Мир — страница 6 из 41

не было… «Милый Господь Бог, будь со мной, избавь меня от всего недоброго…» Нет, там кто-то опять ходил. Отчётливые, тяжёлые шаги. Эноку ничего не оставалось как выглянуть; он взял лампу и толкнул входную дверь. Нет. Никого. Только шум речной воды, словно крик, — долгий, повизгивающий, как будто предупреждение. Энок укрылся внутри и запер дверь, но снаружи кто-то ходил и ходил.

Но ведь никого там не было! Энок сыпал зерно, сколько было сил, не желая больше ничего слышать. «Бережёного Бог бережёт». Неужели сам дьявол ходил там? Злые силы как будто опасались, что Энок может вырваться, уйти от них — и пытались забрать его, пока ещё есть время.

В сушилке трещало и скрипело, потихоньку, помаленьку, как будто кто-то стонал: «Аай, охх… аай, охх…» Что такое случилось с мельницей? Она скрипела и вскрикивала, словно хотела рассыпаться на кусочки. Энок заставил себя выглянуть за дверь. Нет, там никого не было. Пожалуй, Энок мог бы и закончить с зерном, муки уже было достаточно. Но ящик наполнился до краёв, Эноку пришлось даже отбавить немного. «Ах, ой; ах, ой». Диву даёшься, чего только не услышишь в одиночестве! Там снаружи опять кто-то ходил. Не слушать его! Если это люди — они войдут, а если что-то другое — оно не имеет власти над Эноком. «Отче наш, иже еси на небеси, да святится имя Твоё, да приидет царствие Твоё…»

И тут сквозь шум и гул мельницы прорезалось жуткое пение: «В Геенне огненной», «В Геенне огненной», — Энок отчётливо слышал это. А сушилка стонала и стонала, тихо и приглушённо: «Ох, ой; ох, ой»; «В Геенне огненной»; «Ох, ой; ох, ой»; «В Геенне огненной»…» Энока взял страх, он весь покрылся холодным потом; нехотя, бессознательно он схватил заслонку и остановил мельницу.

И тотчас наступила зловещая тишина. Казалось, будто кто-то умер здесь внезапной смертью. Энок спрятался в сушилке и запер дверь. Ужасающая тишина. Словно где-то здесь лежал труп.

А душа мучилась в адском пламени и стонала: «Ох, ой; ох, ой…» Энок не мог больше здесь находиться. Он запер сушилку; дрожа, поспешно укрыл зерно, схватил лампу, толкнул дверь… он бежал из последних сил, пока не очутился недалеко от дома и не увидел усадьбу.

Тут Энок вдруг страшно затосковал по Господу Богу. Словно ребёнок, очутившийся один вдалеке, потерявший дорогу, застигнутый сумраком, потерявший всё и только плакавший, плакавший о своём Отце. Всё в этом мире казалось таким мрачным, таким неестественным, и душа Энока рыдала, обращаясь к Богу, к Отцу небесному. За оградой он опустился на колени: «О как я сожалею, что я не могу прийти к Тебе! О милый Боже, отвори дверь надежды, чтоб я мог войти туда и обрести мир… и прости мне все мои грехи. О милый Боже, будь ко мне добр и не заставляй меня ждать так долго. Ты видишь, я слаб, забудь всё дурное, что я сделал, и позволь мне войти; о милый Господи Иисусе!..»

Энок почувствовал себя спокойнее и отправился домой. Но Господь так и не ответил ему ничего.

VI

В тот день должны были хоронить Наполеона.

Погода была ветреной и ненастной, полузимней, полуосенней, но народ всё же собрался на похороны со многих хуторов. У Наполеона было много знакомых, и все желали видеть его. Быть может, они также хотели удостовериться, что он покинул этот мир. В последнее время Наполеон прямо-таки наводил страх на всю округу. Разумеется, многим будет легче, когда его схоронят: тот, кто очутился на кладбище, уже не станет поперёк дороги.

Энок Сперва думал не ходить на похороны. Он боялся, что это будет для него слишком большим потрясением. Просто общаться с таким человеком при жизни и приглашать его в гости — было уже страшно. Но когда пришёл день похорон, Энок изменил решение. Пожалуй, ему подобает сейчас пойти и посмотреть, как же выглядит человек, попавший в ад. Ибо Энок знал, что и сам туда отправится.

Господь не желал принимать его. Тщетными были ожидания и молитвы. Более того: Господь не хотел помочь Эноку. Впрочем, чего ж ещё было ожидать: ведь он совершил грех, который ему не простится: «грех к смерти»[23]. И однажды он осознал это настолько отчётливо, что уже не испытывал никаких сомнений.

В тот день Анна спросила его, не пойти ли им к причастию. Будучи в добром настроении, она прибавила: «Подумай, разве это не помогло бы тебе сейчас?»

Энока затрясло. Идти к причастию, так и не обратившись в праведную веру? Вкушать плоть и кровь Господню недостойно? Мог ли кто-либо отважиться на такое? Он проговорил это так твёрдо и отрывисто, что Анна лишь взглянула на него и умолкла.

Но в тот же миг как будто внутренний голос сказал ему: а ты ведь сам делал это, Энок… много, много раз.

Он словно окаменел, как стоял. В ушах зазвенело: «Ты ел хлеб сей и пил чашу Господню недостойно… ты ел хлеб сей и пил чашу Господню недостойно[24]…»

Энок слонялся туда-сюда словно в бреду. Ни в Библии, ни в других книгах он не мог найти ничего по поводу злоупотребления причастием, но в одном из псалмов о том, кто неподобно вкусил тело Господне, было сказано:

Он повинен в смерти Иисуса;

Кровь Господня на его дланях.

Без сомнения! Без сомнения!

Энок ходил как больной. Мучился мигренью, истекал потом; колени его подгибались. Как-то раз вечером он спустился в погреб и пробовал забыться, размышляя о своём кровавом грехе, ибо в Писании было сказано яснее некуда: «Это хула на Духа Святого»…[25]

…Да, теперь Энок желал видеть Наполеона Стурбрекке.

Словно в припадке, он набросил верхнюю одежду и вышел из дома. Анна не знала, что и подумать. Но хорошо было уже то, что он пошёл туда, где люди.

К похоронам он успел в последний момент. Еду уже убрали со стола, лишь звонарь по-прежнему сидел и ел — он только что пришёл. Старый Саломон, отец покойного, иногда подходил к нему и просил угощаться на здоровье. На нём не было никаких признаков горя — каким Саломон был всегда, таким оставался и сегодня. Бедный, бесчувственный старик! Если даже это его не трогает…

А в комнате было тихо. Тихо как в церкви. Люди склонили головы в горьких раздумьях, то там, то здесь слышались вздохи. Тяжёлый, удушливый запах стоял в доме — запах еды, трупный запах, дым горящего ладана. Зеркала, как и всё, что отражало свет, были, по обычаю, завешаны белыми простынями; над ними висели венки, сплетённые из листьев толокнянки. Часы в комнате были остановлены. Жена Наполеона с другими женщинами сидела в другой комнате; Эноку казалось, что он слышит оттуда плач. Сам Энок отыскал себе место у нижнего края стола; там он и сидел, подперев голову ладонью, и смотрел исподлобья. Его хотели покормить, но он коротко и решительно отказался. Есть ему не хотелось — хотелось только побыть здесь. Быть может, он захворал? — «Нет». — «Однако ты выглядишь нездоровым, Энок!»

Звонарь покончил с едой. Вошёл человек с двумя скамеечками, поставил их на пол недалеко друг от друга; между ними натянули простыню. Эноку было тоскливо и страшно; в ушах звенело, перед глазами мелькали чёрные пятна. Из сеней донёсся глухой шум, тяжёлые и нетвёрдые шаги — несли покойника.

Шестеро мужчин внесли длинный чёрный гроб и установили его на скамейки, словно на пьедестал.

Подняли крышку. Кто-то из женщин снял покрывало с Лица и рук покойного. Многие испуганно шарахнулись, послышались вздохи и бормотание. Энок не смел глядеть на мертвеца.

Ему почудился запах серы. Голова кружилась.

…Там лежал Наполеон.

Он выглядел так, как обычно выглядят мертвецы. Худой и бледный, неестественно вытянутый; суставы рук тонкие, как спички. Лицо в синеватых пятнах, большой нос крупнее, чем обычно, сильно изогнутый. В лице его не было ни страха, ни успокоения, — ничего; он словно был покрыт слоем пыли. С глуповатым, беспечным выражением на лице Наполеон лежал так, будто ничего и не случилось. Энок приподнялся — он хотел получше разглядеть покойника. Но тотчас же на мертвеца натянули покрывало, и гроб закрыли. Хорошо, что мёртвые не могут кричать…

Тяжёлые удары молотка гулко разнеслись по всему дому. На крышку гроба установили две зажжённых свечи. Звонарь — молодой, стройный парень в высоких сапогах и длинном плаще — встал у изголовья, держа в одной руке шляпу, в другой — Псалтирь; он выглядел сосредоточенным и торжественным. «Во имя Иисуса».

Полились звуки псалма, того, что обычно исполнялся в День всех святых[26] и во время похорон. Сама мелодия звучала изумительно: печально и жалобно, но в то же время очень мягко; она утешала и укрепляла дух, возносясь в молитве к Господу, нежная и доверительная:

О чистая душа, оставь свой страх,

Пусть небо станет в чёрных облаках,

И Господа суровый приговор

На мир, погрязший во грехе, падёт…

А за окном гремел и шумел ветер. Длинные тяжёлые капли стучали по стеклу. Небо потемнело, опустился сумрак, свечи на крышке гроба горели желтоватым мертвенным светом.

Не убоюсь, когда придётся мне

Увидеть мир, пылающий в огне,

И гнев небес прольётся с вышины

На море, землю, всё заполонив,

Всё в мире грешном смертью отравив,

Но мне Иисус — спаситель и судья,

Ему молюсь, к Нему взываю я.

Медленно и торжественно звучал псалом мягкой, эоловой мелодией, и с каждым куплетом он становился мягче, нежнее, всё больше и больше полнясь надеждой, пока слова и мелодия не сплелись в манящем небесном сновидении.

Моя душа томления полна,

Пока я жив, не устаёт она

Взывать к Тебе, Иисусе, Боже мой!

В небесном царстве мириады слуг

Тебя боготворят, о милый друг;

Ты знаешь — я служитель верный Твой,

И я достоин пребывать с Тобой!