у огню с горшками и котелками, — ба, вспомнил, тут лежали и сарафаны, и кокошники, и лапти разбросаны. Среди кирасиров остановились (прошу сочинителя употребить свои таланты объяснить за меня, что тут почувствовалось, я не умею сказать, даже и тогда не умел бы); Фигнер стоящих тут двух офицеров с трубами в зубах приветствует добрым утром и залепетали с обоих сторон. Не мне изобразить это состояние, в каком была моя внутренность и наружность, только помню, мы оба стояли позади Фигнера; мне показалось, что от него, Фигнера, несет трупом; я взглянул на Чудовского, — рожа его и глаза, как воротник изношенный, багрово малиновая, как будто баклажку опорожнил, а я (по словам Чудовского) был то белый слишком, то красный. Офицеры в фуражках и шинелях, накинутых на плечи, один брюнет, красивый лицом, стоял ближе перед Фигнером, говорил скоро, улыбался; другой молодой, немного рыжеватый, часто обращался к костру, у которого стояли жестяные посудники.
«В эту минуту один кирасир в жилете, с русыми огромными бакенбардами, вошел между нас двух и спросил меня: какого мы регимента.
— Нон компрене, же сва полiоне, — сказал я, боясь ему в глаза смотреть, чтоб не схватил за удила.
«Чудовский прервал по французски, а кирасир оперся левым локтем о бок коня Чудовского и правой руки пальцем бьет у шпоры ето кольцо, чтоб оно шибче вертелось и звенело. Не знаю, сколько минут все это продолжалось.
«Я видел, что из села выходят три человека офицеров, один в каске. Я и подумал: если эти догадаются? Наконец Фигнер распрощался, мы повернули копей восвояси.
«Фигнер еще повернул к ним, проговорил о каком-то маршале, а отвечали ему крича: «вуй, вуй» и еще что-то.
«Мы отъехали шагом, принимая не прямо туда, откуда приехали, а гораздо левее пошли на рысях к лесу. Фигнер сказал нам:
— Это вчерашние кирасиры, что шли ночью, еще поговорил бы, да не хотелось дожидаться офицеров шедших к нам.
Въехав в лес, приехали к отряду наших. Пошли распросы и расказы. Тут вспомнили: ведь у нас на чепраках нашиты серебром «А», конский убор не французский, на киверах кокарды русские.
Чудовский говорит:
— «Кирасир, игравший с кольцом шпоры и глядя на Бискупского чепрак, спросил меня: что это «А», верно имя вашего полка «А»?
— Да, это старые, теперь у нас новые чепраки с вензелем Наполеона.
«Возвращаясь мы и забыли об этой мелочи. Фигнер, имея намерение гораздо глубже итти во французские владения, прекрасно осведомился обо всем от самих же французов.
Товарищи наши только плечами пожимали».
Повидимому проделывал эго Фигнер не один раз. По крайней мере, в письме того же Бискупского помещено описание и другой его авантюры в этом же роде.
«Желая поспешить за Вороново к Москве, Фигнер хотел осведомиться, когда именно ожидается посещение авангарда Наполеоном, для соображений своих. Ему нужно было узнать не как нибудь от пленных, а на место какого либо штаба, оффициально по этой своей части и по дружески поговорить.
«В ночь темную, около десятого часа, Фигнер принарядил во французский костюм поручика Орлова, взял одного бородатого, который перевел их 7 верст до села Воронова, где прокравшись через две конные цепи, доехали до самого села, у которого мост, а на мосту пехотный часовой а по ту сторону моста по селению, лагери и квартира короля Неаполитанского. Фигнер подъезжает к мосту, часовой воскликнул «кви». Фигнер отозвался, часовой потребовал лозунга, Фигнер как чорт нашелся, в миг напустился на него за неправильную формальность запроса, и тому подобное, ошеломив часового, который вытянулся, извинялся; между тем, продолжая этот выговор, проехал и мост, как свой и хозяин на бивуаки к своим, перед глазами часового.
«Он и Орлов (хорошо говорят по французски) подъезжали ко многим кострам, почти через весь лагерь, по какой-то надобности и до самого штаба, называя себя такого регимента, которого тут нет, — а где оный? Ему уже прежде известно, но ему было дело до тех, которые тут есть; ища кого-то, спрашивая о разных особах, разговаривая со штаб- и обер-офицерами, преспокойно наведши справки и посоветовавшись, поехал себе обратно на тот же мост и еще не вытерпел, чтобы не сказать ласково наставительных слов знакомому часовому, который ему сделал накараул; далее первую цепь проехал удачно, другою неудачно, или с пренебрежения. Часовой заметил, закричал «квн», потребовал лозунга. Фигнер шпоры, пикет выстрелил и пошла стрельба».
Сам Бискупский отзывается о своем письме как о «пачканьи, грубом, безобразной и бестолковом», но думает, что «охотнику писателю есть за что в нем ухватиться, чтоб расплодить на порядочную книгу презанимательные, не выдуманные вещи».
Несомненно Л. Н. Толстой более чем блестяще оправдал надежды Бискупского. Сопоставляя его рассказы (они приведены нами дословно со всеми их иногда действительно «безобразными» особенностями) с картинкой, написанной Толстый, невольно возникает предположение, не была ли в руках писателя эта рукопись? Тем более, что Бискупский сам несколько раз на пространстве своего рассказа прямо говорит, что это письмо он пишет с целью дать материал для кого-то другого, для настоящего писателя.
«…Прошу сочинителя, пишет Бискупский, употребить свои таланты, объяснить за меня, что тут почувствовалось».
Для кого предназначал Краевский это письмо, написанное 30 марта 1849 года, точных данных не имеется. Сам Бискупский упоминает в нем Гоголя и Достоевского («На этот класс людей-барышников нужно бы навесть кинжал — перо единственного Гоголя, а потом погладить перышком господина Достоевского»). Возможно, что в том или ином виде рассказ этот попал и Л. Н. Толстому, весьма тщательно собиравшему откуда было возможно материалы для своего романа.
Во всяком случае, рассказ Бискупского представляет собою большой интерес, так как дает возможность видеть почти наглядно, как историческая действительность, под кистью художника реалиста, превращается в правду художественную, и дает ценный материал для характеристики творчества Л. Н. Толстого.
БОЯРИН МАТВЕЕВВ СОВЕТСКОЙ МОСКВЕ
Рассказ ГАВРИИЛА ДОБРЖИНСКОГО-ДИЕЗ
Иллюстрации Н. КОЧЕРГИНА
Раннее майское солнышко только-что выкатилось алым затуманенным шаром и за играло косыми лучами на золотых маковках московских церквей, на резных гребешках дворца и боярских палат, а в хоромах «ближнего» боярина Артамона Сергеевича Матвеева жизнь уже шла полным ходом.
Скуластый боярский возница Махметка уже щедро поливал дегтем оси высококолесной боярской колымаги; толстая боярская ключница Федосевна бегала, позвякивая тяжелой связкой ключей, по бесчисленным кладовушкам, чуланам и погребкам заповедным, а на кухне мешался с запахом всякого варева и жарева пряный аромат только что вскипевшего сбитня.
Но едва девка-чернавка Хриська налила полный кувшин этого пахучего золотистого напитка и понесла его вместе с прочей утренней снедью на широком подносе в стольную горницу, как из дверей выскочил ей навстречу старый стремянной Григорий Саввич, побывавший с боярином в Пустоозерской ссылке и, испуганно подняв седые брови, замахал на Хриську обеими руками:
— Куды? Куды? Вертай! Опосля скличу!.. Боярин с сыном отай замкнулись и никого пущати не велено. — И тотчас ушел во внутренние покои, осторожно ступая мягкими сафьяновыми сапожками с «боярской ноги».
Хриська повернула было обратно на кухню, но подумав немного и почесав босую ногу об ногу, поставила поднос со снедью на скамью и, стараясь не шлепать голыми пятками, подошла к двери в горницу и припала к узенькой щелке карим любопытным глазом.
А в горнице было трое: сам боярин Артамон Сергеевич, ходивший из угла в угол в легком утреннем кафтане, сын его Андрей, наклонившийся над рундуком распахнутым, и еще кто-то — неведомый Хриське, стоявший, почтительно прижавшись широкой спиной к самой двери. Этот неведомый человек переминался с ноги на ногу и только изредка ронял слова приглушенным басом.
Боярин Артамон Сергеевич ходил неторопливой важеватой походкой, спокойно поглаживал свою широкую бобровую бороду, подернутую серебром и, щуря острые серые глаза, с расстановкой говорил сыну:
— Нелепо удумал, Андрей: мне ли, старому, в сей машкерад виницейский играти и за спину холопа таитися? Кому, как не нам, Матвеевым, за царя всем животом стояти, коли то будет надобно? А и сам ты ведаешь: роду мы незнатного, из дьячих сынов, и только многою милостью блаженной памяти Алексея Михайловича взысканы. А и от него же в ближние бояре попал и приказами стал ведати. Мне ли теперь за сына его Петра не стояти, тем паче, что сам царевич умен зело и зрит с малых годов на закат солнца, отколе на Русь всякая премудрость течет… Сколь бы Хованские да Толстые ни тявкали, аки злые псы — Руси на боярскую былую стать нм не повернути… Будет им сидети в думе, брады уставя в землю, да над нами, родом малыми, кичатися… А и робети нам нечего. И царица Наталья Кирилловна, да и царевич Петр с нами одну думку думают, а под их высокой рукой никакому лиху не быти… А ты вздумал молочного мово братца Серегу под мою личность уряжати, особу мою боярску машкерадом двоить людям на посмешище, — чего боишься и сам доподлинно не ведаешь!
Андрей поднял от рундука свое раскрасневшееся лицо и торопливо заговорил:
— Как, чего боюся, батюшка? А неведомо тебе, что стрельцы каждый день с пищалями стоят, в набат бьют, криком кричат но кружалам да баням торговым: «Не хотим Нарышкиных да Матвеевых; мы им шею свернем!» А надысь стремянной то твой Григорий сам слыхивал от холопа Толстовского: «А сидел бы ваш Артамон в Пустоозерьи, ала Мезени, цел бы был, а приехал ваш Артамон на Москву антихристовы порядки вводити, — так от наших бояр ему и конец живота». Посему то опаски ради и хочу я Серегу урядить под твою стать. Пущай за тебя, куды надобно, в колымаге ездит, во дворец красным