— Мальчик, он ушел сразу после встречи.
— Как? Он велел мне зайти после того, как закончится кино.
— Нет-нет, сразу ушел… Зачем ему тут сидеть?
Что это было? Заплакать, как тогда, вспоминая это, у меня уже не получится. Это ведь только я, глупыш, мог подумать, что знаменитый артист на протяжении всего фильма будет ждать восторженного очкарика за кулисами? Но что мешало ему тут же расписаться на моей открытке и, как сейчас это делаю я, даже по-свойски похлопать подростка по плечу?
Сорок лет я никогда и никому не отказываю в автографах. Разве что морщу нос, когда для этого мне подсовывают купюры. Я слишком хорошо помню, какой горькой обидой отзывается такой отказ. А вот фотографироваться с незнакомцами и вправду не люблю… Особенно на выходе из вокзального туалета или с сумками у трапа…
Г. Красавцев рассказывает:
Я ездил в школу из Булдури. Каждый раз спешил на электричку, чтобы проехать Дзинтари, Дубулты и сойти в Яундубулты. Там, через лесок, была наша школа. Сейчас, я понимаю, школа — очень хорошая. Я пришел в 8-й класс — зимой. И сразу понадобились лыжи. Лыжи мы оставляли в гардеробе. И два раза в неделю — крутили вокруг школы. Километров по пять, я думаю. Это Латвия, где климат на две недели теплее, чем в Питере.
В девятый класс к нам пришел мальчик — Фима. Из какой-то восьмилетки (школы были — или восьмилетки, или десятилетки). Пришел и пришел. В учебе не выделялся, в лидерах (хулиганах) не замечен. Для меня более важно было другое. Каждый раз, когда я ждал электричку в Булдури, на перроне была девочка — в полосатой, типа шотландской, юбке. Я был в состоянии непреходящей влюбленности.
Потом Фима создал школьный театр, а потом — стал знаменитым.
Нашим классным руководителем была учительница истории — Гроскопф Лидия Францевна. Она была большая, с громким голосом. Еще она была дочерью красного латышского стрелка. Собственно, это была ее идея — поход по местам боевой славы латышских стрелков. Для нас стрелки, не стрелки — по барабану. Но для похода мы подготовились: трехлитровая канистра — отравы. Тогда в моде был портвейн — «Солнцедар». Лидия Францевна, конечно, узнала про канистру. Пришлось соврать, что это Мусаилу прислали родственники из Армении — сухое вино. Она попробовала — одобрила. А дальше мы напились. Мы лезли к девчонкам в палатку и вообще вели себя буйно. Это продолжалось долго. Попалась какая-то лягушка — и, как назло, выяснилось, что Фима «не любит лягушек». Естественно, все лягушки, которые были рядом, — оказались у него в палатке. Фима убежал к девочкам. Но девочки тоже не любили лягушек. Потом нам с Мусаилом досталось.
На втором курсе я поехал в Москву с Сашкой Праведниковым — моим соседом по Юрмале и тоже студентом Политеха. Помимо прочего, была цель — навестить Фиму. Пришли в училище циркового и эстрадного искусства на улице Марины Расковой. Фимы не было. У него было фортепиано. Потом я приезжал в Москву один. И мы встретились. С ним была девушка, ее звали Барсучка, а педагогом был не очень знаменитый режиссер — Роман Виктюк.
Потом, уже в Питере, узнав, что приехал Шифрин, я позвонил и попросил его прийти на Литейный в управление КГБ. Фима поверил. Это был хороший розыгрыш. Потом он пригласил меня в Дом актера на Невском. Мы пили коньяк. Там была его партнерша — Клара Новикова. Я спросил, кто это, после чего она очень расстроилась.
Потом Фима приезжал не раз в Питер. Я забирал его домой, и мы пили коньяк, только что привезенный из Греции. Последний раз он оставил нам контрамарки, и мы с Лорой ходили смотреть его спектакль. Еще на какой-то, кажется 2012-й, Новый год он снимался, в Питере в фильме про короля, и мы с внуком Петей приехали на Ленфильм. Было очень прикольно: известные лица, плюс холодные помещения Ленфильма, плюс — то ли подзажатый, то ли — без интереса — Петр.
Да, чуть не забыл: как-то Фима, празднуя день рождения, пригласил почти весь девятый класс. Танцевали, пили, веселились. Потом мне стало плохо. Почему-то запомнил, что спасала меня Фимина мама.
«Если бы наша мама была некрасивая, ты бы не женился на ней?» Папу трудно было поймать на крючок. Мои и Элькины вопросы никогда не ставили его в тупик, потому что он знал все. В редких случаях он говорил: «Посмотри сам. В словаре или в энциклопедии».
На этот вопрос трудно было найти ответ в словаре или энциклопедии. «Женился бы или нет?» — повторял я, пока отец, морща лоб, подыскивал слова для непростого ответа. Я догадывался, что вариантов нет: его мужской выбор не мог быть связан лишь с маминой красотой. Но папа ответил так, как ответил, и это был самый горький и неожиданный вариант.
«Нет».
За этим следовали какие-то объяснения, которыми взрослые обычно смягчают резкие истины.
Ответ прозвучал. И мое сердце забилось. То есть, если бы мама была некрасивой, я бы у нее не родился. Значит, если бы мама была такой же, какой была — полной, теплой, пахнущей «Красной Москвой» и сладкими тейглах, но некрасивой, — она бы никогда не стала моей мамой.
Но ведь он женился на ней, будучи совсем некрасивым. Почему же она выбрала его, такого близорукого, горбоносого, с металлическими зубами, «врага народа», лагерного зэка, пожизненного поселенца из самого сумрачного края страны?
Я рассматривал маму и пытался мысленно сделать ее некрасивой, убирая улыбку с двумя рядами белоснежных зубов, укрупняя нос и бороздя морщинами ее гладкую кожу. Легче было сделать папу красавцем, сняв толстые очки, выпрямив нос и забелив металлические зубы. Почему он мне так ответил? Что для него значит «некрасивый человек»?
У меня теперь есть ответы на эти вопросы. Я давно простил папу за честный ответ. Но теперь, по прошествии долгих лет, знаю, что он все же должен был сказать так: «Твоя мама не могла быть некрасивой».
Все перемешано. Хорошее и плохое. Но, главное, это проверено не раз: в неважном человеке в трудную минуту иногда проявляется хорошее… а говно — оно как константа. Ну, то есть без трудной минуты — есть и есть.
Боже, как нас не убили тогда! В маленьком скверике у Дома композиторов. Откуда в центре Москвы появились тогда эти гастролеры?
— Это же Фима-а-а-а! — кричал им Валька, когда кто-то из них дал мне тычку, от которой у меня все обесточилось внутри. — Что вы делаете, это же Фима! — вопил он на всю Москву, как будто им было не все равно, как кого зовут в этой мирной компании первокурсников, тихо посасывавших портвейн в пяти минутах ходьбы от Красной площади.
Вальку для устрашения они тогда полоснули ножом — просто оставив отметины на сгибе локтя в память о нашей встрече. А Владик Антонов тогда исчез. Ушел огородами от завязавшейся драки. В тот же вечер мы снова встретили его на улице Горького и задохнулись, увидев его фланирующим без цели. Как он мог сбежать, когда нас с Валькой уже били?
Мы с Валькой снимали комнаты в центре Москвы и очень дружили.
Годы спустя, когда нам уже не грозили ни драки, ни покушения, мы встретились на сочинском пляже. Я болтал со своим приятелем, профессором Московского университета Коршуновым, отцом невероятно талантливой девочки, юной пианистки, которая потом умерла в самом расцвете своей детской славы. Валька нарисовался рядом с нашим лежаком и, как всегда, легко подключился к беседе. За эти годы нас развели с ним разные дороги и отчасти его несносный язык, который отчего-то страшно развязался за годы, что мы не виделись…
Мне нужно было подняться в номер, где я пробыл не больше получаса, а когда вернулся на пляж, застал профессора в одиночестве — побледневшим и еле живым от испуга.
— Вы дружите с этим человеком? — робко спросил меня он.
— Да, когда-то мы очень дружили…
— Но он позволил себе так дурно говорить о вас…
— Это он может…
— Но если вы это знаете, разве можно продолжать общение с ним?
Наивный профессор. Где-то он сейчас?
У Вали сложилась славная жизнь европейской знаменитости, и, возможно, его язык ни разу не помешал буйной карьере.
Однажды я пригласил его в «Приют комедиантов» на свой юбилей. Валька чуть не сорвал съемку, отправляя в корзину всякий кадр своей пьяной болтовней и дымом не затухавшей ни на минуту сигары.
Он очень талантливый человек. Одно время у меня было подозрение, что он гениальный.
Еще лет пять назад, когда у меня высвечивался его телефон, я уже не отвечал на вызов.
— Это же Валя-я-я, — говорил я себе.
Как будто для меня еще имело значение то, как звали когда-то моего гениального однокурсника…
Вы эти аффирмации знаете? Ну, это типа как мантры. У целительницы Луизы Хей — их целый список. Такие внушения самому себе. Чаще — утвердительные. Кажется, у нашего Владимира Леви еще было: «Я спокоен, спокоен…»
У всех целителей — это сейчас коронная штука. Надо разговаривать с самим собой и убеждать себя, что все прекрасно. Печень — чистая, яички — прекрасные. Голова — светла. Сердце — полно радости.
Все это у нас не работает. Для наших людей это пустой звук.
Восторг, с которым разбираются самые поганые новости, бурнее множественного оргазма.
Скорость, с которой слетаются на дрянь, несусветицу, подонство, — стремительнее реактивной.
Мантра «чтоб все сдохли» востребованнее любой молитвы.
Отчего люди не летают — понятно.
Но отчего для нас так привлекательно зло — загадка.
Буду ее решать, чтоб вам всем пусто было…
Павел Брюн вспоминает:
Есть в Москве расчудесный переулок. Холмистый. С застройкой, пережившей пожар 1812 года. Малый Ивановский называется. Боком он примыкает к Ивановскому монастырю, что на Китай-городе, а одним из своих хвостов — почти что упирается в Спасо-Глинищевский, где находится старая Московская хоральная синагога.
Так вот, до войны 1812 года и, соответственно, — до пожара, с ней связанного, построил кто-то в Малом Ивановском переулке домик о двух этажах. Неоднократно реконструированный, жив он и поныне. Но в последние годы кто-то предусмотрительно и капитально отгородил его от посторонних глаз и, судя по всему, единолично занял.