Миледи Ротман — страница 23 из 84

ла случайный повод для ссоры, но, чуя свою ужасную вину, костерила себя за длинный язык. И как покорливая ягнушка, все приблекивала мужу в спину, показывая на мир: «Ваня, ты посмотри только, какой выпал денек», «Ваня, солнце-то нынче палит, будто лето», «Ваня, погуляем давай, гости-то никуда не убегут». Но бабьи заплачки безотзывно осыпались со спины мужа, точно сенная труха, и никак не могли пробить суконного пиджака, полотняной, сверкающей белизною рубашки и толстой ослиной шкуры, натянутой на хребтине от внутреннего напряжения, как на барабане…

А над головою-то синь разливанная. Братцы, бывают на северах после вешницы такие благодарственные дни, когда и в дом с воли неохота, и постели поклониться на ночь — будто нечаянной радости себя лишить. Воздух-то, кажется, звенит; нет, воистину тонко так погуживает на небесных свирелях, весь такой сладимый, родимый, отчий, пронизанный дымами от ближних кострищ на поскотине, где рыбаки смолят лодки к промыслу, нашивают свежие набои, ладят скамьи и выкатывают из воды первые дровишки, пойманные по большой воде. Еще и льды на бережине разлеглись, как грязные желто-белые коровы, а уже по горушкам прошила яркая зелень, и от нее, и от стремительных ручьев, и от свинцовой чавкающей няши в берегах, и от свежих опилков тоже тянет весенним неповторимым духом, на коем, как на дрожжах, и выбраживает неповторимый северный день. У мужиков рожи копченые, глаза изголуба-хмельные, какие-то расплывистые, будто бы приослепшие от случайно пойманной бабьей ласки, и пусть на один день нынешний, но вся хмарь куда-то прочь из груди. Словно бочки с пивом выкатили на улицы неведомые приказчики, и вот мужики наши причащаются даровым гостинчиком, не боясь себя испроказить. Серые с зимы изобки и те подрумянились в окнах, высветлились белеными наличниками, подбоченились, вздернули покруче грудастых коней на охлупнях. Хотя, братцы, чему веселиться-то? Да кончилась же зима обжорная, здравствуй, страда горбатая до поздних осеней…

И куда обида делась, за какие печати затворилась до времени? Нырь в темную запашистую норушку, притихла — и словно не была. Слагай, поэт, гимны, ибо только по веснам душа поэта распахнута настежь! И в голове Вани Ротмана зароились слова, затеялись строки. Звень-звень топоришком, вжик-вжик рубанком, чшиу-чшиу фуганком, а после-то наждачной шкуркою, да бархоткой, да слоистыми мозолями по нежному разогретому дереву:

Звени, наковальня, и, молот, бей!

Из кущ сиреневых вторь, соловей.

Из горнего неба

С буханкою хлеба

Придет усталый гонец

И вручит победный венец.

… Ай да Ваня, ай да Ротман, ну и сукин сын!

Ротман встряхнул головою, невольно замедлил размашистый шаг и засмеялся. Миледи споткнулась, припала к мужней спине щекою, потерлась о сукно пиджака, как кошка, и — о досада! — вдруг против воли сказала:

— Ваня, ты ошейник-то верни, он не к добру.

Ротман приоглох от стихов и бабьего вздорного совета не услышал. На углу Клары Цеткин стоял районный банк, приземистый каменный домишко времен царя Гороха, с толстыми, в метр, стенами, отчего зарешеченные оконца казались бойницами, за которыми, выставив ружья, притаилась свирепая охрана, скрадывающая разбойников. На облупившемся крыльце томился колченогий сторож Федя и от безделицы покачивал милицейской резиновой погонялкой; возле ржавого лица его вились невидимые мухи; отгоняя их, старик зажимал пальцем норку и гулко прочищал нос. Весь постный, утомленный скукою вид мужика уведомлял: иль деньги окончательно перестали завозить в банк, или все наличные с утра уже разбазарили по невозвратным кредитам. Напротив через улицу на избенке, смиренно поклонившейся банку, торчала зазывистая вывеска: «Магазин „Светлячок“. Маслов и К0». Новый русский купчик, неожиданно проросший на закате века из недр социализма, подточил его устои и сейчас похихикивал над затеями бедной немочки Клары. Сам мордастый лабазник с хеканьем разваливал сукастые еловые чурки, время от времени отставлял блескучий топор и, крутя рыжий потный ус, с неведомым гордоватым весельем посматривал то на груду сырых поленьев, то на невзрачный продуктовый ларь, то в извилистый, захламленный поленницами тупичок Клары Цеткин, чей покой во весь день не нарушила ни одна собака.

Ротман ухмыльнулся, завидев торговца, потянул носом: из двухэтажного дома, что высился за избою лавочника, решительно пахло жареной курицей. Там и жил банкир.

«Бутылек бы надо, — запоздало подумал Ротман. — Ведь нынче в гости с пустыми руками не ходят. А с другой стороны, если идти со своей бутылкою, то за коим дорогу мять? Можно и дома с Милкой выпить, а не шляться по гостям».

Он сверился с часами. Весь путь занял пятнадцать минут. Это не столица, здесь в гости можно каждый вечер похаживать.

Торговец воткнул топор в колоду, вытер пот с лица, поправил на животе фартук и уставился на случайных прохожих. Его доходное место с нетерпением поджидало покупщиков, а те отчего-то медлили.

— Надо бы шоколадку хоть взять, — прошептала Миледи, прочитав мысли мужа.

— От шоколада печень болит, — решительно отказал Ротман и втайне смутился, подивился своей внезапной скупости. И тут же утешил себя приговоркою: «У скупа не у нета, есть что взять».

Ротманы прошли мимо, и презрительный взгляд лавочника, казалось, прожег их насквозь и испепелил.

Кирпичный особняк барачного типа, единственный пока в Слободе, заняла чистая публика. Местная знать, запехавшись дружно в камень, теперь на себе испытывала все прелести обособленной новой жизни: вечно сырые углы в комнатах, дурной запах отхожих мест, гулкие залпы уличных дверей, причуды угольных топок на кухне, нашпигованных арматурою, вечные сквозняки от худо слепленных оконных блоков. Проживаючи при русских печках и голландках, мещане ехидно посмеивались над «бобрами», но втайне и завидовали несколько неслыханным достоинствам: с дровами не надо убиваться, и все удобства под руками, считай, в раю живешь. Да, братцы, кому попадья, кому попова дочка. Так дурень завидует арестанту, приговоренному к смерти, коему бесплатно на прощанье подстригли голову.

На втором этаже из пятой квартиры шибало гостевым столом: затхлый чесночный дух приятно так разбавлял запах постного масла и чуть пригорелой курицы. Сама оббитая дерматином дверь, эти медные пуговки прошивочного гвоздья и латунная цифирь невольно навевали стороннему человеку праздные мысли о благополучии хозяев. Ротман оглянулся и с улыбочкою прошептал:

— Подсказала мне квартира, здесь живет семья банкира.

Миледи скуксилась, лицо ее перекосилось от ествяных запахов.

— Тебе дурно? — чего-то испугался вдруг Иван. — Мы немножко посидим, и лады, а?

Миледи жалобно кивнула. Ее слегка тошнило, и она проглотила слюнку.

Ротман позвонил, на пороге появился сам в бархатной пижаме и в просторных бахильцах из оленьего камуса, весь какой-то уютный, упакованный, щедрый на улыбку: воистину «бобер», зверь непростой.

Все в хозяине было солидно: и жирные хвосты бровей «а-ля Брежнев», и пушистые серые глаза, и крупный нос дулею, и сановная голова, почти вросшая в плечи.

Григорий Семенович так доброжелательно рассветился лицом, словно бы во всем мире не было для него людей роднее, чем эти, что мялись сейчас у порога, не зная, как обойти банкира. А тот умильно заглядывал в глаза и с расстановкою, упирая на каждое слово, повторял:

— Заждались, милейший, да-с. Жданки съели, так заждались, и кушать осень хоцеця. Надеюсь, пришли голодные?

— Мне сказала дверь банкира: здесь живет владыка мира, — манерно прочитал Ротман, откинув голову.

— Брат ты мой, поэт… Какой владыка? Заплеван, затоптан, всеми презираем… Милочка, позвольте-с! Простите за плебейское обхождение. Вам никто еще сегодня не говорил? Вы очаровательны.

Фридман с такой нежной осторожностью снял с плеч Миледи простенькое пальтишко, словно бы то был соболий опашень, и успел-таки, сердцеед, будто невзначай, скользнуть ладонью по ее округлым плечам, поправить скобочку огненных волос, запутавшихся в кружевной пелеринке, оценить беглым взглядом все покати и взгорки, так заманчиво слепленные из ребра Адама в богатую утешную плоть. Миледи прошла по коридору, отыскивая зеркало, и Григорий Семенович мысленно отметил: «И корма ничего, на пять кулаков тянет, и развальчик на семь сорок». Это были единицы измерения, принятые Фридманом еще в студенческие годы; так оценивали девок на улицах, прежде чем пришвартоваться и закадрить. А причаливал Гриша без сбоев.

— Не спеши; пусть женщины побудут одни. Им надо, у них тайны. А мы войдем, как хозяева жизни, верно? — Гриша притиснул Ротмана в угол. — Хочешь анекдот? Нынче в письме из столицы прислали… Значит, один еврей встречает другого и говорит: «Слушай, Абрам, у тебя связи. Помоги, чтобы меня похоронили в Кремлевской стене». Тот через день звонит: «Миша, я все устроил, только одно условие». — «Какое?» — «Чтобы похороны завтра».

— А я знаю другой, но похожий. Абрам просит Мойшу: «Слышь, Мойша, как я помру, похорони меня до рассвета». — «А зачем?» — «Чтобы пораньше встать…»

Иван рассказал анекдот скучным голосом, с непроницаемым лицом. Григорий Семенович раскатисто рассмеялся, и его присадистое тело заколыхалось от избытка веселящих утробных токов, невольно притирая гостя обратно к выходу. Он все делал будто невзначай, случайно, лишь по простоте душевной, но пытливого взгляда не сводил с гостя, упорно пытаясь заглянуть в сердцевину темных глаз, а через них и в самую душу пришельца. Боясь в чем-то промахнуться, Григорий Семенович редко зазывал к себе гостей. А может, и по иной какой причине слыл бирюком? Иван ловко вывернулся из теснот, но учтиво, с обхождением, чтобы не обидеть банкира, попринажал тому в локте. Но получилось, наверное, больно, хозяин опомнился, чуток сник, призатуманился, несколько померк в лице.

— А ты, Ваня, бугай. Расступись, улица, бык идет. Раньше, помнится, таким не был… Анекдот-то сам сочинил?

— Ага… Идет бык, вся улица в крик, а этот бык ни тык ни мык, — отшутился Ротман. — Похвастал бы, как живешь. В банке ведь даже пыль золотая. На одних подошвах можно унести, на всю родню хватит.