Нашлось немало людей, которые в это поверили. Их унылое нищенское существование обрело смысл, жизнь озарилась новым светом.
На пасху они совершали паломничество на гору — к своему храму. «Обитель Илии», — гласила надпись на фасаде, сделанная огромными латунными буквами. Это здание из желтого кирпича, с высокими окнами скорее напоминало спортивный зал, какие строили в начале века. Вместо купола — привычного атрибута всякой церкви, — над ним возвышался простой крест, также сделанный из латуни. Неподалеку от храма находилась могила основателя секты, старого Килиана. Люди по очереди подходили к могиле, склонялись над ней, потом все вместе пели гимны и молили господа о спасении.
— И ты во всем этом участвовала, покорялась им, как… как жертвенный агнец? Ульрика! Почему ты не убежала?
— А разве я сейчас там, а не с тобой?
Она понимала, что пройдут еще недели, даже месяцы, прежде чем он поймет, если вообще сумеет понять, в каком положении она тогда оказалась.
— Что-то я раньше не замечал, чтобы ты была так уж помешана на вере.
— Как сказать, просто у меня тогда был ты, школа, но прежде всего, конечно, ты. А там, неужели не понимаешь… Я ведь была еще слаба, нуждалась в помощи. Вначале меня утешала мысль — нет, уверенность — в том, что мы скоро будем вместе. Однако чем меньше оставалось надежды на это, тем тяжелее было на душе. Все чаще я думала, что лучше бы мне не просыпаться после наркоза. Вот была бы легкая смерть! Я тебе писала в письмах обо всем этом, с Ингеборг делилась, сколько раз мы вместе плакали. И тогда, в клинике, я знаю, она ужасно боялась за меня, не меньше, чем ты. Вообще Ингеборг была по-настоящему ко мне привязана и то, что потом она так изменилась, легко объяснимо — я ведь не захотела разделить с ней ее судьбу… Да, я ее защищаю. И сестра, и мать хотели мне только добра, ну, разумеется, как они его понимали. Тем летом у меня ко всему еще начался остеомиелит, осложнение после той истории с ребенком. Пришлось долбить кость, где образовался абсцесс, снова мне кололи пенициллин, и я была прикована к постели.
Вскоре после того как Ульрика переехала к нему, Ахим заметил этот шрам. Она вытиралась после душа, поставив ногу на табуретку. Чуть выше щиколотки была фиолетовая полоска, не шире лезвия ножа. Он тогда постеснялся спросить, откуда это у нее…
Ингеборг выхаживала сестру, как опытная сиделка, лучшей и не найти. Когда Ульрика немного оправилась, могла уже садиться в кровати, Ингеборг устраивалась в ногах, и они часами говорили о жизни, ну и спорили, конечно.
«Я здесь долго не выдержу, — говорила Ульрика. — Неужели ты веришь так же, как эти люди?»
Ингеборг быстро прикладывала палец к ее губам, долго смотрела отсутствующим взглядом в окно, а потом отвечала:
«Этого ведь разумом не понять, сестренка, и это не предмет для споров. Вера — дело только твоего сердца. Когда нисходит на тебя эта благодать, все вокруг освещается новым светом, начинает излучать какое-то сияние, в тебе самой загорается свет вечной жизни».
Как ни старалась Ульрика, она не могла пробудить в себе ничего подобного. Безуспешные попытки обрести веру рождали только тоску и разочарование. Нет, не войти ей в число избранных.
Когда она снова смогла ходить, гулять по улице, делать покупки в деревенских лавках, ее наказанием стали черные чулки. Она нарочно рвала их о заборы и кусты, но все напрасно. Видно, в Рудных Горах существовал какой-то неисчерпаемый источник черных чулок. Тетя Мальвина, у которой везде были связи, каждый раз доставала новую великолепную шелковую пару, пока наконец мать Ульрики не смекнула, что дело тут не в неловкости, и не пригрозила дочери строгим наказанием. Ингеборг, как могла, защищала сестру и даже из солидарности отдала на растерзание шипам и колючкам свои чулки.
Но однажды — когда же это было, кажется спустя год после приезда, — в последнее воскресенье перед троицей словно гроза пронеслась над деревней, нарушив тишину и оторванность от мира. В тот день Ульрика, к большому неудовольствию матери, Ингеборг, дяди и тети Килианов, отправилась в церковь. Но проповедь пастора не сильно отличалась от того, что она слышала в секте. Здесь тоже грозили прихожанам божьей карой за служение дьяволу.
Собственно, и в секте и в церкви занимались одним и тем же — малевали черта на стене. «Как бы поражая кости мои, ругаются надо мною враги мои, когда говорят мне всякий день: «где Бог твой?»» Псалом сорок первый.
Зазвонили колокола, надо было возвращаться домой. Еще одно разочарование, на душе стало совсем тяжело. Дома ее ожидали лицемерно приветливые лица, вечно указующий перст или грозные цитаты из Библии.
Когда, щурясь после полумрака церкви, Ульрика наконец выбралась на солнечный свет, она поразилась необычному оживлению, царившему на деревенской площади. Ее дядя, фабрикант щеток, потом говорил, что зачинщиком был лесоруб Юлиус Зенвиц. Этот тип с весьма сомнительным прошлым, живший в самом бедном домишке на краю деревни, всегда был на плохом счету. «Вот кого забыли в концлагерь упечь в свое время», — часто ворчал бургомистр. Но Килиан обычно прерывал его: «Надо смотреть в будущее, а не в прошлое».
Подойдя ближе, Ульрика увидела, что Зенвиц, едва держась на ногах, стоит возле грузовика с прицепом, размахивает кулаками и выкрикивает самые непристойные ругательства. Наверху в кузове сидят парни и девушки в синих рубашках. Между кабиной водителя и кузовом воткнуто древко с красным флагом. Вокруг машины толпился народ — вся деревенская беднота, туда же потянулись из церкви прихожане. Скандал разрастался.
«Вон, вон его дом! — доносились сквозь звон колоколов крики Зенвица. — Это он отравляет людей, дурит им головы, он и есть главный эксплуататор».
«Поехали! — приказал высокий плотный парень с черной кудрявой шевелюрой. — Показывай, Юлиус, этот храм Маммоны».
Ульрика догадалась, что синерубашечники явились из Висмута, с урановых разработок, находившихся в ведении советской администрации. На дверце грузовика видны были буквы «SAG»[5].
Зенвиц, спотыкаясь, трусил впереди машины. Казалось, он вот-вот упадет. «Берегись, Килиан! — слышала Ульрика его вопли. — Теперь уж мы тебя вздернем!»
Толпа двигалась за ними следом, на лицах людей было написано злорадное любопытство. Процессию замыкала довольно странная девица: серое платье, черные чулки, светлые волосы стянуты на затылке в старушечий пучок — вспоминала о себе тогдашней Ульрика. «Эй, мышонок, смотри молитвенник не потеряй!» — кричали Ульрике с грузовика.
«Всех буржуев на фонарь!»
Смолкли колокола. Ульрике сделалось совсем страшно. Деревня словно вымерла. Что будет с ее близкими? Неужели это и есть революция?
Дядя Хартмут, брат Илия, как его называли в секте, встретил всю компанию у ворот своей усадьбы. Солнце пригревало, он был без пиджака, в серебристо-сером жилете, так обтягивавшем его брюшко, что казалось — пуговицы вот-вот отлетят. В нижнем этаже, где размещались мастерские, ввиду воскресного дня никого не было. Наверху, в жилых комнатах, оставался только отец Ульрики — от волнения у него начался приступ, с которым он пытался справиться при помощи ингалятора, а сам поглядывал на улицу в узкий просвет между гардинами. Ингеборг, мать и тетка Мальвина с белыми как мел лицами застыли на каменных ступенях крыльца. Зенвиц подбежал к дяде, стал прыгать перед ним, сыпать проклятьями, трясти кулаками и плеваться.
Сидевшие в грузовике парни и девушки в синих рубашках запели: «В августе, в августе розы цветут», затем соскочили на землю и обступили дядю.
Вперед вышел тот кудрявый парень, он явно был у них предводителем. «Вы, что ли, будете местный буржуй, который тут всех эксплуатирует?..»
«Бог простит вам, молодой человек, эту низкую клевету…»
«Вздернуть подлеца! Убить как собаку!» — задыхался от злобы Зенвиц, по одобрительным возгласам толпы деревенских бедняков понимая, что у него там единомышленники. И тут у Зенвица подкосились ноги. Он рухнул на мощенную булыжником мостовую, перекатился на спину и так и остался лежать, весь в пыли, с залитым кровью лицом. «Водки, — хрипел он, — дайте водки». Но никто не спешил к нему.
«И вот с такими вы заодно? — бросил дядя дрожащим от гнева голосом. Лицо его было искажено гримасой отвращения. — Это же просто бандит».
Однако командир синерубашечников был настроен решительно.
«Уберите его, — коротко скомандовал он, кивком указав на Зенвица, и снова обернулся к дяде. — Мы пришли сюда, чтобы напомнить вам: времена изменились и власть теперь у нас». Он протянул руку, кто-то из его команды сунул ему рупор. Теперь голос его громом разносился по всей округе. Он говорил о секте, о том, что отец и сын Килианы обманули людей, одурманили их религиозными сказками, как опиумом, а сами тем временем стали владельцами нескольких фабрик. «Теперь со всем этим будет покончено, рано или поздно ваши владения экспроприируют. Но до тех пор, до Страшного над вами суда, мы требуем: равной платы за равный труд! Вы должны платить женщинам и девушкам те же деньги, что мужчинам, разрешить профсоюзы и объявить во всеуслышание, что никакой вы не пророк и не чудотворец, иначе мы вас, господин апостол, упрячем за решетку, как кровососа и гнусного капиталиста!»
В ответ ему бешено зааплодировали. Парни и девушки кричали, топали, потом запели: «Навстречу заре…» Взревел мотор, Зенвица кое-как втащили в кузов, и процессия двинулась к дому владельца другой фабрики, где делали ящики для пива. Через некоторое время и оттуда послышался многократно усиленный рупором крик.
Ульрика во время этой сцены стояла у изгороди, не решаясь протиснуться сквозь толпу синерубашечников. Все вместе они представлялись ей каким-то диким рычащим животным, жаждущим мести за нанесенные ему обиды. Когда она слушала их угрозы, ее вдруг обожгла мысль: а разве на месте того черноволосого из Висмута не мог бы оказаться Ахим? Она вспомнила, с каким страшным гневом говорил он обо всех буржуях, фабрикантах. Однажды она порвала его анкету, но ведь он все равно в партию вступил… Нет, Ахим вел бы себя иначе. Спокойнее, разумнее, не орал бы в рупор, как ярмарочный зазывала.