ак заниматься любовью, особенно сердило Ротмана. «И всему виною проклятая деликатность, эта интеллигентщина, — раздраженно упрекал себя Ротман. — И чего придурок трезвонит, несет околесицу, будто смыслит что в постели? Оборвать бы надо, укоротить язычок, чтобы знал свое место: вой, гудошник, в гудок, но на трубу не замахивайся».
А спросил вяло, пряча взгляд:
— Куда навострились с колобами? Хлеба ись иль водку пить?
— На кудыкину гору, в мохнатую нору веревки вить да чертей вешать, — круто отрезал Васька и загыгыкал. — Только вас ждут. Пропивать будем всамделешно, без начальства. Там воля, а тут один страм. Давай, сбирайтесь живо! — приказал Васька и заковылял к двери, но, обернувшись, вдруг добавил с охальной ужимкой: — Ну, Ванек, хороша тебе кобыла досталася. Только бы объездить.
Ротман и обрезать не успел шурина. Тот выскочил из двери на заулок, решительно подхватил вожжи и, заламывая морду кобыленке, стал разворачивать розвальни. Оглобли задрались в небо, у лошади выкатился лиловый зрак. Заярилась тальянка, старье выкатило из-за гостевого стола на крыльцо проводить молодяжку; ворчали, скрипели зобатые старухи, будто бы недовольничали на ребят, рушащих свадьбу, но душою-то были, конечно, с ними, кто наладился на гульбище; эх, кабы лет тридцать спихнуть с плеч, а там про-па-ди моя краса, не боюсь бесчестья; соскоча с лавки, не проживешь без славки. Яша Колесо спрыгнул на снег и пошел в пляс, загибая кривыми ногами кренделя, вскинул в небо мосластые руки, но, коленца три отбив, тут же и присмирел, с трудом выпрямил спину и побрел вокруг воза, будто дрын проглотил. Но, держа марку, встряхнул головою, запетушился:
Колокольчики-бубенчики звенят,
Про любовь, про измену говорят…
— Побежали! — вдруг очнулась Милка и, накинув на плечи шубейку, поспешила на заулок, даже не подгадывая мужа… А чего годить, верно? Хоть муж иголка, а жена нитка, но коли друг за дружку запнулись, то и вейтесь, сердешные, пока не кончится прядено жизни. Один порет, другой зашивает.
Вот и Ротман, стараясь быть своим в доску среди гулебщиков, не промедлил за Миледи, не стал тянуть время; ему вдруг стало страшно оказаться одному на белом свете. Странно, но разладица не в сердце сидела, а в голове, будто бы заселился там крохотный паучишко и давай неустанно скоркать лапками мозговую извилину, вызывая в голове постоянную досаду. Сам себя возбуждая, Ротман упал к девкам в самую гущу меж податливых, обволакивающих спелых тел, сложив куда попало и ноги, и руки, сронил голову на чье-то мягкое бедро, в самую-то рассоху, как на подушку. А Миледи угодила на колени к Вараксину. Колени у худобы — как два кочедыка, что лапти плести; круто они впились в Милкины ягоды до самой бабьей норушки, будто норовили распечатать ее. Сани стронулись рывком, и вольно иль невольно часовщик крепко притиснул к себе Миледи и даже чвакнул вставными челюстями; молодая скосила виноватый взгляд на жениха, но увидев, что Ротман мечтательно глядит в небо, мстительно размякла в чужих объятиях. Ей вдруг показалось, что свадьбы никакой не было, все лишь примстилось, а сыграли причуду для шалости, чтобы рассеять скуку. Сейчас вот спектакль закончился, задернут занавес, все из залы разбрелись по домам, зевая и мечтая о сне, а они вот, оглашенные лицедеи, как водится то из веку, ударились на пикничок, чтобы за винцом содрать с лица маски и дать натуре слабины и воли. Водевиль закончился, и невесть откуда взявшийся часовщик, дыша перегаром, тискает дамочку прилюдно в санях, и ей это приятно…
… А ночью Миледи пережила во сне неведомые допрежь страхи и соблазны. Будто бы блуждает она в подземелье по каким-то тупикам и норищам, кочует по пещерицам и залам, путается по закоулкам и коридорам, ища выхода, но все усилия ее напрасны. Вроде бы здесь выход, совсем рядом, как плесень, брезжит, маревит с воли, и слабый свет тончайшей фольгою размазывается по аспидно-черным стенам. С шорохом осыпается земля, струят ручейки песка, катятся под ноги каменья, скулят потревоженные крысы, и, отрываясь от каменных сосулек, развешенных над головою, с шумом сымаются летучие мыши, обдувая крылами испуганное лицо. И всё странно так, будто во сне, и призрачно, словно погрузилась в туман, лишь по прерывистому дыханию леса обнаруживая его близкое соседство. Не пахло в штольнях могильным тленом, забвением, но воздух, однако, был смердящим, похотным, как после любовных игрищ; было вроде бы безгласно, безотзывисто и немо, никто не вопрошал и не стенал, но в то же время и шумно как бы вопили за стеною, задавливая в себе крик, целые толпы; вроде было темно, беспросветно, но и в то же время светло, ибо можно было легко идти без фонаря, не запинаясь. «Так вот она, истинная тьма, вход в царствие мертвых, преддверие вечных мук, — подумала Миледи, уже уставши скитаться, и присела на корточки, прижалась спиною к прохладной шероховатой стене. — Это лишь врата бездны, предчувствие конца, лабиринт для сильных духом, а уж после встретит Потьма, вечное судилище по грехам…»
И вдруг из бокового переулка появилась дама с детьми и маленькой черной собачкой. На женщине был вольный шелковый халат, едва запахнутый, полы отлетали, и были видны длинные молочно-белые ноги; вдоль скул трепетали завитые белокурые прядки, вроде старомодных буколек, большой рот обведен брусничной помадою столь зазывисто, накрашен столь небрежно, что кажется, больше ничего и нет на лице, кроме распустившихся, наспелых, слегка вывернутых губ. Все остальное как бы спряталось в тень, свернулось и закрылось. По стенам подземелья словно бы вспыхнули факелы, чтобы высветить эти развратные, слегка потрескавшиеся губы. Миледи подумала еще, что вроде бы встречалась где-то с незнакомкой, иль это ее фото висит в девичьей спаленке возле иконки Божьей Матери. Миледи не успела изумиться этому сходству, как вдруг получила внезапный тычок в спину и вместе с детьми и собачкою очутилась на воле. Норище расступилось как бы само собою, и осиянные просторы, все испрошитые цветными радугами, отороченные солнечными лучами и обвеянные голубым небесным аером, плотно обступили Миледи, как бы окутали ее в драгоценные шелка, схитив на время саму плоть. Но душа Миледи затосковала от жалости, ее убила сама мысль, что вот ей, Миледи, удалось спастись, распутать нить и выбрести из лабиринта, но вот та чудесная добрая женщина пожертвовала собою и оказалась взаперти; ей сейчас тяжче прежнего, ибо она уступила свою волю в крайний час, когда еще можно было спастись… Миледи, оставив детей, торопливо нырнула обратно в подземную улицу и вдруг оказалась гораздо ниже, в ином этаже подземного царства, в просторной зале с высокими сводчатыми потолками и с подобием алтаря, на котором стояла кадца с водою, а над нею была высечена из камня козлиная рожа с живыми изумрудными глазами. Зрачки непрерывно метались, как на деревенских часах с кукушкою, и в них мелькала одна лишь цифра шесть. Миледи, как бы привороженная, не сводила взгляда с часов и насчитала шестьсот шестьдесят шесть миллионов шестьсот шестьдесят шесть тысяч шестьсот шестьдесят шесть. И в это мгновение с воплями из бокового прохода появилась живая цепь, как бы скованная из мужиков и баб; бабы с подвизгом хлопали себя по лядвиям, мужики гукали, трясли срамом, и вся эта змея, бесконечно виясь, окуналась в бочку с водою и, встряхиваясь по-собачьи, пропадала в противоположном заулке. Все бабы и мужики были наги, встрепанны, и Миледи поняла, что попала к алтарю прелюбодейства. Ей бы закрыть глаза на это непотребство, запечатать сердце и отворотиться, запереть слух, но она вперилась взглядом в сатанинское кружило, словно бы и сама старалась туда угодить, завиться в неистовом хороводе и познать прельстительную глубину падения, чтобы освободиться от той гнети, что лежала на душе.
Она уже почувствовала, как расцветают, набухают ее губы, растворяются, будто лепестки тюльпана ранним росным утром, и с них к махровому ждущему зеву стекает мальвазия из бледно-голубого нектара. И тут появилась подле прежняя незнакомка и выставила Миледи из подземелья. Миледи подчинилась неохотно, в земляном прахе застревали ее ступни, платьишко цеплялось за каждый выступ, волосы сплетались с паутиною, развешанной по сумеречным углам. Миледи уверяла незнакомку, что ей так жаль пропащих людей, утративших чистоту, так хочется помочь хоть малостью и вызволить из ада…
Миледи оказалась на склоне горы, но взору ее уже не радостны стали родные цветущие луга, и излука блистающей серебряной реки, по которой лениво сплывал нетревожный табунок лебедей, и выступы лилового древнего бора, припорошенного по овершьям золотой солнечной пылью. Миледи кинулась обратно к лазу во Тьму, но не может сыскать его, будто замуровали вдруг, запечатали за семью печатями и нет никакого намека на расщелину иль на устье пещерицы, на то змеиное норище, куда можно бы утянуться. Миледи мучительно ползает по каменьям, обдирая в кровь пальцы, ищется в кустарнике, обнизываясь шипами и колючками, попадая то в шиповники, то в заросли ежевики. Она знает, что поиски бесполезны, что земля затворилась, но в этом осатанелом упорстве видит успокоение душе…
Миледи с бьющимся сердцем, готовым взорваться, с усилием открыла глаза. Было позднее утро. На воле, знать, светило солнце, и чердачное заиндевевшее окно, обнизанное голубым и желтым, было похожим на расписное пасхальное яйцо. В углу тщедушной золотой искринкою проблескивала лампадка. Ротман крутил булавою, лицо его было страдальчески искривлено, тело лоснилось от пота, будто умащенное маслами, и эти прокаленные мяса, скрученные в жгуты и канаты, уже не показались женщине прекрасными. Человек с каким-то наслаждением, как мазохист, истязал себя, позабыв все на свете, и она, Миледи, была лишь игрушкою в его тайных замыслах. Миледи приподнялась в корыте, натянула оленью шкуру к самому носу. Пахло прелью, и старым изношенным зверем, и терпким мужским потом, и свежей женщиной. Миледи зачем-то принюхалась и тут впервые поняла, как терпко и призывно пахнет любовь. Женщина растерялась, не в силах понять себя: то ли ей нестерпимо захотелось помыться с ночи, то ли снова подманить распаренного мужа в неуютную домовину, жестко обнимающую тело. Все случившееся как-то плохо напоминало брачное согласие и медовый месяц, когда