Максим Колиберда смог, наконец, вставить и свое слово:
— Эх! — выкрикнул он и даже рубаху распахнул на своей куриной груди. — Окрутились уже и без патлатых! Пускай на Печерске будет по программе русской социал-демократии первая гражданская рабочая свадьба — на страх кадету Милюкову! Ура!
— Ура! — закричал Харитон Киенко. — Наша взяла! — Он растянул мехи тальянки и взял тенором:
Отречёмся от старого мира,
Отряхнём его прах с наших ног…
Но тихую Меланью мужнино решение поразило как гром с ясного неба. То она суетилась — смыла кровь с лица Данилы, приголубила Тосю, нашлепала детей, застегнула Ивану сорочку, — а тут у нее опустились руки и подкосились ноги.
— Боже ж мой! — запричитала она. — Испокон веков по-христиански под иконами благословлялись и в церкви венчались!.. Бог с тобой, старик, что ты несёшь?
— Цыц! — зыкнул Иван. — Разве народного слова не знаешь? Не та свадьба, где попы венчают, а та, что люди благословляют…
Данила с Тосей стояли в толпе — одни поздравляли их, другие отчитывали. Данила смущался, утирал пот рукавом, а Тося пряталась за спины подруг, которые сразу сбежались невесть откуда. Теперь уже в точности можно было установить, что Тося не из чернявых, но и не из белявых, a просто рыжая: она краснела так густо, до самых плеч, как краснеют только рыжеволосые. Кто-то уже соединил руки Данилы с Тосиными, а Харитон вертелся подле них юлой и нашептывал Даниле на ухо:
— Я же тебе говорил, я же тебе говорил: только так и надо. По-нашему, по-шахтерски: раз, два и — пошел на-гора!
Молодой шахтер Харитон Киенко, киевлянин родом, во время аварии на шахте был контужен и теперь отбывал дома, у Собачьей тропы, месяц “вольной поправки”.
Однако вопрос старого Брыля всё еще оставался без ответа. Чем же, и в самом деде, благословлять на женитьбу — на труд в поте лица и на рождение в муках детей — ежели без икон и попа?
— Хлебом благословим! — решил Иван. — Хлебом и солью, как в дальнюю дорогу. Неси, старуха, буханку на рушнике, да щепоткой соли сверху присыпь!
Меланья залилась слезами. Марфа возле нее грозно шевелила черными змейками бровей, руки у нее сами упирались а бока.
— А то еще красным знаменем можно! — вдруг подсказал Харитон. — У нас, на “Марии-бис”, малец народился, как раз когда праздник всероссийской свободы справляли. Так всей шахтой и порешили: окрестить его красным знаменем как символом революции и — пролетарии всех стран, соединяйтесь! Накрыли малыша красным знаменем, а искупали в пиве завода Бродского “Ласточка” — пусть растет и бродит, пока живой! А, дорогие товарищи? Красным знаменем?! Вношу предложение!.
Иван Брыль искоса поглядел на Харитона: молод еще о красном знамени разговаривать!. Недолюбливал Иван, когда младшие подавали голос раньше старших. Дать бы ему подзатыльника, чтобы знал, поросенок, в чьей луже валяться.
— А ты помолчи! Вперед батьки в пекло не лезь! Я еще не договорил. Мое это и есть предложение насчет красного знамени, пусть хоть Максим скажет: мозговали мы с ним об этом ещё когда в подпольный кружок ходили.
Максим закивал, поддакивая. О красном знамени как об атрибуте для благословения они, правду говоря, никогда с Иваном не толковали, но и Максиму хотелось, чтобы быстрый на язык шахтарчук узнал свое место. Да, кстати, подвернулся случай утвердить свой авторитет перед всеми, что удавалось не часто: в доме Колиберды наивысшим авторитетом была грозная Марфа, а между друзьями не опровержимым авторитетом считался Иван Брыль.
— Так, значит, и решили! — заключил Иван. — Хлебом-солью и знаменем революции. Пойдем к Иванову Андрею Васильевичу — пускай даст нам на часок свое комитетское знамя!.
А затем старый Брыль степенно обратился ко всем, кто был во дворе:
— Прошу покорно! — Он низко поклонился. — Приглашаю к нам на свадьбу… Кланяйся, старуха! И ты, Максим, кланяйся, и ты, Марфа Степановна! просите и кланяйтесь людям, чтобы не пoбpезгoвали нашим семейным торжеством…
Тут Иван снова невзначай взглянул на злополучный мавританский балкон за дворами. Там, в вышине, все еще маячила фигура в желтом чесучовом пиджаке. Доктор Драгомирецкий прилаживал на носу пенсне, близоруко щурясь в сторону палисадника Брылей. Ивану стало не по себе: нет ли еще какого-нибудь непорядка в его дворе перед всевидящим оком на мавританском балконе?
А доктор Драгомирецкий — там, в вышине, на своем балконе — все еще не мог опомниться от созерцания недавней экзекуции. Темнота, безобразие, варварство! Был бы в квартире телефон — доктор тут же позвонил бы в участок! Варварская расправа всколыхнула в его нежной душе все силы благородного возмущения и священного гнева. Боже, какой ужас! Прямо во дворе и среди бела дня! Бить розгами по голому телу! Как некультурен и по натуре своей жесток современный простолюдин! И как распоясалась эта городская мастеровщина! Бедные сиротки-дети растут в среде дикарей! А тут еще эта революция — доктор Драгомирецкий революцию не одобрял, — эта революция подняла из самых глубин все низменные инстинкты, все аморальные склонности! Все полетело вверх тормашками — все, что было так привычно раньше при старом режиме. Впрочем, старый царский режим доктор Драгомирецкий тоже не одобрял… А что же станется теперь с его собственными несчастными детьми? Ростик, Ростислав, — этот по крайней мере успел закончить реальное училище. Но вместо того, чтобы идти в Политехникум и стать инженером путей сообщения, ему пришлось сделаться авиатором и летать, господи, боже мой, — летать! — под вой снарядов и взрывы бомб! А Алексашка, Александр, — он ведь и гимназии не окончил! Из седьмого класса, в патриотическом экстазе, сунулся в школу прапорщиков и два года рисковал жизнью на этих вшивых позициях. И всё эта идиотская война! Доктор Драгомирецкий войну отвергал в принципе: он был пацифист, и отец его тоже был пацифистом. Хорошо ещё, что удалось теперь, после ранения и Георгия, устроить Алексашу тут, в Киеве, одним из адъютантов при командующем военным округом. А что ждет бедную Маринку, Марину? Ведь девушке только восемнадцатый год! Конечно, она подчинилась отцовской воле и записалась на медицинские курсы, чтобы подхватить, так сказать, из рук престарелого родителя знамя фамильной профессии. Однако все эти землячества, организации, кружки! Маринка бегает по собраниям, митингам, сборищам и еще, чего доброго, в приступе революционного энтузиазма запишется в какую-нибудь партию! Господи боже мой, только не в партию! Партии, какими бы они ни были, доктор категорически осуждал.
Доктор Драгомирецкий вконец расстроился, но тут часы в столовой прозвонили без четверти восемь, и он, ухватив картуз с двумя козырьками, спереди и сзади — “здравствуй и прощай”, — опрометью ринулся к двери — и вниз. В восемь начинается обход в Александровской больнице, а на обход Гepвасий Аникеевич Драгомирецкий не опоздал еще ни разу за всю свою жизнь, даже тогда, когда царь Николай отрекся от престола. Ведь Драгомирецкий был врач, а врач всегда должен быть на посту, у постели больного…
Человечек в желтом чесучовом пиджаке исчез с балкона, и Ивану сразу стало легче.
— Эй, Максим, слухай меня сюды! — окликнул он своего побратима, с которым они восемнадцать лет назад покумились, а отныне стали и сватами. — Может, и этого анафемского доктора… — он кивнул на опустевший мавританский балкон, — по-соседски тоже… полагается пригласить? Как-никак соседи с девяносто седьмого года… Дело? Как считаешь, Максим?
— А что?! — сразу одобрительно откликнулся Максим, гордясь тем, что и на этот раз решающее слово предоставлено ему — следовательно, авторитет его несомненно возрастает. — И пригласим! Вот сейчас пойдем и пригласим. По дороге как раз перехватим: он в эту пору в Александровскую больницу бежит.
Максим затоптался на месте, готовый немедля бежать, да он и впрямь побежал, заприметив, что грозная Марфа, уперев руки и бока, приближается к нему — суровая, будто перед расправой.
А Марфа и шла на расправу. Разве могла она дать согласие, чтобы кровь её, родная дочь да пошла под безбожный венец? Но шустрый Максим был уже за воротами.
— Иван! — крикнул он с улицы. — Приглашать так приглашать! Давай скорее! Еще дела сколько: и знамя занимать и людей обойти! Не возись там: солнце уже высоко!
Харитон Киенко с досадой шлепнул картузом о землю:
— Ат! Раз за дело взялись, — значит, надо бы по рюмке, и — на-гора! Как у нас на “Mapии-бис”. А то… начинается антимония!..
ОХ ВО ПОЛЕ ДА ОВЁС ГУСТОЙ
А впрочем, выяснилось, что справлять свадьбу не так-то просто.
Хотя такие ответственные предсвадебные этапы, как сватовство с ковырянием печи[2] и грустный девичник после помолвки были уже безвозвратно упущены из-за нетерпеливости молодого поколения, однако все другие звенья долгого и сложного обряда еще можно было выполнить. Соблюсти их следовало непременно, чтобы семейная жизнь сложилась счастливо.
На этом непреклонно стояли, верные традициям дедов, Марфа и Меланья при единодушной поддержке женщин со всей улицы.
Попов — раз уж они так противоречили отцовским принципам, усвоенным за пятнадцать лет посещений тайных социал-демократических кружков, — пусть, пожалуй, на этот раз и не будет; Меланья с Марфой между собою решили, что искупят грех, когда родится ребенок, тайком окрестив его в церкви. Но без рушников, без деревца, украшенного цветами и лентами, без каравая и танцев вокруг кадки — как испокон веков ведется в народе — свадьба, по категорическому утверждению всех женщин Рыбальской улицы, никак не могла быть признана действительной.
Вот почему Данила — молодой муж, но ещё на правах жениха — был, как жениху и положено, отправлен нанимать музыкантов и обходить соседских парней с приглашением на “первую чарку”; ему, же предстояло посетить лаврскую просвирню пани Капитолину и раздобыть у нее то, что в чарки наливают.