целая сеть лагерей — трудовых, концентрационных, пересыльных. Шестьдесят тысяч евреев-военнопленных исчезли в этой прорве.
Различные планы то поступали в Люблин, то исходили оттуда, что указывало на некоторые колебания среди немцев. Поговаривали о том, что на люблинском плоскогорье будет устроена резервация для миллионов евреев. По другим слухам, существовал план высылки всех евреев на Мадагаскар. Об охранниках в лагерях Глобочника говорили такое, что при одном упоминании о них становилось жутко: Липово-7, Собибор, Хелмно, Белжец…
”Операция Рейнхард” началась весной 1942 года в Люблине. Евреев из тамошнего гетто, воспроизводившего в миниатюре Варшавское, вывезли в лагерь под названием Майданек, расположенный в Майдан-Тартарском предместье. Когда лагерь опустел, туда свезли остатки из других городов и лагерей вокруг Люблина, а потом добавили депортированных из других стран. Бесконечный живой поток вливался в ворота Майданека, но никто оттуда не выходил.
Что же происходило в Майданеке? Составляет ли ”Операция Рейнхард” часть того же плана, по которому теперь с Умшлагплаца из Варшавы ежедневно отправляются поезда? Верны ли предположения о существовании и другого Майданека, под Варшавой?
Андрей посмотрел на часы и увидел, что пришел рано. В конце бульвара видна была стена гетто. Он нашел свободную скамейку, раскрыл газету и вытянул ноги. Краковский бульвар кишел черными и грязно-коричневыми мундирами.
— Капитан Андровский!
Андрей взглянул поверх газеты и увидел лицо сержанта Стики. Стика сел рядом с ним, взволнованно пожимая ему руку.
— А я с самого рассвета жду вас возле почты напротив. Думал, вы приедете утренним поездом.
— Рад тебя видеть, Стика.
Стика внимательно оглядел своего капитана и чуть не расплакался. Для него Андрей Андровский всегда был образцом польского офицера, а теперь? Худой, измученный, сапоги стоптаны.
— Не забывай называть меня Яном.
Стика кивнул, шмыгнул носом и громко высморкался.
— Когда эта женщина нашла меня и сказала, что я вам нужен, я так обрадовался, как не радовался ни разу с начала войны.
— Мне повезло, что ты по-прежнему живешь в Люблине.
Стика что-то буркнул насчет судьбы.
— Я давно подумывал добраться до Армии Крайовой, — сказал он, — да все никак, то одно, то другое. Одну девушку я тут попортил, вот и пришлось пожениться. Девушка неплохая. Теперь трое детей у нас, о них думать надо. Работаю на зернохранилище — не сравнить со старыми, добрыми временами в армии, да что поделаешь, жаловаться не приходится. Много раз хотел с вами связаться, да не знал как. Два раза в Варшаву ездил, а там эта проклятая стена вокруг гетто…
— Понимаю.
Стика опять высморкался.
— Стика, ты можешь устроить то, о чем тебя просили?
— Тут есть один человек, Грабский, старший над каменщиками в Майданеке. Я сделал все, как было велено. Сказал ему, что вы по поручению Армии Крайовой и вам надо попасть в лагерь, чтобы потом отписать правительству, переехавшему в Лондон.
— Что он ответил?
— ”Десять тысяч злотых”.
— Ему можно верить?
— А ему сказано: и дня не проживешь, если выдашь.
— Молодец, Стика.
— Капитан… Ян, вам… обязательно в Майданек? Говорят… да всем известно, что там творится.
— Не всем, Стика.
— Ну, а чем это поможет?
— Не знаю… может, хоть немножко совесть заговорит в людях. Может, если они узнают, то поднимут крик?
— Вы на самом деле в это верите, капитан?
— Обязан верить.
— Я простой солдат, — Стика медленно опустил голову. — Не умею как следует высказать, что думаю. Пока меня не перевели в Седьмой уланский полк, к евреям я относился, как все поляки. И вас ненавидел, когда только пришел в часть. Но… капитан у меня оказался хоть и еврей, да не еврей. Словом, поляк самый лучший из всех уланов. Ядрена мать! Люди из нашей роты десятки раз вступались за вас. Вы, конечно, не знали, но, Бог свидетель, мы им показали, как уважать капитана Андровского!
Андрей улыбнулся.
— Как началась война, как увидел я, что немцы вытворяют, так и подумал: матерь Божия, да мы же сотни лет так себя вели. Почему?
— Разве ты можешь приказать сумасшедшему, чтобы рассуждал здраво, или слепому — чтобы стал зрячим?
— Так мы ж не сумасшедшие и не слепые. Не разрешали же люди из нашей роты бесчестить ваше имя, почему же мы немцам разрешаем?
— Я много об этом думал, Стика. Всю жизнь хотел я только одного — быть свободным человеком в своей стране. А теперь я потерял веру, Стика. Когда-то я любил эту страну и верил, что настанет время, когда мы добьемся равенства. А теперь я ее, кажется, ненавижу.
— И вы на самом деле думаете, что другие люди, не поляки, будут переживать больше, чем мы?
Этот вопрос испугал Андрея.
— Не ходите в Майданек, не надо.
— Как-никак, я все еще солдат, Стика.
Такой ответ Стика понял.
Домишко Грабского стоял у моста за рекой Быстрой, возле железнодорожного узла. Грабский сидел в промокшей от пота майке, проклиная страшную жару, которая перед заходом солнца стала совсем невыносимой. Приземистый, поперек себя шире, лицо круглое как луна, типично польские черты. Над миской чечевицы, куда он макал черный хлеб, вились мухи. Крошки падали на подбородок. Он их смахивал, запивал еду пивом и громко рыгал.
— Так как? — спросил Андрей.
Грабский посмотрел на обоих и пробурчал что-то вроде ”да”.
— Мой свояк работает в бюро по трудоустройству. Можно выправить вам документы как на рабочего. Займет несколько дней. Я проведу вас в помещение охранников с моей бригадой. А в лагерь, не знаю, получится ли. Может, да, а может, нет. Но и с крыши того барака, что мы строим, все видать.
Грабский добрался до дна миски.
— И зачем только черт вас несет в это адское место!
— Приказ Армии Крайовой.
— А зачем? Там же только евреи, в этом пекле.
— Кто их разберет, эти приказы, — пожал плечами Андрей.
— Ладно, как с деньжатами?
Андрей выложил пять купюр по тысяче злотых. Грабский никогда не видел так много денег сразу. Толстыми, как сосиски, загрубелыми пальцами каменщика он неумело пересчитал купюры.
— Мало.
— Остальное получите, когда я выйду живым и невредимым из Майданека.
— Я не стану рисковать из-за проклятых евреев.
Андрей и Стика молчали. Грабский грозно посмотрел на одного и на другого, но понял, что таких ему не запугать. Оба здоровенные, как эти, из ”Мертвой головы”. Стика может и убить.
— Приходите сюда в шесть утра, — сказал он, пересыпая ответ проклятиями, и сунул деньги в карман штанов. — Сначала получим пропуск на работу.
Внезапный порыв северного ветра надул занавески, и в комнату проник тягучий тошнотворный запах. Грабский вылез из-за стола и захлопнул окно.
— Как ветер подует, так из Майданека сюда этой вонищей тянет.
Андрей и Стика стояли за спиной Грабского.
— Вон он, Майданек, — сказал Стика, показывая рукой на горизонт, где из высокой трубы валил сероватый дым.
— Только через эту трубу евреи и могут выйти из лагеря, — сказал Грабский и, довольный своей шуткой, расхохотался.
Глава восьмая
Хорст терпеливо ждал, чтобы Кристофер де Монти раскрылся перед ним после своего посещения гетто. Хорст вел себя как кукловод, уверенный, что его марионетка — Крис — скоро окончательно запутается. Чем больше проходило времени, тем яснее Хорст видел, что его расчеты сбываются. Теперь Крис много пил, и, если раньше он сторонился женщин, то сейчас они не вылезали из его постели. Он не пропускал ни одной пирушки, хотя еще совсем недавно избегал их. Чем тяжелее ему будет, тем неизбежнее он окажется в тупике. Неделя, месяц, два месяца
— Хорсту ничего не стоит подождать: Крис все равно не устоит и придет к нему просить за какую-то еврейку из гетто. Вот тогда и покроются все его затраты.
* * *
Во дворце Кенига, после приема почетных гостей, шла оргия, в которой участвовали наиболее приближенные к нему лица. Совершенно пьяный Крис, только что отпустивший немецкую манекенщицу, жмурился на дверь библиотеки, где он сидел. В рамке двери стояла маленькая женская фигура — и Крис мог бы поклясться, что она ему знакома. Женщина вошла и остановилась под канделябрами. Крис подошел сзади:
— Я, кажется, вас знаю?
Она повернулась и посмотрела ему в лицо:
— Когда-то знали!
— Габриэла!
— Андрей хочет вас видеть. Он в отчаянном положении!
Крис побелел:
— Невозможно! Да и для вас опасно быть здесь! Для нас обоих опасно!
— Эге, Крис, а я-то вас ищу! Что за талант у вас находить самых поразительных красавиц!
Хорст не сводил глаз с Габриэлы. Она отвечала смущенной улыбкой.
— Так что же, Крис, вы не собираетесь нас познакомить?
— Я Виктория Ландовская, только что приехала из Львова навестить двоюродную сестру. А вы, судя по описаниям, — барон фон Эпп?
— А где вы остановились, пани?
— Еще не знаю, но, если хотите, я позвоню вам, когда устроюсь.
Когда Крис с Габриэлой пошли к выходу, фон Эпп долго провожал Габриэлу глазами.
— Вы сумасшедшая, что полезли в это осиное гнездо, — сказал Крис, когда они уже ехали по улицам Варшавы. — Где он?
Андрей ждал их в гостиничном номере около Яхт-клуба. Крис слабо пожал ему руку, избегая взгляда.
— Как Дебора? Как дети?
— Все в порядке.
Крис сел на стул, стал изучать рисунок на линолеуме.
— Вода у вас найдется? У меня все внутри пересохло. — Сделав несколько глотков, он поднял глаза. — Ну и встреча! Ладно, вот я здесь. Габи говорит — что-то очень срочное?
— За эти два с половиной года ты не раз был нам очень нужен, — сказал Андрей. — Но я бы тебя и теперь не побеспокоил, если бы не абсолютная необходимость.
Крис скорчился на стуле.
— Ну, и что же это такое?
Андрей рассказал ему про лагеря уничтожения.
— Мы составили доклад, с адресами, именами, полный доклад. Но Армия Крайова отказалась переправить его в Лондон. Крис, подумай, — там ежедневно убивают тридцать, сорок, пятьдесят тысяч человек!
Крис сделал усилие и встал на ноги:
— Я в эти разговоры не верю. Германия — цивилизованная страна, немцы на это неспособны, все — ложь.
— Я только что вернулся из Майданека. Если захочешь порасспросить кое о чем своего друга фон Эппа, я могу подсказать тебе несколько наводящих вопросов.
Андрей положил перед ним толстую пачку отпечатанных на машинке листов. Крис покачал головой:
— Нет! Я сказал — нет! Какого черта вы меня сюда затащили?
— Крис! Крис! Как ты можешь? Ведь мы оба когда-то верили в человеческое благородство!
— И вы до сих пор считаете, что этот ваш доклад может растрогать наш проклятый мир? Да всем плевать на убитых евреев, голодающих индусов, наводнения в Голландии, землетрясения в Японии — было бы у самих брюхо полно!
Андрей стал перед ним на колени:
— Помоги нам, Крис, я на коленях тебя умоляю — помоги!
Габриэла кинулась к Андрею:
— Встань сейчас же! Сейчас же! И никогда не делай этого больше! Он хочет быть в стороне от всего, он…
— Я только хотел, чтобы Дебора осталась жива… — бормотал Крис.
— Она скорее покончит с собой, чем позволит тебе спасти ее ценой предательства, — тихо произнес Андрей.
— Пойдем отсюда, — потянула его Габриэла. — Ты видишь — от Кристофера де Монти ничего не осталось.
Андрей пошел к выходу.
— Ты была права, — сказал он Габриэле, — не надо было его просить. Мне хотелось бы плюнуть вам в лицо — но мне еще пригодятся силы.
— Да он и плевка твоего не достоин, — сказала Габриэла, выходя вслед за Андреем.
Крис упал головой на стол, задыхаясь от слез. Вдруг он почувствовал под рукой рукопись, поднял голову, придвинул листки к себе и начал читать.
Июль, 1942 г.
У нас есть все основания утверждать, что в генерал-губернаторстве созданы четыре центра, предназначенные исключительно для массового истребления людей. Кроме этих центров, имеются еще два лагеря смешанного назначения: концентрация людей и их истребление. В Польше есть также пятьсот трудовых лагерей, из которых сто сорок — предназначены для евреев. И в этих лагерях имеются орудия умерщвления.
Единственно возможный вывод заключается в том, что в Германии разработан план полного уничтожения еврейского народа. Голод, повальные болезни, расстрелы в различных гетто уже унесли десятки тысяч жизней. После вторжения Германии в Россию специальные команды уничтожили еще сотни тысяч. Теперь осуществляется главная часть плана — массовое истребление в специальных центрах. Генеральный план исходит, видимо, от Гитлера и передается Гиммлеру и Гейдриху. Сейчас план проводится в жизнь так называемым отделом 4Б — отделением гестапо, возглавляемым подполковником СС Адольфом Эйхманом.
Центры уничтожения расположены за конечными станциями железнодорожных линий, в глухих местах. Охрану несут эсэсовцы и вспомогательные команды украинцев и прибалтийцев. Ошеломляющее количество проектов, материальных ресурсов и живой силы брошено на то, чтобы закончить операцию, и это при том, что Германия ведет войну на нескольких фронтах. Например, железнодорожные составы остро необходимы для доставки оружия на русский фронт, но, по-видимому, транспортировка в Польшу евреев из оккупированных немцами стран еще важнее. Кроме того, в этой операции заняты тысячи инженеров, ученых, крупных специалистов, а также рабочая сила, которой везде сейчас не хватает. По нашей оценке, в операцию прямо или косвенно вовлечено от двухсот до трехсот тысяч человек. Все эти данные свидетельствуют о безумных намерениях нацистов и о том, что наше положение стало предельно критическим.
Во всех этих лагерях соблюдаются две установки: камуфляж и секретность. Отсюда ясно, что нацисты отдают себе отчет в том, что совершают преступление. В каждом лагере людей по прибытии отправляют на селекцию. Для принудительного труда отбирают очень немногих, остальных, включая женщин и детей, отправляют в ”санитарный пункт”, якобы на дезинфекцию. Всех стригут наголо; охранники, создавая видимость санитарной процедуры, раздают куски мыла (на самом деле — камни, залитые сверху слоем мыльной пасты), велят не забывать номера кабинок с одеждой. (Многие женщины по дороге в лагеря пытаются спрятать своих детей или даже выбросить их из поезда в надежде, что их подберут крестьяне, но это редко случается.) Когда люди входят внутрь камеры, за ними запирается железная дверь, и дежурный пускает газ. Сначала пользовались угарным газом, но он действует медленно и стоит дорого. Поэтому стали применять смесь синильной кислоты под названием ”циклон Б”, разработанную гамбургской фирмой по производству инсектицидов. Смерть наступает через несколько минут.
Евреи, оставленные для принудительных работ, производят уборку камер и увозят трупы в крематории, где их сжигают. Сначала сжигание производилось в открытых ямах, но это пришлось прекратить из-за невыносимого зловония. Как правило, евреи, занятые на этой работе, через две-три недели сходят с ума.
Бывают варианты, но в основном именно таков общий порядок. Прежде чем сжигать трупы, у них вырывают золотые зубы. Все ценности сдаются для нужд германской армии. Остальное — одежда, очки, обувь, протезы, даже куклы — отправляется на склады, где еще раз проверяется, не спрятано ли в них что-нибудь. Волосы отправляют в Германию для набивки матрацев и производства водоотталкивающих морских перископов. В одном лагере из трупов добывали жир для варки мыла.
По нашим сведениям, средствами уничтожения оборудованы лагеря не только в Польше, но и на территории Германии. Лагерь Дахау служит центром ”экспериментальной медицины”. На людях проводятся опыты по пересадке костной ткани и отдельных органов. Безжалостно определяют предел человеческой сопротивляемости морозу, электрошоку и так далее. Во всех лагерях, не только в лагерях уничтожения, применяются пытки, унижения и насилие. Подробности в приложении.
В Польше в лагерях уничтожения могут быть умерщвлены минимум сто тысяч человек в день. Мы не располагаем сведениями о подобной цифре в самой Германии. Польские лагеря работают на полную мощность. Количество строящихся газовых камер и крематориев неуклонно растет.
Люблинский район
Белжец — находится на железнодорожной линии Люблин — Томачев; в нем содержатся евреи из Львова и окрестностей; пропускная способность — десять тысяч человек в день.
Собибор — близ Влодавы; пропускная способность — предположительно шесть тысяч человек в день.
Майданек — концентрационный лагерь в предместье Люблина; находится в личном ведении Одило Глобочника, группенфюрера СС в Польше. Пропускная способность — более десяти тысяч человек в день.
Западная Польша
Хелмно — самый старый лагерь уничтожения (функционирует с конца 1941 года), в тринадцати километрах от Коло, на железнодорожной линии Лодзь — Познань. Предназначен для уничтожения евреев Западной Польши.
Центральная Польша
Треблинка — совсем недавно обнаружен подпольщиками, расположен недалеко от Варшавы. Предназначен для уничтожения евреев из Варшавского гетто, из Радома, Белостока, Гродно, Прибалтики, Ченстохова, Кельце.
Южная Польша
Аушвиц — сразу за силезской деревней Освенцим. Окружен примерно пятью десятками трудовых лагерей. Средства уничтожения находятся на участке под названием Биркенау. Пропускная способность — свыше сорока тысяч человек в день. Вместе с евреями там уничтожаются русские военнопленные, цыгане, политические заключенные, уголовники и другие.
Лагерь уничтожения Майданек в Люблине.
Мне удалось проникнуть в Майданек под видом одного из сотен польских рабочих, занятых на строительстве дополнительных комплексов.
В 7.00 я выехал из Люблина на телеге с бригадой ”Леопольда”. Нас остановили на конечной станции примерно в километре от главных ворот лагеря. Станция примыкает прямо к дороге. Нам пришлось пережидать, пока по этой дороге гнали к лагерным воротам несколько тысяч румынских евреев.
Машины Красного Креста стояли у станции. Немецкая охрана грузила в них стариков, калек, детей — всех, кто не мог пройти пешком оставшиеся полтора километра. Леопольд мне сказал, что затем эти машины Красного Креста закрывают наглухо, выскочить из них невозможно. Как только машина трогается, в салон начинает поступать угарный газ из выхлопной трубы — так что в Майданек прибывают уже трупы.
Примечание. Этот же метод применялся в Хелмно и в Треблинке, но от него отказались — слишком медленный и слишком дорогой. Теперь его применяют только в качестве дополнительного.
В наружный комплекс я попал в 8.00 через ворота, над которыми висит лозунг: ”Через труд — к свободе”. Моя бригада строила кирпичный барак для новой охраны, метрах в пятидесяти от внутреннего лагеря. Мне удалось устроиться в закутке на крыше третьего этажа, и я мог вести наблюдения в полевой бинокль, который пронес в сумке для завтрака.
Лагерь занимает, по моим приблизительным расчетам, от 250 до 300 гектаров. От Люблина он отстоит примерно на километр-полтора. В прилегающем комплексе расположены бараки охранников, дом коменданта, главный склад, гараж и другие постоянные службы.
Внутренний лагерь состоит из сорока шести деревянных бараков типа конюшен в немецкой армии. Воздух и свет проходят через узкие слуховые окошки. Мне сказали, что в каждом бараке по четыреста заключенных. Ясно, что внутри, кроме нар и прохода к дверям, ничего больше быть не может. Внутренний лагерь обнесен двумя рядами колючей проволоки высотой в пять метров. Между рядами проволоки непрерывно ходят украинцы-стражники с немецкими овчарками. Мне говорили, что ночью по внутренней проволоке пропускают ток. С наружной стороны через каждые двадцать пять метров стоят сторожевые вышки с прожекторами и пулеметами.
Леопольд обратил мое внимание на ближайшие к нам бараки. Он сказал, что это товарные склады. Румынские евреи, которых я утром видел на станции, входили в первый барак, где шла селекция. Очень немногих оставили в лагере, остальных отправили через пустырь к бетонному зданию, на котором я различил надпись ”Санитарный центр”. Приятное на вид здание; вокруг него деревья, лужайки, цветочки…
Когда собралось четыреста человек, им приказали войти в ”Санитарный центр”. Минут через десять я услышал страшные вопли, которые продолжались секунд десять-пятнадцать. Затем к зданию подошли еврейские заключенные (зондеркоманды), которые, как мне сказали, убирают камеру и уносят личные вещи во второй барак для сортировки.
Через десять минут после пуска газа еврейские заключенные вынесли мертвые тела. Я их ясно разглядел. Это были те самые люди, четыреста человек, которые вошли сюда двадцать минут назад. Их складывали по шесть-восемь на тележку с полозьями, вроде саней, и зондеркоманды их увозили через главные ворота внутреннего лагеря на боковую дорожку; она идет вверх, на холм, где стоит большое здание с огромной трубой. Это все я тоже видел ясно благодаря биноклю.
Вся процедура убийства 400 человек заняла 30 минут. Я подсчитал: она была повторена в тот день 12 раз; таким образом, было уничтожено приблизительно четыре тысячи восемьсот человек. На второй день газ пускали двадцать раз, то есть было уничтожено восемь тысяч человек; на третий день — семнадцать раз, то есть шесть тысяч восемьсот человек. Мне сказали, что меньше десяти партий в сутки не бывает, а иногда доходит и до сорока.
Леопольд со своими рабочими ремонтировали и газовую камеру, и крематорий. Он говорит, газовая камера — это комната с низким потолком, площадью 4 метра на 12; с виду — обыкновенная душевая, только головки душей фальшивые. Эсэсовец-наблюдатель может регулировать напор газа через зарешеченное окошко. Леопольд со своей бригадой должны заходить в газовую камеру раз в три — четыре недели и шпаклевать цемент, который отдирают обезумевшие жертвы, пытаясь вырваться наружу.
Леопольд также участвовал в строительстве крематория после того, как трупы перестали сжигать в открытых ямах. Когда санки прибывают в крематорий, трупы выкладывают на стол, вырывают золотые зубы, вскрывают и выпускают кровь через дренажную трубку, чтобы проверить, не были ли кем-то проглочены драгоценности. Затем трупы перевозят в соседнюю комнату и закладывают в одну из пяти печей, которые вмещают по пять-семь трупов за раз… Если руки или ноги торчат из печи, их обрубают. Сжигание занимает несколько минут. С другой стороны печи выгребают кости. В бинокль я разглядел груды костей. Некоторые — высотой в двухэтажный дом. Леопольд сказал мне, что, когда он недавно ходил чинить печи, уже были установлены машины для перемалывания костей. Эта костяная мука отправляется в Германию для удобрения полей.
* * *
У Кристофера де Монти началась неукротимая рвота. Его выворачивало наизнанку от боли и отвращения к себе.
— Боже мой! Что я наделал! — стонал он. — Я Иуда! Иуда!
Глава девятая
ВНИМАНИЕ! ВНИМАНИЕ!
Братья евреи!
Не ходите на Умшлагплац регистрироваться на депортацию!
Эшелоны отправляются в лагерь смерти, расположенный возле деревни Треблинка!
Прячьте детей!
Оказывайте сопротивление!
Призываем вас к восстанию!
Присоединяйтесь к нам!
Еврейская боевая организация.
* * *
Из дневника
О, Господи, зачем ты покинул нас! Как могут люди дойти до таких зверств! Мы в последнем кругу ада, и нас поглотила тьма. За всю историю гонений на наш народ ничего подобного еще не было.
Александр Брандель
После того, как стало ясно истинное назначение лагерей, различные еврейские группировки немедленно объединились. Шимон Эден с рабочими сионистами еще раньше пришли к соглашению с Андреем и бетарцами. Теперь под знамена Еврейской боевой организации встали и коммунисты, и отдельные религиозные группы, и люди, не входившие прежде ни в какую организацию. Согласились объединиться и ревизионисты — при условии сохранения некоторой свободы действий. Шимон Эден был назначен командующим, Андрей — его заместителем, несколько коммунистов — ответственными за деятельность вне стен гетто. Хотя в гетто они особой силы не представляли, на арийской стороне у них, благодаря польским коммунистам, было больше связей, чем у всех прочих. Вольф Брандель был направлен в район фабричного комбината по производству щеток для организации боевых отрядов среди рабочих.
На вооружении Еврейской боевой организации было шестьдесят пистолетов, тридцать четыре винтовки и единственный ручной пулемет. Оружие было настолько разных калибров и марок, что на каждого приходилось не более полудюжины патронов. Этот крошечный арсенал подкреплялся тысячами самодельных бомб и гранат, сделанных из водопроводных труб и усовершенствованных химиком Юлием Шлосбергом в подвале дома 18 по улице Милой.
Личный состав насчитывал пятьсот шестьдесят молодых мужчин и женщин, в основном в возрасте до двадцати лет, не имевших никакой военной подготовки.
Из дневника
Призыв к восстанию был не более чем глас вопиющего в пустыне. Да и как было людям на него откликнуться? Восстать с пустыми руками? Разве они могут надеяться на помощь извне? Дойдя до последней степени цинизма, нацисты называют уничтожение людей ”процедурой специальной обработки”. Люди так цепляются за жизнь, что не разрешают себе поверить в существование лагеря смерти в Треблинке. Еврейская полиция и Еврейский Совет сразу же срывают со стен плакаты подпольщиков. Кенкарты, проштампованные припиской к фабрикам принудительного труда, все еще считаются чуть ли не охранной грамотой на жизнь.
Просто диву даешься, как люди покорно принимают жизнь, которая хуже смерти. Даже самые разложившиеся общества в прошлые исторические эпохи понимали, что не только рабам — и животным нужно обеспечивать некоторый минимум, чтобы они могли работать. Немцы, пожалуй, даже ввели новшество, превратив всю Польшу в сплошной лагерь принудительного труда, и при наличии миллионов лишних рабочих, у которых нет других средств к существованию, идет зверская конкуренция за право стать рабом.
Рабы на комбинатах доктора Кенига изолированы от своих семей, пронумерованы, их клеймят и бьют, как скотину. Они работают в тяжелейших условиях по шестнадцать-восемнадцать часов в день. Зимой помещения почти не отапливаются, не проветриваются, едва освещаются. Ни человеческих условий, ни человеческих прав. Люди до того запуганы, до того забиты и голодны, что борьба между ними самими за кусок хлеба — это тоже борьба за жизнь. Спят они в сараях, не пригодных даже под свинарники. Во все эпохи рабы мечтали о свободе, которая несет избавление. Здесь же альтернатива одна: смерть. Малейшая нерадивость в работе, будь то в знак протеста или по недомоганию, означает немедленное уничтожение и замену следующим на очереди из тех, кто дерется за право стать рабом.
Вторую неделю длится ”большая акция”. Вчера на Умшлагплаце добровольцев не оказалось. Полиция с бригадой ”соловьев” окружила щеточную фабрику Кенига и отобрала для депортации половину рабочих. Сегодня Еврейский Совет призвал добровольцев занять освободившиеся места. Предложение превысило спрос! Конечно, эта новая хитрость немцев сработала ненадолго, но просто уму непостижимо, насколько люди стремятся быть обманутыми.
Натан-придурок стоит возле регистрационного центра на Умшлагплаце и пророчит, что во всей Варшаве он один останется в живых.
Вот что он поет:
Добряки германцы, право,
На себя берут расходы.
Что ни день — у нас облава,
Чтоб работу дать народу!
Александр Брандель
* * *
На девятый день ”большой акции” Александр Брандель пришел в здание еврейской полиции напротив Еврейского Совета на углу Заменгоф и Гусиной. Визит Бранделя смутил полицейских, которые вот уже года два как держали все гетто в страхе. Он был взъерошен еще больше, чем обычно. Его тщедушная фигура, разумеется, не внушала страха, и тем не менее они его боялись. Он был одним из тех немногих, кого они не трогали, так как это могло им дорого обойтись. А боялись они его спокойствия.
Он сказал, что ему нужен Петр Варсинский.
Варсинский, чья ненависть к евреям была общеизвестна, тоже побаивался Александра Бранделя. У Варсинского на нервной почве руки всегда чесались и были покрыты красными пятнами. При виде Алекса он начал расчесывать их до крови.
— Что вам здесь нужно? — прорычал он.
— Я хочу попасть внутрь селекционного пункта на Умшлагплаце и разместить вокруг него десять моих медсестер.
— Вы с ума сошли!
— Я заплачу.
— Убирайтесь вон, не то вас самого прокатят в поезде!
Эта проклятая улыбка Бранделя! Надо же, какая сволочь! Как он ненавидит его! Этот Брандель никогда не снисходит до возражений. Когда он, Варсинский, еще был охранником в Павяке, он любил, чтобы заключенные валялись у него в ногах, но такой тип, как Брандель, и не подумает смириться. Бесстрашный! Он терпеть не может бесстрашных. Зуд стал нестерпимым, и узкие глазки Варсинского увлажнились. Опустив руки на стол, он продолжал раздирать их ногтями.
— Чего вы хотите?
— Встретиться с гауптштурмфюрером Кутлером и штурмбанфюрером Штутце. Есть несколько человек, которых забрали на Умшлагплац, и мы хотим их выкупить.
— Как будете платить?
— В американских долларах.
— Я им передам. Сколько за голову?
— Шесть долларов.
— В любом случае, накиньте по доллару для полиции.
— Договорились.
Алекс встал из-за стола, стараясь скрыть свое отвращение. Какие перлы мудрости, накопленные им, могли бы пронзить сердце Петра Варсинского? Семь долларов за каждую жизнь. В кровожадном взгляде Варсинского он прочитал, что настанет день, когда тот будет стоять на перроне и смотреть, как в вагоне для скота его, Алекса, будут увозить в Треблинку.
* * *
Гауптштурмфюрер Кутлер был уже пьян, когда Варсинский пришел в барак эсэсовцев. Увидев окровавленные руки Варсинского, он торопливо налил себе снова. Кутлера мучили кошмары еще со времен расстрелов в Бабьем Яру. Он вскакивал по ночам с диким криком: ему снилось, что он тонет в крови. Теперь ему во сне являлись какие-то неведомые маленькие твари, которые рвали на части его тело. Штурмбанфюрер Штутце попытался поставить капитана на ноги. Уж эти слабонервные немцы! Проведут акцию — и начинают глушить себя спиртным до белой горячки, да еще накачиваются наркотиками. То ли дело австрийцы, вот как он сам или Глобочник, или Гитлер — они покрепче. Дайте только выиграть войну, и австрийцы возьмут верх над этими немецкими хлюпиками.
Кутлер был не в состоянии разговаривать, и Штутце приказал двум охранникам отвести гауптштурмфюрера в его комнату, потом повернулся к Варсинскому:
— Так он, говоришь, предложил тебе по шесть долларов за каждую еврейскую голову. И сколько ты накинул для себя? — спросил он Варсинского.
— Только по одному доллару на еврея, герр штурмбанфюрер, и еще из этого нужно раздать моим полицейским.
— Так, так, — раскидывал мозгами хромой австриец. — А почему бы и нет? Пусть покупают евреев. Все равно мы их всех туда отправим. Все евреи торгаши и ты еврей, Варсинский. Торгаш.
Варсинский вздрогнул, услышав, что его назвали евреем.
— Я хочу десять долларов за еврея, и деньги на бочку в конце каждого дня, — сказал Штутце.
— Слушаюсь.
— И, кстати, пусть эта сделка останется между нами.
— Слушаюсь.
За окончательную цену — одиннадцать долларов пятьдесят центов Александр Брандель и его медсестры получили пропуск на Умшлагплац. В течение нескольких дней им удавалось вырывать из толпы обреченных нескольких писателей, ученых, музыкантов, поэтов, историков, учителей, детей, инженеров, врачей, актеров, раввинов.
Хитрость с рабочими, которых угоняли прямо с фабрики, провалилась, потому что больше не находилось желающих занять их место. Тогда гетто стали систематически прочесывать, вылавливая тысячи беспризорных, бездомных детей — всех их депортировали. Среди выловленных был и Натан-придурок, но Александр Брандель его выкупил.
Теперь уже не было таких организованных очередей, как вначале. Взятки так и сыпались на Умшлагплаце. Если у депортированных не было денег, они предлагали охране часы, кольца, меха — все что угодно, только бы вернуться в гетто хоть на день, на час. И каждый день на пути к поезду происходили задержки из-за десятков безумных попыток к бегству. Охрана совсем озверела.
И каждый день после того, как в три часа поезд уходил, на площади оставались те, кому не хватило места. Их отправляли на верхний этаж отборочного пункта и назавтра они были первыми на очереди. Ночью охранники-украинцы их раздевали, проверяя, нет ли у них ценностей, женщин отводили на нижние этажи и насиловали.
На двенадцатый день ”большой акции” собрался совет бетарцев и постановил, чтобы Алекс ушел с Умшлагплаца. Толек и Анна в один голос твердили, что Кутлеру или Штутце может взбрести в голову любая блажь, и — пиши пропало со всей этой затеей выкупа, а вот жизнь Алекса наверняка будет в опасности. Алекс и слышать не хотел ни постановлений, ни доводов. Столько лет он боролся за то, чтобы вдохнуть жизнь в угасающую еврейскую культуру! Не в его силах остановить депортацию, но хоть кого-то из представителей этой культуры он во что бы то ни стало должен спасти.
И на следующий день он обходил, как обычно, двор на Умшлагплаце.
— Алекс, быстро сюда! Рабби Соломон прошел селекцию. Они потащили его на кладбище, расстреливать!
Алекс бросился через площадь в здание селекционного пункта, пронесся, задыхаясь, по коридору мимо охраны и вбежал в кабинет Кутлера. Капитан выпил уже больше половины первой бутылки шнапса, а до полудня было еще далеко. Александр потерял всякое самообладание.
— Рабби Соломон! — крикнул он.
— Не очень-то испытывай свою судьбу, еврейчик, — рявкнул Кутлер.
— Сто долларов, — в отчаянии выпалил Алекс.
— Сто? — Кутлер засмеялся. — За эту еврейскую дохлятину?! Ничего не скажешь, старые еврейские хрычи сегодня в цене! По рукам, бери его себе, еврейчик.
Алекс облегченно вздохнул и вышел, а Кутлер откинулся на спинку кресла и расхохотался.
* * *
Среди ночи Сильвия Брандель на цыпочках спустилась в подвал Алекса. Милая, 18 спала, кроме дежурных. Сегодня днем Сильвия пыталась зайти к мужу, но дверь была заперта, и он не отвечал. Она не знала, что делать: рассердиться, обидеться, снова попытаться попасть к нему, оставить его в покое? На Алекса такое поведение было совсем не похоже. Все-таки она постучала. Он открыл дверь и тут же, отвернувшись от нее, пошел к столу.
Сильвия смотрела ему вслед, стараясь собраться с мыслями. Его нынешнее поведение пугало ее, потому что было ему несвойственно. Он всегда был маяком для тех, кто искал света и прибежища. За двадцать лет замужества она не могла припомнить, чтобы он хоть раз растерялся или попросил о помощи. Поначалу ее смущало, что он не нуждается в сочувствии, как другие мужчины, но вскоре она научилась глубоко уважать его и служить ему. А Алекс жил в мире своих идеалов и идей, и его терпение и мужество были неистощимы. Увидеть его выбитым из колеи было страшно.
— Как рабби Соломон?
— Мы поставили ему кровать в подвале Клуба добрых друзей. Ирвин останется с ним на ночь.
— Алекс, поешь чего-нибудь. На кухне суп есть.
— Я не голоден.
— Уже три часа ночи. Пожалуйста, пойдем, ляжешь спать.
Он в отчаянии закрыл лицо руками.
— Алекс, я никогда не вмешивалась в твои дела, но теперь я тебя прошу — не ходи больше на Умшлагплац. И моей выдержке есть предел.
В глазах у Алекса блеснули слезы.
— Ни один человек не может долго делать то, что делаешь ты, и не надорваться.
— Провал, — прошептал он, — полный провал.
— Ты просто человек, Алекс. Человек, который отдал свою жизнь другим. Я не могу видеть, как ты себя терзаешь.
— Полный провал, — продолжал он свое, — полный…
— Алекс, ради Бога…
— Сегодня я потерял голову. Это будет повторяться.
— Ты устал. Очень устал.
— Нет. Просто… Сегодня я понял… все, чего я добивался, все, что старался делать, все было неправильно.
— Ну что ты, дорогой.
— Разве это путь — спасти еще одного человека; еще на один день? Я нашел лазейку для спасения одиночек, а тут тысячи посылаются на смерть, и я ничего не могу сделать… ничего.
— Не хочу я слушать, как ты себя ругаешь, — Сильвия неловко взяла его за руку, — после всего, что ты сделал для других…
— Сделал? — он засмеялся. — Что же я сделал, Сильвия? Связывался с жуликами и нацистами? Заискивал перед ними, хитрил? Это называется сделал? — он взял ее за руки и снова стал прежним Алексом. — Они хотят разрушить всю нашу культуру. Как мне сохранить в живых хоть немногих, чтобы показать миру, кем мы были и что для него сделали? Кто останется? Мы здесь, на Милой, 18 об этом не говорили, — он отошел от нее, — но и с Андреем мы после начала войны почти не разговаривали. Знаешь, почему? Когда пришли сюда немцы, он хотел увести людей в леса, чтобы бороться. Я его остановил. Отнял у него возможность приобрести оружие. Мой путь! Мне нужен был мой путь.
— Алекс, пожалуйста…
— Ложный путь! Я пошел неправильным путем и всегда был неправ! Ни мой дневник, ни молитвы рабби Соломона не спасут нас. Только оружие Андрея! А теперь слишком поздно, и виноват в этом я.
* * *
Под Варшавским гетто образовался целый подземный город, совсем как римские катакомбы. Каждый, кто был в силах, работал на постройке тайных убежищ.
Пятьдесят тысяч дверей, пятьдесят тысяч потайных ходов вели в потайные помещения в подвалах, шкафах, за книжными стеллажами, на чердаках. В магазинах выходы были спрятаны под прилавками, в пекарнях — в остывших печах. Выкапывали потайные ходы под трубами, под мусорными свалками. Поближе к месту, где жили. По улицам ходили только в воспоминаниях. Если нужно было с кем-то связаться, добирались по крышам. Тайные помещения скрывались за печами, за уборными, за картинами.
В подвалах было удобно прятаться, потому что там можно было держать запасы продуктов и вход легче было замаскировать; но чердаки имели то преимущество, что оттуда было легче удирать.
Вся эта примененная на практике изобретательность не мешала эсэсовцам выполнять ежедневную норму депортации. Детские крики, натренированность собак-ищеек, старания немецких пособников помогали раскрывать все новые и новые потайные места. Патруль на улице смотрел, как другие патрульные выбивают стекла в домах, потому что целые стекла могли быть признаком потайного помещения.
На Милой, 18 и на Лешно, 92 Андрей и Шимон заняли чердачные комнаты. Туда был проведен специальный звонок, чтобы в случае опасности они ушли по крышам, куда патруль не очень охотно поднимался.
Прежним входом в подвал на Милой, 18 больше не пользовались, так как это стало небезопасно. Чтобы замаскировать новый вход, на первом этаже соорудили специальную уборную. Нужно было лишь вытащить болт, неплотно ввинченный в пол, и в стене открывалось отверстие, достаточное, чтобы в него пролез взрослый человек. Приставная лестница вела в новые отсеки, вырытые в подвале в тот день, когда началась ”большая акция”. Тут пряталось человек десять из тех, кого Алекс спас с Умшлагплаца; тут же были архивы и склады оружия. Выход был проложен через широкую дренажную трубу, которая тянулась на много метров под Милой, 18. Подземная система переходов упиралась в центральную трубу, которая доходила до середины улицы. В ней постоянно слышался шум воды.
В конце третьей недели августа ”большая акция” вдруг приостановилась. Облавы прекратились.
Глава десятая
У очень немногих евреев в гетто был телефон, но у Макса Клепермана их было целых два: второй — прямой к доктору Францу Кенигу, с которым он обделывал разные делишки. У Могучей семерки были совершенно исключительные права на куплю-продажу золота, недвижимости, земельных участков и на доставку информации. И вот у Макса Клепермана зазвонил телефон.
— Да, герр доктор… Да, герр доктор… Да, герр доктор.
После еще нескольких ”Да, герр доктор” Макс повесил трубку и вызвал свою секретаршу.
— Доктор Кениг велел всем моим компаньонам собраться у меня в кабинете в час дня. Немедленно сообщите им, и пусть ждут здесь. Я сейчас иду к нему в резиденцию и вернусь вместе с ним.
Макс посмотрел, все ли на нем в порядке, снял с мизинца брильянтовое кольцо и хлопнул в ладоши, вызывая своего шофера, который был также и его телохранителем. Они выехали из гетто через Красинские ворота. Максу нравилось ездить по арийской стороне. Он радовался деревьям. Внутри гетто росло всего одно дерево — как раз перед зданием Еврейского Совета. Это единственное дерево его раздражало, как бы напоминая, что Еврейский Совет составляет конкуренцию Могучей семерке. Ему уже давно хотелось посадить с полдюжины деревьев перед своим главным бюро на Павьей, но он решил, что уж очень вызывающе это будет выглядеть.
Особенно Макс любил Красинский парк. Здесь мальчишкой начинал он свою карьеру: платил польским хулиганам, чтобы они отнимали у еврейских мальчиков товары, которые те разносили по домам клиентов, и продавал эти товары на Парисовской площади. Теперь на Парисовской площади торговать запрещалось — с тех пор, как началась депортация.
С прекращением депортации Макс вздохнул свободнее. Даже его и всю Могучую семерку она начинала раздражать. Немцы, конечно же, сделали все, что хотели. Теперь Макс старался представить себе, какая еще выгодная сделка ждет его у доктора Кенига. Раз кончилась депортация, значит, заваривается что-то новое. ”Немалый путь я прошел, однако!” — подумал он.
Из всех немцев лучше всего было иметь дело с доктором Кенигом. Он не орал, не грозил, не старался заграбастать себе все, что можно было выжать из сделки, — хотел только своей доли. Порядочный человек, этот доктор Кениг.
Макса провели в кабинет Кенига. Он сел и, не зная, что ему предстоит, в волнении оторвал кончик сигары. Когда Кениг кивнул ему, разрешая закурить, он зажег сигару от настольной серебряной зажигалки.
— Ваши компаньоны ждут в здании Могучей семерки? — спросил доктор Кениг.
— Они соберутся там, как было приказано, герр доктор.
— Теперь, Макс, поговорим о деле.
— К вашим услугам, — сказал Клеперман.
Кениг надел очки, открыл папку, вынул из нее листок и стал его изучать.
— За последние годы вы сколотили себе неплохое состояние, Клеперман.
Улыбка мигом сошла с лица Макса и он через плечо покосился на эсэсовцев, стоявших у дверей. Макс откашлялся и облокотился о стол. Куда Кениг клонит?
— Должен сказать, вы совсем не промах. Скрыли от нас четверть миллиона долларов, — продолжал Кениг.
— Страшное преувеличение, — запротестовал Макс.
— Один из ваших компаньонов сам нам это сообщил.
Толстыми пальцами Макс еле-еле расстегнул ворот, когда доктор Кениг зачитал ужасающе точный отчет о его незаконных доходах.
— И наконец, — сказал доктор Кениг, — через различные агентства вы перевели злотые служащим социального обеспечения в обмен на доллары, положенные в Швейцарский банк. Дома сдали за доллары ”Обществу попечителей сирот и взаимопомощи”. И вы, Макс, конечно, знаете, что все это незаконно.
Макс уже почти не слушал Кенига. Он поглядывал через плечо, не исчезли ли каким-то чудом охранники. Нет, на месте. Наглость со стороны Кенига сидеть здесь с таким видом, будто он чист как стеклышко, тогда как именно через него Макс проворачивал большинство сделок с немцами. У них у обоих рыльце в пушку, а Кениг теперь вдруг стал на защиту правопорядка. Ничего нет хуже на свете, чем благочестивый вор!
— Как комиссар по делам еврейской собственности, — продолжал Кениг, — я потрясен тем, как вы ведете дела. Вы не оправдали доверия, оказанного вам оккупационными властями.
Ну, Макс, соображай быстрее! Ты влип, шевели мозгами! Мысли его неслись с бешеной скоростью. Нужно предложить какую-то сделку. Потерять на швейцарских деньгах, чтобы спасти южноамериканские. О южноамериканских никто не знает.
— В такой обстановке мне трудно говорить о делах, — улыбнулся Макс.
— Полагаю, вы понимаете положение вещей.
— Еще бы! Что-что, а соображать Макс Клеперман умеет!
Макс кивнул в сторону эсэсовцев. Кениг приказал им подождать за дверью.
— А теперь, Клеперман, давайте начистоту. Сколько у вас в швейцарских банках и что за банки?
— Сорок тысяч долларов на открытом счету, — признался Макс.
— В каких банках?
— Должен ли я, герр доктор, — Макс вытер рукавом пот со лба, — считать, что различные контракты между вами и Могучей семеркой прекращаются?
— Считайте, что хотите.
— Видите ли, — Макс прокашлялся и прижался грудью к краю стола, собираясь раскрыть большой секрет, — у меня есть немного больше долларов. Пятьдесят тысяч. Откровенно говоря, я устал от дел. Хотелось бы уже попользоваться плодами своих трудов. Давайте заключим последнюю сделку. Я выписываю на ваше имя чек на половину этой суммы сейчас и на вторую половину — когда приеду с семьей в Берн.
— Да вы, Макс, готовы бежать, — Кениг слегка улыбнулся, откинувшись на спинку кресла.
Макс подмигнул.
— А как же ваши компаньоны?
— Поверьте, я терпел этих воров, пока терпение не лопнуло. Мне думается, это подходящий способ для двух честных людей закончить долгое и плодотворное сотрудничество.
— Но на что же вы будете жить, Макс?
— Как-нибудь выбьюсь.
— Может, с помощью тех денег, что лежат у вас в Женевском национальном банке?
— Да, у меня там есть счет.
— И в Южной Америке в Буэнос-Айресе, и в Рио-де-Жанейро.
— Герр… герр… герр…
Кениг разложил перед Клеперманом шесть документов и протянул ему ручку.
— Вы просто подпишите, господин Клеперман, а остальное мы заполним сами.
У Макса исказилось лицо. Он неловко затянулся сигарой и закашлялся.
— У моих компаньонов тоже есть деньги за границей. Если я подпишу эти бумаги и сообщу, где они держат деньги, я получу выездной паспорт?
— Вы сами оговорили условия сделки, — улыбнулся Кениг.
Макс расписался в том, что возвращает двести тысяч долларов, не фигурировавшие в отчете о доходах. Пот капал на эти бумаги, когда он их подписывал.
— По прибытии в Швейцарию я вам сообщу, где остальные держат деньги.
— Мы знаем, что на вас можно положиться, Макс, — кивнул Кениг. — О вашем отъезде вам скоро сообщат.
Макс был раздавлен, но жизнь свою все-таки сохранил. Двое эсэсовцев вывели его из кабинета Кенига. Деньги у него хранились в восьми банках. О двух из них так и не узнал этот ”праведный вор” Кениг. Макс плюхнулся на заднее сидение своей машины и застонал.
От ужаса у него глаза чуть не вылезли из орбит, изо рта выпала сигара: вместо шофера в машине сидел какой-то эсэсовец — телохранитель исчез. Прежде чем Макс успел шевельнуться, в машину уселись еще двое эсэсовцев. Машина тронулась и через шесть минут остановилась у ворот еврейского кладбища.
Макс побелел при виде штурмбанфюрера Зигхольда Штутце. Эсэсовцам пришлось вытащить его из машины. Штутце постукивал дубинкой по ладони, когда к нему волокли Макса.
— Ваше превосходительство, штурмбанфюрер, я… я… — Клеперман снял шляпу.
— Я сюда пришел специально ради тебя, Клеперман, — заговорил Штутце. — Ты самый омерзительный из всех омерзительных евреев. Я всегда восхищался твоим кольцом. Нет, не трудись отдавать мне сейчас. Я его возьму после того, как тебя расстреляют.
— Значит, вам ничего не передали… Доктор Кениг заключил со мной договор. Речь идет о ста тысячах долларов.
— Заткнись! Ты что, серьезно думаешь, что мы тебя выпустим из Польши при том, что ты так много знаешь?
— Клянусь, я не раскрою рта.
— И клясться не нужно, мы сами его заткнем тебе навсегда.
Три пары сильных рук схватили Макса. Он упал на колени, его оттащили.
— Не тащите, — сказал австриец, — пусть ползет.
— Ваше превосходительство, есть еще деньги. Я не все сказал Кенигу. Вы… я… между нами…
Удар дубинки пришелся по голове. Клеперман упал лицом вниз, пополз к Штутце, обхватил руками его колени и стал молить о пощаде.
Удары сыпались до тех пор, пока лицо Макса не превратилось в кровавое месиво. Штутце колотил его каблуками, до изнеможения. Он совсем обессилел; эсэсовцы то и дело поднимали его на ноги.
Затем труп Макса потащили вдоль оскверненных могил к восточной стене кладбища и швырнули в яму размером семь метров в длину и четыре в глубину.
На краю ямы были выстроены компаньоны Макса и пятьдесят членов Могучей семерки. Они плакали, умоляли, торговались. Под ними на дне ямы, залитой негашеной известью, валялся Клеперман.
Кто-то упал на колени, кто-то взывал к Богу, кто-то вспоминал свою мать… Сутенеры, воры, доносчики.
— Огонь!
Звуки выстрелов здесь никого не удивляли. Еврейские могильщики безучастно смотрели, как падающие в яму трупы коченеют в разных позах, глядя на них открытыми глазами. Эсэсовцы подошли поближе и расстреляли тех, кто еще шевелился. Потом трупы засыпали известью и подвели к яме следующую партию из Могучей семерки.
ИЗВЕЩЕНИЕ
РАСКРЫТЫ МНОГОЧИСЛЕННЫЕ ПРЕСТУПЛЕНИЯ ОБЩЕСТВА "МОГУЧАЯ СЕМЕРКА”, КОТОРОЕ ЯВЛЯЛОСЬ ГЛАВНЫМ ВИНОВНИКОМ НЕСЧАСТИЙ ЕВРЕЕВ. РАССЛЕДОВАВ В СУДЕБНОМ ПОРЯДКЕ ЭТИ ПРЕСТУПЛЕНИЯ, НЕМЕЦКИЕ ВЛАСТИ ВО ИМЯ СПРАВЕДЛИВОСТИ ПРИГОВОРИЛИ ЧЛЕНОВ ОБЩЕСТВА К РАССТРЕЛУ. ПРИГОВОР ПРИВЕДЕН В ИСПОЛНЕНИЕ.
НАЧИНАЯ С СЕГОДНЯШНЕГО ДНЯ, ДЕПОРТАЦИЯ ОТМЕНЯЕТСЯ; РАЗРЕШАЕТСЯ СНОВА ОТКРЫТЬ СПЕЦИАЛЬНЫЕ ШКОЛЫ; РАЗРЕШЕНЫ ТАКЖЕ СОБРАНИЯ В ГЕТТО. КОМЕНДАНТСКИЙ ЧАС СНОВА ПЕРЕНОСИТСЯ НА 7.00.
Извещение подписал Рудольф Шрекер,
комиссар Варшавского округа.
Глава одиннадцатая
Рахель перелистала ноты, отобрала несколько пьес и надела повязку со звездой Давида. В комнату, потягиваясь и зевая, вошла Дебора в халате.
— Ты думаешь, сегодня не опасно давать концерт? У меня скверное предчувствие.
— Мама, уже четыре дня, как нет никаких депортаций. Ирвин составляет программу концертов по всему гетто, чтобы люди немножко пришли в себя после этих трех недель. К тому же я буду играть в твоем приюте на Низкой, там ничего не случится.
— Хорошо, будем надеяться.
— Может, сегодня я увижу Вольфа. Уже десять дней, как мы не виделись.
— Я не хотела бы, чтобы вы шли к Андрею, — Дебора погладила дочь по голове.
— Мы и не можем туда пойти, мама. За домом установлена постоянная слежка.
— Приходи сюда. Папа вернется поздно.
Рахель обернулась к матери, и та вдруг увидела, что у нее совсем взрослая дочь.
— Спасибо, мама, но Вольф ужасно гордый, он не пойдет сюда. Да это и не так важно. Главное — увидеть друг друга, немножко поговорить. Больше нам ничего не надо.
Дебора погладила ее по щеке.
В комнату влетел Стефан.
— Ну, ты готова?
— Дети, будьте осторожны. Держите наготове кенкарты и не сердитесь, что я не иду, я ужасно устала. Мне нужно немножко поспать, прежде чем снова идти в приют. Скажите Сусанне, что я буду дежурить ночью.
Стефан и Рахель поцеловали Дебору на прощанье.
Рахель открыла дверь и остановилась.
— Мы уже отвыкли ходить по улице, даже странно, что снова можно выйти, — сказала она.
— Будьте осторожны, — повторила Дебора.
* * *
Зал в приюте на Низкой вмещал больше четырехсот детей. Приют был одним из двадцати восьми заведений ”Общества попечителей сирот и взаимопомощи”, находившихся под началом Александра Бранделя. В этих приютах умудрялись кормить и тайно обучать свыше двадцати тысяч детей, оставшихся без родителей. В отличие от многих зданий гетто, в этих домах не было потайных помещений по той простой причине, что их невозможно было устроить так, чтобы держать в секрете. В конце концов, решил Брандель, это же дети, их не тронут.
Дети очень любили Рахель Бронскую. В зал они набились битком, заняли все скамейки, сидели в проходах, на эстраде, прямо на полу возле пианино. Медсестры, учителя, нянечки стояли под стенкой в конце зала.
Рахель все время поглядывала на заднюю дверь, не появится ли Вольф. Давным-давно, когда он еще только вернулся с бетарской фермы, он пришел прямо на ее концерт и остановился вот в этих дверях. Может, и сегодня так будет?
Рахель подала знак, чтобы стало тихо, и объявила первый номер. Она рассказывала о жизни Шопена, играя в соответствующих местах вальсы, ноктюрны, этюды и закончила патриотическим финалом одного из полонезов.
Следующим номером шло попурри из идишистких песен. Она смотрела на детские лица и видела, как они стараются припомнить тот далекий голос, который когда-то напевал им эти мелодии.
Через заднюю дверь в зал вошла Сусанна. Быстрым взглядом окинув зал, она подошла к своей помощнице и что-то шепнула ей на ухо. Та, видимо, пришла в ужас, но тут же кивнула и что-то шепнула другой медсестре.
— А теперь, дети, все вместе! — сказала Рахель.
Розы распустились в Галилее
И радуется земля…
Сусанна снова оглядела зал, увидев Стефана, пробралась к нему, взяла за руку и отвела к боковой двери.
— Спокойно, Стефан, держись, как ни в чем не бывало. Дом наш окружен полицией. Поднимись на чердак, там в классной комнате занимаются двадцать пять или тридцать детей. Знаешь, где это?
Стефан кивнул.
— Проведи их по крышам на Милую, 18. Бранделю скажи, чтоб немедленно шел на Умшлагплац.
Увидев, что Стефан ушел из зала, Рахель насторожилась.
Мы любим тебя, наша Галилея,
Твоя земля в нашем сердце песней звенит…
Сусанна подсела к Рахель.
— После этой песни я должна сделать объявление. Пока продолжай играть. Не нужно поднимать панику, понимаешь?
— О Боже…
— Играй, играй.
— Понимаю…
Сусанна стала перед пианино и подняла руку.
— Дети! У тети Сусанны есть для вас замечательный сюрприз! Сегодня мы отправляемся в деревню на прогулку.
В зале раздались возгласы удивления — дети не верили своим ушам.
— Поедем поездом, и вы увидите все, о чем мы с вами часто говорили: деревья, цветы, фермы. Все, чего вы еще не видели. Вам это очень понравится. А теперь мы все выйдем из зала и пойдем на улицу. Не пугайтесь, увидев солдат, — сегодня они пришли нам помочь. Ну, Рахель, сыграй нам какой-нибудь марш, под который мы будем выходить.
Сусанна вышла в коридор как раз в тот момент, когда Петр Варсинский вошел в дом. Она загородила перед ним дверь в зал.
— Мы готовы, — сказала Сусанна. — Предупредите, пожалуйста, своих полицейских, чтобы они не пугали детей, и мы их спокойно выведем.
— Мы пришли за детьми, а не за вами.
— А мы хотим идти вместе с ними.
— Дело ваше, — пожал плечами Варсинский. — Выводите их на улицу.
— Быстро! — приказал Стефан двум десяткам ребятишек, сидевшим в классе на чердаке.
Жизнь в гетто приучила детей подчиняться без всяких разговоров. Стефан первым поднялся по приставной лестнице к слуховому окну, приоткрыл его и посмотрел вокруг.
— Живо! — скомандовал он еще раз.
* * *
Петр Варсинский явился с докладом к гаупт-штурмфюреру Кутлеру.
— Ну, как? — спросил тот.
— Наилучшим образом. Все приюты очищены.
— Много получилось?
— Может, десять, а может, и двадцать тысяч голов.
— Неплохой урожай еврейских детенышей. Пользы от них, правда, как от козла молока. Держи их на верхних этажах до завтра, что останется — на послезавтра. И чтобы все твои люди ночью охраняли Умшлагплац — эти сволочи из гетто могут еще что-нибудь затеять. — Кутлер направился к регистрационному пункту, но, увидев среди детей медсестер, нахмурился. — Варсинский! А эти что здесь делают?
— Хотят идти вместе с детьми.
— Вы, разумеется, не против, чтобы мы их подбадривали? — подошла к ним Сусанна Геллер.
Кутлер ухмыльнулся. Ему не понравилось ее непривлекательное лицо. Он посмотрел на других медсестер и воспитательниц, собравших вокруг себя детей. ”Проклятые евреи, — подумал Кутлер, — им нравится умирать мучениками”. Он вспомнил, как отцы закрывали ладонями глаза сыновьям на краю Бабьего Яра в Киеве.
— Вам тут делать нечего, их отправят без вас, — сказал он.
— Прогулка в деревню понравится детям больше, если мы будем рядом.
— Что у вас в сумке? — Кутлер отвел глаза от пристального взгляда Сусанны.
— Шоколад. Я припасла его для них на такой исключительный случай, как нынешний.
— Хотите быть героями — черт с вами! — он ушел к себе в кабинет, достал шнапс и стал пить прямо из бутылки, пока не помутилось в голове.
Во двор набили тысячи измученных детей. Медсестры и воспитательницы старались занять их играми. Из старших детей некоторые знали, куда они едут, но молчали.
— Жиденята, марш на перрон!
— Ну, дети, теперь мы едем на чудесную прогулку в деревню.
— Тетя Сусанна, а когда мы вернемся?
— Может, еще сегодня вечером.
— Проходите в конец платформы к первому вагону.
Паровоз начал выпускать пары. Подгоняемые криками и пинками, дети карабкались в вагоны.
В стельку пьяный Кутлер вышел, шатаясь, во двор и наблюдал за отправкой. Он издавал нечленораздельные звуки, видимо, приказывал пошевеливаться. У дальней стены он заметил с десяток детей, настолько обессиленных, что они не держались на ногах.
— Эй, жиденята! — закричал он, направляясь к ним.
Две медсестры бросились к детям и, опередив Кутлера, помогли им подняться.
* * *
— Пустите меня туда! Пустите! — кричал Александр.
Человек шесть здоровенных парней из еврейской полиции не пускали несчастного Бранделя на селекционный пункт. Он кричал и отбивался, но его потащили на другую сторону Ставок к пакгаузу, где было отделение Варсинского.
— Я требую, чтобы меня пустили в центр на Умшлагплац!
Варсинский дал Александру выкричаться.
— Вам уже недолго осталось гулять на свободе, Брандель. Отведите его в гетто, — приказал он.
* * *
Поезд ехал по сельской местности.
— Теперь, дети, у меня для вас есть еще один сюрприз. Шоколад!
— Шоколад!
Она пустила сумку с отравленным шоколадом по вагону.
— Правда, вкусно?
Поезд продолжал свой путь.
— Давайте петь все вместе.
— Я хочу спать, тетя Сусанна.
— Ложись, поспи.
— И я хочу спать…
— Все ложитесь спать. От свежего воздуха всегда хочется спать.
Один за другим дети закрывали глаза. Сусанна прижала к себе двоих из них и проглотила последний кусочек шоколада.
Глава двенадцатая
Штурмбанфюрер Зигхольд Штутце во всем подражал своему божеству — Гитлеру. Заложив большие пальцы обеих рук за пояс, он ходил, прихрамывая, взад-вперед по двору, где собралась еврейская полиция. Остановившись у микрофона, он уставился строгим и завораживающим взором на свою замершую аудиторию. Справа от него выстроились члены Еврейского Совета, слева — ”Рейнхардский корпус”.
Выбросив вперед руку, он начал свою речь пронзительным голосом, отдававшимся эхом в каменном дворе.
— Вы, жирные евреи! Вы разжирели потому, что мы слишком много вам даем. Мы относимся к вам лояльно, а вы допускаете, чтобы о нас печатали всякую ложь, не замечаете у себя под носом коммунистов-агитаторов. Мы их найдем и уничтожим. Это из-за их лжи за четыре дня не пришел ни один доброволец для отправки на честную работу на Востоке. Зачитывай новые приказы! — повернулся он к Варсинскому.
— С сегодняшнего дня, — раскрыл приказ Варсинский, — каждому члену еврейской полиции вменяется в обязанность ежедневно доставлять трех человек на Умшлагплац для отправки на честную работу. В случае невыполнения нормы будет немедленно депортирован сам полицейский и его семья.
Отмена ”большой акции”, комедия с уничтожением Могучей семерки ”во имя справедливости”, разрешение снова открыть школы — все было сделано с одной целью: усыпить бдительность людей на то время, пока немцы подготовят новый удар.
Запуганная еврейская полиция, подчинявшаяся Варсинскому, давно продавшая свои души, теперь уже и вовсе потеряла человеческий облик. Когда им не удавалось выполнить норму, они тащили на Умшлагплац своих беззащитных родственников.
Штамп на кенкарте о месте работы, долгое время считавшийся магическим пропуском в жизнь, одним росчерком пера был отменен. Кроме горстки людей, никто в гетто больше не был застрахован от депортации.
Каждый день шли расстрелы: расстреливали то тех, то других. Улицы были перекрыты, дома регулярно прочесывались от подвалов до чердаков.
Немцы искали тайные бункеры и потайные ходы. Для этого за продукты вербовали новых доносчиков и на глазах у матерей истязали детей.
Безразличие уже давно стало обычной реакцией на все происходящее. Однако облава на сирот подтвердила расчеты создателей генерального плана: она окончательно подорвала дух и волю к жизни обитателей гетто.
Александр Брандель, символ человеческого достоинства и любви к людям, с именем которого связывались все надежды на пищу и на лекарства, за одну ночь превратился в угрюмого раздавленного человека. Источник энергии, питающий жизнь, теперь в нем иссяк. Никто не слышал от него ни единого слова.
Рабби Соломон сидел в сыром подвале на Милой, 18 рядом с канализационной трубой и под шум воды день и ночь читал старинные еврейские молитвы.
Дебора Бронская — единственная из медсестер из приюта на Низкой — продолжала работать с двумя десятками тех самых детей, которых Стефан по крышам привел на Милую, 18. Рядом с канализационной трубой вырыли новую комнату, поставили туда койки и столы для занятий.
* * *
Дебора зажгла свет в спальне. Она открывала один за другим ящики комода и перекладывала вещи в чемодан. Добавила две-три вещицы из ящика с драгоценностями. Остальное надо было оставить. Заглянула в детскую, взяла то, что дети хотели унести на память, и вышла в переднюю.
В кабинете Пауля горел свет. Она вошла и увидела затылок мужа, сидевшего в кресле перед письменным столом.
— Я ухожу от тебя, Пауль. Мне давно следовало это сделать. Стефан и Рахель уходят со мной.
Пауль не шевельнулся.
— До свидания, Пауль.
Она уже хотела выйти, но увидела, что рука Пауля с зажатой в ней бумажкой бессильно свисает с кресла. На полу валялся пустой пузырек.
Дебора подошла к столу. Пауль сидел неподвижно, с закрытыми глазами. Она поставила чемодан и взяла руку мужа. Как лед, и пульса нет. Мертв.
”Да простит меня Бог, — прошептала она. — Я хотела бы его пожалеть — но не могу!”
Она подняла выпавшую бумажку и прочла: ”Дорогая Дебора, меня огорчает, что я не знаю, чем заслужил твое презрение. У Бориса Прессера я оставил конверт. В нем ты найдешь указания по разным делам, которые, надеюсь, в полном порядке…” На этом записка обрывалась.
Стол был тщательно прибран. Пауль всегда был педантом.
Дебора посмотрела на желтое мертвое лицо.
”Пауль, Пауль, ты и тут остался верен себе до конца… Почему ты не оставил записки сыну и дочери?.. Почему не пошел на этот шаг из протеста? Почему?”
Она взяла чемодан и ушла, не испытывая ни угрызений совести, ни жалости. Она покидала этот дом навсегда без единой слезинки.
* * *
— Нам нужна помощь! — закричал, потеряв терпение, Андрей.
Командующий Армией Крайовой в Варшаве Роман слушал его, вскинув голову и полузакрыв глаза. Изящным движением он вставил сигарету в длинный мундштук и закурил. Андрей от предложенной сигареты отмахнулся.
— Ян Коваль, — мягко сказал Роман, — не далее как неделю назад мы послали вам тридцать две винтовки.
— Шести разных калибров со ста шестью патронами. Одна каждый раз выходит из строя на третьем выстреле.
— Если на нас с неба вдруг свалятся крупнокалиберные автоматы, я первый дам вам знать.
Андрей стукнул кулаком по столу.
Роман встал и заложил руки за спину.
— Собственно, чего вы хотите?
— Мы недостаточно сильны, чтобы перейти в наступление без помощи со стороны. Если три полка Армии Крайовой одновременно начнут атаку в предместьях, мы сможем выступить из гетто.
Роман вздохнул. Несмотря на все лишения подпольной жизни, манера его поведения оставалась прежней.
— Это невозможно, — спокойно сказал он.
— Вы что, так ненавидите евреев, что будете спокойно смотреть, как нас сожгут заживо?
Роман прислонился к подоконнику и, постукивая по мундштуку, тоном человека, знающего, что на него все смотрят, проговорил:
— Давайте взглянем на вещи трезво, отбросив эмоции. Что будет, если я приму ваш план? Чего мы добьемся? Сколько людей вы можете вывести из гетто для атаки?
— Столько, сколько вы можете прокормить.
— Ага, — просиял Роман, — тут-то и зарыта собака. Девяносто процентов крестьян продадут еврея за бутылку водки. Девяносто процентов горожан уверены, что в войне виноваты еврейские банкиры всего мира. Заметьте, дело не в моих личных чувствах, но у меня нет возможности перевоспитать польский народ.
— Тогда хотя бы помогите боевым отрядам вывести из гетто детей.
— Детей? Но ведь монастыри, которые берут еврейских детей, переполнены. А другие не хотят их брать. Есть и такие, что требуют по десять тысяч злотых вперед за каждого ребенка да еще с правом обратить его в католичество.
Андрей закрыл глаза.
Роман зашагал по комнате, увлеченный своими доводами.
— Я не могу разрешить формирование еврейских партизанских отрядов. Я же командую не обычной армией, построенной на дисциплине. Подполье держится на секретности и честности. Вы прекрасно знаете, что вас предадут точно так же, как предали, когда вы нам доставили отчет о лагерях уничтожения. Кто-то его продал гестапо.
— По крайней мере, дайте нам денег. Отдайте хотя бы те, что вы у нас украли.
Роман нахмурился, сел за стол и взял какие-то бумажки, показывая, что у него нет времени на дальнейшие препирательства. Андрей вырвал их у него из рук и швырнул на пол.
— Слушайте, Ян! — пренебрежительно фыркнул Роман. — Ваш ”бесценный” отчет тайно вывезен из Польши и опубликован в Лондоне. Так что же, вы слышали, чтобы хоть один государственный деятель поднял голос в защиту справедливости? Или, может, мир вдруг перевернулся вверх дном от возмущения? Всем на это ровным счетом наплевать.
— Не поливайте своими польскими помоями весь свет, Роман, — Андрей встал из-за стола. — Здесь единственное место во всем мире, где могут существовать лагеря уничтожения. У немцев не хватило бы дивизий сдержать народ, устрой они нечто подобное в Лондоне, в Париже или в Нью-Йорке. Это возможно только в вашей проклятой Варшаве. На всем нашем континенте люди ведут себя более или менее по законам христианства. Вы ведь христианин, не так ли?
На лице Романа было написано снисходительное отвращение.
— Вам все равно не выйти сухими из воды. В Аушвице они уже начали травить газом поляков тоже. А все потому, что вы позволили им травить нас. Отправляйтесь в газовую камеру с вашей высоко поднятой головой, Роман, подходит ваша очередь.
Андрей стремительно вышел из комнаты.
Роман потушил сигарету, выбросил из мундштука окурок и посмотрел на ошеломленного адъютанта.
— Если эти проклятые евреи опять попытаются со мной связаться, меня нет, понятно?
— Слушаюсь.
”Эти евреи такие хамы. Что ж, когда кончится война, у нас по крайней мере не будет еврейского вопроса”.
* * *
Шимон Эден стукнул кулаком по столу, когда Андрей пересказал ему свой разговор с Романом. В комнате на чердаке стало совсем мрачно. То-лек, Александр Брандель, Анна, Ирвин, Вольф Брандель, Шимон Эден — все были подавлены. У всех одновременно пронеслась в голове одна и та же мысль: это конец.
Раздалось пять коротких звонков — условный знак для своих. Вошел Родель. Все на него уставились в надежде на чудо, зная, что чуда быть не может.
— Они могут дать нам четырех вооруженных людей, не больше, у них действительно больше нет.
Толек шептал про себя фамилии писателей, врачей, актеров, журналистов, сионистских деятелей, которых забрали на Умшлагплац за последние пять дней. Списку не было конца.
— Довольно, — прервал его Андрей.
Но Толек продолжал бубнить:
— Все умерли, ничего нет, фермы нет, все, все умерли.
— Замолчи, — повторил Андрей.
Анна Гриншпан, отчаянная Анна, сама стойкость, не выдержала и разрыдалась. Никто не решался ее успокаивать.
— Алекс, скажите что-нибудь, — взмолился Шимон Эден.
Но Алексу теперь нечего было сказать.
— Умерли… все умерли. Ништу кейнер, кейнер ништу[63]…
— Прекратите ныть! — заорал Андрей.
Ирвин облизнул сухие губы. От слез затуманились толстые стекла очков, и, кроме расплывчатых силуэтов, он ничего не видел. За пять дней он потерял и Сусанну, и мать. И все-таки он продолжал работать с Александром Бранделем.
— Шимон, Андрей, товарищ Родель… я… я собрал все документы Клуба добрых друзей и спрятал их в молочные бидоны и в несгораемые ящики. У меня сегодня был разговор с вашими комитетчиками. Они со мной полностью согласны, что, если ничего не выйдет из последней попытки получить помощь, мы должны сжечь гетто и все покончить самоубийством, — сказал он.
— Вы не имеете права встречаться с кем бы то ни было без моего ведома, — неуверенно заметил Шимон.
— У нас нет времени на соблюдение правил, — ответил Ирвин.
— Кто из нас не думал о самоубийстве! — вскричала Анна.
Наступило молчание. Больше нечего было сказать.
— Как сионист рабочего крыла… как рабочий сионист… — забормотал Шимон. — Как еврей и сионист рабочего движения, — повторял он, думая о том, как хорошо было бы умереть, — и как командующий Еврейской боевой организацией я не могу издать приказ о самоубийстве. Но если этого хотят все, я снимаю с себя полномочия командующего и подчиняюсь общему решению.
Андрей пристально посмотрел на своего товарища. Шимон был солдатом. Сильным человеком. Вожаком. Теперь и он сломлен. Смуглое лицо словно утратило свои волевые черты.
— Я не подчинюсь этому приказу, — сказал Вольф Брандель, самый младший командир в гетто, направляясь к двери. — Моя невеста и я хотим жить, и если они нас схватят, мы постараемся, чтобы это им дорого обошлось. Если хотят, — Вольф перешел на крик, — пусть добираются сюда и пытаются взять меня здесь! — Он вышел, хлопнув дверью.
— Так, — кивнул головой Андрей, — среди нас еще остался сильный человек.
— Господи! Господи! Помоги нам! — Толек упал на колени. Что мы такого сделали? Что?
Молча, избегая смотреть друг на друга, они просидели всю ночь до зари, пока, обессиленные, не забылись коротким тревожным сном.
* * *
”Большая акция” закончилась так же неожиданно, как и началась. 16 сентября 1942 года депортация прекратилась.
В Варшавское гетто было согнано около шестисот тысяч человек. К моменту окончания ”большой акции” масса людей погибла от голода и эпидемий, десятки тысяч были расстреляны, отправлены в трудовые лагеря, а потом и в лагеря смерти, так что в конце концов там осталось в живых меньше пятидесяти тысяч человек.
Глава тринадцатая
Хорст фон Эпп, похожий на иллюстрацию к книжке ”Родовитый немецкий барон”, стоял в квартире Криса у окна, любуясь первым в эту зиму снегопадом и наслаждаясь музыкой Шопена. Хлопая себя по бокам, чтобы согреться, вошел Крис. Он кивнул Хорсту, давая понять, что рад неожиданному визиту.
— Надеюсь, вы не сердитесь, что я пришел без приглашения да еще сам налил себе виски, — сказал Хорст, направляясь к буфету, чтобы приготовить скотч и для Криса.
— Нисколько. В этой квартире нет такой вещи, которую ваши приятели не осмотрели бы уже двадцать раз.
— Люблю Шопена, — заметил Хорст, когда кончилась пластинка, — а эти болваны только Вагнера играют. Чтобы угодить Гитлеру. Правда, в первом снеге есть что-то чарующее?
Крис отдернул портьеру алькова, стащил с себя сапоги и промокшие носки, надел домашние туфли.
— Веселого Рождества! — сказал Хорст, протягивая ему бокал.
— Ну и сукин же я сын! Совсем забыл, что Рождество!
— Я поднимаю этот бокал за тех несчастных арийцев, которых послали на Восточный фронт мокнуть на чудном, красивом снегу во славу Фатерланда, — сказал Хорст.
— Аминь, — заключил Крис, и они чокнулись.
— Мы вот-вот проиграем битву под Сталинградом, верно, Крис?
— Еще немножко — и вы вообще проиграете войну, барон. Вашему начальнику генерального штаба почитать бы воспоминания Наполеона — он узнал бы, что делает в России матушка-зима с незваными гостями.
— Я это узнал с неделю назад. Вдруг понял, что немцы проигрывают войну. На всех новогодних встречах чувствуется растерянность, настроение у всех мрачное. Сталинград, Эль-Аламейн[64], высадка американцев в Северной Африке. Но знаете, кто меня по-настоящему беспокоит? Американцы. Американцев почему-то недооценивают. Почему?
— Принимают добродушие за слабость, а это все равно, что не придавать значения русской зиме.
— В будущем году, — сказал Хорст, — разбомбят Берлин. Какая жалость! Ох, как они с нами рассчитаются! Ну, да ладно, веселого Рождества! — Хорст поставил бокал и снова загляделся на падающий снег. — Крис, польское правительство в Лондоне только что опубликовало некий отчет. О так называемых лагерях уничтожения в Польше. Слышали что-нибудь?
— Что-то такое слышал.
— Скажите, как вам удалось переправить этот отчет за пределы Польши?
— Почему вы думаете, что это сделал я? — возразил Крис, не слишком стараясь, чтобы его слова звучали убедительно.
— Потому что было уязвлено мое мужское самолюбие. Оно было уязвлено, когда прелестная шлюшонка Виктория Ландовская из Лемберга оказалась не шлюшонкой и даже не Викторией Ландовской.
— Ищите женщину. От них все беды.
— То-то и беда, что я не мог ее найти. Мой друг Кристофер де Монти на моих глазах избирает восхитительную стезю порока. Он уже напоминал студенистую, пропитанную алкоголем губчатую массу, как вдруг появляется Виктория Ландовская, и Кристофер опять превращается в образцового американского парня. Я задумался над этим превращением. А вычислить остальное было уже нетрудно.
— Господи, Хорст, вы прямо-таки ясновидящий. Значит, теперь начальник гестапо напустит на меня собак, вольет в меня литр касторки и защемит член, чтобы заставить заговорить?
— Перестаньте пороть чушь. У гестаповских тупиц месяцы уйдут на раскрытие этого дела. И вашу дежурную улыбку журналиста приберегите для кого-нибудь другого. Все знаю: как это возможно, такой славный цивилизованный немецкий народ, — дальше следует перечисление музыкантов, поэтов, врачей и всех наших заслуг перед миром, — как же такое может быть? Сто лет понадобится, чтобы великие философы и психологи нашли этому разгадку.
— А я ее выражу просто, — сказал Крис. — Вы — скопище диких зверей.
— Ну, нет, Крис, к зверям нас причислить никак нельзя: звери не истребляют свой собственный род. Единственное животное, которое это делает, — это человек. Как я оказался причастен к этому истреблению? Но на мне вины не больше, чем на вас, а может, и меньше. Меня заманили. А вы, дорогой Крис, и вам подобные моралисты во всем мире своим заговором молчания снимаете с нас вину за геноцид.
— ”Заговор молчания”, — пробормотал Крис. — Да, согласен.
— Ладно, черт с ней, с моей шкурой! После войны все это раскопают, человечество содрогнется от ужаса, а потом скажет: ”Не будем вспоминать прошлое. Что было, то было”. И вся Германия хором ответит: ”Аминь!” И начнется: ”Ведь кроме нас, антинацистов, в Германии вообще никого не было. Лагеря уничтожения? Мы о них понятия не имели! Гитлер? Я его всегда считал сумасшедшим! А что мы могли сделать? Приказ есть приказ”. И тогда мир скажет: вы посмотрите на этих добрых немцев! Повесят в назидание нескольких нацистов, а добрый немецкий народ вернется к своим сапожным верстакам и будет угрюмо ждать следующего фюрера, — на лбу у Хорста выступил пот. Он залпом выпил стакан виски.
— Что вас мучает, Хорст?
— Евреи! Вот кто нашлет на нас проклятие. Они сделают из нас бич человечества на веки вечные.
— Историю пишут оставшиеся в живых, а среди них евреев не окажется, — сказал Крис.
— Это дьяволы. У них есть это сумасшедшее, неутолимое желание — писать слова на бумаге. Эта мания документировать свои мучения… — Хорст задумался. — В прошлые разы, когда их громили, мы получили Библию и ”Долину плача”. А что мы получим теперь? Знаете, Крис, до войны мой брат бывал в палестинской колонии рыцарей-тамплиеров. Каждую зиму искал в пещерах у Мертвого моря древние еврейские рукописи…
— Хорст, почему вы так боитесь будущего? Вот уж не ожидал от вас.
— Потому что подозреваю, что в гетто зарыты под землей тысячи записей, и они-то нас и сокрушат. Не союзные армии, не болтовня о возмездии, а эти голоса мертвых, когда их откопают. От этого клейма нам не уйти. Простите, на Рождество у меня всегда скверно на душе.
— Что вы собираетесь со мной сделать? — резко спросил Крис.
— Я много думал об этом. Выпустить вас из Польши не в моей власти. Значит, мы должны продолжать игру. Вели мы ее честно, проиграл я. С другой стороны, что толку, если гестапо наложит на вас лапу. Я любитель красивых жестов. Собирайте чемодан!
Хорст повел машину по Иерусалимским аллеям. Там бродили поляки и мрачные немецкие солдаты в поисках места, где бы повеселиться по случаю Рождества.
Машина остановилась у ворот гетто напротив Тломацкой синагоги.
— Идите в гетто, — Хорст протянул Крису кенкарту и специальные документы. — Эти бумаги избавят вас от неприятностей с полицией, пока вы не найдете своих друзей. Через три дня я подам рапорт о вашем исчезновении. За это время вы успеете там скрыться.
— Боюсь, что друзей я потерял, — сказал Крис.
— Ну что вы, у евреев система информации налажена безупречно. Уж они-то точно знают, каким образом отчет о лагерях уничтожения ушел из Польши.
— Вы стопроцентный персонаж из сентиментального романа, — сказал Крис, выходя из машины.
— Ладно, трижды ура торжеству морали! Если после войны доведется встретиться, замолвите за меня словечко. Всегда будут требоваться бывшие немецкие бароны на роли садовников, дворецких и просто злодеев для кинофильмов. У меня много талантов.
Он нажал на акселератор и рванул с места.
* * *
Вымершие улицы гетто. Крис поднял воротник пальто и пошел наугад сквозь метель. С того момента, как он вошел в гетто, за ним следили с крыш. Он блуждал, пока не почувствовал усталость. Куда идти? С кем он может встретиться? Какой странный конец. Есть ли вообще люди в этом безмолвии? Теплится ли здесь еще жизнь? И в этот момент он услышал, что его кто-то окликнул. Он обернулся, но никого не увидел.
— Иди сюда, — услышал он снова и пошел на голос.
* * *
Он сидел один на чердаке в доме № 18 по Милой. Вошел Андрей. Крис встал и повернулся к Андрею спиной.
— Ну что ж, пусть свершится правосудие Божие. Грешник стоит перед…
— Хватит, Крис! Мы знаем, как отчет дошел до Лондона. Спасибо.
Крис закусил губу, сдерживая слезы.
— Держи пистолет. Потом покажу, как ориентироваться в этих лабиринтах. Поставлю тебе здесь койку. Если услышишь пять коротких звонков — свои, один длинный — уходи по крышам. Нужно быть очень осторожным: крыши обледенели.
— Андрей…
— Да, да, все понимаю.
Крис снова остался один. Он выглянул в слуховое окошко в скате крыши. Метель кончилась, и по ту сторону стены были видны остроконечные верхушки костелов. Там, наверно, сейчас полно коленопреклоненных людей. Молятся, поют… Думают ли они хоть в этот момент о тех, кто в гетто? Вспоминают ли, что их Иисус был евреем? Криса захлестнуло странное чувство облегчения. Никогда еще у него не было так светло на душе.
Пять коротких звонков.
— Дебора…
— Ничего не говори, Крис. Я тебя только обниму, а ты молчи… молчи…