Мир в латах — страница 3 из 3

Переводы Евгения Дрозда

Рэй Дуглас БрэдбериСбор семьи

“Вот они летят”, — сказала Сеси, распростертая на постели.

“Где они?” — воскликнул Тимоти из дверного проема.

“Некоторые из них над Европой, другие над Азией, кое-кто над Исландией, иные над Южной Америкой”, — ответила Сеси. Ее глаза были закрыты, длинные, каштановые ресницы подрагивали.

Тимоти шагнул вперед на голый дощатый пол верхней комнаты.

“Кто они?”

“Дядюшка Эйнар и дядюшка Фрай, а вот кузен Уильям. Я вижу Фрулду и Хельгара и тетушку Моргиану, и кузину Вивиан, а вот еще дядюшка Джоханн! Они быстро приближаются!”

“Они все летят в небе?” — закричал Тимоти. Его серые глазенки сверкали. Он стоял у постели. Ему с трудом можно было дать его четырнадцать лет. Снаружи дул сильный ветер, темный дом освещали лишь звезды.

“Они летят в небе и путешествуют по земле, приняв самые разные формы”, — сказала Сеси во сне. Она лежала в постели неподвижно. Ее мысли были направлены внутрь, и она говорила о том, что видела. “Я вижу зверя, похожего на волка — он переправляется через темную реку — по мелководью — как раз над водопадом, и звезды светят на его шкуру. Я вижу коричневый дубовый лист, несомый ветром высоко в небе. Я вижу маленькую летучую мышь. Я вижу множество других, мчащихся между деревьями, сквозь леса, скользящих меж самых высоких веток. И все они направляются к нам!”

“Они будут здесь к завтрашней ночи?” Тимоти вцепился в простыню. Паук, свисающий на паутинке с лацкана его куртки, закачался как черный маятник, возбужденно пританцовывая. Тимоти склонился над сестрой. “Успеют они прибыть вовремя, к Сбору Семьи?”

“Да, да, Тимоти, да”, — вздохнула Сеси. Она напряглась. “Не вопрошай меня боле. Ступай. Дозволь мне странствовать в местах, кои мне больше по нраву”.

“Спасибо, Сеси”. Он выскочил в холл и помчался в свою комнату. Там торопливо прибрал постель. Он проснулся всего несколько минут назад, на закате, и как только зажглась первая звезда, поспешил к Сеси, чтоб заразить ее своим волнением по поводу предстоящих торжеств. Теперь она спала так тихо, что не слышно было ни единого звука. Паук свисал на серебряной нити, обернутой вокруг шеи Тимоти, пока он мыл лицо. “Ты только подумай, Пак, завтрашняя ночь — канун Дня Всех Святых3!”.

Он поднял лицо и глянул в зеркало. Его личное и единственное в доме зеркало. Мать уступила и разрешила его завести только потому, что Тимоти был болен. О, если бы не этот его недуг! Он открыл рот, изучая плохие, неправильные зубы, которыми одарила его природа. Все похожие друг на друга — ровные, белые, закругленными лопаточками. Радостное возбуждение несколько поутихло.

Было уже совершенно темно, и Тимоти зажег свечу, чтобы хоть что-то видеть. Он почувствовал усталость. Последнюю неделю вся семья жила в полном согласии с заветами, вынесенными из древней страны. Спали днем, пробуждались с закатом, чтобы ночью заниматься хозяйством. Он заметил синеву у себя под глазами. “Плохи мои дела, Пак, — сказал он тихо маленькому созданию. — Я не могу даже привыкнуть спать днями, как все остальные”.

Он поднял подсвечник. О если бы у него были крепкие зубы с резцами и клыками, как стальные шипы! Или сильные руки, или, хотя бы, сильный разум. Чтобы уметь посылать свою мысль куда хочешь, как это умеет Сеси. Увы, он был болен, он был паршивой овцой, выродком. Он даже — Тимоти поежился и приблизил к себе пламя свечи — он даже боится темноты. Братья презирают его. Бион, и Леонард, и Сэм. Они смеются над ним, потому что он спит в постели. Сеси тоже спит в постели, но это другое дело — ей необходима удобная обстановка, чтобы отправлять свою мысль на вольную охоту в дальние пределы. Но Тимоти, спал ли он хоть раз в прекрасном, полированном гробу, как другие? Нет, никогда! Мать разрешила ему завести свою комнату, свою постель, свое зеркало. Ничего удивительного, что семья шарахалась от него, как от распятия. Хоть бы крылья выросли у него за плечами! Он задрал рубашку и, изогнувшись, разглядывал собственную спину. Снова вздохнул. Никакой надежды. Никакой.

Внизу царило возбуждение, оттуда доносились таинственные звуки, залы, двери и потолки были уже обтянуты черным крепом. Потрескивали тонкие, черные свечи, горящие в лестничных пролетах. Слышался голос матери, высокий и твердый. Голос отца эхом отзывался из сырого погреба. Старый деревенский дом жил напряженной жизнью, и брат Бион возвращался откуда-то снаружи с двумя огромными двухгаллоновыми кувшинами.

“Я просто обязан быть на вечеринке, Пак”, — сказал Тимоти. Паук медленно крутился на конце шелковистой паутинки, и Тимоти ощутил одиночество. Он будет начищать гробы, собирать поганки и пауков, помогать развешивать черный креп, но когда праздник окончится, он никому не будет нужен. Чем меньше попадается на глаза паршивая овца, чем меньше разговоров об уродце, тем лучше.

Внизу бегала Лаура.

“Сбор семьи! — кричала она радостно. — Сбор семьи!” — Было ощущение, что ее шаги звучат во всех комнатах одновременно.

Тимоти снова прошелся мимо комнаты Сеси, она спокойно спала. Раз в месяц она спускается вниз. А так — все время в постели. Милая Сеси. Ему захотелось спросить ее: “Где ты сейчас, Сеси? В ком ты? Что происходит? Может, ты сейчас за теми холмами? И что там делается?” Вместо этого он прошел к комнате Эллины.

Эллина сидела за письменным столом, сортируя пучки светлых, рыжих и темных волос и обрезки ногтей, собранных на месте ее работы в салоне красоты в Меллин Виллидж, в пятнадцати милях отсюда. Она работала там маникюршей. В углу стоял крепкий гроб красного дерева с ее именем на крышке.

“Убирайся, — сказала сестра, даже не взглянув на него. — Я не могу работать, когда ты ошиваешься рядом”.

“Канун Дня Всех Святых, Эллин, ты только подумай!”- сказал он, стараясь говорить приветливо.

“Хм! — Она положила несколько обрезков ногтей в маленький белый мешочек и сделала на нем пометку. — Тебе-то что с этого? Что ты об этом знаешь? Ты же в штаны наложишь от страха. Иди-ка лучше в свою постельку”.

Он чувствовал, что его щеки горят.

“Мне нужно помогать по дому, а еще гробы полировать”.

“Не отвалишь — найдешь завтра дюжину пиявок в своей постели, — пообещала Эллина равнодушно. — Пока, Тимоти”.

В гневе он бросился вниз по лестнице и врезался в Лауру.

“Смотри, куда несешься!” — процедила она сквозь зубы, гордо повела плечом и, подобрав юбку, проследовала прочь. Он подбежал к открытой двери погреба и вдохнул струю сырого, пахнущего землей воздуха, идущую снизу.

“Времени мало осталось, — крикнул отец. — Давай, спускайся, а то они прибудут раньше, чем мы будем готовы”.

Тимоти помедлил ровно столько, чтобы выслушать и уловить миллионы звуков по всему дому. Братья сновали туда-сюда, как поезда на станции, переговариваясь и споря. Если стать в каком-нибудь одном месте и постоять достаточно долго, то рано или поздно каждый из домочадцев хотя бы раз пройдет мимо тебя, и бледные его или ее руки будут чем-нибудь заняты. Леонард со своим черным медицинским чемоданчиком, Сэмюэль с громадной, пыльной книгой под мышкой. Бион, перетаскивающий из автомобиля бесчисленные емкости с напитками…

Отец отвлекся на секунду, чтобы дать Тимоти скребки и тряпку. Он постучал по крышке огромного гроба из красного дерева. “Давай, парень, надрай его, а я займусь следующим. Пошевеливайся, а то проспишь всю свою жизнь”.

Натирая поверхность гроба, Тимоти заглянул внутрь.

“А дядя Эйнар — большого роста, да, папа?”

“Угу”.

“Очень большого?”

“Ты что — по размерам гроба не видишь?”

“Я только спросил. Он семи футов высотой?”

“Слишком много болтаешь, парень”.

Около девяти часов Тимоти вышел во двор в октябрьскую ночь. Почти два часа под порывами ветра, то теплыми, то холодными, бродил он по лужайкам, собирая поганки и пауков. Сердце, в предвкушении событий, снова стучало чаще. Сколько родственников прибудет? Семьдесят? Сто? Он миновал ферму. “Если бы вы только знали, что произойдет в нашем доме”, — сказал он ярко освещенным окнам. Он взобрался на холм и глядел вдаль, на городок, отходящий ко сну. На башне ратуши можно было различить белеющий циферблат огромных часов. Городок тоже ничего не знал. Тимоти принес домой много банок с пауками и поганками.

В маленькой домашней часовне совершался краткий ритуал, схожий с подобными ритуалами, происходящими в течение года. Отец нараспев декламировал темные строки, прекрасные, белые руки матери двигались, совершая оборотное благословение. На церемонию собрались все дети, кроме Сеси, которая оставалась в постели наверху, но она тоже присутствовала. Можно было заметить, как, вот сейчас, она выглядывает из глаз Биона, через миг смотрит вокруг глазами Сэмюэля, потом матери, а потом ты чувствуешь мимолетное движение, и она уже в тебе, а вот ее уже нет.

Тимоти молился темному, а желудок его был как холодный, тугой узел. “Пожалуйста, пожалуйста, помоги мне вырасти, помоги мне стать как мои братья и сестры. Сделай так, чтобы я не отличался от них. Если бы я только мог колдовать с чужими волосами, как Эллина, или заставлять людей влюбляться в себя, как это умеет Лаура, или читать странные книги, как Сэм, или работать в таком месте, как Леонард и Бион, чтобы все меня уважали. Или хотя бы обзавестись когда-нибудь семьей, как это сделали когда-то мама и папа…”

В полночь над домом разразилась гроза. Дом сотрясался от ударов грома, снаружи плясали поразительные белоснежные молнии. Послышался звук приближающегося, все засасывающего торнадо, обнюхивающего, как гончая, влажную ночную землю. Затем распахнулась с треском дверь главного входа и застыла неподвижно, наполовину сорванная с петель, и вот явились бабушка и дедушка — прямиком из древней страны!

После этого гости пошли один за другим. То вдруг начинало трепетать боковое окно, то скрипело крыльцо главного входа, то раздавался стук с черного хода. Из подвала доносились загробные вздохи, осенний ветер пел в каминных трубах. Мать наполнила большую хрустальную чашу для пунша алой жидкостью из кувшинов, привезенных Бионом. Отец метался по комнатам, зажигая новые и новые черные, тонкие свечи. Лаура и Эллина разбрасывали по полу магические травы. А Тимоти стоял в центре всей суматохи, он был бледен, руки его дрожали и он только украдкой осмеливался бросать по сторонам робкие взгляды. Хлопанье дверей, смех, бульканье льющейся жидкости, тьма, завывание ветра, шелест крыльев, звуки шагов, взрывы голосов, приглашения у входов, призрачный треск оконных переплетов, тени скользящие, приходящие, уходящие, колышущиеся.

“Ну-ну, а это, должно быть, Тимоти!”

“Что?!”

Чья-то холодная рука коснулась его руки. Над ним нависало длинное, заросшее лицо. “Хороший парень, ладный парень”, — сказал незнакомец.

“Тимоти, — сказала мать. — Это дядя Джексон”.

“Здравствуйте, дядя Джексон”.

“А вон там…” — мать повлекла дядю Джексона дальше. Дядя Джексон обернулся на Тимоти через плечо и подмигнул ему.

Тимоти снова остался один.

Откуда-то из тысячемильной дали, из тьмы, усеянной огоньками свечей, он услышал высокий переливчатый голос. То была Эллина. “А мои братцы, вот они-то уж точно не промах. Как вы думаете, тетя Моргиана, где они работают?”

“Понятья не имею”.

“Они владеют похоронным бюро в городе”.

“Что?!” — голос выражает восторг и изумленье.

“Вот именно! — пронзительный смех. — Как вам это нравится?!”

Тимоти стоял очень тихо.

Смех утих. “Они приносят домой пищу для мамы, папы, для всех нас, — говорила Лаура, — за исключением, конечно, Тимоти…”

Неловкая пауза. Дядя Джексон требовательно спрашивает: “Ну? В чем дело? Что там неладно с Тимоти?”

“О, Лаура, твой язык…”, — сказала мама.

Лаура снова начала говорить. Тимоти зажмурился. “Тимоти не может… э-э… ну, он просто не очень любит кровь. Он так хрупок”.

“Он научится, — заявила мать. — Он научится, — повторила она очень твердо. — Он мой сын и он научится. Ему всего лишь четырнадцать”.

“Но я был вскормлен на крови”, — громыхнул дядя Джексон, и его голос разнесся по всем комнатам. Ветер играет ветвями деревьев, как струнами арф. Легкий дождик барабанит в окна, “…вскормлен на крови”, — замирает вдали слабое эхо.

Тимоти прикусил губу и открыл глаза.

“Частично я в этом виновата, — мать увлекала гостей в кухню, — я пыталась заставить его. Детей нельзя заставлять, они только болеют от этого и проникаются отвращением к тому, чего ты от них добиваешься. Вот Бион, например, ему было уже тринадцать, перед тем как…”

“Я понимаю, — пробормотал дядя Джексон. — Тимоти поправится”.

“Я уверена, что так оно и будет”, — в голосе матери звучал вызов.

Трепетало пламя свечей, и тени расхаживали по дюжине комнат с затхлым воздухом и заплесневевшими стенами. Тимоти замерзал. Он уловил запах горячего воска, схватил свечу и, держа ее в руке, побрел по дому, делая вид, что поправляет креп.

“Тимоти, — прошипел кто-то за обоями, шепча и выдыхая слова. — Тимоти боится темноты”.

Голос Леонарда. Ненавистного Леонарда!

“Мне нравятся свечи, только и всего”. — ответил Тимоти укоризненным шепотом.

Снова разряды молний, раскаты грома. Взрывы хохота. Лязг, позвякивание, крики, шуршание одежды. Сквозь главный вход вползло облако холодного тумана. Из тумана, складывая крылья, выпал высокий мужчина.

“Дядюшка Эйнар!”

Тимоти рванулся вперед изо всех сил, перебирая тонкими ногами, прямо сквозь туман, под защиту зеленых, шелковистых крыльев. Он бросился в объятья дядюшки Эйнара. Эйнар поднял его в воздух.

“У тебя есть крылья, Тимоти!” — он легко, как пушинку, подбрасывал мальчика. “Крылья, Тимоти, а ну-ка, лети!” Внизу мелькали лица, темнота вращалась вокруг него. У Тимоти перехватило дыхание. Он махал руками, как крыльями. Руки Эйнара подхватывали его и раз за разом подбрасывали к потолку. Потолок, черный как уголь, стремительно надвигался на него. “Лети, Тимоти! — кричал Эйнар громко и гулко. — Лети на крыльях!”

Он чувствовал, как восторженные мурашки бегут у него по плечам и лопаткам, как будто прорастали там корни, и лопались почки, и расцветали, и разворачивались влажные еще перепонки крыльев. Он лепетал что-то несвязное, а дядюшка Эйнар вновь направлял его в высоту.

Осенний ураган разразился над домом, дождь обрушился на крышу, сотрясая стропила, заставляя пламя свечей яростно метаться. И сотня родственников всех форм и размеров глядела из всех черных заколдованных комнат, как дядюшка Эйнар жонглировал мальчиком в гудящих просторах.

“Достаточно!” — произнес Эйнар наконец.

Тимоти, осторожно поставленный на дощатый пол, без сил привалился к Эйнару и только всхлипывал счастливо: “Дядюшка, дядюшка, дядюшка!”

“Ну как, понравилось летать? А, Тимоти? — спрашивал Эйнар, наклоняясь к нему и трепля его волосы. — Ну хорошо, хорошо…”

Приближался рассвет. Прибыли уже почти все родственники и все готовились отойти ко сну на дневное время. Они будут спать без движений и звуков до следующего заката, когда снова раскроются гробы из красного дерева, и они выпрыгнут из них, чтобы приступить к пиршеству.

Дядюшка Эйнар и дюжина других спустились в погреб. Мать проводила их вниз к тесным рядам отполированных до блеска гробов. Эйнар двигался по проходу, волоча за собой крылья, сделанные, казалось, из брезента цвета морской волны. Они издавали при движении странный свистящий шорох, а натыкаясь на что-нибудь, гудели, как туго натянутая кожа барабана под ударом осторожных пальцев.

Наверху Тимоти устало лежал, напряженно размышляя и пытаясь полюбить темноту. В темноте много чего можно сделать и никто не будет за это ругать, ибо никто не увидит. Он действительно любил ночь, но это была специфическая любовь: временами этой ночи было так много, что он начинал бунтовать против нее.

В погребе двери из красного дерева плотно закрылись, притянутые изнутри бледными руками. Некоторые родственники, трижды перекружившись, улеглись спать по углам. Солнце встало. Пришло время сна.

Закат. Пиршество возобновилось взрывообразно, как будто кто-то ударил палкой по гнезду летучих мышей. По всему дому мгновенно разнеслись крики и хлопанье крыльев. Откинулись крышки гробов. Зазвучали шаги по лестнице погреба, гости покидали сырой подвал. В дом через парадные и задние двери впустили еще несколько десятков запоздалых гостей.

Шел дождь, и промокшие гости отдавали Тимоти свои пропитанные водой кепки, шапки и шали, и он относил их в шкаф. Комнаты были переполнены. Смех кого-то из кузенов вырвался из одной комнаты, обогнул стену другой, срикошетировал, отразился и вернулся к Тимоти из четвертой, четко различимый и циничный.

По полу пробежала мышь.

“Я узнал тебя, племянник Либерсроутер!” — провозгласил отец рядом с Тимоти, но обращаясь не к нему. Дюжина возвышающихся над Тимоти гостей теснила его. Его задевали локтями, толкали, но не обращали на него ни малейшего внимания.

Под конец Тимоти проскользнул к лестнице, ведущей вверх.

Он тихо позвал: “Сеси. Где ты теперь, Сеси?” Прошло некоторое время, прежде чем она ответила.

“В Долине Импириал, — пробормотала она слабо. — Около соленого озера Солтон-Си. Здесь грязевые гейзеры, пар и тишина. Я в жене фермера. Я сижу на крылечке. Я могу заставить ее двигаться или что-то сделать или о чем-то подумать. Солнце садится”.

“На что это все похоже, Сеси?”

“Слышно шипение грязевых гейзеров, — сказала она медленно, как будто говорила в церкви. — Пузыри, наполненные паром, пробиваются сквозь грязь, как будто лысые мужчины пытаются вынырнуть из густого сиропа головами вперед. Серые головы лопаются, как каучуковая ткань, спадают с шумом, как будто чмокают громадные, мокрые губы. И струйки дыма вытекают из прорех в ткани. И все пропитано запахом серы и древнего времени. Динозавр варится здесь уже десять миллионов лет”.

“Он уже мертв, Сеси?”

Мышь обогнула ступни трех женщин и исчезла в углу. Мгновением позже в углу из ничего возникла прекрасная женщина. Она улыбалась всем белозубой улыбкой. Что-то прижималось к залитому дождем стеклу кухонного окна. Оно вздыхало и плакало, оно барабанило по стеклу и припадало к нему, но Тимоти ничего не замечал. В воображении он был далеко отсюда. Вглядываясь внутрь себя, он находился вовне, за пределами дома. Дождь и ветер обволакивали Тимоти, а темнота с огоньками свечей зазывала его. Там танцевали вальс, высокие, стройные фигуры двигались под звуки неземной музыки. Звездочки света вспыхивали на стекле бутылок, с бочонков отваливались комки земли, и паук сорвался с паутины и, молча перебирая лапками, мчался по полу.

Тимоти вздрогнул. Он снова был в доме. Мать велела ему сбегать туда, сходить сюда, помочь там, обслужить тех, беги в кухню, возьми то, принеси это, еще тарелок, предложи добавки — еще и еще — пирушка продолжалась.

“Да, он мертв. Вполне мертв”. — Сонные губы Сеси еле двигались. Вялые слова медленно выплывали из резко очерченного рта. — В черепе этой женщины, вот где я нахожусь, гляжу ее глазами, вижу это неподвижное море. О, здесь так тихо, что становится страшно. Я сижу на крыльце и жду возвращения мужа. Временами из воды выпрыгивает рыба, звезды отражаются на ее чешуе, и она падает обратно. Долина, море, несколько автомобилей, деревянное крыльцо, мое кресло-качалка, я сама, тишина”.

“И что теперь, Сеси?”

“Я встала с кресла-качалки”, — ответила она.

“И?”

“Я сошла с крыльца и иду к грязевому гейзеру. Самолеты пролетают надо мной, как доисторические птицы. И снова тихо, так тихо”.

“Ты долго будешь оставаться внутри нее, Сеси?”

“Пока не наслушаюсь, не нагляжусь, не начувствуюсь, пока не изменю каким-то образом ее жизнь. Я иду по деревянному тротуару. Мои шаги звучат на досках устало, медленно”.

“А теперь?”

“Теперь вокруг меня столбы серного пара. Я смотрю на лопающиеся пузыри, как после них поверхность снова разглаживается. Какая-то птица с криком проносится мимо моей головы. А теперь я внутри птицы и улетаю прочь! И пока я еще не улетела далеко, своими маленькими глазками я вижу, как женщина сходит с тротуара и делает шаг, второй, третий к грязевому гейзеру. Я слышу звук, как будто валун погрузился в расплавленную топь. Я продолжаю кружить над ней. Я вижу белую кисть, она судорожно дергается над поверхностью и исчезает в серой лаве. Лава затягивается и успокаивается. А теперь я лечу домой, быстро, быстро, быстро!”

Что-то громко стукнуло в окно. Тимоти вздрогнул.

Сеси широко раскрыла глаза, ярко сверкавшие от полноты бытия, счастья, возбуждения.

“Вот я и дома!” — сказала она.

После паузы Тимоти сообщил: “Сбор Семьи в разгаре. Все собрались”.

“Так почему ты здесь, наверху? — Она взяла его за руку. — Ну хорошо, проси. — Она хитро улыбнулась. — Выкладывай, что ты хотел у меня попросить?”

“Ничего я у тебя не хотел просить, — ответил он. — Ну, почти ничего. Ну…о, Сеси! — И слова полились из него торопливым потоком. — Я хочу сделать что-то такое, чтобы они все смотрели на меня, что-то, чтобы показать, что я не хуже их, что я такой же, как они, а я ничего не могу и я чувствую, как надо мной все смеются, и, ну, я думал, может, ты можешь…”

“Я могу, — сказала она, закрывая глаза и улыбаясь каким-то своим мыслям. — Выпрямись. Замри. — Он подчинился. — Теперь закрой глаза и старайся ни о чем не думать”.

Он стоял совершенно прямо и ни о чем не думал, ну, может быть, думал о том, как ни о чем не думать.

“Ну что ж, идем вниз, Тимоти?” — Сеси была в нем, как рука в перчатке.

“Глядите все!” — Тимоти держал в руке стакан теплой, красной жидкости. Он поднял стакан так, что весь дом обернулся и смотрел на него. Тети, дяди, кузены и кузины, братья и сестры!

Он выпил стакан до дна.

Он повелительно ткнул рукой в сестру Лауру. Он выдержал ее взгляд и прошептал ей нечто такое, от чего она застыла в молчании и неподвижности. Он чувствовал себя огромным, выше дерева, когда шел к ней. Все замерли. Все в ожидании глядели на него. Лица выглядывали из всех дверей всех комнат. Никто не смеялся. На лице матери застыло изумление. Отец выглядел пораженным, но обрадованным и с каждым мгновением наливался гордостью. Тимоти аккуратно прокусил вену на шее Лауры. Пламя свечей заколыхалось. Снаружи на крыше плясал ветер. Родственники глядели из каждой двери. Он забросил в рот поганку, проглотил, затем закружился, хлопая себя по бокам. “Гляди, дядюшка Эйнар! Я, наконец, могу летать!” Размахивая руками, он бросился бежать вверх по лестнице. Мимо мелькали лица.

Когда он взлетел на самую верхнюю площадку, то услышал издалека, снизу крик матери: “Прекрати, Тимоти!” — “Эй!” — закричал Тимоти и бросился в пролет, размахивая руками, как крыльями.

На полпути вниз его воображаемые крылья исчезли. Он завизжал. Дядюшка Эйнар подхватил его.

Бледный Тимоти яростно дергался в его руках. Непрошеный голос прорвался из уст мальчика: “Это я, Сеси! Прошу всех навестить меня наверху, первая комната налево!” Под раскаты оглушительного хохота Тимоти пытался заставить замолчать вышедшие из повиновения губы.

Все смеялись. Эйнар поставил его на пол. Родственники вереницами потянулись наверх к комнате Сеси, чтобы поприветствовать ее. Тимоти в слепой ярости выскочил наружу, с грохотом хлопнув дверью главного входа.

“Я ненавижу тебя, Сеси, ненавижу!”

Он остановился в густой тени сикаморы. Его вырвало. С горьким плачем, ничего не видя, куда-то побрел, затем повалился на кучу опавших листьев, молотил землю руками. Потом затих. Из кармана куртки, из спичечного коробка, который он использовал как убежище, вылез паук и пополз по руке Тимоти. Пак обследовал его шею, долез до уха и забрался в ушную раковину, чтобы пощекотать ее. Тимоти затряс головой: “Прекрати, Пак!”

Легчайшее прикосновение паучьих лапок к барабанной перепонке заставило его содрогнуться: “Пак, прекрати!” Но всхлипывания стали пореже.

Паук спустился по его щеке и устроился на верхней губе, заглядывая в ноздри, как бы желая разглядеть мозг. Затем он заполз на кончик носа, оседлал его и уставился на Тимоти зелеными глазами, похожими на маленькие изумруды. Он глазел на Тимоти, пока тот не затрясся от смеха. “Проваливай, Пак!”

Зашуршав листьями, Тимоти выпрямился и сел. Луна ярко освещала землю. Из дома доносились слабые выкрики. Там играли в Зеркало. Слышались приглушенные поздравления, адресованные тем, чье отражение не появлялось в зеркале.

“Тимоти, — крылья дядюшки Эйнара раскрывались и складывались и гудели, как туго натянутая кожа барабана. Тимоти ощутил, что его подняли легко, как наперсток, и усадили на плечо. — Не огорчайся, племянник Тимоти. Каждому — свое, каждый живет по-своему. Тебе гораздо лучше, чем нам. Твоя жизнь гораздо богаче. Мир мертв для нас. Мы слишком много видели и слишком много знаем, поверь мне. Жизнь тем прекраснее, чем она короче. Она становится бесценной, Тимоти, помни это”.

Остаток черного утра, сразу после полуночи, дядюшка Эйнар ходил с ним по дому из комнаты в комнату, распевая заклинания. Орда запоздавших, вновь прибывших гостей оживила угасающее веселье. Среди них была пра-пра-пра — и еще тысячу раз прабабушка, спеленутая полосками египетской погребальной ткани. Она не говорила ни слова, но просто лежала у стены, как обугленная головешка, провалы ее глазниц созерцали даль, мудрые, молчаливые, мерцающие. За завтраком в четыре утра тысячу с лишним раз прабабушка неподвижно сидела во главе длинного стола.

Многочисленные младшие кузены толпились вокруг хрустальной чаши для пунша и пили. Над столом сверкали их оливковые глаза, белели их удлиненные, демонические лица, развевались их курчавые, бронзовые локоны. Их тела — и не твердые, и не мягкие, и не мужские, и не женские — теснили друг друга. Ветер усилился, звезды горели с яростной силой, голоса стали громче, танцы быстрее. Тимоти разрывался — так много нужно было успеть увидеть и услышать. Толпа роилась и завихрялась вокруг, лица мелькали и проносились мимо.

“Слушайте!”

Все затаили дыхание. Далеко вдали часы на башне ратуши отсчитали шесть. Праздник заканчивался. Вместе с боем часов, подчиняясь ритму ударов, гости затянули песни, которым было четыре сотни лет и которых Тимоти не знал. Взявшись за руки и медленно кружа, пели они, а где-то в холодной дали утра колокол городских часов загудел последний раз и умолк.

Тимоти пел. Он не знал ни слов, ни мелодии, но слова и мелодия приходили сами собой, и получались хорошо. Он посмотрел на закрытую дверь, там наверху.

“Спасибо, Сеси, — прошептал он, — я больше не сержусь на тебя. Спасибо”.

После этого он расслабился и позволил словам свободно литься из его уст голосом Сеси.

Все начали прощаться, и поднялся невообразимый шум. Мать и отец стояли в дверях и обменивались рукопожатиями и поцелуями с каждым отбывающим родственником. В проеме распахнутых дверей видно было, что небо на востоке уже окрасилось. В дом залетал холодный ветер. Тимоти почувствовал, что его подхватили и впихивают по очереди в одно тело за другим. Вот он вместе с Сеси вошел в дядюшку Фрая и глядел на мир его глазами, а вот он уже огромными прыжками несется поверх опавших листьев, по пробуждающимся холмам…

А затем он бежал вприпрыжку по грязной тропе, чувствуя, как горят его красные глаза, и утренний иней оседал на его пушистом хвосте, и эго он был в кузене Уильяме, и он, задыхаясь, промчался через пустошь и исчез вдали…

Как камешек во рту дядюшки Эйнара, летал он в заполняющем небо шелковистом громе крыльев. А потом, наконец, вернулся назад в свое собственное тело.

В красках разгорающейся зари последние несколько гостей еще обнимались и вытирали слезы, вздыхая о том, что мир становится местом все меньше и меньше приспособленным для жизни таких, как они. Были времена, когда они встречались каждый год, а сейчас не собирались все вместе целыми десятилетиями. “Не забывайте, — кричал кто-то, — следующая встреча в Салеме, в 1970-м!”

Салем. Тимоти, отупевший от множества впечатлений, пытался все же проникнуть в смысл этих слов и осознать его. Салем, 1970. И там будет дядя Фрай, и тысячу раз прабабушка, запеленутая в истертые ленты, и мама, и папа, и Эллина, и Лаура, и Сеси, и все остальные. Но будет ли он там? Может ли он быть уверен, что доживет до этого года?

И наконец, после заключительной вялой вспышки чувств, гости отправились прочь — полосками призрачного тумана, облаками перепончатых крыльев, тучами увядших листьев, эхом стонущих и клацающих голосов, клубами полуночных видений и лихорадочного бреда, грез и кошмаров.

Мать захлопнула дверь. Лаура взяла в руки щетку. “Нет, — сказала мать, — приберем вечером… Сейчас надо выспаться”. И все разошлись, кто в погреб, кто наверх. Тимоти, повесив голову, проковылял’в холл, усыпанный обрывками черного крепа. Проходя мимо зеркала, с которым забавлялись гости, он отметил бледную печать смертности на своем лице. Ему было холодно, он весь дрожал.

“Тимоти”, — окликнула его мать.

Она подошла к нему и положила ладонь ему на лицо. “Сынок, — сказала она. — Мы любим тебя. Помни это. Мы все любим тебя. Не имеет значения, что ты не такой, как мы, что ты когда-нибудь покинешь нас. — Она поцеловала его в щеку. — А если ты умрешь, то когда это случится, мы позаботимся, чтобы ничто не нарушало покой твоего праха. Ты будешь отдыхать вечно, и в каждый канун Дня Всех Святых я буду приходить к тебе и смотреть, удобно ли тебе”.

В доме царила тишина. Далеко вдали ветер переносил через холм последнюю стаю перекликающихся, темных летучих мышей.

Тимоти подымался вверх по лестнице, преодолевая ступеньку за ступенькой, и все время плакал.

Рэй Дуглас БрэдбериМессия

— Каждый из нас грезил об этом, когда был молод, — сказал епископ Келли.

Сидящие за столом закивали головами, бормоча слова согласия. — Пожалуй, не найдется ни одного воспитанного в христианской вере мальчика, — продолжал епископ, — который бы одной прекрасной ночью не задавал себе вопроса: а вдруг я — это Он? Вдруг уже свершилось долгожданное Второе Пришествие, и Он — это я? А что если… что если, о Господи, что если я — Иисус? Вот было бы здорово!

Католические и протестантские священники, а также единственный раввин мягко засмеялись, вспоминая свое собственное детство, свои дикие, необузданные фантазии и какими глупыми они тогда были.

— Наверно, — сказал молодой священник, отец Наивен, — еврейские мальчики воображают себя Моисеем?

— Нет, дорогой друг, отнюдь, — ответил рабби Ниттлер. — Мессией!

Снова мягкий смех со всех сторон.

Лицо отца Найвена дышало свежестью — кровь с молоком.

— Ну конечно, — сказал он, — как это я не догадался. Христос не был Мессией, не так ли? И ваш народ до сих пор ждет Его пришествия. Странно.

— Не более странно, чем все это, — епископ Келли поднялся, чтобы проводить их на террасу, с которой открывался прекрасный вид на марсианские холмы, древние марсианские города, старые дороги, высохшие реки, в которых вместо воды текла пыль, наконец на Землю, до которой было шестьдесят миллионов миль и которая сверкала чистым светом на этом чужом небе.

— Могли ли мы в самых диких своих фантазиях вообразить, — сказал преподобный Смит, — что настанет день, когда будем совершать службы в Баптистской молельне, в соборе Девы Марии, в синагоге Гора Синай, здесь — на Марсе?

Все присутствующие откликнулись мягкими “нет”, “нет”.

Затем среди этих приглушенных голосов раздался другой — резкий. Отец Наивен, когда они вступили на балюстраду, включил транзистор, чтобы сверить часы. Из небольшой американо-марсианской колонии, расположенной внизу, передавали известия. Они прислушались:

— …по слухам вблизи города. Это первый марсианин, замеченный в нашей колонии в этом году. Горожан настоятельно просят относиться к подобным визитерам с уважением. Если…

Отец Наивен выключил приемник.

— Наша все еще не охваченная паства, — вздохнул преподобный Смит. — Я должен признаться, что прилетел на Марс не только для того, чтобы работать с христианами. Я надеялся в один прекрасный день пригласить на воскресный обед марсианина и порасспросить его про их теологию, про их духовные нужды.

— Мы все еще непривычны для них, — сказал отец Липскомб. — Я думаю, через пару лет они поймут, что мы не какие-нибудь дикие охотники за скальпами. Однако трудно бывает сдержать любопытство. В конце концов фотографии, сделанные нашими “Маринерами”, показывали, что здесь нет никакой жизни. И однако жизнь тут есть, очень загадочная, хотя в чем-то и похожая на человеческую.

— В чем-то похожая, Ваше Преосвященство? — рабби задумчиво отхлебывал маленькими глотками свой кофе. — Мне кажется, они даже более человечны, чем мы сами. Они позволили нам поселиться здесь, а сами укрылись на холмах. Возможно, они изредка появляются среди нас, замаскировавшись под землян.

— Вы действительно верите, что они обладают телепатическими и гипнотическими способностями, позволяющими им ходить в наших городах, обманывая наши взоры иллюзорными масками, так что никто из нас ничего не подозревает?

— Ну конечно же, верю.

— Тогда наше собрание, — сказал епископ, передавая гостям мороженое и рюмочки с ликером, — это настоящий вечер разочарований. Марсиане не откроются нам просветленным, чтобы мы их спасли.

Многие заулыбались при этих словах.

— …и Второе Пришествие Христа, таким образом, отложится еще на несколько тысяч лет. Долго ли нам ждать, о Господи?

— Что касается меня, — заявил юный отец Наивен, — я никогда не мечтал о том, чтобы быть Христом во время Второго Пришествия. Я всегда, от всего сердца, хотел встретиться с ним. Я думал об этом, даже когда мне было всего лишь восемь лет. Видимо, это и было главной причиной того, что я стал священником.

— Чтобы быть для Него, так сказать, уже своим, в случае Его появления? — добродушно предложил рабби.

Молодой священник ухмыльнулся и кивнул. Остальные ощутили желание подойти и прикоснуться к нему, потому что он затронул в каждом какие-то давно забытые прекрасные чувства. Они ощущали в себе необыкновенное умиротворение.

— С вашего позволения, господа, — сказал епископ Келли, поднимая бокал, — за первое пришествие Мессии или Второе Пришествие Христа. Может быть, это нечто большее, чем просто глупые древние фантазии.

Все выпили и некоторое время молчали.

Епископ высморкался и протер платком глаза.

Остаток вечера прошел как множество других вечеров, которые вместе с рабби проводили протестантские и католические священники. Они играли в карты и спорили о святом Фоме Аквинском и сдались под напором неотразимых, логически отточенных аргументов рабби Ниттлера. Они обозвали его иезуитом, выпили по последней перед сном чашечке и прослушали по радио последние известия:

— …высказываются опасения, что марсианин чувствует себя в нашем городе, как в ловушке Всякий, кто его встретит, должен отвернуться и дать ему пройти. Судя по всему, им движет чистое любопытство. Нет никаких оснований для тревоги. Из этого вытекают наши…

Направляясь к выходу, священники, служители и рабби обсуждали переводы, которые они делали на разные языки из Старого и Нового Заветов. Именно тогда отец Найвел всех удивил.

— А знаете ли вы, что меня однажды попросили написать сценарий по Евангелие? Им нужна была концовка для фильма.

— Но ведь, — запротестовал епископ, — у истории жизни Иисуса только один конец!

— Но, Ваше Святейшество, четыре Евангелия рассказывают ее по-разному. В каждом из них свой вариант. Я сравнил их все и пришел в возбуждение. Почему? Потому что вновь открыл для себя нечто, что почти забыл. Тайная вечеря не была последней вечерей!

— Боже мой, а какой же тогда?

— Первой из нескольких, Ваше Святейшество. Первой из нескольких! После распятия и погребения Христа разве не ловил Симон, называемый Петром, вместе с другими апостолами рыбу в Галилейском море?

— Ловил.

— И разве не попалось в их сети невероятное количество рыбы?

— Попалось.

— И разве не увидели они на галилейском берегу бледный свет, не пристали к берегу в этом месте и не увидели раскаленные добела угли, на которых жарилась свеже-выловленная рыба?

— Да-да, да, — подтвердил преподобный Смит.

— И здесь, в мягком сиянии древесного угля, разве не почувствовали они Присутствие Духа и не воззвали к Нему?

— Так и было.

— И когда они не получили ответа, разве Симон, называемый Петром, не прошептал: “Кто здесь?” И когда неведомый Призрак на берегу озера протянул руку в огонь, разве не увидели они на ладони этой руки рану — там, куда был вбит гвоздь?

— Они хотели было убежать, но Дух заговорил и сказал: “Возьми эту рыбу и накорми ею братьев”. И Симон, называемый Петром, взял рыбу, что жарилась на раскаленных добела углях, и накормил апостолов. И едва различимый призрак Христа сказал тогда: “Примите мое слово и несите его среди народов и проповедуйте миру прощение грехов его”.

— И затем Христос оставил их. В моем сценарии Он шел вдоль берега озера к горизонту. А когда кто-то направляется к горизонту, он кажется возносящимся, не так ли? Поскольку земля приподнимается с расстоянием. И Он шагал вдоль берега, пока не превратился в светлую пылинку, где-то далеко-далеко. А затем исчез, и они Его больше не видели.

— А когда над этой древней землей взошло Солнце, все эти тысячи отпечатков ступней — цепочку Его следов вдоль берега — стал сдувать утренний ветерок, и скоро от них не осталось ничего.

— А апостолы оставили пепелище от костра рассыпаться на искорки и удалились прочь, ощущая на своих устах вкус Настоящей, Последней и Истинной Тайной Вечери. И в моем сценарии я заставил камеру подниматься ввысь, высоко над их головами, чтобы видна была пустынная земля и группа апостолов, одни из которых двигались на север, другие на юг, иные на восток, дабы поведать миру то, что должно было рассказать про этого Человека. А их следы, расходящиеся от места костра, как спицы огромного колеса, заносил песком утренний ветерок. И начался новый день…

Юный священник стоял в центре своих друзей, щеки его горели, глаза были закрыты. Внезапно он встрепенулся и открыл глаза, как бы вспомнив, где он находится.

— Простите.

— За что? — воскликнул епископ, моргая и вытирая глаза тыльной стороной ладони. — За то, что дважды за вечер вы заставили меня плакать? Как можно помнить о себе, когда видишь вашу любовь к Христу? Боже, вы снова вернули мне Слово, тому кто знает Слово уже тысячу лет: вы освежили мне душу, добрый молодой человек с сердцем мальчика. Рыба, съеденная на галилейском берегу, действительно Настоящая Последняя Тайная Вечеря. Браво. Вы заслуживаете встречи с Ним. Будет справедливо, если Вы сподобитесь быть свидетелем Второго Пришествия.

— Я не достоин, — ответил отец Наивен.

— Как и все мы! Но если бы можно было торговать душами, я заложил бы свою в это самое мгновение, чтобы одолжить взамен вашу свежесть чувств. Еще один тост, джентльмены. За отца Найвена! А теперь доброй ночи, уже поздно, доброй ночи.

Все выпили и стали расходиться. Рабби и протестантские священники ушли вниз по склону холма к своим святыням. Католические священники задержались на секунду у дверей своего храма, чтобы бросить последний перед сном взгляд на Марс, этот странный и чужой мир, над которым дул холодный ветер.

Пробило полночь, затем час, два, а в три часа ранним холодным марсианским утром отец Наивен внезапно проснулся. Слабо потрескивая, мерцали свечи. За окном пролетели, кружась, листья.

Он резко приподнялся и сел, все еще находясь под впечатлением приснившегося кошмара. Ему все еще слышались крики преследующей его толпы Он вслушался.

Где-то далеко, внизу, он услышал хлопанье внешней двери.

Быстро одевшись, отец Наивен спустился сумеречными лестничными пролетами своего жилища и прошел в церковь, где около дюжины свечей, разбросанных по углам помещения, создавали, каждая свой, оазисы света.

Он обошел все двери, размышляя о том, как глупо запирать церкви. Что тут можно украсть? Но все же он продолжал брести сквозь спящую ночь.

…и обнаружил, что дверь главного входа в церковь открыта Она медленно поворачивалась под дуновением ветра.

Вздрогнув, он захлопнул дверь.

Мягкие убегающие шаги.

Он резко обернулся.

Церковь была пуста. Пламя свечей, стоящих в нишах, колыхалось туда-сюда В воздухе стоял древний запах воска и ладана — товаров, переживших все прочие товары на ярмарках других времен и иных Историй, чужих солнц и лун.

Он бросил взгляд на распятие над главным алтарем и окаменел.

Он услышал звук одинокой капли воды, падающей в ночную тишину.

Медленно обернулся к баптистерию в тылу помещения.

Там не было свечей и, однако…

Бледный свет исходил из этой небольшой ниши, где стояла крестильная купель.

— Епископ Келли? — мягко позвал он.

Медленно шагая вперед по проходу, он внезапно остановился и застыл, потому что.

Упала еще одна капля воды, ударилась об пол, расплылась.

Как будто тут где-то был протекающий водопроводный кран. Но здесь не было никаких кранов. Стояла только крестильная купель, в которую капля за каплей, с промежутками в три удара сердца, капала какая-то жидкость.

На странном, тайном языке сердце отца Найвена что-то сказало самому себе и забилось с ужасающей скоростью, затем вдруг замедлило биение, почти остановилось. Все его тело покрылось испариной. Он не мог шелохнуться, но должен был идти и, переставляя одну ногу за другой, добрался до арочного входа в баптистерий.

В маленьком помещении действительно был какой-то бледный свет.

Нет, не свет. Чей-то светящийся облик. Фигура.

Фигура стояла за купелью и над ней. Звук падающих капель прекратился. Отец Наивен ощутил, что его как бы поразила слепота. Рот его пересох, глаза были расширены, как у безумца Затем видение снова появилось, и он осмелился выкрикнуть:

— Кто!

Простое слово эхом отразилось, прокатилось по всей церкви, заставило задрожать языки пламени на свечах, потревожило пропахшую ладаном пыль и напугало его самого, быстро возвратясь к нему же: “Кто!”

Единственный свет внутри баптистерия исходил от бледных одеяний фигуры, стоящей перед ним. И этого света было достаточно, чтобы он увидел невероятное.

Фигура шевельнулась и протянула руку отцу Найвену, глядящему расширенными глазами.

Рука казалась независимой от Призрака и была протянута как бы по принуждению, как будто она сопротивлялась, но была вынуждена уступить безумному взгляду отца Найвена, его страстному, ужасному желанию посмотреть на ладонь.

На ладони была рваная рана, отверстие, из которого медленно, капля по капле, кровь падала в крестильную купель.

Капли крови падали в святую воду, окрашивали ее, растворялись в легкой ряби.

На какой-то момент протянутая рука застыла в неподвижности перед глазами священника, одновременно и ослепленными и прозревшими.

Затем священник рухнул на колени, как будто подкошенный сильным ударом. Он испустил сдавленный крик — наполовину вопль отчаяния, наполовину — клич откровения Одной ладонью он прикрывал глаза, вторую жестом защиты вытянул вперед.

— Нет, нет, нет, нет, этого не может быть!

Как будто некий ужасный, дьявольский дантист подошел к нему со своими щипцами и без всякого наркоза вырвал из тела его окровавленную душу. Вырвал, выдернул и — о Боже! — как глубоко сидели ее корни…

— Нет, нет, нет, нет!

Тем не менее, да.

Он глянул в просвет между пальцами.

Человек был здесь.

И ужасная кровоточащая ладонь, трепещущая в воздухе баптистерия и роняющая капли крови.

— Хватит!

Ладонь исчезла. Призрак стоял в ожидании. И лицо Духа было знакомо и прекрасно. Эти странные, прекрасные, глубокие и пронизывающие глаза были именно такими, какими он их всегда представлял себе. Мягкость в очертаниях рта, бледное лицо, обрамленное длинными волнистыми волосами и бородой. Этот человек носил простую одежду, какую в свое время носили в пустынных местах, на берегах озера.

Священник громадным усилием воли сдержал рвущийся наружу поток слез и утихомирил вихрь эмоций, рвущий его на части, — удивление, сомнение, шок — все эти неуместные, низменные страсти, бунтующие внутри него и грозящие вырваться на свободу. Он дрожал.

И вдруг увидел, что фигура — Дух, Человек, Призрак — тоже дрожит.

— Нет, — подумал священник, — этого не может быть! Боится! Боится… меня?

Теперь уже призрак откровенно трясся мучительной дрожью, напоминающей его собственную, как бы зеркально отражая его собственное состояние. Призрак беззвучно открывал рот, глаза его были закрыты. Наконец он простонал:

— О, пожалуйста, отпустите меня.

Молодой священник широко раскрыл глаза, у него перехватило дыхание. Он помыслил:

— Но ты ведь свободен. Никто тебя здесь не держит!

В то же мгновение:

— Вы! — закричало Видение. — Вы держите меня здесь! Пожалуйста! Отведите взгляд! Чем больше вы на меня смотрите, тем больше я становлюсь Этим! Я не тот, кем кажусь!

“Но, — подумал священник, — я ведь ничего не говорю! Мои губы не шевелятся! Каким образом этот призрак читает мысли?”

— Я знаю все, о чем вы думаете, — сказало бледное Привидение, дрожа и отступая в сумрак баптистерия. — Каждую фразу. Каждое слово. Я не предполагал сюда заходить. Я забрел в город. И внезапно стал превращаться во множество вещей — для каждого человека я выглядел по-разному, а там было множество людей. Я побежал. Они преследовали меня. Я спасся здесь. Дверь была открыта. Я вошел. А потом, потом… О, а потом попался в ловушку.

“Нет”, — подумал священник.

— Да, — простонал Призрак, — вы меня поймали.

Медленно, со стоном, подавленный тяжестью открывшейся ему истины, священник уцепился за края купели и поднялся на ноги. Его шатало. Наконец он выдавил из себя:

— Вы не то… чем кажетесь?

— Нет, — ответил его собеседник. — Простите. “Я, — подумал священник, — сейчас сойду с ума”.

— Не делайте этого, — сказал Призрак, — я ведь тогда тоже сойду с ума вместе с вами.

— О Господи, я не могу отказаться от тебя, когда ты здесь, после всех этих лет. Ты знаешь все мои грезы — неужели не видишь, что просишь от меня слишком многого. Две тысячи лет все человечество ждало твоего возвращения! И я, я единственный, кто встретил, кто созерцает тебя…

— Вы встретились только со своей собственной химерой. Вы видите лишь то, что страстно хотите видеть. Но если отбросить все это… — фигура коснулась своей одежды, груди, — я нечто совсем другое.

— Что мне делать! — закричал священник, глядя то на небеса, то на Призрака, который от его крика испуганно шарахнулся. — Что!

— Отведите свой взор. И в тот же момент я уйду.

— Только… только это?

— Пожалуйста.

Священник, дрожа, несколько раз глубоко вдохнул и выдохнул.

— О если бы этот момент продлился хотя бы час!

— Вы хотите убить меня? Если еще немного продержите меня в этом облике, моя смерть будет на вашей совести.

Священник прикусил пальцы, чувствуя, как все его тело сотрясают конвульсии горя.

— Вы… значит вы — марсианин?

— Не больше и не меньше.

— И я сделал это с вами своими мыслями.

— Вы сделали это неосознанно. Когда вы спустились с лестницы, ваши старые грезы захватили меня и преобразовали. Мои ладони все еще кровоточат от ран, нанесенных тайниками вашего сознания.

Священник в нерешительности покачал головой.

— Еще секунду… подождите…

Он впился жадным взглядом во тьму, где стоял Призрак, укрывшийся от света. Его лицо было прекрасно. А его руки… О! Они были неописуемо чудесны.

Священник кивнул. Он чувствовал безутешное горе, как человек, вернувшийся с той, настоящей, Голгофы. Но час пробил. И угли костра уже остывали на пустынном берегу озера.

— Если… если я отпущу вас…

— О, пожалуйста, прошу вас.

— Если я отпущу вас, обещаете ли вы мне…

— Что?

— Обещаете ли вы мне возвращаться?

— Возвращаться? — воскликнула фигура из тьмы.

— Раз в год — все, что я прошу, возвращаться раз в год, на это самое место, к этой купели, в это время ночи…

— Возвращаться?

— Обещайте! О я должен испытать этот момент снова. Вы не знаете, как это важно для меня! Обещайте или я не отпущу вас!

— Я…

— Ну скажите же! Поклянитесь!

— Я обещаю, — сказал бледный Призрак во тьме. — Клянусь.

— Благодарю вас, о, благодарю.

— В какой день года отныне я должен приходить?

Слезы покатились по юному лицу священника. Он с трудом вспомнил то, что хотел сказать, и произнес:

— На Пасху, о Боже, да, на Пасху, начиная со следующего года!

— Пожалуйста, не плачьте, — сказала фигура. — Я приду. Пасха, вы говорите? Мне знаком ваш календарь. Да, а теперь…

Бледная, израненная рука умоляюще поднялась.

— Я могу идти?

Священник стиснул зубы, чтобы вопль скорби не вырвался наружу.

— Да. Только сначала благословите меня.

— Вот так? — послышался голос.

И рука осторожно коснулась его чела.

— Быстро, — закричал священник, он закрыл глаза и крепко прижал руки к груди, чтобы удержать себя и не схватить гостя. — Уходите, пока я не задержал вас навеки.

Бледная рука еще раз коснулась его лба. Он услышал быстрые удаляющиеся шаги босых ног.

Дверь открылась — блеснул свет звезд. Дверь захлопнулась.

Эхо пронеслось по церкви, облетев каждый алтарь, каждый альков, взмывая вверх подобно слепому полету одинокой птицы, ищущей и находящей успокоение в апсиде. Наконец реверберация затухла, и священник возложил руки на голову, как бы успокаивая и уговаривая себя — каким нужно быть, как снова научиться дышать, успокоиться, остыть, выпрямиться…

Наконец он приковылял к двери и взялся за ручку, испытывая страстное желание распахнуть дверь настежь и выглянуть на дорогу. Она должна быть уже пуста, хотя где-нибудь вдали и можно еще было, наверное, увидеть удаляющуюся фигуру в белом. Священник не стал открывать дверь.

Он побрел в обход церкви, завершая ритуал осмотра дверей, радуясь, что у него есть занятие. Потребовалось много времени, чтобы обойти все двери. Еще больше времени надо, чтобы дождаться следующей Пасхи.

Он остановился у купели и поглядел в чистую воду, в которой не было даже слабой примеси красного. Он опустил в воду пальцы и смочил лоб, щеки, веки.

Затем медленно побрел по проходу, подошел к алтарю, упал перед ним ниц и разразился потоком слез. Звуки его горестных рыданий возносились вверх и возвращались, отраженные от потолка башни, где в звоннице висел молчащий колокол.

Он оплакивал многие вещи.

Себя.

Человека, который был здесь за секунду до этого.

Тот долгий период времени, который должен пройти, пока не разверзнутся скалы и гробница снова не опустеет.

Пока Симон, называемый Петром, снова не увидит на марсианском берегу Призрака и не почувствует себя Симоном-Петром.

Но больше всего он плакал оттого, что… никогда в своей жизни никому не сможет рассказать об этой ночи…

Рэй Дуглас БрэдбериНаправление — Чикаго-бис

Под бледным апрельским небом слабый ветерок казался последним напоминанием о прошедшей зиме. Около полудня в пустой парк забрел старик. Ноги его были замотаны в грязные, в ржавых пятнах обмотки. Волосы седые, спутанные и такая же борода. Рот, обрамленный этим клочковатым чудом, казалось, распирало от откровений.

Сначала старик оглянулся и пристально посмотрел назад, как будто потерял столько разных вещей, что не знал, с чего начать предъявление счета к этим руинам на горизонте, к этому беззубому силуэту города. Ничего не обнаружив, он заковылял дальше, пока не наткнулся на скамью, на которой сидела незнакомая женщина. Окинув ее внимательным взглядом, старик кивнул головой и сел на дальний край скамейки. На женщину он больше не глядел.

Минуты три сидел с закрытыми глазами и вспоминал. Его губы шевелились, а голова дергалась, как будто он пытался носом выдолбить в воздухе одно-единственное слово. И как только оно сформировалось в мозгу, уста его отверзлись, чтобы провозгласить это слово чистым, прекрасным голосом:

— Кофе.

Женщина коротко не то всхлипнула, не то вздохнула и оцепенела.

Старик разыгрывал пантомиму своими негнущимися пальцами.

— Повернуть ключ! Ярко-красная банка с желтыми надписями! Сжатый воздух. С-с-ш-ш-ш! Вакуумная упаковка. С-с-с-т! Как змея!

Женщина дернула головой, как будто ей влепили пощечину. Она с ужасом глядела на шевелящиеся губы старика.

— Запах! Аромат! Темно-коричневые, чудесные, жирные на ощупь бразильские зерна! Урожай нынешнего года!

Она вскочила и, шатаясь, как подстреленная, неверной походкой устремилась прочь.

Старик широко раскрыл глаза.

— Но, послушайте! Я…

Но она уже убежала.

Старик вздохнул и поплелся дальше по дорожке, пока не дошел до скамейки, где сидел какой-то парень. Парень был всецело поглощен свертыванием самокрутки, используя маленький квадратик тонкой оберточной бумаги. Вместо табака — высушенная трава. Его нервные пальцы тряслись, когда он, священнодействуя, придавливал и утаптывал траву. Свернул трубочку, схватил ее губами и раскурил, почти впадая при этом в транс. Он откинулся назад, слегка скашивая глаза, осваиваясь с неприятным вкусом во рту и странным ощущением в легких.

Старик проследил, как полуденный ветерок подхватил облачко дыма и сказал:

— “Честерфильд”.

Парень вцепился рукой в свое колено.

— “Филипп-Моррис”, — сказал старик.

Парень угрюмо пялился на него.

— “Кент”, “Пэлл-Мелл”, “Мальборо”, — продолжал старик, не глядя на парня. — Какие названия! Белые, красные, янтарные пачки, пачки зеленые, как трава, голубые, как небо, чистое золото, а наверху каждой — тонкая рубиновая полоска. Потянешь за нее, и целлофановая обертка расклеивается, ногтем открываешь крышечку — там голубой правительственный штамп об уплате налога…

— Заткнись, — сказал парень.

— Можно было купить в киосках, барах, подземных переходах…

— Заткнись!

— Зачем же так? — сказал старик. — Просто я почуял дым и подумал…

— Он подумал! — парень от злости затрясся так, что его самодельная сигарета раскрутилась и высыпалась ему на колени. — Видишь, гад, что ты наделал!

— Извини. Просто уж день сегодня такой теплый, дружеский.

— Я тебе не друг!

— Мы все теперь друзья, иначе зачем жить?

— Друзья! — фыркнул парень, бесцельно комкая истерзанную самокрутку. — Может быть, и существовали “Друзья” до 1990-го, а сейчас…

— 1990-й. Ты тогда был еще в пеленках. Тогда еще существовали конфеты “Баттерфингер” в ярко-желтой обертке, “Бэби Руф”, шоколадные “Плитки Кларка” в оранжевой бумажке. Коробки “Млечный Путь” — можно было съесть целую вселенную шоколадных звезд, комет, метеоров. Очень вкусно!

— Врешь — никогда этого не было, — парень резко встал. — Что с тобой, дед?

— Я вспоминаю лимоны и мандарины — вот что со мной. А ты помнишь апельсины?

— Тьфу, черт! Апельсины! Ты хочешь сказать, что я вру? Ты что — хочешь, чтобы мне совсем заплохело? Ты что — псих? Законов не знаешь? Знаешь, что я могу с тобой сделать, ты?

— Я знаю, знаю, — ответил старик, втягивая голову. — Меня обманула погода Я начал вспоминать и сравнивать…

— Там, в полиции, за эти сравнения несдобровать. Ясно тебе, ублюдок? Ты что — приключений на свою задницу ищешь?

Он схватил старика за потертый лацкан, но тот оборвался, и парню пришлось ухватиться за другой. Он тряс старика и пронзительно визжал ему в лицо:

— И почему я не вытряс до сих пор из тебя душу к чертям собачьим! Давно никого не трогал, но сейчас…

Он толкнул старика. Потом еще. Потом толчки перешли в тумаки, тумаки в оплеухи, оплеухи в удары. Целый град ударов. Старик качался, словно деревцо в грозу, пытаясь ладонями прикрыться от кулаков парня, в кровь разбивавших ему лицо… Кулаки выбивали из старика память о сигаретах и леденцах, конфетах и шоколадках до тех пор, пока он не свалился. Парень еще некоторое время катал старика по земле пинками, а потом остановился и заплакал. Услышав плач, старик сжался в комок, стиснул зубы от боли и открыл глаза. Он убрал пальцы с разбитых губ и удивленно уставился на своего обидчика. Парень плакал.

— Пожалуйста, — взмолился старик.

Парень зарыдал еще громче, и слезы настоящим водопадом хлынули из его глаз.

— Не плачь, — сказал старик. — Мы не будем голодать вечно. Мы заново отстроим города. Слушай, я вовсе не стремился довести тебя до слез, хотел заставить думать. Куда мы идем, что делаем, что должны делать? Ты бил не меня. Ты хотел побить кого-то другого, а под рукой оказался я. Смотри, я уже сижу. Со мной все в порядке.

Парень перестал плакать и только моргал, глядя на старика, который окровавленными губами пытался изобразить улыбку.

— Ты… таким, как ты, нельзя шляться среди людей и делать их несчастными, — сказал парень. — Но я знаю, как заставить тебя заткнуться!

— Подожди! — старик мучительно пытался встать на колени.

Но парень с криками, как безумный, убежал из парка.

Старик ощупал свои кости, согнувшись, увидел выбитый зуб, красневший среди гравия, и печально поднял его.

— Дурак, — послышался голос.

Старик оглянулся.

Тощий человек лет сорока стоял, прислонившись к ближайшему дереву. Его усталое длинное лицо выражало некоторую заинтересованность.

— Дурак, — повторил он снова.

Старик тяжело вздохнул.

— Вы были все время рядом и даже пальцем не пошевельнули?

— Драться с одним дураком, чтобы спасти другого? Ну уж нет. — Незнакомец помог старику отряхнуться. — Я дерусь только тогда, когда мне это выгодно. Пошли. Вы пойдете ко мне домой.

Старик снова вздохнул.

— Зачем?

— Этот парень может в любую секунду вернуться с полицией. А мне не хочется потерять вас, вы товар редкостный. Я слышал про вас и уже несколько дней разыскиваю. И что же? Когда я на вас натыкаюсь, вы как раз седлаете своего конька. Что вы такого понарассказывали этому молодому человеку, что он так взбесился?

— Я рассказывал про апельсины и лимоны, про леденцы и сигареты. Уже готовился в деталях припомнить воздушные шарики, свистульки из бузины и чесалки для спины, когда он обрушил на меня небо.

— Мне почти и не хочется винить его в этом. В моей душе тоже зашевелилось что-то такое, что я и сам с удовольствием врезал бы вам. Однако идем. Слышите сирену? Быстро!

И они торопливо зашагали к другому выходу из парка.

Вино домашнего приготовления старик пил маленькими глоточками, чтобы не причинить себе боли. Пища подождет до тех пор, пока голод не пересилит боль в разбитых губах. Он смаковал, кивал головой.

— Хорошо. Премного благодарен. Очень хорошо.

Незнакомец, выведший старика из парка, сидел напротив за шатающимся обеденным столом, а его жена расставляла на застиранной скатерти потрескавшиеся, щербатые тарелки.

— Избиение, — наконец сказал муж. — И как это только произошло?

При этих словах его жена чуть не выронила тарелку.

— Успокойся, — сказал муж. — За нами никто не следил. Давай, старче, расскажи нам, почему ты ведешь себя, как святой, жаждущий претерпеть муки. Вы знамениты. Вы об этом знаете? Все вокруг слышали про вас. И многие хотели бы с вами встретиться. И я прежде всего. Я хочу понять, что вами движет. Итак?

Но старик не мог оторвать восхищенного взгляда от надтреснутой тарелки с овощами. Двадцать шесть, нет, двадцать восемь горошин! Такое невероятное количество! Он склонился над тарелкой и взглядом перебирал горошины, как молящийся перебирает свои четки. Двадцать восемь восхитительных зеленых горошин плюс несколько полосок недоваренного спагетти свидетельствовали о том, что сегодня в этой семье дела обстоят отлично. Но достаточно было перевести взгляд на треснувшие тарелки, чтобы понять, что положение давно уже более чем ужасно. Старик благоговейно взирал на пищу, как на некую сказочную жар-птицу, по неисповедимому капризу залетевшую и обосновавшуюся в этом холодном помещении, а добрые самаритяне-хозяева следили за ним, пока он не заговорил:

— Эти двадцать восемь горошин напомнили фильм, который я видел еще ребенком. Один комик — вам знакомо это слово? — в общем чудак, встретил в этом фильме в каком-то доме в полночь лунатика и…

Муж и жена тихо рассмеялись.

— Нет, это еще не шутка, простите, — извинился старик. — Лунатик усадил комика за пустой стол — ни ножей, ни вилок, ни еды.

“Кушать подано!” — сказал он.

Комик боялся, что он его убьет, и решил делать вид, что всему верит.

“Отлично!” — воскликнул он и притворился, что поедает бифштексы, овощи, десерт… Он кусал пустоту.

“Восхитительно! — говорил он, глотая воздух. — Превосходно! Э-э… теперь можно смеяться”.

Но муж и жена затихли и только смотрели на немногочисленные тарелки.

Старик покачал головой и продолжал:

— Комик, желая угодить сумасшедшему, воскликнул: “Ах, эти выдержанные в коньяке сливы! Восхитительно!”

“Сливы?! — закричал безумец, вытягивая из кармана пистолет. — Я не подавал никаких слив! Ты, видимо, с ума сошел!” И пристрелил бедного комедианта.

В наступившем молчании старик подцепил на погнутую оловянную вилку первую горошину и любовно взвесил ее в воздухе. Он уже почти поднес горошину к губам, когда…

Раздался резкий ctvk в дверь.

Послышался голос:

— Особая полиция!

Вся дрожа, но молча и быстро жена спрятала лишнюю тарелку.

Муж спокойно поднялся и провел старика к стене. С шорохом открылась потайная дверь, старик сделал шаг, и панель с тем же шорохом стала на место. Он остался в темноте, ничего не видя, но зато и сам был невидимым. Слушал, как открывают внешнюю дверь. До него приглушенно доносились возбужденные голоса. Старик ясно представлял, как входит человек из особой полиции в своей полуночно-синей униформе, с вытащенным пистолетом, входит и обозревает убогую обстановку, голые стены, пол из линолеума, от которого отражается эхо, окна со вставленными вместо стекол листами картона, весь этот хрупкий осколок цивилизации, оставленный на пустом берегу после откатившегося назад грозного приливного вала войны.

— Я ищу одного старика, — сказал усталый, но властный голос за стеной.

“Странно, — подумал старик, — даже у Закона нынче усталый голос”.

— Одежда в заплатах…

“Ну, — подумал старик, — сейчас у всех одежда залатанная”.

— Грязный. Возраст — около 80 лет…

“Но разве сейчас не все грязные, разве не все старые?” — с горечью говорил старик сам себе.

— Тот, кто выдаст его властям, получит вознаграждение — недельную норму питания, — добавил полицейский голос. — Плюс десять банок консервированных овощей и пять банок супа.

“Настоящие жестянки с яркими этикетками”, — подумал старик. Перед его мысленным взором яркими метеорами, освещая тьму, проносились вереницы всевозможных банок. “Какая чудесная награда! Не десять тысяч долларов и не двадцать тысяч, нет — пять невероятных банок настоящего, не поддельного супа и десять — целых десять! — сверкающих, блистающих, ярко раскрашенных банок с экзотическими овощами типа стручковых бобов и солнечно-золотистого маиса! Вы только подумайте! Подумайте!

Наступила долгая тишина, в которой, казалось, слышно было слабое бормотание желудков, грезящих о пище лучшей, чем разбитые иллюзии, пережитые кошмары и дурно пахнущая пропаганда — все, чем пичкали людей все эти долгие сумерки после наступления Новой Эры — Анно Домини, А.Д., что можно было также расшифровать, как Аннигиляционный День.

— Суп. Овощи, — сказал полицейский голос. — Пятнадцать отлично упакованных банок!

Дверь захлопнулась.

Тяжелые башмаки зашагали дальше по коридорам ветхого многоквартирного дома, пиная похожие на крышки гробов двери, вводя обитающие за ними живые души в искушение и заставляя их грезить наяву о жестяных банках и настоящем супе. Шаги и стуки в двери отдалялись. Наконец дверь хлопнула в последний раз.

И наконец потайная дверь с шорохом скользнула в сторону. Ни муж, ни жена не глядели на него, когда он вышел из убежища. Он знал почему, и ему захотелось коснуться их рук.

— Даже я, — сказал он мягко, — даже я боролся с искушением выдать самого себя, чтобы получить такую награду, чтобы поесть супа.

Они все еще не глядели на него.

— Почему? — спросил он. — Почему вы меня не выдали?

Муж, как бы внезапно припомнив что-то, кивнул жене. Она нерешительно двинулась к двери, муж еще раз нетерпеливо кивнул, и она выскользнула из комнаты, бесшумно, как осенняя паутинка. Шагов ее по коридору не было слышно, доносилось только мягкое поскребывание в двери, шепот и бормотанье.

— Что она затевает? Что вы затеваете? — спросил старик.

— Скоро узнаете. А пока садитесь. Закончите ваш обед, — ответил мужчина. — Скажите, как это вам удается быть таким дураком, что и нас всех делаете дураками? Заставляете разыскивать вас, приводить к себе в дом, прятать от полиции. Почему вы такой?

— Почему я такой дурак? — старик уселся за стол.

Старик медленно жевал, выбирая по одной горошине с тарелки, которая вновь была поставлена перед ним.

— Да, я дурак. Как я стал дураком? Долгие годы видел разрушенный мир, диктатуры, истощенные страны и нации и наконец спросил себя: “Что могу сделать я, слабый старик? Отстроить заново эти пустыри? Ха!” Но как-то одной ночью я лежал в полусне, и в моей голове звучала старинная грампластинка. Две сестры по фамилии Дункан пели песню моего детства, называющуюся “Воспоминания”. “Лишь вспоминать — вот все, что мне осталось делать, так, дорогой, пытайся вспоминать и ты”. Я стал потихоньку напевать и понял, что это уже не просто песенка, а моя будущая жизнь. Что я могу предложить миру, который стал уже все забывать? Только свою память! Каким образом это сможет ему помочь? Да просто теперь будет с чем сравнивать. Рассказывать молодым о том, что когда-то было, показывать, как много мы потеряли. Я обнаружил, что чем больше вспоминаю, тем больше могу вспомнить! В зависимости от того, с кем я беседовал, вспоминал искусственные цветы, кнопочные телефоны, холодильники, игру в покер (вы когда-нибудь играли в покер?), наперстки, брючные зажимы для велосипедистов — нет, не велосипеды, а именно зажимы для правой штанины, чтобы можно было кататься на велосипеде, и брючину не затягивало бы в цепь! Разве это не звучит дико и странно? Автомассажеры? Вы слыхали про что-нибудь подобное? Неважно. Однажды некий человек попросил меня вспомнить приборную доску в “Кадиллаке”. Я вспомнил. Я описал ее со всеми подробностями. Он слушал. И огромные слезы стекали по его щекам. Счастливые слёзы или печальные? Не знаю. Мое дело — вспоминать. Не литературу, нет, ни поэмы, ни пьесы никогда не задерживались в моей голове. Они все ускользнули из памяти, умерли. Все, что я есть на самом деле, — это куча хлама, огромная свалка блестящих, хромированных игрушек, которыми тешил себя некогда обыкновенный, заурядный человек — самый посредственный представитель нашей катящейся в пропасть цивилизации. Я могу предложить только этот сверкающий лом абсурдных механизмов и сверхточных хронометров, мерцание кожухов легионов роботов и блеск глаз помешанных на роботах владельцев.

Однако, так или иначе, цивилизация снова должна обрести путь. Тот, кто может предложить прекрасные поэтические мотыльки, — пусть вспоминает, пусть предлагает. Тот, кто может сконструировать сачок для мотыльков — пусть конструирует. Мой дар гораздо скромней, чем эти два, и, возможно, гораздо презренней. Но на долгом пути возрождения мы ведь должны будем стремиться не только к сверкающим вершинам научного озарения и поэтического вдохновения. Нет, мы будем также стремиться и к тем глупым, но приятным вершинам благополучия, когда вокруг тебя существует множество всяких вещей, делающих жизнь удобной и более чем сносной. И я думаю, что мой дар тоже чего-нибудь да стоит. Все эти глупые вещи когда-то существовали, значит, они были нужны, и если я буду напоминать о них людям, то они снова захотят обладать ими. И, следовательно, я и дальше буду бередить им душу, жалить комариными укусами их выцветшую память, возбуждать их умершие желания. Тогда, возможно, они смогут собрать заново Большие Часы, которые называются городом, государством, цивилизацией. Пусть кто-то хочет попить винца, а кто-то покачаться на кресле-каталке, а еще кто-то построить планер с крыльями летучей мыши, чтобы воспарить на мартовском ветерке. А может быть, потом он захочет построить еще больший электроптеродактиль, чтобы дать возможность ощутить восторг полета еще большему количеству людей. Один пожелает устроить новогоднюю елку, а другой пойдет в лес и срубит ее. Было бы только желание что-то делать, а я уж тут как тут — всего лишь для того, чтобы напомнить, как это было раньше. Ха! Когда-нибудь и я, возможно, начну выступать: “Только то хорошо, что хорошо, лучшее-враг хорошего. Только качественный товар — настоящий товар!” Но розы прорастают из навоза. Посредственность должна существовать — только на этом навозе может вырасти гениальность. Поэтому я должен быть наилучшей посредственностью в этом мире и сражаться со всеми теми, кто говорит: “Стену головой не прошибешь, голыми пришли в этот мир — голыми и уйдем, не стоит и барахтаться, гори оно все гаром, и по мне хоть трава не расти”. Я буду сколачивать бродячие племена одичавших обезьянолюдей, буду подбивать на бунт робких людей-овечек, жующих жесткую, сухую травку и вымаливающих подачку у феодальных волков-лэндлордов, окопавшихся на вершинах редких небоскребов. И этих крестьян я буду дразнить запахами забытой пищи, убивать откровениями консервных банок, пронзать бутылочными штопорами. Я буду терзать их призраками “Бьюиков”, “Импал” и “Шевроле”, громить их батареями сухого “Мартини” и эскадронами “Белой Лошади” до тех пор, пока они не возопят о пощаде. Смогу ли я сделать все это? Надо пытаться.

Старик с последним своим словом проглотил последнюю горошину, а его добрый самаритянин-хозяин просто стоял и смотрел на него взглядом, полным мягкого изумления, а за стеной было слышно движение людей по всему дому. Слышались стуки, шаги, голоса, двери открывались и закрывались.

Хозяин наконец сказал:

— И вы еще спрашиваете — почему мы вас не выдали? Вы слышите, что происходит за дверью?

— Похоже на то, что там собрался весь дом.

— Именно. Все до единого. Старина, дурень вы этакий, вы помните… кинотеатры, куда можно было заезжать на автомобилях.

Старик улыбнулся.

— А вы?

— Смутно. Слушайте, сегодня, сейчас, если хотите рискнуть и снова стать дураком, то давайте делать это вместе. Удары должны быть результативными. Зачем тратить силы на одного или двух, или даже трех, если…

Хозяин распахнул дверь и сделал рукой приглашающий жест. Тихо, в молчании, по одному или парами, в комнату стали заходить жильцы дома. Они входили, как входят в синагогу или в церковь или в ту церковь, которая называлась кино. Время клонилось к вечеру, а солнце клонилось к западу. Скоро наступят сумерки, комната погрузится во тьму и при свете единственной лампочки люди будут слушать голос одинокого человека, и это будет похоже на старые времена, на темноту в кинотеатре или в автомобиле. И это будет всего лишь воспоминанием, словами про попкорн и жевательную резинку, прохладительные напитки и леденцы, но всего лишь словами, только словами…

И пока люди входили и усаживались на полу, старик смотрел на них, не в силах поверить, что это он, сам того не подозревая, собрал их здесь. Хозяин сказал:

— Не правда ли, это лучше, чем партизанить на открытом воздухе?

— Да. Странно. Я ненавижу боль. Я терпеть не могу, когда меня преследуют и бьют. Но я не могу держать язык за зубами. Раз у меня есть язык — он должен делать свое дело. Но так, конечно, лучше.

— Хорошо. — Хозяин вложил в его ладонь красный билет. — Когда через час вы закончите, то воспользуетесь этим билетом. Я получил его от одного своего друга, работающего в Транспортном управлении. Каждую неделю через всю страну отправляется один поезд. Каждую неделю я получаю один билет, чтобы иметь возможность помочь какому-нибудь идиоту, которому хочу помочь. На этой неделе этим идиотом будете вы.

Старик прочел на красной бумажке название пункта назначения:

— Чикаго-бис. — И добавил: — А что — Бис все еще существует?

— В следующем году люди надеются наконец взорвать перемычку озера Мичиган и заполнить его водой воронку, где раньше был старый Чикаго. А вокруг кратера более или менее наладилась жизнь, есть даже железнодорожная ветка. Раз в месяц на запад ходит поезд. Когда вы покинете нас, больше уже не останавливайтесь, будьте все время в пути и забудьте, что встречались с нами. Я дам вам небольшой список людей, похожих на нас. Через некоторое время после прибытия навестите их там, в глуши. Только, ради бога, в пути держите рот на замке. А вот это…

Хозяин вручил старику желтую карточку.

— Мой знакомый дантист. Он вставит вам зубы.

Все уже были в сборе, и время было позднее, и хозяин с женой заперли дверь и стали около нее и глядели по сторонам и ждали тех самых последних секунд, когда старику можно будет начать.

Старик встал.

В комнате сделалось очень тихо.

В полночь ржавый поезд, дребезжа и скрежеща, подошел к усыпанной только что выпавшим снегом станции. Под беспорядочной сумятицей снежинок толпа оборванных, грязноватых людей подхватила старика и внесла его в старый вагон с жесткими сиденьями, протащила по коридору и зашвырнула в пустое купе, которое когда-то было туалетом. Скоро пол купе стал одной общей постелью, на которой ерзали, ворочались и толкали друг друга шестнадцать человек, пытающихся забыться сном.

Поезд мчался в белую пустоту.

“Старик, мысли, тихо, заткнись, нет, не болтай, ничего, нет, затихни, думай, осторожно, замри! Пойми, что ты сейчас всего лишь игрушка судьбы — тебя швыряет туда, бросает сюда, несет куда-то — как трясет и толкает этот поезд, в котором сидишь, скорчившись, подпирая спиной стенку. В этом ужасном купе, среди этого жуткого сна, не спишь только ты, да еще один, другой. Направо, в нескольких футах от тебя, прислонился к стене восьмилетний мальчик, и нездоровая бледность постепенно сходит с его щек. Он бодрствует, глаза его блестят, он, кажется, наблюдает, да, он наблюдает за тобой, следит за твоими губами. Он глядит, поскольку должен глядеть. Поезд гудит, ревет, качается, стонет и мчится”.

Полчаса пролетели в утомительном грохоте и перестуке колес, и губы старика ни разу не шевельнулись, как будто были забиты гвоздями. Еще час. Он ни разу не открыл рта. Еще час, и мышцы вокруг губ и на щеках расслабились. Еще через час ему пришлось открыть рот, чтобы облизать пересохшие губы. Мальчик смотрел. Мальчик ждал. Поезд снежной лавиной рвался вперед, вдребезги разбивая неисчислимые завалы тишины в стылом воздухе окружающего пространства. Пассажиры глубоко погрузились в беззвучный кошмар, в цепенящие пучины сна, каждый сам по себе, но мальчик не отводил глаз, и наконец старик мягко подался вперед:

— Тсс. Мальчик, тебя как зовут?

— Джозеф.

Поезд качался и стонал во сне — чудовище, продирающееся сквозь безвременную тьму навстречу заре, которую невозможно было представить.

— Джозеф… — старик попробовал на вкус имя, потянулся вперед, глаза его молодо заблестели. На его лицо лег отблеск какой-то бледной красоты. Его глаза расширились, так что стали похожи на глаза слепого. Он сейчас видел далекие и скрытые вещи. Он прокашлялся.

— Кха-кха…

Поезд ревел, описывая гигантскую дугу. Люди покачивались в своих снежных снах.

— Ну что же, Джозеф, — прошептал старик. Он медленно поднял вверх правую руку. — Слушай. Однажды, давным-давно…

Рэй Дуглас БрэдбериЧеловек, которого ждали

Капитан Харт стоял у люка ракеты.

— Почему они не идут? — спросил он.

— Кто знает? — сказал лейтенант Мартин.

— Что это за место, по крайней мере? — капитан раскурил сигарету. Спичку он бросил прямо на сверкающий луг. Трава загорелась.

Мартин шевельнулся, намереваясь затоптать пламя.

— Отставить, — приказал капитан Харт. — Пусть горит. Может быть, хоть тогда эти невежественные идиоты соизволят прийти и посмотреть, что тут происходит.

Мартин пожал плечами и вернул ногу в исходное положение. Огонь стал беспрепятственно распространяться. Капитан Харт посмотрел на часы.

— Уже битый час как мы торчим здесь после посадки и что же? Где духовые оркестры и комиссии по встрече? Где горожане, спешащие пожать нам руки? Никого! Мы мчимся миллионы миль сквозь пространство в космических безднах, а милые граждане какого-то дурацкого городка на богом забытой планете игнорируют нас!

Он постучал пальцем по циферблату и фыркнул.

— Ну ладно, я даю им еще пять минут, а затем…

— И что затем? — невинно спросил Мартин, глядя на трясущуюся нижнюю челюсть капитана.

— Мы снова подымемся в воздух и полетаем над их треклятым городом, да так полетаем, что чертям тошно станет.

Его голос стал поспокойнее.

— Как вы полагаете, Мартин, может быть, они просто не заметили, как мы садились?

— Они нас видели. Глядели вверх, когда мы пролетали над их головами.

— Тогда почему же ни одного из них нет на поле? Испугались? Попрятались?

Мартин покачал головой.

— Нет. Возьмите бинокль, сэр. Сами посмотрите. В городе полно людей. Они не напуганы. Они, гм… кажется, им просто безразлично, сэр.

Капитан Харт поднес бинокль к своим усталым глазам. Мартин смотрел в его лицо, было достаточно времени, чтобы прочесть в рисунке морщинок и складок раздражение, усталость, нервозность. Харт выглядел миллионнолетним стариком, он никогда не спал, почти ничего не ел и беспрестанно понукал себя — дальше, дальше… Теперь его губы, пересохшие и потрескавшиеся, но решительные, шевелились под нависшим биноклем.

— В самом деле, Мартин, я не понимаю, чего мы суетимся. Мы строим ракеты, проходим через все испытания, пересекая пространство, отыскиваем их. И что получаем? Полное пренебрежение. Посмотрите на этих идиотов, таскающихся туда-сюда. Неужели они не сознают, какой это важный и великий момент? Первый космический корабль опустился на их провинциальную планетишку. Или, может, это у них каждый день случается? Может, они просто пресытились?

Мартин этого не знал.

Капитан Харт устало вернул ему бинокль.

— Зачем мы это делаем, Мартин? Я имею в виду наши космические полеты. Всегда куда-то мчимся. Всегда чего-то ищем. Всегда в напряжении, ни секунды покоя.

— Может быть, как раз и ищем тишины и покоя. Уж на Земле-то этого точно нет, — ответил Мартин.

— Да, там этого нет, — задумчиво произнес капитан, глядя на затухающий огонь. — Со времен Дарвина — не так ли? С тех самых времен, когда мы вышвырнули за борт все, чему до этого поклонялись и чему верили. Божественное Провидение и все такое. Может, именно поэтому мы и стремимся к звездам, а, Мартин? Ищем, стало быть, свои собственные потерянные души. Не так ли? Стараемся перебраться с нашей грешной планеты на какую-нибудь получше?

— Возможно, сэр. Мы ведь действительно что-то ищем.

Капитан Харт откашлялся.

— Ладно, сейчас нам надо найти мэра этого города. Беги к ним, расскажи, что мы такое — первая космическая экспедиция на 43-ю планету 3-й звездной системы. Капитан Харт шлет поклон и жаждет встретиться с мэром. Дуй!

— Да, сэр! — Мартин медленно двинулся через луг. — Слушаюсь, сэр!

— Да поживей! — рявкнул капитан.

— Слушаюсь, сэр! — Мартин пробежал немного, а затем снова пошел не спеша, улыбаясь самому себе.

Капитан успел выкурить две сигареты, когда Мартин вернулся.

Он стоял покачиваясь, пялился на раскрытый входной шлюз ракеты и, кажется, был не в состоянии сфокусировать взгляд или мысль на чем-нибудь определенном.

— Ну?! — прорычал капитан. — И что же случилось? Намереваются они как положено встретить нас?

— Нет, — Мартину, чтобы устоять, пришлось опереться об обшивку корабля.

— Почему же?

— Потому что это не имеет никакого значения, — ответил Мартин. — Дайте мне сигарету, капитан.

Его пальцы слепо тыкались в протянутую пачку, поскольку он в это время глядел на золотой город и моргал. Наконец закурил и долгое время задумчиво пускал дым.

— Да скажите же что-нибудь! — заорал капитан. — Они что же — не интересуются нашей ракетой?

— Что? А-а, ракетой… — сказал Мартин.

Он внимательно осмотрел свою сигарету.

— Нет, ею они не интересуются. Сдается, мы появились в неподходящий момент.

— Неподходящий момент!

Мартин был терпелив.

— Послушайте, капитан. Вчера в этом городе произошло некое очень важное и великое событие. Это событие имеет такое огромное значение, что наш прилет не идет с ним ни в какое сравнение. Я сяду, однако.

Он потерял равновесие и тяжело осел на траву, хватая ртом воздух.

Капитан зло пожевал сигарету:

— Так что же произошло?

Мартин поднял голову.

— Сэр, вчера в этом городе появился замечательный человек — добрый, умный, сострадающий и бесконечно мудрый!

Капитан сверкнул глазами на лейтенанта.

— И какое отношение это к нам имеет?

— Это трудно объяснить. Но это был человек, которого они ждали очень долгое время — возможно, миллионы лет. А вчера он пришел к ним в город. И вот поэтому посадка нашей ракеты не имеет никакого значения.

Капитан резко опустился на траву.

— Кто это был? Не Эшли? Ведь он не опередил нас? Не сел на своей ракете раньше и не перехватил нашу славу?

Он схватил Мартина за рукав. На его бледном лице был испуг.

— Нет, сэр, это не Эшли.

— Тогда это Бартон! Я знал это. Он опередил нас, и все нам испортил. Никому нельзя доверять.

— И не Бартон, сэр, — сказал Мартин успокаивающим тоном.

Капитан недоверчиво шевельнулся.

— Но ведь в этой системе были только три наших ракеты. И мы шли впереди всех. Этот человек, который нас опередил… Как его зовут?

— У него нет имени. Он в нем не нуждается. На каждой планете имя у него разное.

Капитан глядел на своего лейтенанта подозрительно, с циничным прищуром.

— Прекрасно. Что же он сделал такого чудесного, что никто не желает даже взглянуть на наш корабль?

— Ну, для начала, — сказал Мартин ровно, — он исцелил больных и утешил страждущих. Он обличал лицемерных и нечистых на руку политиканов и. сидел среди людей, разговаривал с ними весь день.

— И это так чудесно?!

— Да, капитан.

— Я что-то не улавливаю, — капитан приблизился к Мартину, внимательно вглядываясь в его лицо и глаза. — Ты, может, слегка врезал, а?

— Капитан, если вы не понимаете, то я ничего не смогу вам объяснить.

Капитан проследил его взгляд.

Город был тих и прекрасен, и великий покой лежал на нем. Капитан встал, шагнул вперед. Он покосился на Мартина, затем на золотые шпили строений.

— Не хочешь ли ты сказать… Не хочешь же ты сказать… что человек, про которого ты говоришь, это…

Мартин кивнул.

— Именно это я и хочу сказать.

Капитан стоял в молчании, не шевелясь. Он вытянулся в струну.

— Не верю, — сказал он наконец.

В разгар дня капитан Харт быстрым шагом вошел в город, сопровождаемый лейтенантом Мартином и ассистентом, который нес кое-какое электронное снаряжение. Время от времени капитан разражался громким смехом, тряс головой и хлопал себя ладонями по ляжкам.

Мэр города вышел им навстречу. Мартин установил треногу, привинтил к ней коробку с оборудованием и подключил батареи.

— Вы мэр? — Капитан ткнул пальцем в стоящего перед ним человека.

— Да, это я, — ответил мэр.

Между ними стояла тренога с тончайшей и сложнейшей электроникой, которую настраивали Мартин и ассистент. Коробка осуществляла мгновенный перевод с любого языка. В мягкой, покойной атмосфере, окутывающей городок, слова звучали резковато.

— Я насчет этого вчерашнего события, — заявил капитан. — Это действительно произошло?

— Да.

— У вас есть свидетели?

— Есть.

— Можем ли мы поговорить с ними?

— Говорите с любым из нас, — ответил мэр. — Мы все свидетели.

Капитан произнес в сторону Мартина:

— Массовая галлюцинация.

А в сторону мэра:

— Как этот человек — этот пришелец — выглядел?

— Это трудно описать, — ответил мэр, слегка улыбнувшись.

— Почему же?

— Описания могут получиться несколько отличными друг от друга.

— Меня устроит хотя бы одно из них, к примеру, ваше, сэр, — сказал капитан и бросил Мартину через плечо: — Запишите это.

Лейтенант надавил клавишу диктофона.

— Ну хорошо, — сказал мэр города, — это был человек очень добрый и дружелюбный. Человек с великим и всеобъемлющим разумом.

— Да, да, я знаю, это я уже слышал. — Капитан погрозил пальцем. — Это все общие слова. А мне нужно знать конкретно — как он выглядел.

— Я не думаю, что это имеет какое-нибудь значение, — ответил мэр.

— Это имеет очень большое значение, — твердо заявил капитан. — Мне нужно описание внешности этого парня. Если я не получу его от вас, получу от кого-нибудь другого.

Он повернулся к Мартину:

— Уверен, это был Бартон — он любит такие вот дурацкие розыгрыши.

Мартин даже не взглянул ему в лицо. Он был молчалив и официально холоден.

Капитан щелкнул пальцами.

— Было ли еще кое-что — исцеления, к примеру?

— Много исцелений, — ответил мэр.

— Могу я видеть хоть одного исцеленного?

— Можете, — сказал мэр. — Вот мой сын.

Он кивнул маленькому мальчугану, и тот вышел вперед.

— У него была высохшая рука. Поглядите на нее теперь.

Капитан благодушно рассмеялся.

— Да, да. Но ведь это даже и косвенным доказательством не назовешь. Я не видел его высохшей руки. Я вижу только нормальную, здоровую руку. Это не доказательство. Кто докажет, что вчера рука была высохшей, а сегодня она стала нормальной?

— Я могу дать слово, — просто ответил мэр.

— Дружище! — воскликнул капитан. — Не ожидаете же вы от меня, что я стану полагаться на слухи. О, нет!

— Очень сожалею, — сказал мэр, глядя на капитана с выражением смешанного с жалостью любопытства.

— У вас есть какой-нибудь портрет, на котором он изображен, каким был раньше? — спросил капитан.

Из толпы вынесли большой, написанный маслом портрет мальчика, где он был изображен с высохшей рукой.

— Дружище! — капитан замахал рукой. — Картину может нарисовать кто угодно и изобразить на ней можно что угодно. Живопись лжет. Мне нужна фотография мальчика.

Фотографии не оказалось. Это искусство еще не было известно местным жителям.

— Ладно, — вздохнул капитан; лицо его подергивалось. — Я хочу поговорить с другими горожанами. Так мы никуда не придем.

Он ткнул пальцем в ближайшую женщину.

— Вы.

Женщина колебалась.

— Да, вы, подойдите сюда, — приказал капитан. — Расскажите мне про этого чудесного человека, которого видели вчера.

Женщина спокойно смотрела на капитана.

— Он ходил среди нас, был очень красив и добр.

— Какого цвета были его глаза?

— Цвета солнца, цвета моря, цвета гор, цвета ночи. Они были, как звезды и как цветы…

— Достаточно, — капитан замахал перед лицом ладонями. — Слышите, Мартин? Абсолютно ничего конкретного. Какой-то шарлатан шатается по городам, нашептывает им в уши приятную бессмыслицу и…

— Пожалуйста, прекратите, — сказал Мартин.

Капитан попятился.

— Что?

— Вы слышали, что я сказал, — ответил Мартин. — Мне нравятся эти люди. Я верю в то, что они рассказывают. Вы, конечно, имеете право на свое собственное мнение, но лучше держите его при себе, сэр.

— Как ты смеешь со мной так разговаривать? — закричал капитан.

— Я сыт по горло вашим произволом, — ответил Мартин. — Оставьте этих людей в покое. У них за душой есть нечто хорошее, а вы пытаетесь это разрушить и насмехаетесь над этим. Я тоже разговаривал с ними. Я прошелся по городу, видел их лица и понял, что у них появилось то, чего никогда не было, — просто немного веры, и теперь с ее помощью они могут двигать горы. А вы, вы взбесились потому, что кто-то отнял вашу славу, опередил вас и сделал ваше прибытие событием, не имеющим никакой важности!

— Я дам еще пять секунд, чтобы вы могли закончить, — произнес капитан. — Понимаю. Вы переутомились, Мартин. Месяцы путешествия в космосе, нервы напряжены, ностальгия, одиночество. А теперь еще и все эти дела… Я сочувствую вам, Мартин, и оставляю без последствий вашу мальчишескую выходку.

— А я не оставлю без последствий вашу мальчишескую тиранию, — ответил Мартин. — Я выхожу из игры. Остаюсь здесь.

— Вы не сделаете этого!

— Не сделаю? Попробуйте меня остановить! Здесь именно то, что я искал. Я сам не знал, чего хотел, но когда нашел, понял — вот оно. Это по мне. Забирайте свою мерзость с собой и катитесь куда-нибудь в другое место — разорять другие гнезда своими сомнениями и своими… научными методами!

Он бросил быстрый взгляд по сторонам.

— Эти люди пережили нечто чудесное, а вы никак не можете вбить себе в голову, что это действительно произошло. Нам так повезло, что мы опоздали только на несколько часов.

Люди на Земле говорят про этого человека вот уже много столетий после того, как он посетил старый мир. Мы все хотели бы увидеть и услышать его, но никогда не имели такой возможности. А сейчас мы промахнулись всего лишь на несколько часов. А ведь могли бы и увидеть его.

Капитан Харт посмотрел на щеки Мартина.

— Вы плачете как дитя. Прекратите это.

— А мне плевать.

— Зато мне не плевать. Мы должны сберечь достоинство перед местными жителями. Вы переутомились. Но я уже сказал — я вас прощаю.

— Я не нуждаюсь в вашем прощении.

— Вы идиот. Неужели вы не видите, что все это проделки Бартона, что он дурачит этих людей, пудрит им мозги, чтобы организовать здесь свой собственный концерн по разработке нефтяных и минеральных ресурсов. И все это в религиозной упаковке! Вы дурак, Мартин. Вы круглый дурак! Уж вам-то следует знать землян. Они пойдут на все, чтобы добиться своего — на святотатство, ложь, мошенничество, воровство, убийство. Все средства хороши, если с их помощью можно достичь цели. А Бартон — истинный прагматик, вы его знаете.

Капитан принужденно рассмеялся.

— Идем отсюда, Мартин, согласитесь, что я прав, это всего лишь очередной гнусный трюк Бартона — сначала как следует обработать горожан, а затем, когда созреют, взять их голыми руками.

— Нет, — ответил Мартин, обдумав его слова.

Капитан поднял руки вверх.

— Это Бартон. Это его грязные штучки, преступный почерк. Я даже восхищаюсь им, старым чертом. Каково! Ворваться сюда в полыхании пламени — сиянье вокруг головы, и мед на устах, и ласковое касанье пальцами! Тут применить лекарство, там — исцеляющее излучение. Это Бартон — кто же еще.

— Нет, — голос Мартина был нетверд. — Нет, я не верю в это.

— А кто тебя просит принимать на веру? — гнул свою линию капитан. — Просто надо поразмыслить над этим и понять. Это именно те штучки, которые любит откалывать Бартон. Перестань грезить, Мартин. Проснись! Уже утро. Это реальный мир, и мы в нем — реальные, грязные людишки, и самый грязный из нас — Бартон!

Мартин повернулся спиной к городу.

— Вот, вот, Мартин, — сказал Харт, осторожно похлопывая его по спине. — Я все понимаю. Это удар для тебя. Я знаю. Стыд, позор и все такое. Этот Бартон негодяй и мерзавец. Но надо смотреть легче на такие вещи. Я все улажу.

Мартин медленно побрел к ракете.

Капитан Харт некоторое время смотрел ему вслед. Затем, глубоко вздохнув, он повернулся к женщине, с которой разговаривал до этого.

— Хорошо. Расскажите мне еще что-нибудь про этого человека. Что вы там о нем говорили, мадам?..

Под вечер офицеры с ракетного корабля ужинали за карточными столами, вынесенными наружу. Капитан делился своими наблюдениями с молчаливым Мартином. Мартин мрачно ковырялся в своей тарелке, глаза его были красны.

— Опросил три дюжины туземцев — ничего конкретного — все та же сладенькая водичка, все те же молочные реки и кисельные берега, — говорил капитан. — Ясное дело, это работа Бартона, я в этом уверен. Он припрется сюда завтра или на следующей неделе, чтобы закрепить свои позиции новыми чудесами и вырвать у нас из рук все контракты. Но я мыслю, тут-то мы ему это дело и подпортим.

Мартин угрюмо посмотрел на капитана.

— Я убью его, — сказал он.

— Ну-ну, Мартин! Не надо так, мой мальчик.

— Я убью его — пусть только случай представится.

— Мы просто подрежем ему крылышки. Ты не сможешь отрицать, что при всем при том, он все же умен. Неразборчив в средствах, но умен.

— Он подл.

— Ты должен обещать мне не предпринимать никакого насилия.

Капитан Харт проверил свои записи.

— Получается, что было продемонстрировано тридцать исцелений. Одному слепому возвращено зрение, и вылечен один прокаженный. О-о, Бартон свое дело знает, надо отдать ему должное.

Послышался удар гонга. Секундой позже к ним подбежал дежурный член экипажа.

— Капитан! Сэр! Сообщение! Корабль Бартона идет на посадку. И корабль Эшли вместе с ним, сэр!

— Ага! — капитан Харт стукнул кулаком по столу. — Гиены спешат к поживе. Не терпится набить брюхо. Ну погодите — сначала вам придется иметь дело со мной. И я заставлю вас поделиться пирогом — уж насчет этого не сомневайтесь!

Мартин выглядел скверно. Он пристально глядел на капитана.

— Бизнес, мой мальчик, бизнес, — сказал капитан.

Все смотрели вверх. Две ракеты, покачиваясь, спускались из небесных высей на луг.

Сели они с трудом, чуть не разбившись вдребезги.

Капитан подпрыгнул.

— Что эти идиоты делают?

Люди побежали через луг к дымящимся кораблям. Позже всех подошел капитан. На корабле Бартона подался и открылся шлюзовый люк. Из него на протянутые руки выпал человек.

— Что случилось? — закричал Харт.

Человек лежал на лугу. Склонились над ним и увидели, что он обожжен, очень сильно обожжен. Его тело покрывали раны, и шрамы, и обгоревшие бинты. Он глядел на них опухшими глазами, и его распухший язык шевелился в потрескавшихся губах.

— Что случилось? — кричал капитан, стоя около человека на коленях и тряся его за руку.

— Сэр, сэр, — шептал умирающий. — Сорок восемь часов назад в секторе 71ДФС Первой Планеты этой системы наш корабль попал в космический шторм. И корабль Эшли тоже, сэр.

Из ноздрей человека текла серая жидкость. Изо рта капала кровь.

— Уничтожены. Оба экипажа. Бартон мертв. Эшли умер час назад. Только трое выжили.

— Послушайте! — заорал капитан, склонившись над истекающим кровью человеком. — Вы что — до этого самого момента не опускались на планету?

Молчание.

— Отвечайте! — крикнул Харт.

Умирающий прошептал:

— Нет. Шторм. Бартон умер два дня назад. Это первая посадка за последние шесть месяцев.

— Это точно? — заорал капитан, сотрясаясь.

Он изо всей силы схватил умирающего обеими руками.

— Это точно?!

— Да, точно, — умирающий еле шевелил губами.

— Бартон умер два дня назад? Вы уверены?

— Да, да, — прошептал человек. Его голова упала на грудь. Он был мертв.

Капитан стоял на коленях рядом с трупом. Мышцы его лица непроизвольно дергались. Остальные члены экипажа стояли за его спиной, опустив глаза. Мартин ждал. Наконец капитан попросил помочь подняться, и кто-то протянул ему руку. Они стояли и глядели на город.

— Это значит…

— Это значит? — сказал Мартин.

— Кроме нас, здесь никто не опускался, — прошептал капитан Харт. — И этот человек…

— Что насчет этого человека, капитан? — спросил Мартин.

Лицо капитана бессмысленно дергалось. Он выглядел действительно очень старым и каким-то серым. Его глаза остекленели. Он сделал шаг по сухой траве.

— Идем, Мартин. Идем. Поддержите меня, ради Бога, поддержите меня. Я боюсь, что сейчас упаду. И поспешим. Нельзя терять времени…

И, овеваемые ветерком, по высокой сухой траве, спотыкаясь, они двинулись к городу.

Несколько часов спустя сидели в большой зале мэрии. Через зал прошли тысячи людей. Они приходили, рассказывали и уходили. Капитан с изможденным лицом сидел неподвижно и слушал, слушал. От лиц тех, которые приходили и свидетельствовали и рассказывали, исходило такое сияние, что он не мог смотреть на них. И все это время его руки не могли найти себе места, они дергались, тряслись, то ложились на колени, то застывали у пояса.

Когда все кончилось, капитан Харт повернулся к мэру и, глядя на него странным взглядом, сказал:

— Вы ведь должны знать, куда он направился?

— Он не сказал нам, куда ушел, — ответил мэр.

— К какому-нибудь из близлежащих миров? — настаивал капитан.

— Я не знаю.

— Вы должны знать.

— Вы видите его? — спросил мэр, указывая на толпу.

Капитан посмотрел в указанном направлении.

— Нет.

— Тогда, возможно, он ушел, — сказал мэр.

— Возможно, возможно! — слабо воскликнул капитан. — Я совершил ужасную ошибку и хочу теперь увидеть его. Я сообразил, что это редчайшее историческое событие. Быть свидетелем чего-нибудь в этом роде. Ведь это же один шанс на миллиард, что мы появляемся на некой ничем не примечательной планете, одной из миллиардов, именно в тот самый день, когда на ней появляется Он! Вы должны знать, куда Он ушел!

— Каждый приходит к нему своим путем и находит его по-своему, — мягко ответил мэр.

— Вы скрываете его, — лицо капитана медленно наливалось злобой. К нему вернулась былая жесткость. Капитан начал подыматься.

— Нет, — ответил мэр.

— Значит вы знаете, где он находится? — пальцы капитана судорожно сжимали кожаную кобуру на правом боку.

— Я не смогу точно сказать, где он находится, — сказал мэр.

— Советую вам припомнить, — и капитан выхватил небольшой пистолет.

— Я не вижу. Как я могу рассказать вам что-либо? — произнес мэр.

— Лжец!

Мэр смотрел на Харта с жалостью.

— Вы очень устали, — сказал он. — Проделали очень долгий путь и принадлежите к усталому народу, который слишком долго жил без веры. А теперь вы так сильно хотите поверить, что мешаете сами себе. Вам не станет легче, если будете убивать. Вы никогда не отыщете Его таким образом.

— Куда он ушел? Он говорил тебе, ты знаешь. Давай выкладывай! — Капитан тыкал в мэра пистолетом.

Мэр покачал головой.

— Скажи мне! Лучше скажи!

Хлопнул выстрел, другой. Мэр упал, раненный в руку.

Мартин прыгнул вперед.

— Капитан!

Капитан резко обернулся, направил пистолет на Мартина, злобно сверкнул глазами:

— Не суйся!

Мэр, сидя на полу, сжимал рану здоровой рукой.

— Бросьте свой пистолет. Вы вредите самому себе. Вы никогда не имели веры, а теперь думаете, что уверовали, и поэтому причиняете людям боль.

— Я в тебе не нуждаюсь, — сказал Харт, стоя над ним. — Если я опоздал здесь на один день, это ничего не значит — полечу на другую планету. Не повезет там — пойду дальше и дальше. Возможно, на другой планете я опоздаю на полдня и, может быть, опоздаю на четверть дня на третьей, а на следующей опоздаю на два часа, а на следующей на час, а потом на полчаса, а после на минуту. Но рано или поздно, в один прекрасней день я его застану. Вы слышите это?

Он уже кричал, устало склоняясь над человеком, лежащим на полу. Он шатался от истощения.

— Идем, Мартин.

Рука с пистолетом бессильно свисала вдоль туловища.

— Нет, — ответил Мартин, — я остаюсь здесь.

— Ты дурак. Оставайся, если хочешь. Ну а я пойду дальше, вместе с другими, до тех пор пока мы сможем идти.

Мэр поглядел на Мартина.

— Со мной все в порядке. Оставьте меня. Остальные залечат мои раны.

— Я вернусь, — сказал Мартин. — Я только до ракеты и назад.

Они прошагали сквозь город с ужасной скоростью. Было видно, какие усилия прилагает капитан, чтобы выглядеть, как прежде, несгибаемо-железным, с каким трудом он заставляет себя двигаться. Когда он достиг ракеты, хлопнул по ее обшивке ладонью. Руки его тряслись. Он спрятал пистолет в кобуру, посмотрел на Мартина.

— Итак, Мартин?

Мартин посмотрел на него.

— Итак, капитан?

Глаза капитана глядели в небо.

— Ты точно решил, что не пойдешь… не пойдешь… м-м со мной?

— Да, сэр!

— А это будет настоящее приключение, клянусь тебе. Я знаю, что отыщу его.

— Это теперь стало для вас главным, не так ли, сэр? — спросил Мартин.

По лицу капитана пробежала судорога, он закрыл глаза.

— Да.

— Я бы хотел спросить у вас одну вещь.

— Какую?

— Сэр, когда вы отыщете Его, если отыщете, — сказал Мартин, — о чем вы Его попросите?

— Ну… — капитан запнулся, открыл глаза. Он сжимал и разжимал кулаки. Он застыл в нерешительности, а затем на лице его изобразилась странная улыбка.

— Ну, я попрошу у него немного мира и покоя. Он прикоснулся к ракете.

— Прошло много, очень много времени с тех пор как я в последний раз позволил себе расслабиться.

— А вы хоть пробовали, капитан?

— Не понимаю, — сказал капитан.

— Ничего. Пока, капитан.

— Прощайте, Мартин.

Экипаж стоял у шлюза. Только трое согласились лететь с капитаном, остальные семеро заявили, что остаются с Мартином.

Капитан пристально посмотрел на них и вынес вердикт:

— Дурачье!

Он последним вскарабкался к люку, поспешно отсалютовал и резко засмеялся. Люк захлопнулся.

Ракета поднялась в небо, несомая огненной колонной.

Мартин смотрел, как ракета уносится прочь, пока она не исчезла из виду.

На краю луга, поддерживаемый несколькими горожанами, стоял мэр и махал ему рукой.

— Он улетел, — сказал Мартин, подходя к мэру.

— Да, он улетел, бедняга, — ответил мэр. — И он будет лететь все дальше и дальше, от одной планеты к другой, и всегда, и всегда он будет опаздывать — на час, на полчаса, на десять минут или на минуту. Под конец он опоздает всего лишь на несколько секунд. И когда облетит три сотни миров, когда ему исполнится семьдесят или восемьдесят лет, он опоздает только лишь на долю секунды, а потом на еще меньшую долю секунды. И он будет продолжать эту гонку дальше и дальше в поисках того самого, что он оставил здесь — на этой планете, в этом городе…

Мартин не отрываясь смотрел на мэра.

Мэр поднял руку.

— Ну конечно! Разве могут быть какие-нибудь сомнения!?

Он помахал остальным.

— Идемте. Не следует заставлять Его ждать.

Они пошли к городу.

Роберт Ирвин ГовардТварь на крыше

Звучит в ночи раскатом грома

их тяжкий шаг

Объятый страхом незнакомым,

я слаб и наг,

На ложе корчусь. А на гребнях

высоких крыш

Удар могучих крыльев древних

колеблет тишь.

И высекают их копыта

набатный звон

Из глыб гранитных мегалитов,

покрытых мхом.

Джастин Джеффри. Из древней страны

Начну с того, что когда меня посетил Тассмэн, я удивился. Мы никогда не были близки — мне был не по душе его крутой нрав наемника. Кроме того, года три назад он публично обрушился на мою работу “Свидетельство присутствия культуры Нахуа на Юкатане”, результат многолетних глубоких изысканий. Так что наши отношения сердечностью не отличались. Тем не менее я принял его. Он был необычайно рассеян и как будто забыл о нашей взаимной неприязни. Я понял, что Тассмэн находился во власти какой-то одной, но глубокой и сильной идеи.

Я быстро дознался о цели его визита. Он, собственно, хотел, чтобы я помог ему достать первое издание “Безымянных культов” фон Юнтца, раритет, известный как Черная Книга. Название это она получила не из-за цвета обложки, а из-за мрачного содержания. С таким же успехом он мог бы попросить у меня первый греческий перевод “Некрономикона”5. Правда, после возвращения с Юкатана я все свое время посвятил коллекционированию древних книг, но даже намека не было, что этот изданный в Дюссельдорфе том где-то еще существует.

Но надо немного рассказать о необычной работе. Из-за неоднозначности и крайней мрачности затронутой в ней тематики эту книгу долго считали просто-напросто бредом маньяка, а сам автор заслужил репутацию сумасшедшего. В то же время нельзя было отрицать, что он сделал целый ряд несомненных открытий и что он сорок пять лет своей жизни потратил, скитаясь по экзотическим странам и открывая мрачные, глубоко сокрытые тайны. Тираж первого издания был очень мал, и большая часть экземпляров была сожжена перепуганными читателями, после того, как некой ночью 1840 года фон Юнтца нашли задушенным в собственной спальне. Обстоятельства убийства так и остались нераскрытыми, но известно, что все двери и окна были тщательно заперты. Это произошло через шесть месяцев после его последней, окутанной таинственностью экспедиции в Монголии.

Спустя пять лет один лондонский издатель, некий Брайдуолл, рассчитывая на сенсацию, выпустил дешевое, пиратское издание этой книги в переводе. В книге было множество гротескных иллюстраций, но также и множество неверных толкований, ошибок переводчика и опечаток, характерных для дешевого издания. Научный комментарий отсутствовал. В результате оригинальный труд был полностью дискредитирован, а издатели и читатели забыли о нем до самого 1909 года, когда владельцы Голден Гоблин Пресс, что в Нью-Йорке, решились на третье издание.

Текст был так старательно вычищен, что пропала почти четвертая часть оригинала. Книга была хорошо оформлена и иллюстрирована изысканными и жутковатыми рисунками Диего Васкеса. Она должна была выйти массовым тиражом. Но этому помешали эстетические вкусы издателей и высокая стоимость печати. Издание решено было реализовать по договорным ценам.

Я попытался объяснить все это Тассмэну, но он резко оборвал меня, заявив, что я напрасно считаю его полным невеждой. Издание Голден Гоблин является украшением его библиотеки, сказал он, и именно в нем он наткнулся на один весьма заинтересовавший его фрагмент. Если мне удастся добыть для него экземпляр оригинального издания 1839 года, то я об этом не пожалею. Зная, что деньги мне предлагать бессмысленно, он, в обмен на затраченные усилия, опровергнет все свои обвинения, касающиеся результатов моих юкатанских изысканий, и, кроме того, публично извинится на страницах “Сайентифик Ньюз”.

Должен признаться, что я растерялся. Дело, видимо, было необычайной важности, раз Тассмэн шел на такие уступки. Я сказал, что дал уже достаточный отпор его нападкам в своих ответных статьях и что не хочу ставить его в такое унизительное положение. Но я приложу все силы, чтобы отыскать столь нужную ему книгу.

Он поспешно поблагодарил меня. Уже прощаясь, туманно намекнул, что надеется отыскать в Черной Книге, сильно сокращенной в последующих изданиях, разрешение одной проблемы.

Я взялся за дело. После обмена письмами со знакомыми, друзьями, букинистами и антикварами со всего мира я понял, что задача не из простых. Прошло три месяца, прежде чем мои усилия увенчались успехом и благодаря помощи профессора Джеймса Клемента из Ричмонда, штат Вирджиния, я стал обладателем искомой книги.

Я дал знать Тассмэну, и он приехал из Лондона первым же поездом. Он горящими глазами глядел на толстый, пыльный фолиант в кожаном переплете с заржавелыми железными застежками, а пальцы дрожали от нетерпения, когда он перелистывал пожелтевшие страницы. А когда Тассмэн дико вскрикнул и ударил кулаком по столу, я понял, что он нашел то, что искал.

— Слушай! — воскликнул он и зачитал мне отрывок, в котором речь шла об одном очень древнем святилище, находящемся в джунглях Гондураса.

В этом храме некое древнее племя, вымершее еще до прихода испанцев, поклонялось какому-то очень странному богу. Тассмэн вслух читал о мумии, которая при жизни была жрецом этого вымершего народа, а теперь покоилась в нише, вырубленной в цельной скале утеса. С высохшей шеи мумии свисала медная цепь, а на ней — огромный, пурпурный драгоценный камень, вырезанный в форме жабы. Этот камень, по утверждению фон Юнтца, был ключом к сокровищам храма, скрытым в подземном склепе, глубоко под алтарем.

Глаза Тассмэна горели.

— Я видел этот храм! Стоял перед этим алтарем! Глядел на запечатанный вход в нишу, в которой, как утверждали туземцы, покоится мумия жреца. Это очень необычное строение. Оно более похоже на современные латиноамериканские здания, чем на руины, оставшиеся от доисторических индейцев. Индейцы, населяющие сейчас эти места, отрицают какую-либо свою причастность к храму. Они говорят, что выстроившие его люди принадлежали к другой расе и населяли эти края задолго до появления здесь предков нынешних туземцев. Я лично считаю, что эти стены — наследие давно погибшей цивилизации, распад которой начался за тысячи лет до прихода испанцев Хотел проникнуть в запечатанный склеп, но тогда у меня не было ни времени, ни нужного снаряжения. Я спешил выбраться к побережью, поскольку был ранен в ногу случайным выстрелом. К храму я попал по чистой случайности. Хотел исследовать все подробно, но обстоятельства складывались неблагоприятно. Но сейчас-то мне ничто не помешает! Большое везение, что мне в руки попалась книга, изданная Голден Гоблин, в которой я наткнулся на фрагмент с описанием храма. Но фрагмент этот был явно не полон, там только мельком упоминалось о мумии. Заинтересовавшись, я добрался до издания Брайдуолла, но там уперся в непроходимую чащобу идиотских ошибок и опечаток. Там переврано даже местонахождение Храма Жабы, как его назвал фон Юнтц, — из Гондураса его перенесли в Гватемалу. Описание храма грешит неточностями, но зато упоминается о рубине и говорится, что он является “ключом”. К чему ключом, в этом издании ничего не сказано. Я почувствовал, что напал на след какого-то важного открытия, если, конечно, фон Юнтц не был безумцем, каковым его многие считают. Но то, что он был в Гондурасе, установлено точно. А если бы он не видел храма своими собственными глазами, то не смог бы его так точно описать. Понятия не имею, каким образом он узнал о рубине. Индейцы, рассказавшие мне о мумии, ничего о нем не знают. Можно только предположить, что фон Юнтцу удалось как-то проникнуть в запечатанный склеп. У этого человека была необыкновенная способность докапываться до скрытых вещей… Из всего, что я узнал, вытекало, что кроме фон Юнтца и меня еще только один белый человек видел Храм Жабы — испанский путешественник Хуан Гонзалес, который исследовал тамошние места в 1793 году. Он вспоминает о странном сооружении, совершенно не похожем на другие остатки древних индейских строений. Он пишет также, хотя и достаточно скептично, о бытующей среди туземцев легенде, согласно которой в подземельях этого сооружения кроется “что-то необычное”. Я убежден, что речь идет о Храме Жабы.

— Я прошу вас оставить у себя эту книгу, она мне уже не понадобится, — сказал Тассмэн после минутного молчания. — Завтра отплываю в Центральную Америку. На этот раз я хорошо подготовился. Я намерен добыть то, что спрятано в храме, даже если мне придется его разрушить. Что там может быть спрятано, если не золото? Испанцы его каким-то образом прошляпили. Впрочем, когда они появились в Латинской Америке, храм давно уже был пуст. Испанцы не занимались мумиями, а предпочитали ловить живых индейцев, из которых пытками вытягивали сведения о сокровищах. Но я этот клад добуду.

И с этими словами он откланялся. Я же раскрыл книгу в том месте, где он прервал чтение, и до самой ночи сидел, погрузившись в поразительное, странное, а местами совершенно темное повествование фон Юнтца. Я отыскал места, где речь шла о Храме Жабы, и они повергли меня в такое беспокойство, что на следующее утро я попытался связаться с Тассмэном, но узнал только, что он уже отплыл.

Через несколько месяцев я получил от него письмо, в котором он приглашал меня приехать на пару дней в его поместье в Сассексе. Тассмэн попросил также, чтобы я захватил с собой Черную Книгу.

До его лежащего на отшибе владенья я добрался уже в сумерках. Хозяин жил в условиях почти феодальных. Высокая стена отделяла от мира огромный парк и оплетенный плющом дом. Когда я шел от ворот к дому по широкой аллее меж двух рядов живой изгороди, то обратил внимание, что во время отсутствия хозяина саду не уделялось должной заботы. Густо растущие между деревьями сорняки почти полностью вытеснили траву. Среди густых, неухоженных зарослей около внутренней стены ворочалось какое-то животное, то ли конь, то ли вол, я отчетливо слышал стук копыт на камнях.

Слуга окинул меня подозрительным взглядом и впустил в дом. Тассмэн ожидал в кабинете. Он метался по помещению, как лев в клетке. Его крупная фигура показалась мне более худой и жилистой, нежели перед отъездом. Тропическое солнце сделало бронзовой кожу его мужественного лица, на котором появились новые, глубокие морщины, а глаза горели огнем еще более яростным, чем раньше.

— Ну как, Тассмэн? — приветствовал его я. — Удалось? Нашли золото?

— Не нашел ни единой унции, — буркнул он. — Вся история — вздор… ну, может, не вся. В запечатанный склеп я проник и там действительно была мумия…

— А камень? — спросил я.

Он достал что-то из кармана и подал мне. Я с интересом вгляделся. То был большой камень, чистый и прозрачный, как кристалл, но имеющий зловещий пурпурный оттенок. В полном соответствии с текстом фон Юнтца он был отшлифован в форме жабы. Я невольно вздрогнул — изображение было необычайно отталкивающим. Мое внимание привлекла тяжелая медная цепь, к которой крепился камень. На цепи была странная гравировка.

— Что это за знаки на ее звеньях? — спросил я, заинтересовавшись.

— Трудно сказать, — ответил Тассмэн. — Я только заметил некоторое отдаленное сходство этих знаков с полустертыми иероглифами на монолите, находящемся в венгерских горах. Я не смог их прочесть.

— Расскажите о своем путешествии, — попросил я.

Мы уселись поудобнее, держа в руках стаканчики с виски, и Тассмэн, как-то странно помешкав, начал свою историю.

— Храм я отыскал без особого труда, несмотря на то, что он расположен в безлюдной и редко посещаемой местности. Он построен вблизи скалистого утеса, в пустынной долине, неизвестной исследователям и не нанесенной на карты. Я даже не пытался определить его возраст, но построен он из необычайно твердого базальта, которого я больше нигде и никогда не видел. О невероятной древности постройки можно судить по степени выветривания камня. Большинство колонн у его фасада уже рухнуло. Только обломки их торчат из истертых оснований, как редкие, обломанные зубы ухмыляющейся старой ведьмы. Внешние стены уже рассыпаются, зато внутренние — целехоньки, так же, как и поддерживающие свод пилоны. Мне кажется, что они без особых хлопот выдержат еще тысячу лет и стены внутренних помещений тоже. Главный зал храма — это огромное округлое помещение, пол которого выложен большими квадратными плитами. Посередине стоит алтарь — просто большой, круглый блок из того же твердого камня, что и весь храм. Алтарь украшен странной резьбой. За ним, в цельной скале утеса, который составляет тыльную стену храма, вырублен склеп, где и покоится тело последнего жреца вымершего народа. Войти туда не составляло большого труда. Мумия была там, и все было, как описано в Черной Книге. Хотя мумия прекрасно сохранилась, я не смог определить, к какой расе принадлежал жрец. Высушенные черты лица в форме черепа наводили на мысль о некоторых выродившихся расах Нижнего Египта. Я был уверен, что жрец принадлежит народу, относящемуся скорее к кавказской расе, нежели к индейской. И это все, что я мог сказать. Во всяком случае, камень был на месте — свисал на цепи с высохшей шеи жреца.

С этого места рассказ Тассмэна стал так невнятен, что я с трудом улавливал смысл и начал уже задумываться: а не повлияло ли тропическое солнце скверным образом на состояние его психики. С помощью камня отворил скрытые в алтаре двери — он не описал ясно, как это сделал. Меня поразило, что он, по-видимому, и сам не понимал, как действует этот кристаллический ключ. Но как только камень коснулся алтаря, перед ним внезапно разверзся черный зияющий вход. Его таинственное появление гнетуще подействовало на души сопровождавших Тассмэна авантюристов, которые наотрез отказались последовать за ним внутрь.

Тассмэн пошел один, вооружившись пистолетом и электрическим фонарем. По каменным ступеням узкой спиральной лестницы, ведущей как будто к самому центру Земли, он спустился к узкому коридору, настолько темному, что, казалось, чернота полностью поглощала тонкий луч света. Он с какой-то странной неохотой упомянул также о жабе, которая все время, пока он был под землей, скакала перед ним, держась за границей светлого круга фонаря.

Он отыскивал дорогу по мрачным туннелям и спускам — колодцам черноты, до которой можно было почти что дотронуться. Наконец дошел до невысоких дверей, украшенных фантастической резьбой, за которыми и был, как он думал, тайник с золотом. Он ткнул в несколько мест своим драгоценным камнем, и двери наконец отворились.

— А сокровище? — воскликнул я нетерпеливо.

Он засмеялся, как бы издеваясь над самим собой.

— Не было там никакого золота, никаких драгоценностей, ничего… — он поколебался. — Ничего такого, что можно унести с собой.

Снова рассказ его сделался туманным и несвязным. Я только понял, что храм он покинул весьма поспешно, не пробуя больше искать какие-нибудь сокровища. Он хотел забрать с собой мумию, чтобы, как он утверждал, подарить ее какому-нибудь музею, но когда вышел из подземелья, не смог ее отыскать. Он предполагал, что его люди, испугавшись, выбросили мумию в какую-нибудь пещеру или расселину.

— Таким образом, — закончил он, — я снова в Англии и не более богат, чем тогда, когда ее покидал.

— Но у вас есть эта драгоценность, — напомнил я, — это уж точно очень дорогая вещь.

Он посмотрел на камень без восторга, но с какой-то почти безумной алчностью.

— Вы думаете, это рубин? — спросил он.

Я покачал головой.

— Понятия не имею.

— Я тоже. Однако покажите мне книгу.

Он медленно переворачивал толстые листы и читал, шевеля губами. Временами качал головой, как будто чем-то удивленный, но наконец какое-то место надолго приковало его внимание.

— Насколько все же глубоко проник этот человек в запретные области, — сказал он наконец. — Неудивительно, что его настигла такая странная и таинственная смерть. Он, должно быть, предвидел свою судьбу… Вот здесь он предостерегает, чтобы люди не пытались будить тех, кто спит.

Он задумался.

— Да, тех, кто спит, — буркнул он снова. — На вид мертвые, а на самом деле лежат и только и ждут какого-нибудь глупого слепца, который пробудит их к жизни… Я должен был внимательно прочитать Черную Книгу… И должен был закрыть двери, когда уходил из склепа… Но ключ у меня, и я его не отдам, хотя бы весь ад за ним пришел.

Он вышел из своей задумчивости и как раз хотел что-то мне сказать, когда откуда-то сверху донесся странный звук.

— Что это? — он посмотрел на меня.

Я пожал плечами. Он подбежал к двери и позвал слугу. Тот появился минутой позже, и лицо его было бледно.

— Ты был наверху? — грозно спросил Тассмэн.

— Да, сэр.

— Что-нибудь слышал? — продолжал допрашивать Тассмэн жестким, почти обвиняющим тоном.

— Да, сэр, слышал, — ответил слуга с выражением неуверенности на лице.

— И что же ты слышал?

— Понимаете, сэр, — слуга слабо улыбнулся, — я боюсь, что вы меня примете за сумасшедшего, но если по правде, то больше всего это походило, как будто по крыше ходила лошадь.

В глазах Тассмэна появился безумный блеск.

— Идиот! — заорал он. — Проваливай!

Ошарашенный слуга выскочил из комнаты, а Тассмэн схватил сверкающий камень в форме жабы.

— Какого дурака я свалял! — воскликнул он яростно. — Слишком мало прочел… И двери надо было завалить… Но, клянусь всеми святыми, ключ мой, и я его не отдам ни человеку, ни дьяволу!

И с этими необычными словами он повернулся и помчался наверх. Через минуту на верхнем этаже громко хлопнула дверь. Было слышно, как слуга осторожно постучал в нее. В ответ раздался приказ убираться, выраженный в чрезвычайно грубой форме. Кроме того, Тассмэн пригрозил, что пристрелит каждого, кто попытается войти в его комнату.

Если бы не было так поздно, я без колебаний оставил бы этот дом, так как был почти убежден, что мой хозяин сошел с ума. Но мне ничего другого не оставалось, как пройти в отведенную мне комнату, которую показал перепуганный слуга. Вместо того, чтобы лечь спать, я раскрыл Черную Книгу на той странице, где читал ее Тассмэн.

Если он не был сумасшедшим, то отсюда со всей определенностью следовал вывод, что в Храме Жабы он встретился с чем-то сверхъестественным. Необычный способ, каким открывались двери в алтаре, поразил его спутников, а в подземелье Тассмэн наткнулся на что-то, что поразило его самого. Я также предположил, что во время возвращения Тассмэна из Америки его кто-то преследовал. И причиной этой погони был драгоценный камень, который он называл ключом.

Я пытался найти какие-нибудь подсказки в тексте фон Юнтца, поэтому еще раз перечитал о Храме Жабы, о таинственной праиндейской расе, которая его воздвигла, и об огромном ржущем чудовище со щупальцами и копытами, которому поклонялись эти люди.

Тассмэн говорил, что когда в первый раз просматривал книгу, то слишком рано прервал чтение. Размышляя об этой невразумительной фразе, я наткнулся на отрывок текста, который привел Тассмэна в такое возбуждение — он подчеркнул его ногтем. Поначалу это место показалось мне очередным туманным откровением фон Юнтца, текст же попросту говорил, что Бог храма является и его священным сокровищем. Я только через минуту сообразил, какие следствия вытекают из этого замечания, и холодный пот выступил у меня на лбу.

Ключ к сокровищу! А сокровищем храма является его Бог! А спящие пробуждаются, если отворить двери их темницы! Потрясенный страшной мыслью, я вскочил на ноги. В этот миг громкий треск нарушил ночную тишину, и сразу послышался жуткий человеческий вопль, полный смертельного ужаса.

Я выскочил из комнаты. Пока бежал вверх по лестнице, слышал звуки, заставившие меня сомневаться в собственном здравом уме. Уж не сошел ли я с ума? Я стоял под дверью Тассмэна и трясущейся рукой пытался повернуть ручку. Комната была заперта на ключ. Я колебался, и вдруг изнутри донеслось мерзкое, пронзительное ржание, потом какой-то отвратительный хлюпающий звук, как будто огромное желеобразное тело протискивалось сквозь окно. А вслед за этим, когда затихли эти звуки, я мог бы присягнуть, что услышал шум гигантских крыльев. А после — тишина.

Я с трудом взял себя в руки и высадил дверь. Комнату заполнял какой-то желтый туман, издающий отвратительный запах. Я ощутил слабость и тошноту. Комната напоминала поле боя, но, как было установлено позже, в ней ничего не пропало, кроме пурпурного драгоценного камня, вырезанного в форме жабы, который Тассмэн называл ключом. Его так и не нашли. Оконную раму покрывала какая-то неописуемо отвратительная слизь. Посередине комнаты с размозженным, расплющенным черепом лежал сам Тассмэн, и на окровавленных остатках лица и головы явно был виден отпечаток огромного копыта.

Стиви АлленОбщественное порицание

В тот день 9 сентября 1978 года6 небо было затянуто облаками, и в толпе, что волновалась у стен стадиона, люди глядели вверх, а потом косились на своих соседей и говорили:

— Надеюсь, дождя не будет…

Прогноз, переданный по телевидению, обещал легкую облачность без осадков. Было тепло. Потоки людей выливались из подземки, двигались от остановок автобусов и автомобильных стоянок, заполняли пространство у стадиона. Подобно цепочкам муравьев люди проходили через турникеты, подымались по лестницам, расползались по трибунам, спускались по проходам.

Шарканье ног, смех и суета, влажные от возбуждения ладони… Толпа заполняла бетонную чашу. Некоторые забегали в туалеты, другие запасались поп-корном и кока-колой, третьи принимали из рук одетых в униформу служащих бесплатные программки.

В этот особенный день вход был бесплатный. Билетов не продавали. Просто в газетах и по телевидению дали объявление, и на него откликнулись шестьдесят пять тысяч человек.

Конечно, газеты уже несколько недель предполагали, что это должно случиться. Во время всего процесса, даже когда еще только избирался состав присяжных, репортеры туманно намекали на неизбежный исход. Но официально объявили только вчера Телевизионная сеть слегка опередила газетчиков. В шесть часов вечера представитель правительства сделал пятиминутное заявление с экранов телевизоров по всей стране.

— Мы все с большим вниманием следили, — сказал Представитель, одетый в серый костюм с двубортным пиджаком, гармонирующий с его исполненным достоинства обликом, — за ходом процесса профессора Кеттриджа. Сегодня утром присяжные вынесли вердикт виновности. Этот вердикт в течение часа был подтвержден Верховным Судом, и в целях экономии времени Белый дом решил в обычном порядке сделать срочное официальное заявление. Завтра состоится Общественное Порицание. Время — два тридцать пополудни. Место — Янки-стадион в Нью-Йорке. Ваше сотрудничество искренне приветствуется. Те, кто живет в Нью-Йорке…

Голос продолжал дальше, уточняя детали, и нынешним утром ранние выпуски газет пестрели обычными в таких случаях снимками с подписями типа: “Пара из Бронкса — самая первая”, “Студенты прождали всю ночь, чтобы увидеть Порицание”, “Ранние пташки”…

К половине второго на стадионе не осталось ни одного свободного места, и люди стали заполнять немногочисленные проходы. Специальные отряды полиции начали перекрывать входы, и был отдан приказ блокировать близлежащие улицы и прекратить доступ к стадиону. Разносчики шныряли в толпе и продавали холодное пиво и сосиски с булочками.

Фредерик Трауб сидел почти в центре западного сектора и с интересом разглядывал деревянный помост в середине поля. Он был раза в два больше ринга для профессионального бокса. В центре помоста было небольшое возвышение, на котором стоял простой деревянный стул.

Слева от него стояло несколько стульев для должностных лиц. На краю помоста, так сказать, у рампы, находилось подобие аналоя с несколькими микрофонами. С помоста свисали знамена и флажки.

Толпа начинала зловеще гудеть.

В две минуты третьего из туннеля, ведущего к раздевалкам, вышла небольшая группа людей. Толпа зажужжала еще громче, затем разразилась аплодисментами. Люди осторожно вскарабкались по ступенькам деревянной лесенки, кучкой промаршировали по платформе и уселись на расставленные для них стулья. Трауб оглянулся по сторонам и с интересом отметил, что высоко вверху, в ложе для прессы, загорелся мигающий красный свет телевизионных камер.

— Замечательно, — сказал Трауб своему компаньону.

— Еще бы, — ответил тот. — И эффективно.

— Я думаю, что это правильно, — сказал Трауб. — Но все же для меня это все выглядит немного странно. У нас этого нет.

— Потому и интересно, — сказал компаньон.

Трауб на какое-то время прислушался к голосам вокруг него. К его удивлению, никто не упоминал о предстоящем деле. Обсуждали бейсбол, фильмы, погоду, сплетни, личные дела — тысяча и одна тема, кроме самого главного. Как будто все по молчаливому уговору старались не упоминать о Порицании.

Раздумья Трауба были прерваны голосом его приятеля.

— Ты как настроен? Будешь в форме, когда мы к делу приступим? А то я тут видел таких, которые в решающий миг раскисали…

— Я буду в порядке, — заверил Трауб. Затем покачал головой. — Но все же не верится.

— Ты о чем?

— Ну вообще, о всей этой штуке. Как это началось? Как вы обнаружили, что это возможно?

— А черт его знает, — ответил приятель. — Мне кажется, это тот парень из Гарвардского университета первым натолкнулся на мысль. Конечно, и до него многие думали о связи мысли и материи. Но этот парень научно доказал, что на материальные вещи можно воздействовать с помощью мысли.

— Небось сначала на игральных костях тренировался, — заметил Трауб.

— Да, с ними. Для начала он отыскал парней, которые могли по дюжине раз подряд выбрасывать шестерку. И действительно управляли костью, пока она падала. После уж он открыл, в чем тут дело, и секрет оказался простым. Те мужики, что могли управлять костью, были просто-напросто людьми, которые думали, что они это могут.

Потом как-то они собрали в аудитории 2000 человек и заставили их сконцентрироваться на мысли, что кость должна выпасть определенным образом. И она у них так и падала. Если хорошенько поразмыслить, то все это совершенно естественно. Если одна лошадь может протащить какой-то груз на определенное расстояние с определенной скоростью, то десять лошадей протащат его дальше и быстрее. У них получалось, что кость падала так, как им хотелось, в восьмидесяти процентах случаев.

— А когда они впервые заменили кость живым организмом? — спросил Трауб.

— Чтоб я сдох, если я знаю, — ответил приятель. — Кажется, несколько лет назад, и правительство вроде бы поначалу решило прикрыть это дело. Кажется, были какие-то нелады с церковью. Но потом они сообразили, что это уже не остановишь.

— А что, сегодня необычно много народу или нормально?

— Для политического преступника нормально. Если взять насильника или убийцу, то больше двадцати — тридцати тысяч не соберешь. Народ ко всему привык, его так просто не раскачаешь.

Из-за туч выглянуло солнце, и Трауб молча следил, как большие, похожие на географическую карту тени скользили по траве.

— Теплеет, — сказал кто-то. — Кажется, денек получается на славу.

— Это точно, — согласился другой.

Трауб наклонился и принялся завязывать развязавшийся шнурок, а в следующую секунду вздрогнул от утробного рева толпы. Пол завибрировал.

Через поле по направлению к помосту шли три человека. Двое чуть позади третьего, шедшего неуверенной походкой с опущенной головой.

Трауб глядел на понурую, ковыляющую по траве фигуру, на непокрытую лысую голову и неожиданно для себя ощутил какую-то слабость и легкую тошноту.

Казалось, прошла целая вечность, пока два стражника втащили осужденного на помост и подтолкнули его к стулу.

Когда осужденный уселся на свое место, толпа снова взревела. Высокий, представительный мужчина шагнул к амвону и прочистил горло (микрофоны разнесли звук по всему стадиону). Затем он поднял руку, требуя тишины.

— Полный порядок, — сказал он, — порядок.

Людское скопище медленно успокаивалось. Наступила тишина. Трауб крепко сцепил пальцы рук. Ему было немного стыдно.

— Порядок, — повторил человек. — Добрый день, леди и джентльмены. От имени президента Соединенных Штатов я приветствую вас на очередном Общественном Порицании. Как вам известно, сегодня ваш гнев будет направлен против человека, которого правосудие Соединенных Штатов признало вчера виновным, против профессора Артура Кеттриджа!

Услышав это имя, толпа издала звук, похожий на рычание пробуждающегося вулкана. С центральных трибун было брошено несколько бутылок, но они не долетели до осужденного.

— Через минуту мы начнем, — сказал спикер, — но сначала я хочу представить вам преподобного Чарльза Фуллера из Церкви Воскресения, что на Парк Авеню. Он сотворит молитву.

Вперед выступил маленький человечек в очках, встал у микрофонов на место предыдущего оратора, закрыл глаза и откинул голову назад.

— Отец наш Небесный, — сказал он, — тот, кому мы обязаны всеми благодатями сей жизни, к Тебе мы взываем — даруй нам силы действовать согласно правосудию и в духе истины. Мы молим Тебя, о Господи, даруй нам веру в то, что дело, кое мы намерены совершить сегодня, является Твоим делом и что все мы лишь скромные исполнители Твоей божественной воли Ибо сказано: плата за грех — смерть. Загляни глубоко в сердце этого человека, чтобы найти зерно раскаянья, если таковое там есть, а если нет, то высади его там, о Боже, в Своей доброте и Своем милосердии.

Последовало непродолжительное молчание, затем преподобный Фуллер откашлялся и сказал:

— Аминь.

Толпа, стоявшая во время молитвы тихо, стала усаживаться и снова загудела.

К микрофонам снова подошел первый спикер.

— Вы знаете, — сказал он, — какое дело нам предстоит, и знаете, почему нам надо его сделать.

— Да, — провизжали тысячи голосов.

— Тогда к делу. На этот раз я рад представить вам одного великого американца, который, как говаривали в старину, не нуждается в представлении. Недавний президент Гарвардского университета, а нынче советник государственного секретаря доктор Говард С.Уэлтмер!

Шквал аплодисментов всколыхнул воздух над стадионом.

Доктор Уэлтмер выступил вперед, обменялся рукопожатием со спикером и поправил микрофон.

— Благодарю, — сказал он. — А теперь не будем терять времени, ибо то, что нам предстоит сделать, если мы хотим, чтобы все было как надо, потребует всей нашей энергии и всей нашей способности к концентрации.

— Я прошу вас, — продолжал он, — не отвлекаться и сосредоточить внимание на человеке, который сидит на стуле слева от меня, на человеке, который, по-моему, является самым гнусным преступником нашего времени — на профессоре Артуре Кеттридже.

Толпа испустила пронзительный вопль.

— Я прошу вас, — сказал Уэлтмер, — подняться. То есть, пусть каждый встанет. Мне сейчас нужен каждый из вас… Я вижу, у нас тут сегодня почти семьдесят тысяч… Мне нужно, чтобы каждый из вас прямо посмотрел на этого изверга в человеческом обличье, на Кеттриджа. Покажите ему, какой чудесной силой вы обладаете, силой, таящейся в глубине ваших эмоциональных резервуаров, продемонстрируйте ему все ваше презрение, всю вашу ненависть, пусть он знает, что он злодей, что хуже убийцы, что он предатель, что его никто не любит, что он нигде никому не нужен, ни одной живой душе во всей Вселенной и что его презирают с жаром, превосходящим солнечный.

Люди вокруг Трауба потрясали кулаками. Их глаза сузились, кончики губ опустились, суровые складки прорезали лбы. Какая-то женщина упала в обморок.

— Давайте, — кричал Уэлтмер, — вы чувствуете это!

Трауб с ужасом ощутил, что под действием этих заклинаний кровь быстрее заструилась в его жилах, сердце неистово колотилось. Он почувствовал нарастающий в нем гнев. Он знал, что ничего не имеет против Кеттриджа. Но он не смог бы отрицать и свою непонятную ненависть.

— Во имя ваших матерей! — кричал Уэлтмер. — Во имя будущего ваших детей, во имя любви к родине! Я требую от вас, чтобы вы излили свою силу в презрении. Я хочу, чтобы вы стали свирепыми. Я хочу, чтобы вы стали, как звери в джунглях, такими же яростными, как они, когда они защищают свои логова. Вы ненавидите этого человека?

— Да! — проревела толпа.

— Изверг, — орал Уэлтмер, — враг народа. Ты слышишь, Кеттридж?

Трауб облизнул пересохшие губы. Он видел, как сидевшая на стуле скрюченная фигура конвульсивно выпрямилась, и рука ее рванула воротничок. Первый признак того, что Сила коснулась своей жертвы. Толпа восторженно взревела.

— Мы умоляем, — кричал Уэлтмер, — вас, людей у телевизоров, наблюдающих нас, присоединиться к нам и выразить свою ненависть к этому негодяю. Я призываю людей по всей Америке встать в своих жилищах! Обернитесь на восток. Глядите в сторону Нью-Йорка и пусть гнев истекает из ваших сердец. Дайте ему излиться свободно и без помех!

Человек рядом с Траубом, отвернувшись в сторону, блевал в носовой платок. Трауб схватил бинокль, который тот на минуту выпустил из рук, и, бешено вращая колесико настройки, направил его на Кеттриджа. Наконец резкость установилась, и осужденный стал виден ясно и совсем близко. Трауб увидел, что его глаза полны слез, что его тело сотрясается от рыданий и что он явно испытывает непереносимую боль.

— Он не имеет права жить, — кричал Уэлтмер. — Обратите на него свой гнев. Вспомните самую сильную злость, которую вы когда-либо испытывали по отношению к семье, друзьям, согражданам. Соберите ее, усильте, сконцентрируйте и направьте пучком на голову этого дьявола во плоти.

— Давайте, давайте, давайте! — пронзительно вопил Уэлтмер.

В этот миг Трауб уже забыл свои сомнения и был убежден в безмерной тяжести преступлений Кеттриджа, а Уэлтмер заклинал:

— Хорошо, уже получается. Теперь сосредоточьтесь на его правой руке. Вы ненавидите ее, слышите?! Сожгите плоть на его костях. Вы можете это! Давайте! Сожгите его заживо!

Трауб не мигая смотрел в бинокль на правую руку Кеттриджа, когда осужденный вскочил на ноги, и завывая, сорвал с себя куртку. Левой рукой он зажал правое запястье, и Трауб увидел, что кожа на запястье темнеет. Сначала она стала красной, потом темно-пурпурной. Пальцы судорожно сжимались и разжимались, и Кеттридж на своем стуле дергался и извивался, как дервиш.

— Так, — подбадривал Уэлтмер, — так, правильно. У вас получается. Сосредоточивайтесь! Так! Сожгите эту гнилую плоть. Будьте подобны карающим ангелам господним. Уничтожьте эту гадину! Так!

Кеттридж уже сорвал рубашку и видно было, как темнеет его кожа на всем теле. Он с криком вскочил со стула и спрыгнул с платформы, упав на колени в траву.

— О, чудесно, — кричал Уэлтмер. — Вы настигли его своей Силой. А теперь взялись по-настоящему! Пошли!

Кеттридж корчился, извивался и катался по траве, как угорь, живьем брошенный на раскаленную сковороду.

Трауб больше уже не мог глядеть. Он положил бинокль и, пошатываясь, пошел вверх по проходу.

Выйдя за пределы стадиона, он пешком прошел несколько кварталов, прежде чем опомнился и позвал такси.

Роберт ШеклиКошмарный мир

Бесконечное количество миров существует в каждом цикле времени

Aeth de placitus reliquae

Снова Лэнигену приснился этот сон, и он проснулся от собственного хриплого крика. Он, выпрямившись, сел на постели и вглядывался в окружающий его фиолетовый сумрак. Зубы его были стиснуты, а на губах застыла судорожная ухмылка. Он услышал, что сзади его жена Эстелла зашевелилась и тоже села. Лэниген не смотрел на нее. Все еще во власти своего сновидения, он ждал осязаемого доказательства реальности мира.

В его поле зрения вошло медленно ползущее кресло. Оно пересекло комнату и с мягким стуком ударилось о стену. Мышцы лица Лэнигена слегка расслабились. Затем он ощутил прикосновение руки Эстеллы, прикосновение, которое должно быть успокаивающим, но которое обожгло, как укус шершня.

— Вот, — сказала она. — Выпей.

— Нет, — ответил Лэниген. — Я уже в порядке.

— Все равно выпей.

— Нет, спасибо. Со мной действительно все в порядке.

Он и в самом деле уже высвободился из железной хватки кошмара. Он снова ощутил себя самим собой, и мир снова был привычен и реален. Это было главным для Лэнигена, он не хотел уходить из этого родного мира прямо сейчас, даже если речь шла всего лишь о снотворном и о том расслабленном покое, который оно могло дать.

— Снова этот сон? — спросила Эстелла.

— Да, тот самый… Мне не хочется говорить об этом.

— Хорошо, хорошо, — сказала Эстелла.

(“Она мне потакает, — подумал Лэниген. — Я напугал ее. Да и сам напугался”).

Она спросила:

— Милый, который час?

Лэниген посмотрел на свои часы.

— Шесть пятнадцать.

Но как только он это произнес, часовая стрелка судорожно прыгнула вперед.

— Нет, сейчас без пяти семь.

— Ты еще поспишь?

— Не думаю, — ответил Лэниген. — Пожалуй, я уже встану.

— Хорошо, дорогой, — сказала Эстелла. Она зевнула, закрыла глаза, потом снова открыла их и спросила: — Милый, ты не думаешь, что тебе было бы неплохо связаться с…

— Он мне назначил на сегодня в двенадцать десять, — ответил Лэниген.

— Это хорошо, — сказала Эстелла. Она снова закрыла глаза и вскоре уснула. Лэниген смотрел на нее. Ее каштановые волосы превратились в бледно-голубые, и она один раз тяжело вздохнула во сне.

Лэниген вылез из постели и оделся. Он был довольно крупный мужчина, на улице такого сразу выделишь. Черты его лица были на редкость выразительны. У него была сыпь на шее. Больше он ничем не отличался от всех остальных. Если не считать, конечно, что ему регулярно снился ужасный сон, доводящий до безумия.

Он провел следующие несколько часов на парадном крыльце своего дома, наблюдая, как в предрассветном небе вспыхивают Новые и Сверхновые звезды.

Позже он решил прогуляться. И, конечно же, ему повезло, не пройдя и двух кварталов, наткнулся на Джорджа Торстейна. Семь месяцев назад, в миг слабости духа, он неосторожно рассказал Торстейну про свой сон. Торстейн был пухлый, сердечный малый, твердо верующий в самосовершенствование, дисциплину, практичность, здравый смысл и в иные еще более скучные добродетели. Его чистосердечная и простодушная выкинь-из-головы-эти-глупости позиция принесла тогда Лэнигену на короткий миг облегчение. Но сейчас это раздражало. Конечно, люди вроде Торстейна — это соль земли и опора нации, но для Лэнигена, ведущего безнадежную схватку с неосязаемым, Торстейн из докучливого надоеды превратился в божье наказание.

— Здорово, Том! Как дела, парень? — приветствовал его Торстейн.

— Прекрасно, — ответил Лэниген, — просто отлично.

Он кивнул, изображая максимальное дружелюбие, и зашагал было дальше под плавящимся зеленым небом. Но от Торстейна так просто не отделаешься.

— Том, мальчик, я думал над твоей проблемой, — сказал Торстейн. — Я очень беспокоился за тебя.

— Это очень мило с твоей стороны, — ответил Лэниген, — но право же тебе не следовало так затрудняться…

— Я это делаю потому, что хочу это делать, — сказал Торстейн, и Лэниген знал, что он, к сожалению, говорит чистую правду. — Меня интересуют люди и их заботы, Том. И всегда интересовали. С детства. А мы с тобой долгое время были друзьями и соседями.

— Это, конечно, верно, — тупо пробормотал Лэниген. (Когда ты нуждаешься в помощи, то хуже всего, что ты вынужден ее принимать).

— Прекрасно, Том, я думаю, что небольшой отдых — вот что тебе сейчас нужно.

У Торстейна всегда был простой рецепт для чего хочешь. Как врачеватель душ, практикующий без лицензии, он всегда прописывал лекарство, доступное страждущему.

— Я никак не могу взять отпуск в этом месяце, — сказал Лэниген. (Небо теперь было апельсиново-розовым, три сосны засохли, а какой-то дуб превратился в кактус).

Торстейн сердечно засмеялся.

— Он никак не может взять сейчас отпуск! А ты об этом хоть задумывался?

— Вроде нет.

— Тогда задумайся! Ты устал, напряжен, замкнут в себе и весь на взводе. Ты перетрудился.

— Но я неделю был на больничном, — сказал Лэниген. Он бросил взгляд на свои часы. Золотой корпус стал свинцовым, но время, кажется, они показывали точно. Прошло почти два часа с начала их беседы.

— Этого недостаточно, — говорил Торстейн. — Ты все равно оставался здесь в городе и слишком близко к своей работе. Ты должен прикоснуться к природе, Том. Когда ты в последний раз ходил в поход?

— В поход? Я, кажется, вообще ни разу в походах не был.

— Ну, вот видишь! Парень, тебе надо пожить среди настоящих вещей. Не среди домов и улиц, а среди гор и рек.

Лэниген глянул на часы и с удовлетворением отметил, что они снова стали золотыми. Он был рад — в свое время заплатил 60 долларов за корпус.

— Деревья и озера, — продолжал Торстейн восторженно. — Ощущение травы, растущей под твоими ногами, зрелище величественных горных пиков, марширующих на фоне золотого неба…

Лэниген покачал головой.

— Я ездил в деревню, Джордж. Ни фига не помогло.

Торстейн был упрям.

— Ты должен вырваться из искусственного окружения.

— А оно все кажется одинаково искусственным, — ответил Лэниген. — Деревья или здания — какая разница?

— Здания строит человек, — подчеркнул Торстейн. — А деревья создал Бог.

У Лэнигена были некоторые сомнения как относительно первого, так и относительно второго; но он не собирался делиться ими с Торстейном.

— В этом, конечно, что-то есть. Я подумаю.

— Ты должен это сделать, — сказал Торстейн. — Я, кстати, знаю отличное местечко. Это в Мэйне, Том, и там как раз есть такое прелестное озерцо…

Торстейн был мастак по части бесконечных описаний. К счастью для Лэнигена, их внимание было отвлечено. Загорелся дом, стоявший неподалеку от них.

— Эй, чей это дом? — спросил Лэниген.

— Семьи Мэкльби, — ответил Торстейн. — Второе возгорание за месяц. Везет им!

— Может, нам следует поднять тревогу?

— Ты прав. Я сам это сделаю, — сказал Торстейн. — И помни, что я тебе сказал насчет этого местечка в Мэйне, Том.

Торстейн повернулся, чтобы идти, но тут случилось нечто довольно забавное. Как только он ступил на тротуар, бетон под его левой ногой стал жидким. Захваченный врасплох Торстейн позволил ноге погрузиться в него по щиколотку, а инерция первоначального движения бросила его вперед, лицом на мостовую.

Том поспешил помочь ему, пока бетон не затвердел.

— С тобой все в порядке? — спросил он.

— Кажется, вывихнул лодыжку, — пробормотал Торстейн. — Но все нормально, идти я смогу.

Он заковылял прочь, чтобы сообщить о пожаре. Лэниген остался наблюдать. Он решил, что пожар возник в результате спонтанного самовозгорания. Через несколько минут, как он и ожидал, пламя погасло в результате спонтанного самозатушения.

Нельзя радоваться бедам ближнего своего, но Лэниген не смог сдержать смешка при мысли о вывихнутой лодыжке Торстейна. И даже стремительный селевой поток, затопивший Мэйн-стрит, не смог испортить его хорошего настроения.

Но потом он вспомнил о своем сне, и его снова охватила паника. Он поспешил на назначенную встречу с доктором.

Приемная доктора Сэмпсона на этой неделе была маленькой и темной. Старый серый диван исчез, вместо него стояли два кресла в стиле Луи Пятого и висел гамак. Изношенный ковер переткался заново, а лилово-коричневый потолок был прожжен сигаретой. Но портрет Андретти был на своем обычном месте на стене, и большая бесформенная пепельница сияла чистотой.

Внутренняя дверь открылась и высунулась голова доктора Сэмпсона.

— Привет, — сказал он, — одну минутку.

Голова исчезла.

Сэмпсон был точен. То, чем он там был занят, отняло у него лишь три секунды по часам Лэнигена. А секундой позже Лэниген был распростерт на обитой кожей кушетке со свежей бумажной салфеткой под головой. А доктор Сэмпсон спрашивал:

— Прекрасно, Том, ну как наши дела?

— То же самое, — ответил Том. — Только хуже.

— Сон?

Лэниген кивнул.

— Давай разберем его еще раз.

— Я предпочел бы этого не делать, — сказал Лэниген.

— Боишься?

— Даже больше, чем раньше.

— Даже сейчас, здесь?

— Да. Именно сейчас.

Наступила целительная, многозначительная пауза. Затем доктор Сэмпсон сказал:

— Ты уже говорил раньше, что боишься этого сна, но никогда не говорил мне, почему ты его так боишься.

— Ну… Это будет звучать слишком глупо.

Лицо Сэмпсона было серьезным, спокойным, строгим- лицом человека, который ничего не считает глупым, который физически не способен найти что-либо глупым. Возможно, это была маска, но маска эта, по мнению Лэнигена, внушала доверие.

— Хорошо, я расскажу, — внезапно сказал Лэниген, но тут же запнулся.

— Давай, — сказал доктор Сэмпсон.

— Ну, это оттого, что я верю, что когда-нибудь, каким-то образом, я сам не понимаю как..

— Да, продолжай, — сказал Сэмпсон.

— Да, так вот мир из моего сновидения станет реальным миром.

Он снова запнулся, затем продолжил с напором.

— И в один несчастный день я проснусь и обнаружу, что я в том мире. И тогда тот мир станет реальностью, а этот — всего лишь сновидением.

Он повернулся, чтобы увидеть, как подействовало на Сэмпсона его безумное признание. Если доктор и был поражен, он этого не показал. Он спокойно раскуривал свою трубку от тлеющего указательного пальца левой руки. Потом он загасил палец и сказал:

— Да. Продолжай.

— Что продолжать? Это все, и все дело именно в этом!

На розовато-лиловом ковре появилось пятнышко размером с четвертак. Оно потемнело, разбухло и выросло в небольшое фруктовое дерево. Сэмпсон сорвал один из пурпурных стручков, понюхал, положил на стол. Он посмотрел на Лэнигена твердо, печально.

— Ты уже рассказывал мне раньше про этот свой кошмарный мир, Том.

Лэниген кивнул.

— Мы обсудили его, проследили истоки, раскрыли его смысл для тебя. В последние месяцы, как мне кажется, мы установили, почему тебе необходимо терзать себя этими кошмарами и ночными страхами.

Лэниген кивнул с несчастным видом.

— Но ты отказываешься посмотреть правде в глаза, — продолжал Сэмпсон. — Ты каждый раз забываешь, что мир твоих снов — это сон, только сон и ничего больше, сон, управляемый произвольными законами, которые ты сам же и создал для удовлетворения нужд твоей психики.

— Хотелось бы мне в это верить, — сказал Лэниген. — Загвоздка в том, что этот мой треклятый кошмарный мир странно логичен.

— Ерунда, — ответил Сэмпсон, — это все потому, что твоя иллюзия герметична, замкнута на себя, сама себя питает и поддерживает. Поведение человека определяется его взглядами на природу окружающего мира. Зная эти взгляды, можно полностью объяснить его поведение. Но изменить эти взгляды, эти допущения, фундаментальные аксиомы почти невозможно. Например, как можно доказать человеку, что им не управляет какое-нибудь секретное радио, которое только он один слышит?

— Я, кажется, начинаю понимать, — пробормотал Лэниген. — Со мной что-то похожее?

— Да, Том, с тобой что-то вроде этого. Ты хочешь от меня доказательств, что этот мир реален, а мир твоих снов — фальшивка. Ты предполагаешь, что сможешь выкинуть из головы все эти фантазии, если я смогу представить тебе такое доказательство.

— Именно так! — воскликнул Лэниген.

— Но дело в том, что я не могу тебе его дать, — сказал Сэмпсон. — Природа мира очевидна, но недоказуема.

— Слушайте, док, но ведь я не так серьезно болен, как этот парень с секретным радио, а?

— Ну, конечно, нет. Ты более логичен, более рационален. У тебя есть сомнения в реальности мира, но, к счастью, ты также подвергаешь сомнению и свои иллюзии.

— Тогда давайте попробуем, — сказал Лэниген. — Я понимаю, что вам это трудно, но я постараюсь воспринять все, что в силах буду воспринять.

— Это в общем-то не моя область, — сказал Сэмпсон. — Такими делами занимаются метафизики. Боюсь, что я не слишком силен в этих вещах…

— Давайте попробуем! — взмолился Лэниген.

— Ну, хорошо, давай.

Сэмпсон задумался, наморщил лоб. Затем сказал:

— Мне кажется, что, поскольку мы исследуем этот мир с помощью своих чувств, то, следовательно, должны в своем анализе опираться на свидетельство этих чувств.

Лэниген кивнул, и доктор продолжал.

— Итак, мы знаем, что вещь существует постольку, поскольку наши чувства утверждают, что она существует. Каким образом можно проверить достоверность наших наблюдений? Путем сравнения их с сенсорными ощущениями других людей. Мы знаем, что ощущения нас не обманывают, если ощущения других людей относительно существования какой-либо вещи согласуются с нашими.

Лэниген обдумал все это и сказал:

— Значит, реальный мир — это просто то, что о нем думает большинство людей?

Сэмпсон скривил губы и ответил:

— Я же тебе говорил, что не силен в метафизике. Но все же я думаю, что это было приемлемое доказательство.

— Да, конечно… Но, док, предположим, что все эти наблюдатели заблуждаются. Например, предположим, что существует много миров и много реальностей. Предположим, что это одна только грань существующего из бесконечного их числа. Или предположим, что природа реальности обладает способностью меняться и что каким-то образом я могу постичь это изменение…

Сэмпсон вздохнул, выловил маленькую зеленую летучую мышь, запорхнувшую под полы его куртки, и машинально прихлопнул ее линейкой.

— Тут-то и зарыта собака, — сказал он. — Я не могу опровергнуть ни одного из твоих предположений. Я думаю, Том, что нам лучше было бы еще раз пройтись по твоему сну с начала и до конца.

Лэниген скривился.

— Мне бы действительно не хотелось этого делать. У меня предчувствие…

— Я знаю, — сказал Сэмпсон, слабо улыбаясь, — но это помогло бы нам разобраться раз и навсегда, не так ли?

— Возможно, так, — сказал Лэниген. Он набрался храбрости и (совершенно, кстати, напрасно) произнес:

— Ну, хорошо, этот мой сон начинается так…

И как только он начал говорить, ужас охватил его. Он чувствовал головокружение, слабость, страх. Он попытался подняться с кушетки. Лицо доктора маячило над ним. Он увидел отблеск металла, услышал голос Сэмпсона:

— Кратковременный приступ… попытайся расслабиться… думай о чем-нибудь приятном…

Затем то ли Лэниген, то ли мир, то ли оба сразу канули в небытие.

Лэниген пришел в сознание. Прошло, а может быть и нет, какое-то время. Могло случиться, а может и нет, все что угодно. Лэниген сел, выпрямился и посмотрел на Сэмпсона.

— Как ты себя чувствуешь? — спросил Сэмпсон.

— Я в порядке, — ответил Лэниген. — А что со мной было?

— Тебе стало плохо. Ничего страшного.

Лэниген откинулся назад и попытался успокоиться. Доктор сидел за столом и что-то писал. Лэниген закрыл глаза и досчитал до двадцати, затем осторожно снова открыл их. Сэмпсон все еще писал.

Лэниген оглядел комнату, насчитал пять картин на стенах, пересчитал их снова, поглядел на зеленый ковер, нахмурился, снова закрыл глаза. На этот раз он считал до пятидесяти.

— Ну что, продолжим разговор? — спросил Сэмпсон, захлопнув тетрадь.

— Нет, не сейчас, — ответил Лэниген.

(Пять картин. Зеленый ковер).

— Ну, как хочешь, — сказал доктор. — Кажется, наше время истекло. Но можешь еще прилечь в передней, прийти в себя…

— Нет, спасибо, я пойду домой, — ответил Лэниген.

Он встал, прошагал по зеленому ковру, оглянулся, посмотрел на пять картин и на доктора, который ободряюще улыбался ему вслед. Затем вышел в переднюю, пересек ее, через внешнюю дверь вышел в коридор, по коридору прошел к лестнице и по лестнице спустился к выходу на улицу.

Он шел и глядел на деревья, на ветвях которых зеленые листья шевелились слабо и предсказуемо под легким ветерком. На улице было оживленное движение, и транспорт, в полном соответствии со здравым смыслом и правилами движения, вперед двигался по правой стороне улицы, а назад — по левой. Небо было голубым и очевидно оставалось таким долгое время.

Сон? Он ущипнул себя. Щипок во сне? Он не пробудился. Он закричал. Иллюзорный крик? Он не проснулся.

Он был в знакомой обстановке своего кошмара. Но сейчас кошмар длился гораздо дольше, чем в прошлые разы, и кончаться не думал. Следовательно, это был уже не сон. (Сон — это просто более короткая жизнь, а жизнь — более длинный сон). Лэниген совершил переход, а может быть, переход создал Лэнигена. Невозможное свершилось, потому что оно было возможным в мире Лэнигена, но назад путь отрезан, потому что в этом мире невозможное невозможно.

Мостовая никогда больше не расплавится под его ногами. Над ним высилось здание Первого Национального Городского банка. Оно стояло здесь вчера и будет стоять здесь завтра. Нелепо мертвое, лишенное возможности выбора и перемен, оно никогда не превратится в гробницу, в самолет или в скелет доисторического монстра. С унылым постоянством оно будет оставаться зданием из стали и бетона, бессмысленно доказывая это свое постоянство, пока не придут люди с инструментами и не начнут скучно разбирать его.

Лэниген шел по этому окаменелому миру, под голубым небом, затянутым у горизонта неподвижным маревом. Это небо, казалось, обещало нечто, чего оно никогда не могло дать. Машины двигались по правой стороне улицы, люди пересекали улицы на перекрестках, разница в показаниях часов составляла минуты и секунды.

Где-то за пределами города была сельская местность, но Лэниген знал, что трава там не растет под чьими-нибудь ногами, она просто стоит. Да, она, конечно, тоже растет, но медленно, незаметно, так что органы чувств этого не воспринимают. И горы были все такими же черными и высокими, но они были похожи на гигантов, захваченных врасплох, в середине шага и обреченных на неподвижность. Никогда больше не промаршируют они на фоне золотого (или пурпурного, или зеленого) неба.

Таков был этот замороженный мир. Таков был этот медленно изменяющийся мир, мир предписаний, рутины, привычек. Таков был этот мир, в котором ужасающие объемы скуки были не только возможны, но и неизбежны. Таков был этот мир, в котором изменение — эта подвижная, как ртуть, субстанция была превращена в тягучий, вязкий клей.

И в результате этого магия мира феноменов была уже здесь невозможна. А без магии жить нельзя.

Лэниген закричал. Он орал, а вокруг него собирались люди и глядели на него (но никто ничего не предпринимал и ни во что иное не превращался), а затем появился полицейский, как это и должно быть (но солнце ни разу не изменило свой облик), а затем приехала карета скорой помощи (но улица не менялась и на карете не было ни гербов, ни гербариев и у нее было четыре колеса, а не три или двадцать пять), и санитары доставили его в здание, которое стояло именно там, где оно и должно было стоять, и какие-то люди стояли вокруг него и не изменялись и не могли измениться, они задавали ему разные вопросы в комнате с безжалостно белыми стенами.

Они прописали отдых, тишину, покой. К несчастью, это был именно тот яд, с помощью которого он когда-то пытался спастись от своего кошмара. Естественно, ему вкатили лошадиную дозу.

Он не умер, для этого яд был не настолько хорош. Он просто сошел с ума. Его выписали через три недели как образцового пациента, прошедшего образцовый курс лечения.

Теперь он живет себе и верит, что никакие изменения невозможны. Он стал мазохистом — наслаждается наглой регулярностью вещей. Он стал садистом — проповедует другим святость механического порядка вещей.

Он полностью освоился со своим безумием (или безумием мира) во всех его проявлениях и примирился с окружением по всем пунктам, кроме одного. Он несчастлив. Порядок и счастье — смертельные враги, и Мироздание до сих пор так и не смогло их примирить.

Фриц ЛейберМариана

К тому времени, когда Мариана обнаружила на главном пульте управления домом потайную систему, она жила уже в этой обширной вилле, как ей казалось, целую вечность. И всю эту вечность ненавидела растущие вокруг виллы высокие сосны.

Потайной пульт был просто чистой полоской алюминия между рядами кнопок управления кондиционерами и гравитационного контроля.

Она сначала подумала, что здесь просто оставлено место для будущих переключателей, если они — упаси боже — когда-нибудь понадобятся. Пустое пространство на пульте находилось выше кнопок трехмерного телевидения, но ниже переключателей для управления роботом-дворецким и роботами-служанками.

Джонатан предупреждал ее, чтобы она, пока он в городе, зря не трогала главный пульт управления. Он опасался, что Мариана пережжет какие-нибудь цепи. Так что, когда потайная панель подалась под ее бесцельно блуждающими по пульту пальцами и с музыкальным звоном свалилась на каменный пол патио, первым ее чувством был испуг.

Потом она увидела, что это всего лишь неширокая, продолговатая крышка из непокрашенного алюминия, а на том месте, которое она прикрывала, находится ряд из шести маленьких переключателей. Только верхний из них был помечен. Рядом с ним мерцала надпись из крошечных букв: деревья. Переключатель был в положении ВКЛ.

Когда вечером Джонатан вернулся из города, она набралась смелости и рассказала ему о своем открытии. Он не был особенно взволнован или рассержен.

— Конечно же, тут есть переключатель для деревьев, — сказал он равнодушно, одновременно отдавая приказание роботу нарезать бифштекс. — Разве ты не знала, что это радио-деревья? Не ждать же мне двадцать пять лет, пока они станут большими, да и все равно на камне они не будут расти. Городская станция передает базисный образ сосны, устройства вроде наших его принимают и проектируют вокруг домов. Пошловато, но удобно.

Немного подумав, она застенчиво спросила:

— Джонатан, а эти сосны — только призраки? Если с ними столкнешься, то ничего не почувствуешь?

— Конечно же, нет! Они такие же плотные и твердые, как этот дом, как скала под ними. Настоящие сосны — и на глаз и на ощупь. На них можно даже вскарабкаться. Если бы ты почаще выбиралась из дома, то знала бы про эти дела. Городская станция передает импульсы переменно-поляризованной материи — шестьдесят циклов в секунду…

Она отважилась задать ему еще один вопрос:

— А почему переключатель для деревьев был спрятан?

— А чтобы ты не наделала дел с его помощью. И чтобы тебе не пришло в голову начать менять деревья. Мне было бы неприятно, чтобы ты знала, возвращаться сегодня в дубовую рощу, а завтра в березовую.

До этого она хотела сказать ему, как ненавидит эти сосны, но теперь передумала и сменила тему.

Однако назавтра, около полудня, она подошла к потайному пульту, отключила сосны и быстро подошла к окну, чтобы понаблюдать, что из этого получилось.

Сначала ничего не произошло, и она уже начала думать, что Джонатан опять ошибся, как это часто с ним бывало, хотя он никогда этого не признавал. Но затем сосны стали колебаться, и по стволам побежали, заструились многочисленные пятнышки бледно-зеленого цвета. И вот деревья поблекли и исчезли, а на их месте осталась лишь невыносимо яркая светящаяся точка — как на экране только что выключенного телевизора.

Теперь, когда сосны его больше не заслоняли, Мариана смогла увидеть настоящий пейзаж. Плоская каменная равнина протянулась на целые мили, до самого горизонта. На этом же сером камне стоял дом, этот же камень образовывал пол патио. Куда ни посмотришь — всюду одно и то же. Единственная выделяющаяся деталь — дорога.

Она сразу же возненавидела пейзаж — такой он был угрюмый и угнетающий. Ей стало одиноко. Она переключила гравитацию до уровня лунного притяжения и танцевала по всему дому с полузакрытыми глазами, проплывая над низкими книжными полками в центре комнаты и над роялем. Она даже заставила танцевать с собой роботов-служанок, но это не улучшило ее настроения. Около двух часов она пошла включить сосны снова.

Но она обнаружила, что в колонке из шести маленьких переключателей произошли перемены. Она помнила, что переключатель деревьев был верхний. Но рядом с ним уже не светилось слово деревья и он не возвращался в положение ВКЛ. Она давила на него изо всех сил, но переключатель даже не шелохнулся.

Остаток дня она просидела на ступеньках центрального входа, глядя на черную дорогу. За весь день по дороге не прошел ни один пешеход и не проехал ни один автомобиль. Под вечер показался коричневый родстер7 Джонатана.

Джонатан разозлился не так сильно, как она опасалась.

— Сама виновата, вечно лезешь, куда не следует, — сказал он резко. — Теперь придется вызывать мастера из города. Черт, придется ужинать и глядеть на эти камни!

Она дрожащим голосом спросила его насчет того, почему тут так пусто и нет никаких соседей.

— Ну ты же сама хотела пожить немного в глуши, — ответил он. — А насчет запустения, так ты бы его даже и не заметила, если бы не отключила деревья.

— Я хочу побеспокоить тебя, Джонатан, еще насчет одной вещи, — сказала она. — Второй переключатель, который идет ниже, сразу за первым. Там теперь горит надпись дом. Он теперь включен, а я даже не прикасалась к нему! Ты думаешь…

— Надо глянуть, — сказал он, подымаясь из кресла, и со злостью опустил высокий коктейльный стакан на поднос, так что державший его робот задребезжал. — Я платил денежки за настоящий дом, а тут, оказывается, надувательство! Вообще-то я с первого взгляда могу раскусить радио-дом, но они, наверно, подсунули мне штучку с какой-нибудь другой планеты или даже из другой солнечной системы. Будет очень мило, если окажется, что мне и еще полсотне других мультимегадолларовых парней всучили одинаковые дома, а мы сидим в них как болваны и думаем, что обладаем уникальными изделиями.

— Но если дом стоит на камне, не значит ли это…

— Это значит лишь то, что трюк проделать еще легче, глупышка ты этакая.

Они подошли к главному пульту управления.

— Вот, — сказала она услужливо и ткнула пальцем в потайной пульт…

…Задев при этом переключатель дом.

С секунду ничего не происходило, а затем белые полосы побежали по потолку, стенам, обстановке, и все это начало распухать и пузыриться, как холодная лава. Затем все исчезло, и они оказались на каменном столе, величиной с три теннисных корта. Исчез даже главный пульт управления.

Мариана яростно давила на переключатель дом, но надпись уже исчезла, а сам он прочно засел в положении ВЫКЛ и не поддавался никаким ее усилиям.

Висящая в небе звезда умчалась прочь, как зажигательная пуля, но в ее исчезающем свете она успела увидеть искаженное яростью лицо Джонатана.

— Ты, идиотка! — завизжал он, надвигаясь на нее.

— Нет, Джонатан, нет! — она попятилась назад. Но он продолжал надвигаться.

Она бессознательно схватилась за блок переключателей — он не был прикреплен к стержню и остался у нее в руке — и увидела, что надпись теперь светится у третьего рычажка и надпись эта была Джонатан. Она щелкнула рычажком.

Пальцы Джонатана успели впиться в ее голое плечо, но тут же они стали каучуковыми, а затем растворились в воздухе. Его лицо и серый фланелевый костюм закипели, радужно переливаясь, как призрак прокаженного, затем растаяли и сгинули.

Она была одна на бесконечной, плоской, каменной равнине, под безоблачным звездным небом.

Около четвертого переключателя теперь светилась надпись: звезды.

Мариана совсем замерзла, когда решилась, наконец, выключить и их.

Она гадала, какая надпись зажжется у пятого переключателя: скалы? воздух? Или даже?..

Она отключила звезды.

Млечный Путь, изогнувшийся над ее головой во всем своем великолепии, начал спазматически сжиматься, составляющие его звезды роились, как мошки. Вскоре осталась только одна звезда — ярче Сириуса и Венеры. Потом она рванулась с места, побледнела и умчалась в бесконечность.

Пятый переключатель был, выключен, и около него была надпись доктор.

Необъяснимый ужас овладел Марианой. Ее пугала одна только мысль о том, чтобы прикоснуться к пятому переключателю. Она осторожно положила блок переключателей на скалу и попятилась.

Но Мариана не решалась слишком далеко от него уходить в беззвездной тьме. Она опустилась на скалу, свернулась калачиком и ждала рассвета.

Ей показалось, что вокруг становится все холоднее и холоднее.

Она посмотрела на часы. Солнце должно было взойти два часа назад. Мариана вспомнила, как в третьем классе их учили, что Солнце — тоже всего лишь звезда.

Она вернулась к пульту и уселась рядом. Преодолевая дрожь, нажала на пятый переключатель.

Скала под ней стала мягкой и душистой, она обернулась вокруг ее ног и медленно окрасилась в белый цвет.

Она сидела в больничной постели в маленькой голубой комнате с обоями в белую полоску.

Из стены донесся приятный механический голос:

— Вы по доброй воле прервали сеанс терапии исполнением желаний. Если вы уже осознали ваше депрессивное состояние и желаете получить помощь, то вас навестит доктор. Если нет, можете вернуться к терапии исполнением желаний и пройти весь сеанс до его завершения.

Мариана опустила голову. В ее руках все еще был блок переключателей и у пятого рычажка все еще горела надпись доктор.

Стена сказала:

— Я расцениваю ваше молчание, как согласие принять помощь. Доктор сейчас же придет к вам.

Необъяснимый ужас, вновь овладевший Марианой, заставил ее действовать.

Она отключила доктора.

Она снова оказалась в беззвездном мраке. Камни стали еще холодней. Она почувствовала прикосновение падающих на нее ледяных пушинок. Снег.

Она подняла блок переключателей и с невыразимым облегчением увидела, что у шестого и последнего переключателя пылают крохотные буковки: Мариана.