Мир приключений, 1928 № 11-12 — страница 8 из 29

И Семка снова повернулся к огню, совершенно утомленный длинным рассказом.

Иван помешал палочкой огонь, так что ветки затрещали.

— А мне все нездоровится, — заметил он — кости ломит и спать хочется.

— У меня лекарство есть, — подмигнул Семка, — еще от Николая Максимовича осталось.

Иван бросил палочку и придвинулся к Семке.

— Угостишь? — сказал он.

— Где тебя угощать, — улыбнулся широким ртом Семка. — Ты у нас богач, по четыре белки бьешь…

— Возьми их, только угости!

— Не надо, — гордо откинулся Семка и заорал во все горло: — Агафья! — точно жена его находилась от него версты за полторы, а не рядом.

— Чего тебе?

— Иди сюда.

Она вошла в круг огня и стала. Во всей ее высохшей и изможденной фигуре виднелась такая приниженность, такое отсутствие всякой воли, что Иван подумал не без некоторой зависти — «Вот бы мне такую жену..» — И ему представилась его жена, когда она, в минуты гнева, вооружась палкой, выгоняет его на мороз, где он бродит как нищий.

Агафья стояла неподвижно, а пробегавшие по ее лицу тени придавали ей причудливое выражение.

— Достать лучшее, что у меня есть! — приказал муж.

— Лисьи шкуры? — спросила Агафья.

— Какие лисьи шкуры, разве у нас есть лисьи шкуры? Я не знал… — прикинулся непонимающим Семка. Агафья промолчала.

— Вот дура, — продолжал Семка, — про какие-то шкуры толкует, когда ей говорят про вино. Доставай бутылку, и ты с нами выпьешь…

При последних словах мужа глаза Агафьи заблестели. Она бросилась исполнять приказание Семки, и через десять минут перед ними дымился котелок и стояла бутылка и рюмка грубого стекла с толстым дном, составлявшая предмет особой гордости Семки.

Семка налил рюмку доверху, осторожно поднес ее ко рту и опрокинул в горло. Огонь пробежал но его жилам, во он и виду не показал, а спокойно поставил рюмку около себя, вытащил из котелка узкую полоску мяса, больше похожую на сыромятный ремень, и неспеша стал жевать ее. Иван с нетерпением ждал своей очереди. Он дрожащей рукой налил себе рюмку, но не успел донести ее до рта, как она выскользнула из пальцев и все содержимое пролилось в мясо.



— Что это ты? — вскинулся Семка.

— Не знаю, — произнес растерявшись Иван, — должно быть с холоду. Я ее как-то не почувствовал, у меня вон и пальцы потрескались… — и он протянул к огню свою грязную, корявую руку. При свете огня были видны его опухшие пальцы с трещинами и ранками. Никто не обратил на это внимания, и сам Иван через минуту забыл об этом.

С легким чувством зависти он заметил, как разгорелись щеки у Агафьи и как Семка снова взялся за бутылку. Он налил рюмку полную-полную и ткнул ее в самые зубы Ивану, так что тот чуть не опрокинул ее, только на этот раз ему все-таки удалось выпить. Рюмка заходила между ужинавшими, и с каждым кругом лица их делались все оживленнее и краснее. Семка опьянел первый и заплетающимся языком стал рассказывать Ивану свои охотничьи подвиги. Иван сочувственно кивал головой, а сам все удивлялся: как это он мог раньше не замечать, что Агафья первая красавица в мире, а Семка, несомненно, самый лучший человек.

Между тем становилось слишком уж жарко, а Семка как нарочно подбросил еще дров в огонь. Иван предложил выйти и отворить дверь, на что Семка охотно согласился. Когда они вышли из избы, глухая ночь пахнула на них полярным холодом.

Яркие, крупные звезды точно смигивали слезы, глядя на этот несчастный, заброшенный уголок земли. Белой яркой полосой вырезался Млечный Путь, а на севере вспыхивали бесшумные зарницы начинающегося северного сияния. Черной стеной стоял лес, белая пелена снега постепенно переходила к горизонту в серую и терялась в дымке дали. Все молчало, охваченное глубоким сном, скованное жестоким морозом. Тщетно ухо ловило хоть какой-нибудь звук — все было тихо, точно на сотни верст не было и признака жилья…

Резко выделялись черными силуэтами три фигуры и внимательно смотрели на север, где все сильнее разгоралось северное сияние. Громадные столбы откуда то выростали, сшибались, разлетались искрами, а на этом подвижном фоне шло беспрерывное мелькание каких-то бледных, холодных молний. Чудная картина не тронула и не увлекла привычных наблюдателей, они вывели только свое заключение.

— Это к холоду, — сказал Семка.

— Да, — согласился Иван.

А Агафья ничего не сказала и только утвердительно кивнула головой.

После этого им не оставалось ничего более делать, как итти обратно к очагу и наблюдать за игрой огня. Ивану несколько раз приходила мысль о жене, но бутылка была так заманчива, что он предпочел перенести свалку, чем расстаться с ней. Тем более, что мороз остудил избу и требовалось согреться, пока огонь не сделает своего дела.

Семка налил себе, а когда Иван хотел последовать его примеру, остановил его и снова поднес ему. Распухшие пальбы Ивана пришли ему на память и он сказал:

— У тебя руки, верно, болят?

— Ломит, ох, как ломит… — произнес Иван, и ему вдруг сделалось грустно, что никто не пожалеет его, когда у него ломит руки, а только все смеются над ним и даже иногда бьют его…

Семка, качаясь, запел бессвязную песню, в которой воспевал себя и свое будущее богатство. — Вот едет русский купец, — пел он, — едет к Семке покупать лисьи шкуры. Даст он за них много-много денег. Настанет зима, и Семка убьет десять самых темных, как ночь, лисиц. Русский купец даст Семке все свои деньги, и станет Семка самым богатым человеком. Он больше не будет ходить на охоту, и его ружья будут висеть незаряженными, зачем ему их заряжать, когда он самый богатый человек. Он каждый день пьет вино, сколько ему хочется, и шаманы пляшут у него с бубнами и погремушками. А он делается все богаче и богаче… — Песня Семки постепенно замирала, замирала и наконец смолкла.

Последним сознательным движением Семки было взяться за бутылку, но она была уже пуста. Он склонился на пол и почти мгновенно захрапел. Ему вторили Иван и Агафья, заснувшие раньше его…

Огонь постепенно гас и наконец превратился в одну краснеющую точку. Холод все сильнее и сильнее начинал гулять над спящими. А таи, за стенами, продолжали мигать яркие, крупные звезды, переливалось северное сияние разноцветными молниями, и полярная ночь висела над забытым, далеким краем…

III.

Ивану с каждым днем становилось все хуже и хуже. Руки ломило днем и ночью, пальцы опухли и язвились, ногти слезали, и работать было положительно не по силам, да и неудобно с перевязанными руками. Помимо этого его все клонило ко сну, и, вставая утром после плохо проведенной ночи, он чувствовал себя гораздо слабее, чем вчера. Та бодрость, которая делала для него пустяковым переходы в несколько десятков верст, исчезла совершенно, и теперь, кажется, если бы он и добрался до лесу, то только до опушки. Жена сначала не верила его оханью и стонам, думала притворяется (это иногда случалось с Иваном); но, наконец, и она убедилась и с терпением смотрела, как он пережевывает хлеб с древесной корой. Иван надеялся, что эта простуда пройдет с наступлением весны, но, видимо, ошибался.

Как бы вознаграждая себя за долгую зиму, солнце торопилось растопить выросшие в стужу глыбы снега: то там, то сям начинали журчать и сердито пениться ручейки, на прогалинах затоковали глухари, дни становились длиннее — а Иван, выйдя на воздух, жадно вдыхал его и чувствовал, что это пробуждение природы не для него… Хорошо бы теперь поохотиться, побить птиц на току, зайцев… — думал он. Но один взгляд на обезображенные пальцы возвращал его к действительности. Глаза слезились и смотреть на свет было больно. Он шел домой, ложился лицом к стене и старался как можно меньше обращать на себя внимание.

Однажды под вечер, когда он вылез подышать, старший сын посмотрел на него и расхохотался.

— Ты чего смеешься? — крикнула на него мать.

— Ты посмотри — нос, нос-то какой! — покатывался он со смеху.

Иван посмотрел на жену. Та повернулась к нему и внимательно оглядела его лицо.

— И в самом деле, у тебя нос стал как чужой, — сказала она. — Да и все лицо совсем другое. Щеки отвисли, а бровей совсем нет…

Иван поплелся домой и лег, уткнувшись носом в стену. Вечером, когда он заснул, жена склонилась над ним и долго рассматривала его опухшее лицо. Внимание ей остановила на себе лежащая на всей коже сетка из жилок, которая то там, то сям прерывалась, уступая место мелким гноящимся ранкам. Она вздохнула и принялась за работу.



Прошло еще несколько дней. Однажды утром, когда Иван попросил у жены напиться, она не узнала его голоса — это был сплошной хрип, прерываемый каким-то клокотанием. Она подала ему воды и под каким-то предлогом вышла, на минутку задумалась и быстро направилась к поселку.

В отдаленном конце поселка жил самый старый в поселке якут, к которому все обращались за советом в трудных случаях. Жена Ивана застала его за плетением сети. Она долго стояла у порога, пока хозяин не обратил на нее внимания. Он спокойно поднял голову и спросил, не отрываясь от дела.

— Зачем?

— Дело есть, важное дело…

— Ну?

— Муж у меня заболел, по всем приметам — проказа… Что с ним делать?

Старик отложил сеть, подумал, пожевал губами, помолчал.

— Сама знаешь… У нас на то есть обычай — отцы делали и нам велели…

— Страшно!

— Я поговорю с хозяевами, — старик снова взял сеть. — Что они скажут, так и сделаем. А он сам знает?

— Как будто нет. Лежит себе, спит… Когда же мне решения ждать?

— Да что тебе загорелось? Потерпи, ответим… Дело не твоего бабьего ума.

Жена Ивана медленно побрела домой и еще издалека увидела мужа. Он стоял наклонившись, из его распухшего носа капала кровь и расплывалась на талом снегу. Он поднял бледное лицо и, улыбаясь своими запачканными кровью губами, прохрипел:

— Наверное скоро пройдет…

IV.

Около избы старика Фомы собрались все хозяева. Они сошлись потолковать о важном и серьезном деле и, сидя на прогалине мокрой и черной земли, тихо переговаривались. Солнце уже склонялось, от леса побежали длинные темно-лиловые тени, а снег заиграл всеми цветами радуги.