Миледи Ротман — страница 9 из 83

— Слушай, Милка, — пьяно заикаясь, приступил Вараксин. — Давай мы тебя украдем.

— Как это украдем?

— Ну, умыкнем, значит. Обычая не знаешь? Без этого ни одна свадьба не варится.

Братилов в разговор не вступал, задумчиво смотрел в приоткрытую дверцу; с воли падал на него косой рассыпчатый луч снежного света, и лицо художника казалось вытесанным из аспидного камня. Миледи вдруг пожалела его. Ей сделалось бесстрашно-весело, и она, не задумываясь, вскрикнула:

— Ой, как интересно, ребята!

— Не ори, — строго оборвал брат, схватил ее за руку и поволок во двор.

В самом дальнем углу стояла баня, и меж задней стеною и мыльней притаилась крохотная кладовая, вроде повалуши, где хозяин вывешивал невод и сети, хранил охотничий скарб и путевой снаряд. На дощатой дверке висел замок. Василий нашарил ключ, втолкнул в повалушу Миледи, следом подпихнул Братилова:

— Полагается для охраны, — и навесил в проушину замок.

Баня была уже приготовлена для молодых, и кладовка от задней стены нагрелась. Миледи хорошо знала клетуху, здесь любил в жаркие дни прятаться от семьи Яков Лукич. Тут была скамейка и кожаное изголовьице. Ознобно дрожа, Миледи присела на лавку. Обычай умыкать был древний, темный, языческий, но он нравился Миледи. Шуршали потревоженные поплавки сетей, сбрякивали неводные грузила. Миледи спряталась в глубине кладовой и казалась недосягаемой. Она притихла в углу, как мышка; ей было страшно, но исподволь в этот последний вечер хотелось греха, чтобы Алексей хотя бы обнял, нашептал что-то утешное. Дальше она боялась думать. Братилов же глупо улыбался, решаясь накинуться на Миледи, как ястреб на курицу, растрепать, ощипать ее по перышку; ведь пьяному море по колено, у пьяного стыд под каблуком. Но что-то такое случилось в темноте, отчего Братилов навострил слух и неожиданно протрезвел: ему послышалось учащенное дыхание и приглушенные всхлипы. В нем все сразу перевернулось, и почуял себя Братилов таким пропащим, таким негодяем, что повинился упавшим голосом:

— Мила, прости… Ну, дурак я был. Сам не знаю, что нашло.

В темноте так ладно было исповедоваться, душа слезно напряглась и занудила; все горькое, что копилось в груди от одиночества и неприкаянности, запросилось наружу… Милка выскочила замуж и перекрыла путь: впереди ничего не светилось, оставалась одна безысходность.

— Я знаю, я окаянный, зряшный, пустой человек, зря копчу на свете. Да-да, ничего из меня путного не вышло. И годы подперли, уж с горы побежали. И все, все, все. Никому я не нужен. Что, мне петлю на себя?

— Другую найдешь, — холодно откликнулась Миледи, подавляя в себе жалость. — У вас, мужиков, все легко. Ваше дело не рожать…

— Но ты же любила меня?

— Кто знает, может, и любила. И что с того? Сейчас-то не люблю. Я люблю Ваню, он интересный мужчина, умный, он откроет мне мир. Он спас, вытащил из старых дев, где, может, мне самое место. А ты бомж…

— Да, я бомж, — как эхо, откликнулся Братилов.

— Да, бомж, и у тебя выходки дикие, поганые выходки, — зашипела ненавистно Миледи. — Три года ходил и не знал, да? Ты не знал, что у меня два святых места, к которым без любви не прикасайся? Ты слышишь, Братилов?

— Слышу: у тебя два святых места…

Он осторожно, путаясь в сетном полотне, приблизился на голос к Миледи, опустился на колени и стал слепо шарить перед собою, перебирать ладонью по лавке, пока не наткнулся на Милкино бедро. Оно оказалось твердым и горячим, как русская печь… Хоть оладьи пеки: шлеп теста на лядвию — и через минуту готов оладыш. Миледи перехватила его руку, но отчего-то не оттолкнула. О, как хотелось сейчас Братилову, чтобы это мгновение стало вечным, чтобы его толстые, необихоженные, шероховатые пальцы оказались невесомыми. Братилов запрудил дух, чтобы не дышать перегаром, и замер… «Пьешь, так надо закусывать», — укорил себя. Алексея вдруг взял озноб, та дикая трясучка, что овладевает человеком помимо его воли, когда любовное желание напруживает каждую жилку. Миледи почувствовала его дрожь и сердобольно, участливо спросила:

— Тебе плохо, Алеша?

— Плохо, когда рога на лбу. Шапку мешают носить. — Братилов неловко потянулся к Миледи, нашаривая ее напухшие, такие сладкие губы. Миледи очнулась от наваждения, засмеялась, оттолкнула Алексея. Он чуть не опружился на спину.

— Ты что, Алеша, окстись… Иль забыл? Я целую только любимых. Губы мои — это мой дух, мое пламя, что я отдаю любимому, проливаю в него. Мы же не звери, верно? И грудь не трогай, — заранее остерегла. — Через сосцы я отдам дух свой моему ребенку. Мы в духе сольемся: отец — мать — сын… Я для любви создана, чтобы в миру быть, чтобы мной любовались все, для духа создана. Не красотою чтобы прельщать, а душою.

— Ага… Для любви создана, как птица для полета.

Братилов едва совладал с собою, ему нетерпимо хотелось завалить Милку на скамью и грубо овладеть ею, измять всю. А там хоть трава не расти.

— Дурачок… Думаешь, я по кобелям бегала? Это ж ты сливки снял. Помню Новый год, а нам негде встречать. Поехали с Танькой за город к подруге, а той нет, укатила с мужем. Мы с подругой взломали замок, у нас было две бутылки ликера. И вот стали Новый год с Танькой встречать. Зашли два парня, мы потанцевали немного, а даже целоваться не хотелось. Они поняли, что ничего им не отколется, и ушли. А мы напились тогда до беспамятства. Так что было возможности, дорогой, и спиться и скурвиться, а вот я не спилась и не скурвилась… Я целоваться-то поздно стала, уж после школы. Мне пресно поначалу показалось, пусто как-то. Чего лизаться? Слюни пускают — и всё. В училище девки пристали: ты и не целовалась еще? Я говорю: не-е. Завалили меня на пол, по рукам-ногам связали и давай целоваться учить. Мне пресно показалось, да еще насильно дак. Ну, я ногами отбрыкалась, отстали. А с парнями-то потом нравилось, сладко целоваться-то, ой сладко, если парень по сердцу. Когда особенно руки целуют. Я так и замираю вся и как пьяная становлюсь. Я никогда не просила, они сами… А ты вот за три года ни разу не поцеловал моей руки. Художник тоже… Алеша, ты чего молчишь-то? Умыкнул и молчишь. Зачем в кладовку-то прятал? Иль для смеха?

— А чего говорить? — стылым голосом отозвался Братилов; всякое желание пропало в нем, уже кровь бешено не токовала по жилам, но загустела и зальдилась, как осенняя тяжелая вода в заберегах. Братилов собирался отомстить Милке, но та своим невинным девическим голосишком вдруг отняла всякую волю.

… Глупо как-то. Во дворе Вараксин с Васькой, примостясь к колоде, половинят бутылку и, небось, хохочут полоумно над идиотом, что добровольно залез в хомут да и застрял в нем на всеобщую посмешку.

Вдруг где-то далеко завопили голоса: «Невесту украли, невесту украли!» Ага, хватились, значит, забегали, захлопали дверьми, зароились, как мухи над пропадиной, загудели, пьяно, слепо тыкаясь во всякую дырку. Голоса приближались, кто-то легко дернул за дверку, лязгнул замок. Побежали дальше, залезли на подволоку, затопали по чердаку, сгремели тазами в бане, спихнули с угретого места двух абреков, словно бы там, за колодою, на которой рубили мясо, и затаилась невеста.

— А вот и не найти, ёшкин корень, — не скрывая своего участия в деле, прихохатывал Вараксин и пускал матерки. Он уже спрятал вставные челюсти в карман, чтобы не утерять, значит, хорошо набрался и озверел. — Что кружите, как собаки над падалью, ёшкин корень?..

— Митька, верни невесту, свадьбу разладишь, — приступала хозяйка. — Ой, зараза, ой, непуть, что удумал. Он удумал девку воровать. Заболеет, я тебе покажу кузькину мать. В сугроб зарыл, что ли? Уж везде обрылись. Иль в другой дом сошла?

— В сугроб закопал… Выкуп дадите — мерзлую отрою. Ножом станем стругать на закусь. Милка девка жирная, скусная, много строганины выйдет, ёшкин корень.

Фрося сбегала в тайную схоронку, где упрятала ящики, вернулась с бутылкой.

— На, жори, может, сдохнешь, полоумный.

— Обижаешь, Ефросинья Николаевна. Милка не какая-то дешевка, за бутылку не отдам.

До трех раз бегала хозяйка, приплачивая награду; сошлись на пяти бутылках.

Миледи сидела в своем закуте и страдала, но не оттого, что умыкнули, а что оказалась на виду, на послуху, да и не одна, а с Братиловым; ведь всей Слободе было заметно, как художник пригуливает за учительницей музыки. Лишь один Ротман вроде бы и не знал любовной истории, вокруг которой столько вилось досужих сплетен. Братилов затаился в углу, как мышь, и не подавал признаков жизни. Миледи сейчас ненавидела его; она егозила ногою вдоль лавки, намереваясь больно пнуть кобелину… Да какой он кобелина, Милочка?! Так, ни рыба ни мясо, обрат с молока, дижинная шаньга, раскис на скамье, как старый гриб. А она, дура, ему честь свою отдала задарма, за половинку кислого груздя. Хоть бы солить-то научился…

Миледи остервенилась и, не дожидаясь, когда отомкнут запоры, затарабанила в створку. На глазах ее шипели слезы, а в горле стоял ком. Отпахнули дверку, Миледи вышла во двор, белая как мел, во взгляде застыла бешенина. В такие минуты ее не трожь. Мать знала повадки дочери и сразу прикусила язык, стушевалась, отступила в тень. Хорошо, появился проспавшийся отец, подхватил Миледи под локоток, запел: «Бывало, вспашешь пашенку, лошадок уберешь, а сам тропой знакомою в заветный дом пойдешь…»

* * *

В горнице уже кричали «горько», но в это время жених в упор смотрел на своего супротивника, как тот, заспанно щурясь и потягиваясь, вылезает из кладовой; под потолком во дворе висела на шнуре голая лампочка, и свет поначалу ослепил. Мужики были примерно одного калибра, одних годков, но Ротман казался чуть поплечистей и посуше в талии, потончавее и посбористей. Иван не проронил ни слова, только катал желваки. Он знал, что свадьба хотела кулаков, свары, стычки, чтобы в этом огне внезапной драки сжечь накопившуюся усталость и как бы обновиться для грядущего трехдневного застолья. Долгий чин идет прерывисто, по своим природным законам, где от комедии до драмы один шаг; и все искусство вожатаев, посажёных жениха и невесты, — вовремя прекратить, урезонить ссору, не дать ей распалиться вовсю. Постное застолье — значит, и вся грядущая жизнь пойдет унылая, подъяремная, день да ночь — сутки прочь. А если зажиг случился, если норов пошел на норов, то эта памятная кутерьм