Речь зашла о юморе и привычным образом склонилась к упрекам известным передачам с большим телевизионным стажем. Я был вынесен за скобки вальяжных претензий соседа к «Аншлагу» и «Кривому зеркалу», в которых уже, правда, много лет не снимаюсь, а затем, пожелав друг другу спокойной ночи, мы одновременно потянулись за книгами, которые приготовили в дорогу. Здесь нужно сделать паузу, чтобы точно воспроизвести именно такую, какую сделал я, задержав дыхание при виде выбора моего попутчика. Это была книжка в мягком переплете, которую обычно читают уставшие женщины в метро и «изящному» оформлению которой не позавидовал бы даже нынешний дизайнер «Одноклассников», украсивший сайт «мишками» и «сердечками».
Я не стал лишний раз беспокоить соседа своим любопытством, потому что наверняка знал ответ, которым бы он отделался от меня: «Это чисто для развлечения. Я не хочу грузить себя перед сном».
Мы часто созваниваемся. Я звоню ей из Москвы, а Леночка со своей виллы в Испании или из Парижа. «Леночка из Парижа» — хорошо звучит, не правда ли? Мы были однокурсниками в ту пору, когда над репликой Жванецкого «Мне в Париж по делу. Срочно» угорали все, кто и сейчас помнит, отчего эта фраза казалась такой смешной.
Ленке принадлежит много исключительных перлов, но, чтобы лишний раз не отсылать вас к своим дневникам на сайте, воспроизведу здесь маленький фрагмент.
Когда-то, очень давно, мы с Леной Облеуховой играли спектакль Альдо Николаи «Муж и жена» в Олимпийской деревне. На поклонах ей вручили букет. Мне достались просто аплодисменты.
Возвращались домой на метро.
— Ну вот, — сказал я, когда мы зашли в вагон, — тебе цветы, а мне — хуй.
Ленка обиженно надула губки.
— Ага, лучше бы тебе цветы…
Ничего смешнее этого я от нее потом не слышал.
С Михал Михалычем мы, к слову сказать, сошлись, еще будучи студентами. Леночка, в силу естественных причин, чуть ближе. Однажды вдвоем они сыграли сценку, которая до сих пор умиляет меня своей простотой и блеском.
Отвечая на звонок МЖ, Ленка испугалась вдруг, что связь прервалась, и начала истошно кричать в трубку:
— Миша, Миша, алло! Я тебя совсем не слышу!
На том конце провода еще некоторое время длилось молчание.
А затем нарушилось спокойным голосом нашего любимца:
— Потому что я молчу…
Вообще-то я по праву современника. С этим правом можно было вспомнить и про XX съезд партии и про освоение космоса, но для всякого актера, который в семидесятые годы учился в Москве, трудно было бы обойтись в воспоминаниях без Гедрюса, чей театр так много значил для интеллигенции в ту пору, когда это слово еще имело хоть какой-то смысл.
Мне повезло — моими однокурсниками в ГУЦЭИ оказались два актера из театра Мацкявичюса: Валентин Гнеушев и Павел Брюн. Я знал наизусть «Преодоление» и «Хоакина» не только потому, что не пропускал этих спектаклей как зритель, но и потому что пропадал на репетициях Гедрюса, еле успевая с репетиций Виктюка, на которые едва попадал после репетиций Эфроса.
Думаю, что в Москве было всего два непрофессиональных коллектива, которые не только могли соперничать с Малой Бронной, Таганкой и Ленкомом, но часто задавали им фору и устанавливали моду на театральный язык, на пластические атрибуты и даже на музыку, которые потом перекочевывали в другие, бесхитростные постановки многих режиссеров по всей стране. Эти два коллектива — Студенческий театр МГУ, где тогда нашел свое первое московское пристанище Виктюк, и Театр пластической драмы Гедрюса Мацкявичюса.
На первом курсе я снимал комнату в убогой коммуналке, где уже жил Валя Гнеушев, одновременно ученик Виктюка и Мацкявичюса, и мы вместе с ним иногда заходили к Гедрюсу — сначала в общежитие на Трифоновской, а затем буквально наискосок от нашего дома, — в другую коммуналку, в которой Мацкявичюс уже снимал комнату.
Надо сказать, что в бытовой простоте, которую, по тогдашним культурным канонам, разыгрывали все студенты театральных вузов, у Гедрюса не очень получалось сыграть необязательность или небрежность. Я это часто замечал и потом у тех, кто приехал в Москву из Прибалтики. У них все было так же, как у всех, не очень сытых студентов семидесятых. Однако всегда чисто, всегда уютно. И вряд ли гость, случайно забредший к ним, мог уйти от них несолоно хлебавши.
Я помню отрывок из выпускного спектакля Гедрюса в ГИТИСе. Это были «четыре розовских капли», которые он выпустил с Мишей Али-Хусейном. Но главное, что на экзамене я вживую увидел Кнебель, их педагога, чье имя для нас было почти таким же мифическим, как имена Станиславского и Немировича-Данченко. Помню, меня поразило некоторое ее сходство с Бирман, которую я еще застал в «Шторме» в любимом театре Моссовета.
От ребят из «пластической драмы» нам перепадало многое: от знакомства с музыкой Франческо ди Милано, к которой Гребенщиков потом удачно подставил слова Волохонского к своему «Золотому городу», до чисто практического пользования дюжиной трико, которые Гнеушев утащил для «Соловья» Кнаута, поставленного у нас Виктюком в конце второго курса.
Потом для меня началась эстрадная жизнь, в которую вплетались радости побед и разочарований, и новые работы с Виктюком, и долгая тоска по театру. И однажды уже почти забытое знакомство с Гедрюсом снова возобновилось в странном и непредвиденном для него качестве.
В 1994 году нас свела Светлана Ставцева, сценограф и художник по костюмам, работавшая в тот год над «Принцессой Брамбиллой» вместе с Гедрюсом в Театре имени Пушкина. Тогда и родился замысел единственного эстрадного спектакля, который выпустил Гедрюс, а по сути необычного бенефиса юмориста — «Одинокий волк». Гедрюс, как и положено театральному режиссеру, первые пять минут изображал абсолютное непонимание и незнание эстрадного языка (эту манеру потом чудесно подхватил и Сережа Цветков, с которым мы благополучно выпустили аж четыре моих бенефиса), а затем быстро включился в работу и стал резво смешивать все, что еще недавно убоялся бы поместить в один контекст: культуристов, бойцов-рукопашников, Сергея Лемоха из распавшейся группы «Кар-мэн», пиротехнику, лирические песни, эстрадные монологи и номера танцовщиц, которых он привел с собой.
Начало девяностых создало особенный фон нашей жизни: в нем преобладали малиновый цвет кашемировых пиджаков и блестящие лысины их обладателей, крепких парней, которые сменили в первых рядах товароведов и венерологов.
У нас не все получилось. Гедрюс не очень привык работать со словом. А эстрадная юмористика его и вовсе смущала. Но он сумел сделать то, что мог сделать только он: это было красиво и стильно. Это было музыкально и пластично. Собственные работы неловко хвалить. Но еще не почивший тогда шестой канал несколько раз без купюр выдавал в эфир эту трехчасовую работу.
Больно вспоминать сегодня, что Гедрюс потом работал мало. И работал он мало не потому, что заболел. А заболел — потому что мало работал. Это грустно. Но похоже на правило — для талантливых людей, которые не умеют и не хотят толкаться локтями.
На сцене ее представляли Лейлой. На самом деле ее звали Еленой. Когда мы познакомились, она была полной крашеной брюнеткой с короткой стрижкой, подбритой шеей и очень приятными чертами лица. Она была наделена необыкновенным и немножко злым чувством юмора. Леля родилась в Баку у русской матери от отца-азербайджанца, говорила с легким акцентом, который, в общем, и стал главной краской ее эстрадного образа. В Москве она окончила Театральное училище им. Щукина и еще в пору учебы, по ее словам, была любовницей знаменитого актера Астангова. С колоритной кавказской внешностью ни в один московский театр ее почему-то не взяли, а вот на эстраде она была довольно известна — особенно в недолговечном дуэте с Вероникой Станкевич, о которой я уже писал в своем дневнике. Обе актрисы были очень яркими, и неизвестно, кто из них выглядел на сцене смешнее. Ясно было, что обе дамы с непростыми характерами продержатся в дуэте ровно до первой ссоры. Но они, вопреки прогнозам, умели мириться после частых стычек, пока не разругались совсем, да так, что не замечали друг друга при встрече.
Авторы писали сценки, учитывая смешную разность их масок: целомудренность кавказской женщины и здоровый цинизм русской бабы.
Мне пришлось звать Лейлу Лелей. Так она захотела сама, хотя была значительно старше меня. Выглядела она хорошо. И уверяла всех, что сохранила отличный внешний вид благодаря тому, что презирала любые диеты, а румяный цвет лица объясняла особым действием сливочного масла, которое никогда не исключала из рациона.
Когда мы начали репетировать пьесу «Это было вчера», которую написал — для меня, Ашрафовой, Новиковой и себя — Лев Павлович Шимелов, тоже бакинец и, между пылкими ссорами, даже приятель Лейлы, последняя с первой же встречи стала зазывать нас на обед в квартиру у Речного вокзала. Со слов Шимелова мы знали, что Леля всегда слыла знатной кулинаркой, но были предупреждены о ее поразительном свойстве: упрямо зазывать гостей и потом почти открыто ими тяготиться.
На каждой репетиции Леля расписывала суп-пити, люля-кебаб и другие блюда, которые она собиралась специально приготовить для нас, и однажды назначила час обеда.
Мы почти одновременно переступили порог ее квартиры и обнаружили стол, уже накрытый множеством закусок.
Леля держалась десять минут. Затем стала настойчиво предлагать следующие блюда: суп-пити был разлит в пиалы, когда закуска еще оставалась нетронутой. Она поминутно вставала со стула, и, в конце концов, люля-кебаб оказались на столе, когда еще не вполне решилась судьба дымящегося в пиалах супа.
Как все одинокие люди, она торопилась снова остаться одна. От нетерпения пошли колкости и упреки. Обиды нашлись на каждого. Второпях запив чаем короткий обед, мы снова оказались в прихожей. Леля просила сделать такую встречу традицией, и нам ничего не оставалось, как обещать неукоснительно следовать только что родившемуся и обещавшему стать славным обычаю.