К.: А сам он ничего не написал?
С.: Нет. Он занимается различными исследовательскими проектами и пишет только бесконечные отчеты. На литературу у него просто времени не остается, да и желания особого нет. Он из тех людей, что глядят на предмет и разбирают его на атомы, анализируют. Математика для него — вторая натура.
Он вполне удовлетворен тем, что делает. Но если он за что-то взялся, он сделает как надо. Вот и рассказ у нас с ним получился неплохой, как мне кажется.
Л.: Я тоже так думаю; то же сказала и Джуди-Линн дель Рей[17], которая его опубликовала.
С.: Кстати, концовку тоже придумал Ричард.
Л.: Еще одну из ваших излюбленных тем я впервые заметил в романе «Что может быть проще времени» — в самом начале романа вы заявляете, что космос не для человека. На ту же тему написан и «Отец-основатель».
С.: Да, «Отец-основатель» показывает невозможность колонизации планет. Но это скорее предположение, вызванное к жизни самим сюжетом, — если бы я писал о человеке, посвятившем жизнь заселению планет, я использовал бы иную точку зрения. Так что я вовсе не убежден, что космос не предназначен для человека. Мы ведь уже двинулись в космос.
Л.: В том же романе «Что может быть проще времени»[18] вы показали страх, который обычные люди испытывают перед теми, кто обладает парапсихическими способностями.
С.: Та же ситуация, что и с деревенскими дурачками, — люди, чьих способностей мы не понимаем. А стоило бы попытаться понять — они многим могли бы помочь нам.
К.: Я заметила, что почти во всех ваших рассказах есть «изюминка». В рассказе «Зеленый мальчик с пальчик»[19]. Джо приобретает телепатическую связь с растением, но чувствует себя неловко, питаясь овощами. В «Прелести» компьютер не знает, как реагировать, когда экипаж начинает вести себя нелогично.
С.: «Прелесть» — это один из моих любимых рассказов.
Л.: И, кстати, еще один, в котором психология используется как оружие.
К.: А также исследуется вопрос: может ли компьютер иметь личность?
Л.: Над чем вы работаете сейчас?
С.: Вот-вот выйдет из печати в издательстве «Дель Рей Букс» мой новый роман «Проект Ватикан»[20]. Я почти закончил еще один роман и задумал еще три, но пока не начал их записывать.
К.: Похоже, что вы вышли на пенсию только ради того, чтобы полностью посвятить себя работе.
С.: Не знаю, что бы со мной было, если бы я не писал. Наверное, у меня бы началась абстиненция, как у наркомана. Писательство затягивает.
К.: Помню одну дискуссию на тему: «Почему люди пишут книги?». И все выдвигали глубокие психологические причины, а потом встал Дэвид Джерролд[21] и сказал: «Потому что это легче, чем не писать!»
С.: Как я его понимаю!
Л.: Одна из моих любимых книг — ваши «Космические инженеры»[22].
С.: И они вам нравятся?!
Л.: Да.
С.: Я их никогда не любил, но встречал многих людей, утверждавших, что им нравится. Эта книга очень плохо написана. Если бы я писал ее сегодня, она была бы намного лучше. Я избавился бы от красивостей и развернутых грандиозных описаний. Знаете, секрет заключается в том, что надо оставлять кое-что недоговоренным и избегать красивых слов. Написанное просто и воспринимается лучше. Но все равно я рад, что вам понравилась эта книга.
{…}
Л.: Собираетесь ли вы писать еще рассказы?
С.: Не знаю. Я обожаю писать рассказы — их можно полировать, пока они не заблестят, как драгоценности. Но нужно накропать чертову уйму рассказов, чтобы заработать столько же, сколько за один роман. Если бы не это, я не писал бы ничего другого.
Наверное, это происходит со всеми фантастами: они публикуют в журналах рассказы, чтобы пробиться, зарабатывают себе имя и переходят на романы, потому что это выгодно.
Л.: Вы все еще считаете «Город» лучшей своей работой?
С.: Вы знаете, мне многие говорят, что это лучший мой роман; не знаю, может, так оно и есть. Я полагаю, что с тех пор писал и лучшие вещи. Но я не жалею, что написал «Город». Этот роман вывел меня из безликих рядов графоманов и сделал тем, кто я есть. Вряд ли мы с вами беседовали бы сейчас, если бы не «Город»!
{…}
С.:…Я, конечно, скромнейший человек и самый обыкновенный, но тем не менее я горжусь тем, чего достиг в своей жизни.
Л.: Что ж, мы желаем вам удачи с вашим новым романом «Проект Ватикан» и во всех ваших делах. И спасибо вам за беседу.
Мир красного солнца
Мир красного солнца
1
— Готов, Билл? — спросил Харл Свенсон. Билл Крессман кивнул.
— Тогда прощай, год 1935-й! — воскликнул великан-швед и с силой дернул рычаг.
Самолет содрогнулся и недвижно завис во мгле. В мгновение ока абсолютная чернота, точно краска с дьяволовой палитры, смыла солнечный свет и обрушилась на двоих исследователей.
Над приборной доской горели электрические лампочки, но их тусклый свет не мог побороть тьму, сочившуюся сквозь кварцевые иллюминаторы.
Чернота поразила Билла. Он ожидал какой-нибудь перемены — какой-нибудь, но к подобной не был готов. Он привстал в кресле, потом вновь опустился.
— Страшно? — усмехнулся Харл, глядя на него.
— Черта с два, — выдавил Билл.
— Ты путешествуешь во времени, парень, — объяснил Харл. — Ты уже вне пространства, в струе времени. Пространство вокруг тебя искривлено. Пока ты находишься в пространстве, путешествовать во времени нельзя — пространство сковывает ток времени, не дает ему идти быстрей некоторого предела. Но изогни пространство вокруг себя — и ты заскользишь во времени. Вне пространства нет света, здесь царит тьма. Нет и тяготения, не проявляется ни одна из вселенских сил.
Билл кивнул. Они уже повторяли это друг другу много, много раз. Двойные стенки, чтобы противостоять вакууму, в который должен был нырнуть самолет при повороте рычага, выбрасывающего его из пространства в струю времени. Тепловая защита против абсолютного нуля, что правит там, где невозможно тепло. Крепления для ног, чтобы не перевернуться там, где отсутствует тяготение. Хитроумная система нагревателей, чтобы не застыли моторы, не превратились в лед бензин, масло и вода. Мощные воздухогенераторы для пассажиров и двигателей.
Годы — десять лет — труда и сумма денег, измеряемая семизначным числом. Иногда они ошибались, нередко терпели неудачу. Открытия, сделанные ими по дороге, могли бы перевернуть мир и преобразить индустрию, но исследователи и словом не обмолвились о них. Только одно притягивало их — путешествие во времени.
Познать будущее, нырнуть в прошлое, победить само время — этому двое молодых ученых посвятили все свои усилия и наконец добились успеха.
Цель была достигнута в 1933 году. Несколько последующих месяцев были потрачены на эксперименты и постройку самолета с машиной времени. Они запускали крохотные самолетики с миниатюрными машинами времени — те, жужжа, пролетали через лабораторию и внезапно исчезали. Быть может, они и сейчас несутся сквозь неисчислимые эпохи.
Потом была построена маленькая машина времени, установленная на путешествие на один месяц в будущее. Ровно через месяц, с точностью до секунды, она материализовалась на полу лаборатории, выпав из потока времени. Это окончательно подтвердило — путешествие во времени возможно.
Теперь в струе времени оказались Харл Свенсон и Билл Крессман. Толпа на улице изумленно вздохнула, когда огромный трехмоторный самолет внезапно растворился в воздухе.
Харл склонился над приборной доской. Его чуткий слух различал в зябком бормотании моторов неумолимую хватку абсолютного нуля, впивавшегося в металл, несмотря на все предосторожности.
То был опасный путь, но единственно возможный. Нырни они в поток времени с земной поверхности, остановившись, они могли бы обнаружить себя погребенными слоями нанесенной за века почвы; могли вынырнуть под построенным над ними зданием или в водах канала. Здесь же, в воздухе, им не могло помешать ничто из случившегося за те столетия, сквозь которые они мчались с почти невообразимой скоростью. Их несло мимо времени.
Кроме того, гигантская машина должна была послужить им транспортным средством, когда они выскользнут из струи времени в пространство, а может, и способом бегства — кто знает, что может ожидать их в будущем, удаленном на несколько тысячелетий?
Моторы стонали все сильнее, даже на холостом ходу — включенные на полный ход, они разнесли бы пропеллеры на куски. Но разогревать их следовало. Иначе они просто заглохнут. А выйти в пространство с тремя мертвыми двигателями — это верная катастрофа, которую исследователи и не могли надеяться пережить.
— Поддай мощности, Билл, — напряженно произнес Харл.
Билл осторожно надавил на акселератор. Моторы протестующе заныли и взорвались ревом. Здесь, в кабине, наполненной воздухом, звук был слышен. Снаружи, в потоке времени, царила тишина. Харл прислушивался в отчаянной надежде, что пропеллеры выдержат.
Билл отпустил педаль, винты вновь замедлили вращение; моторы гудели ровно.
Харл глянул на часы. Несмотря на то что в струе времени, казалось бы, время как таковое не движется, стрелки наручного хронометра, как и прежде, отсчитывали минуты и секунды пространства-времени. Восемь минут… еще семь, и придет пора выходить в пространство.
Измученные моторы могли выносить вакуум и невообразимый холод не дольше пятнадцати минут.
Харл посмотрел на счетчик времени. Стрелка показывала 2816 — на столько лет ушли они в будущее.
Когда истекут пятнадцать минут, этот срок перевалит за пять тысяч.
Билл тронул его за руку:
— Ты уверен, что мы еще над Денвером? Харл усмехнулся:
— Если нет, то мы с тем же успехом можем очутиться в миллиарде милях от Земли. Приходится рисковать, но, как доказывают все предыдущие эксперименты, мы должны вынырнуть точно в том месте, откуда ушли в поток времени. Мы занимаем дырку в пространстве, и смещаться ей некуда.
Начали болеть легкие — то ли сдавали воздухогенераторы, то ли в пустоту снаружи уходило больше воздуха, чем исследователи рассчитывали. Атмосфера становилась все более разреженной. Но моторы работали ровно. Очевидно, нарушилась герметичность кабины.
— Долго мы уже? — промычал Билл. Харл глянул на часы.
— Двенадцать минут, — ответил он. Счетчик времени показывал 4224.
— Еще три, — прикинул Билл. — Думаю, выдержим. Моторы работают. Холодает только, и воздух разреженный.
— Протекаем, — пробормотал Харл.
Минуты тянулись бесконечно. Билл пытался думать. Предположительно они все еще висели над Денвером. Менее четверти часа назад они находились в 1935 году, а теперь несутся со скоростью молнии сквозь века — 350 лет в минуту. Должно быть, снаружи идет год этак 6450.
Он глянул на свои руки — они посинели от холода. Тепло улетучивалось еще быстрее воздуха, но и того становилось все меньше. Дышать все труднее. Если они потеряют сознание, то замерзнут и вечно будут нестись сквозь эпохи — оледенелые трупы в бешеной скачке. Земля под ними исчезнет в космосе. Родятся новые миры, закружатся новые галактики, а они все будут плыть в потоке времени. Стрелка счетчика дойдет до ограничителя, сломается, и ее обрубок упрется в конец циферблата в тщетной попытке отсчитать течение лет.
Билл потер руки и нервно глянул на циферблат. 5516.
— Еще четверть минуты, — отрывисто бросил Харл, держа правую руку на рычаге, а запястье левой, с хронометром — перед глазами. Зубы его стучали.
Билл взялся за штурвал.
— Давай! — взревел Харл. Он рванул рычаг.
Они висели в небе.
Харл вскрикнул от удивления.
Внизу в сумерках раскинулись руины огромного города. На востоке, простираясь до самого горизонта, катило волны море. Берег его представлял собой песчаную пустыню.
Моторы загремели, разогреваясь.
— Где мы? — воскликнул Харл. Билл только головой покачал.
— Это не Денвер, — произнес швед.
— Да уж, непохоже. — Зубы Билла все еще стучали. Он покружил, прогревая моторы. Никаких следов человека.
Под вызывающий рык двигателей самолет описал широкую дугу и, ведомый твердой рукой Билла, начал спуск к ровной полосе песка близ одной из наиболее крупных белокаменных руин. Он коснулся земли, подняв облако пыли, подпрыгнул, вновь ударился о песок, прокатился немного и замер.
— Приехали. — Билл выключил моторы.
Харл устало потянулся. Билл поглядел на счетчик времени. Стрелка показывала 5626 лет.
— Мы в 7561 году, — медленно и задумчиво произнес он.
— Пистолет взял? — спросил Харл.
— Да, — рука Билла машинально потянулась к бедру, нащупывая в кобуре кольт 45-го калибра.
— Тогда выходим.
Харл распахнул дверь, исследователи вышли. Песок блестел под ногами. Заперев дверь, Харл пристегнул ключи к поясу.
— Еще не хватало потерять, — пробормотал он. Холодный ветер дул над пустыней, стонал среди руин, расплескивал тонкую, колючую пыль. Времялетчики зябко вздрагивали, несмотря на теплую одежду.
Харл схватил Билла за руку, указывая на восток. Там карабкался в небо огромный тускло-красный шар.
— Солнце, — прошептал Билл, приоткрыв от изумления рот.
— Да, — подтвердил Харл. — Солнце. Исследователи молча уставились друг на друга.
— Это не 7561 год, — выдавил наконец Билл.
— Да, скорее 750 ООО, если не больше того.
— Значит, счетчик ошибался.
— И очень сильно ошибался. Мы двигались во времени в тысячу раз быстрее, чем рассчитывали.
Они помолчали, разглядывая ландшафт. Руины, куда ни кинь взгляд, лишь развалины, на сотни футов вздымающиеся над песками. Многие из них еще сохранили красоту и благородство пропорций, превосходящие все, на что способно было двадцатое столетие. Ослепительно белый камень мерцал в вечных сумерках, которые не могли развеять слабые лучи огромного, кирпично-красного светила.
— Должно быть, счетчик отмерял тысячелетия вместо лет, — задумчиво произнес Билл.
Харл безрадостно кивнул:
— Хорошо еще, если не десятки тысячелетий. Серая собакоподобная тварь, поджав хвост, во мгновение ока проскользнула по гребню дюны и исчезла.
— Это руины Денвера, — сказал Харл. — А море, которое мы видели, должно быть, покрыло весь восток Северо-Американского континента. Над поверхностью остались, наверное, лишь Скалистые горы, но они превратились в пустыню. Да, мы отмотали добрых 750 ООО лет, а может, и семь миллионов.
— А что же с людьми? — спросил Билл. — Как думаешь, они выжили?
— Не исключено. Человек — выносливое животное. Его нелегко убить, и он приспосабливается почти к любому окружению. Не забывай, эти перемены происходили постепенно.
Билл обернулся, и его крик зазвенел у Харла в ушах. Швед развернулся всем телом и увидел, как к ним несется, прыгая по дюнам, разношерстная орда дикарей. Безоружные, одетые в шкуры, они, однако, явно собирались напасть на исследователей.
Харл выдернул кольт из кобуры. Широкая ладонь шведа сомкнулась на рукояти, палец нашарил спусковой крючок. С пистолетом в руке он чувствовал себя увереннее.
До орды оставалась едва сотня ярдов. Развевались на ветру шкуры, злобные, кровожадные вопли не оставляли сомнения в намерениях дикарей.
Безоружные. Харл усмехнулся. Сейчас он им устроит кровавую баню. В этой толпе человек пятьдесят. Многовато, но не слишком.
— Ну что, покажем им? — бросил он Биллу. Громыхнули два револьвера. Толпа дрогнула, но не остановилась, оставив двоих умирающих на песке. И снова плюнули огнем кольты. Люди спотыкались, визжали, падали. Остальные рвались вперед, топча упавших. Похоже было, что нет силы, способной их остановить. До них оставалось едва пятьдесят ярдов, когда барабаны опустели. Двое исследователей начали было перезаряжать револьверы, вытаскивая патроны из поясов, но, прежде чем они успели открыть огонь, толпа навалилась на них.
Билл ткнул дулом в лицо врагу и спустил курок. Ему пришлось сделать шаг в сторону, чтобы падающий труп не придавил его. Чей-то узловатый кулак врезал ему по голове, и Билл упал на колени. Он успел застрелить еще двоих противников, прежде чем остальные набросились на него.
В шуме схватки он услыхал грохот револьвера Харла.
Множество рук вцепились в Билла, множество тел придавили его к земле. Он боролся отчаянно и самозабвенно — руками, ногами, зубами. Он чувствовал, как тела вздрагивают от его ударов, как кровь течет по рукам. Песок, поднятый множеством ног, забивался в глаза и уши, ослепляя и оглушая его.
В нескольких футах поодаль дрался Харл, дрался так же яростно, как и его товарищ. Лишенные оружия, они вернулись к тактике своих первобытных предков.
Казалось, что долгие минуты они сражались с нападавшими; в действительности же не прошло и нескольких секунд, прежде чем их задавили общей массой, связали по рукам и ногам и бросили стянутых веревками, точно охотник — куропаток в сумку.
— Билл, — позвал Харл, — ты ранен?
— Нет, — ответил Билл. — Но здорово избит.
— Я тоже.
Они лежали на спине и пялились в пустое небо. Толпа нападавших двинулась в сторону самолета. Вскоре до ушей пленников донесся металлический звон. Очевидно, дикари пытались вышибить дверь.
— Пусть себе колотят, — сказал Харл. — Сломать что-то им не под силу.
— Кроме пропеллеров, — поправил Билл.
Звон продолжался некоторое время. Потом нападавшие вернулись и, развязав пленникам ноги, поставили их.
В первый раз исследователям представился случай как следует разглядеть тех, кто захватил их в плен. То были высокие, пропорционально сложенные люди, судя по виду, отнюдь не голодавшие. Внешность их, однако, была совершенно варварской. Волосы неровно обкорнаны, как и бороды. Ходили они, ссутулившись и приволакивая ноги, походкой человека отчаявшегося или ведущего пустую жизнь. Шкуры, в которые они одевались, были хорошо выделаны, но грязны. Оружия не было ни у кого, а глаза их беспокойно бегали, как у диких зверей, постоянно ждущих опасности.
— Идите, — приказал один из дикарей, здоровый мужик с торчащим передним зубом. Он произнес это слово по-английски, пусть несколько по-иному, чем было принято в двадцатом веке, но несомненно на чистом английском языке.
И исследователи двинулись в путь, сопровождаемые своими пленителями, тем же путем, каким пришли люди будущего. Они прошли мимо мертвецов, но дикари едва удостоили взглядом своих бывших товарищей. Человеческая жизнь явно ценилась здесь дешево.
2«По приказу Голан-Кирта!»
Они пробирались между чудовищными развалинами. Дикари переговаривались между собой, хотя и на английском, но с таким акцентом и добавляя в него такое количество незнакомых слов, что понять их было решительно невозможно.
Наконец они достигли чего-то, что могло быть улицей. Она петляла между развалинами; по обочинам стояли люди — среди них и дети, и женщины. Все пялились на пленников и оживленно болтали.
— Куда вы ведете нас? — спросил Билл шедшего рядом с ним конвоира.
Тот запустил пальцы в бороду и плюнул в песок.
— На арену, — произнес он медленно, чтобы человек двадцатого века мог понять его.
— Зачем? — Билл тоже старался говорить внятно.
— На состязания, — ответил дикарь коротко, словно расспросы его раздражали.
— Какие состязания? — осведомился Харл.
— Скоро узнаете, — прорычал другой конвоир. — Сегодня, в полдень.
Этот ответ вызвал у дикарей взрыв хохота.
— Узнают, — хихикнул кто-то, — когда встретятся с порождениями Голан-Кирта!
— Порождениями Голан-Кирта? — воскликнул Харл.
— Придержи язык, — злобно рыкнул человек с торчащим зубом, — а то тебе его вырвут.
Больше путешественники во времени вопросов не задавали.
Они ковыляли дальше. Даже хорошо слежавшийся песок все же подавался под ногами; от усилия ныли икры. К счастью, люди будущего не торопились, удовлетворенные, очевидно, и такой скоростью.
Немало ребятишек собрались поглазеть на процессию, они бежали рядом, пялясь во все глаза на людей двадцатого века и вереща какую-то ерунду. Тех немногих, кто подходил слишком близко или визжал слишком громко, стража отшвыривала подзатыльниками.
Почти пятнадцать минут карабкались они по песчаному склону, прежде чем добрались до гребня, и не увидали в лощине перед собой арену. То было огромное сооружение без крыши, избежавшее большей частью всеобщего разрушения. Кое-где виднелись следы ремонта, но производившие его явно уступали по мастерству первоначальным строителям. В поперечнике здание достигало полумили, имело совершенно круглую форму и построено было из того же белого камня, что и весь разрушенный город. Двое людей двадцатого века потрясенно взирали на его громаду.
У них, однако, не было времени рассмотреть здание подробнее — стража гнала их вперед. Они медленно спустились по склону и, подталкиваемые людьми будущего, прошли под одной из грандиозных арок на арену.
Со всех сторон вздымались ряд за рядом трибуны, рассчитанные на тысячи зрителей. По другую сторону арены, под трибунами, располагался ряд стальных клеток.
Стража подгоняла исследователей вперед.
— Похоже, нас посадят в клетку, — заметил Билл. Человек с торчащим зубом расхохотался, точно услыхал хорошую шутку.
— Ненадолго, — пообещал он.
Приблизившись, исследователи заметили, что часть клеток занята. В некоторых люди цеплялись за решетки, наблюдая, как конвой бредет по песчаной арене. Обитатели других сидели неподвижно, без малейшего интереса глядя на новоприбывших. Многие, судя по их виду, находились здесь уже давно.
Подойдя к одной из камер, они остановились. Один из людей будущего отпер дверь огромным ключом и распахнул; заскрипели ржавые петли. Грубо схватив пленников, стража освободила им руки и швырнула в камеру. Дверь затворилась с глухим звоном, скрежетнул в замке ключ.
Исследователи поднялись из грязи и отбросов, покрывавших пол клетки, и, сидя на корточках, беспомощно наблюдали, как люди будущего уходят через арену, к арке, через которую они вошли.
— Похоже, мы влипли, — констатировал Билл. Харл вытряхнул из кармана пачку сигарет.
— Закуривай, — предложил он хмуро.
Они закурили. Дымок от табака, выращенного в 1935 году, выплывал из камеры, струясь над руинами Денвера, озаренными умирающим солнцем.
Раздавив окурок в песке, Харл принялся тщательно исследовать их тюрьму. Билл присоединился к нему. Они осмотрели стены дюйм за дюймом, но без успеха. С трех сторон их окружала неприступная каменная кладка, железные ворота не обнаруживали и признака слабины. Исследователи вновь уселись на корточки.
Харл глянул на часы.
— Мы шесть часов как сели, — заметил он, — но, судя по теням, еще утро. А ведь когда мы заходили на посадку, солнце уже взошло.
— Дни стали длиннее, чем в 1935-м, — объяснил Билл. — Земля вращается медленнее. В нынешних сутках, должно быть, не меньше сорока восьми часов.
— Тише, — прошипел Харл.
До них донесся гул голосов. Исследователи прислушались — людские крики и скрежет стали. Шум исходил откуда-то справа и приближался.
— Если бы нам только оставили револьверы, — простонал Харл.
Гул доносился уже со всех сторон.
— Это пленники, — выдохнул Билл. — Их, наверное, кормят или еще что-то.
Он оказался прав. К их клетке подошел старик. Он был сутул; седая борода скрывала тощую грудь, длинные волосы величественно рассыпались по плечам. В руках он нес кувшин объемом примерно с галлон и огромный каравай хлеба.
Но внимание Билла и Харла привлекли не хлеб и не кувшин. За набедренную повязку старика рядом со связкой ключей были заткнуты два револьвера 45-го калибра.
Старик поставил кувшин и хлеб на землю, поискал в связке ключей, выбрал один и, открыв окошко внизу железных ворот, осторожно пропихнул провизию внутрь клетки.
Двое исследователей переглянулись. Им в головы пришла одна и та же мысль — пока старик стоит рядом с решеткой, его легко схватить. А с револьверами они получат шанс добраться до самолета. Но старик вытащил револьверы из набедренной повязки. Затаив дыхание, путешественники во времени смотрели, как он укладывает их рядом с хлебом и кувшином.
— Приказ Голан-Кирта, — пробормотал он. — Он сам прибудет на игры. Он приказал вернуть вам оружие — так игры станут интереснее.
— Интереснее, как же, — хохотнул Харл, покачиваясь на носках. Жители будущего, не имевшие, по-видимому, никакого оружия, явно недооценивали смертоносность револьверов.
— Голан-Кирт? — переспросил Билл негромко. Только сейчас старик обратил на него внимание.
— Да, — ответил он. — Разве не знаете вы о Голан-Кирте, о Том-кто-явился-из-космоса?
— Нет, — сказал Билл.
— Неужто вы и впрямь то, о чем болтают? — спросил старик.
— Что ты слышал о нас?
— Что вы прибыли из времени, на огромной машине.
— Это правда, — вмешался Харл. — Мы из двадцатого века.
Старик медленно помотал головой:
— Я не знаю ни о каком двадцатом веке.
— Откуда ж тебе знать? — усмехнулся Харл. — Он кончился, наверное, с миллион лет назад.
Старик вновь покачал головой.
— Годы? — спросил он. — Что такое годы? Харл со свистом втянул в себя воздух.
— Год, — объяснил он, — это мера времени.
— Время неизмеримо, — безапелляционно объявил старик.
— Но мы в двадцатом веке измеряли его, — возразил Харл.
— Человек, который воображает, что может измерить время, — глупец. — Старик был тверд.
Харл протянул ему руку, показывая часы на запястье.
— Это, — заявил он, — измеряет время. Старик едва глянул на хронометр.
— Этот глупый механизм, — сказал он, — не имеет ко времени никакого отношения.
Билл предостерегающе положил ладонь на плечо друга.
— Год, — медленно объяснил он, — это наше обозначение одного оборота Земли вокруг Солнца.
— Вот оно что, — вздохнул старик. — Почему же вы сразу так не сказали? Движение Земли ведь не связано со временем. Время полностью относительно.
— Мы пришли из эпохи, — сказал Билл, — когда мир был совсем иным. Не подскажешь ли, сколько раз с тех пор Земля обернулась вокруг Солнца?
— Как я могу сделать это, — спросил старик в ответ, — когда мы говорим, не понимая друг друга? Могу сказать лишь: с тех пор как явился из космоса Голан-Кирт, Земля совершила пять миллионов оборотов.
Пять миллионов оборотов! Пять миллионов лет! Пять миллионов лет после некоего события, которое само по себе могло произойти через многие миллионы лет после двадцатого века. По меньшей мере пять миллионов лет в будущем; возможно, намного больше! Счетчик времени ошибался — но до этой минуты путешественники и представления не имели насколько.
Двадцатый век. Слово поблекло, стало нереальным. В эпоху, когда солнце превратилось в кирпично-красный шар, а Денвер — в груду руин, двадцатый век стал всего лишь позабытым мгновением в великом марше времени, далеким, как тот позабытый миг, когда зверь обернулся человеком.
— Ваше солнце всегда было таким? — спросил Харл. Старик покачал головой:
— Наши мудрецы говорят нам, что некогда солнце было таким горячим, что на него было больно смотреть. Они утверждают, что светило остывает и в будущем угаснет совсем. Конечно, — старик пожал плечами, — прежде чем это случится, все люди будут мертвы.
Старик захлопнул и запер окошко, собираясь уходить.
— Постой! — воскликнул Харл. Старец обернулся к нему.
— Чего тебе еще? — зло пробурчал он себе в бороду.
— Садись, друг, — сказал Харл. — Мы хотим поговорить.
Старик заколебался, потом вновь повернулся к ним.
— Мы пришли из тех времен, когда солнце обжигало взор. Мы видели Денвер великим и славным городом. Мы видели, как на этих землях растет трава, поливаемая дождем, и там, где сейчас море, мы видели просторы равнин, — заговорил Харл.
Старик осел на землю по другую сторону решетки. Глаза его вспыхнули дикой радостью, костлявые руки вцепились в железные прутья.
— Вы видели молодость мира! — вскричал он. — Вы видели зеленую траву и падающий дождь. Ныне дождей почти нет.
— Мы видели все, о чем рассказываем, — подтвердил Харл. — Но мы хотели бы знать — почему с нами обошлись как с врагами? Мы пришли как друзья, в поисках друзей, хотя готовы были и к войне.
— О да, готовы к войне, — дрожащим голосом проговорил старик, не сводя глаз с револьверов. — Это могучее оружие. Мне рассказывали, что вы усеяли пески телами, прежде чем вас схватили.
— Но почему не отнестись к нам как к друзьям? — настаивал Харл.
— Здесь нет друзей, — прокашлял старик. — С тех пор как пришел Голан-Кирт, все сражаются против всех.
— Кто такой этот Голан-Кирт?
— Голан-Кирт пришел из космоса, чтобы править миром, — нараспев произнес старик, будто читал псалом. — Он не Человек, не Зверь. Нет в нем добра. Он — всененавидящий. Он — суть Зла. Ибо нет во Вселенной ни дружбы, ни доброты. Нет подтверждения тому, что космос добр. Издревле наши предки верили в любовь. Это было ошибкой. Зло сильнее добра.
— Скажи мне, — спросил Билл, придвигаясь к решетке, — ты сам видал Голан-Кирта?
— Да, видал.
— Расскажи о нем, — попросил Билл.
— Я не могу. — В глазах старика бился страх. — Не могу!
Он вжался в решетку, голос его упал до знобкого шепота.
— Люди из времени, слушайте. Его ненавидят, ибо он учит ненависти. Мы подчиняемся, ибо должны. Он держит наши мысли в ладони. Он правит лишь внушением. Он не бессмертен. Он боится смерти… он напуган… есть путь, доступный отважным…
Лицо старика побледнело, глаза вспыхнули ужасом. Мышцы его напряглись, когтистые пальцы отчаянно вцепились в решетку. Он прижался к воротам, тяжело дыша. Прерывистым шепотом он выдавливал из себя слова:
— Голан-Кирт… ваше оружие… ничему не верьте… закройте мысли для его внушения… — Он остановился, переводя дыхание. — Я боролся… — продолжал он сбивчиво. — Я победил… рассказал вам… Он… убил меня… но не убьет вас… вы знаете…
Старик умирал. Широко раскрыв глаза, исследователи смотрели, как он борется со смертью, выигрывая драгоценные секунды.
— Ваше оружие… убьет его… его легко убить… тому, кто не… верит в него… он…
Шепоток прервался, и старик медленно соскользнул в песок перед клеткой. Исследователи глядели на обмякшее тело.
— Убит внушением, — выдохнул Харл. Билл кивнул.
— Это был храбрый человек, — сказал он.
Харл внимательно осмотрел труп. Протянув руку, он подтащил тело человека будущего к самой решетке, нащупал кольцо с ключами и оторвал его от набедренной повязки.
— Отправляемся домой, — сказал он.
— И устроим по пути большой фейерверк, — добавил Билл.
Он поднял револьверы и заполнил барабаны патронами. Харл со звоном перебирал ключи. После нескольких попыток замок со скрежетом подался, и дверь, скрипя, распахнулась.
Исследователи быстро вышли из клетки. На мгновение они задержались в безмолвном салюте у распростертого тела старика. Со снятыми шлемами люди двадцатого века стояли у тела героя, плеснувшего своей ненавистью в лицо тому страшному врагу, который научил ненависти всю его расу. Как ни мало сообщил он друзьям, его сведения дали намек на то, чего следует ожидать.
Повернувшись, исследователи невольно замерли. Толпы людей будущего заполняли амфитеатр, поспешно рассаживаясь. Доносился приглушенный гул собирающейся толпы. Народ сходился посмотреть на игры.
— Это несколько осложняет дело, — заметил Билл.
— Не думаю, — ответил Харл. — Нам в любом случае надо разделаться с Голан-Киртом. Эти — не в счет. Как я понял, он полностью контролирует их. Если снять контроль, психология и поведение этих людей могут совершенно измениться.
— Значит, надо уничтожить Голан-Кирта, и посмотреть, что получится, — подытожил Билл.
— Один из наших пленителей говорил о его порождениях, — задумчиво произнес Харл.
— Он может быть способен вызывать галлюцинации, — заметил Билл. — Или заставить человека поверить во что-то, чего на самом деле нет. Конечно, этим людям кажется, что какие-то твари появляются из пустоты на его зов.
— Но старик-то знал, — возразил Харл. — Он знал, что это всего лишь внушение. Если бы все люди здесь знали это, власть Голан-Кирта тут же кончилась бы. Люди перестали бы верить в его всемогущество, а без этой веры внушение, которым он повелевает, бессильно.
— Старик получил свое знание каким-то мистическим способом, и поплатился за болтливость жизнью. Но и он не знал всего. Он полагал, что это существо явилось из космоса.
— Возможно, — покачал головой Харл, — оно действительно пришло из космоса. Не забывай, мы находимся в пяти миллионах лет в будущем. Я полагаю, разум этого существа грандиозен, но оно обладает телом — старик ведь видел его, — и это нам поможет.
— Старик сказал, что эта тварь не бессмертна, — добавил Билл. — Значит, она уязвима, и наши револьверы могут пригодиться. И еще одно — мы не должны верить ничему, что видим, слышим или чувствуем. Голан-Кирт действует одним лишь внушением, и убить нас попытается тоже внушением, как убил старика.
Харл кивнул.
— Весь вопрос в силе воли, — сказал он. — Вопрос блефа. Очевидно, сила воли этих людей ослабла, и Голан-Кирт нашел, что их мыслями удобно управлять. Они рождаются, живут и умирают под его властью. Это ярмо передается по наследству. Наше преимущество в том, что мы пришли из эпохи, когда от человека еще требовалось шевелить мозгами. Быть может, человеческий разум выродился потому, что по мере того, как наука облегчала жизнь человека, потребность в разуме уменьшалась. Некоторые, видимо, еще рождаются, но их слишком мало. Мы же скептики, спорщики, жулики. Голан-Кирту будет потруднее справиться с нами, чем с этими жителями будущего.
3Битва эпох
Билл вытащил сигареты, и исследователи закурили. Медленно они прошли по огромной арене, сжимая револьверы. Трибуны постепенно заполнялись людьми. С рядов сидений несся нарастающий рев. Исследователи узнали его — это был крик толпы, что жаждет крови и смерти.
— Точно футбольные болельщики, — прокомментировал Харл, ухмыляясь.
Все новые тысячи зрителей рассаживались на трибунах, но очевидно было, что даже все население разрушенного города могло заполнить лишь малую часть грандиозного амфитеатра.
Исследователи терялись на громадной арене. Над ними, почти в зените, висело разбухшее красное солнце. Казалось, что они бредут в сумерках по пустыне, ограниченной белыми скалами.
— Когда это место строили, Денвер, должно быть, был большим городом, — заметил Билл. — Только представь, сколько же народу может сюда вместиться. Интересно, для чего им понадобилась этакая громада?
— Этого мы уже не узнаем, — ответил Харл. Они приближались к центру арены.
Харл остановился.
— Знаешь, — сказал он, — я тут шел и соображал: у нас неплохие шансы против этого Голан-Кирта. Последние пятнадцать минут мы только и думаем о том, как бы от него избавиться, а он и не пытался уничтожить нас. Хотя он может просто выжидать. Не думаю, чтобы он мог читать наши мысли так же, как мысли старика. Того он прикончил при первом же предательском слове.
Билл кивнул. И, словно в ответ на слова Харла, чудовищная тяжесть обрушилась на него. Билл ощутил, что умирает. Колени его подогнулись, голова начала кружиться. Перед глазами поплыли пятна, желудок свел мучительный спазм.
Он шагнул вперед, пошатнулся. Чья-то рука схватила его за плечо и яростно встряхнула. Это мгновенно прояснило его мысли. Сквозь рассеивающуюся мглу он увидел лицо своего друга — белое, изборожденное морщинами. Задвигались губы.
— Держись, старик! Все в порядке. Ты чувствуешь себя отлично.
Что-то щелкнуло в его мозгу. Это внушение — внушение Голан-Кирта. Нужно сопротивляться. Вот оно что — сопротивляться!
Билл встал, расставив ноги, с усилием расправил плечи и улыбнулся.
— Черт! — воскликнул он. — Да со мной все в порядке. Я себя прекрасно чувствую.
Харл хлопнул его по спине.
— Так держать! — гаркнул он. — Он и меня едва не уложил. Но мы будем драться, парень. Мы будем драться!
Билл зло рассмеялся. В голове прояснилось, силы словно вливались в тело. Они выиграли первый раунд.
— Но где сам Голан-Кирт? — поинтересовался он.
— Невидим, — прорычал Харл. — Но мне кажется, что свои лучшие трюки он в этом состоянии выкидывать не может. Мы заставим его показаться, и устроим ему разминку.
До их ушей долетел бешеный рев толпы. Сидевшие на трибунах увидели и поняли, что творилось в центре арены. Они требовали продолжения.
Внезапно за спинами исследователей послышался треск. Оба дернулись, узнав знакомый звук — стрекот пулемета — и в ту же секунду рухнули в песок, стремясь зарыться в него поглубже.
Вокруг взмывали фонтанчики песка. Руку Билла пронзила резкая боль: одна из пуль нашла его. Это конец, подумал он. На обширной арене некуда спрятаться от пулемета, стрекочущего за спиной. Еще один всплеск боли, теперь в ноге. Еще одна пуля.
И вдруг он дико расхохотался. Нет никакого пулемета и никаких ран. Все это внушение, направленное на то, чтобы они поверили, что умирают, — трюк, который мог на самом деле убить их.
Он встал и поднял Харла. Рука и нога все еще ныли, но он не обращал на это внимания. Все в порядке, яростно повторял он себе, все в полном порядке.
— Это опять внушение! — крикнул он Харлу. — Нет никакого пулемета!
Харл кивнул. Они обернулись. Всего в паре сотен ярдах позади них скорчилась за щитком пулемета фигура цвета хаки; дуло плевалось пламенем, раздавался непрерывный треск.
— Это не пулемет, — напористо произнес Билл.
— Определенно не пулемет, — согласился Харл.
Они медленно пошли в сторону стрелка. Пули свистели вокруг них, но ни одна не попала в цель. Боль в руке и ноге Билла исчезла.
Внезапно пулемет растворился в воздухе, а с ним и фигура в хаки. Вот только что были, а в следующее мгновение — исчезли.
— Я так и полагал, — заметил Билл.
— Но старый гад пока силен, — ответил ему Харл. — Вон еще фантомы.
Швед указывал на одну из арок. Сквозь нее шеренга за шеренгой проходили солдаты в форме цвета хаки, в металлических шлемах, с ружьями наперевес. Офицер прокричал команду, и войска выстроились в боевом порядке.
Пронзительный вой трубы привлек внимание исследователей к другой арке, откуда выдвинулась когорта римских легионеров. Тускло поблескивали на солнце щиты, отчетливо слышалось бряцание оружия.
— Знаешь, что мне кажется? — спросил Харл.
— Ну?
— Голан-Кирт не может внушить нам ничего нового. Пулеметы, солдаты, легионеры — обо всем этом мы ведь знали и раньше.
— Как получается, что мы видим вещи, о которых знаем, что их не существует? — поинтересовался Билл.
— Понятия не имею, — ответил Харл. — В этом деле есть много такого, чего я не понимаю.
— Ну, шоу-то он устроил превосходное, — заметил Билл.
Трибуны гремели. До ушей исследователей доносились пронзительный визг женщин, гулкий рев мужчин. Толпа наслаждалась представлением.
Огромный злобный лев кинулся, жутко рыча, на людей из прошлого. Стук копыт возвестил о прибытии фантомов-кавалеристов.
— Пора что-то делать, — сказал Харл.
Он поднял револьвер и выстрелил в воздух. Наступила тишина.
— Слушай, Голан-Кирт! — заорал Харл так, что его слышно было во всех уголках огромной арены. — Мы вызываем тебя на бой! Мы не боимся твоих тварей — они не могут навредить нам. Мы хотим драться с тобой!
Молчание повисло над потрясенной толпой. Первый раз ее богу был брошен открытый вызов. Толпа ждала, что две одинокие фигурки на арене будут поражены громом.
Но ничего не происходило.
Снова раздался голос Харла.
— Выползай из своей норы, жаба толстобрюхая! — прогремел он. — Выходи и дерись, если у тебя хватит храбрости, поганый трус!
Толпа могла и не понять точного значения всех слов, но суть оскорбления уловила. Угрожающий гул донесся с трибун, и толпа качнулась вперед. Люди перепрыгивали через низкий барьер перед передним рядом сидений и мчались через арену.
И тогда раздался могучий, суровый глас:
— Стойте! Я, Голан-Кирт, буду говорить с этими людьми.
Харл заметил, что и солдаты, и лев исчезли. На арене не осталось никого, кроме его самого, Билла и пары десятков людей будущего, застигнутых на бегу этим исходящим ниоткуда голосом.
Исследователи напряглись в ожидании. Харл покрепче упер ступни в песок, заменил отстрелянный патрон на новый. Билл вытер лоб рукавом.
— Теперь дело за мозгами, — бросил Харл товарищу.
Билл усмехнулся.
— Две посредственности против одного гения, — пошутил он.
— Гляди! — воскликнул Харл.
Прямо перед ними, на высоте чуть больше человеческого роста, появилось пятно света. Маленький яркий шар пульсировал, разрастаясь.
Исследователи зачарованно смотрели, как пульсация ускорялась, распространяясь на весь шар. Свет мерк, обозначились контуры чудовищного тела — вначале смутные, они постепенно становились все четче и яснее.
Прямо в воздухе, без какой-либо опоры, висел огромный мозг, примерно двух футов в поперечнике. Виднелись обнаженные извилины. Ужас этого зрелища усиливался двумя крошечными, почти поросячьими, близко посаженными глазками, лишенными век, и клювом, висевшим на атрофированном личике прямо под лобными долями мозга.
Только огромным усилием воли исследователи смогли сдержать омерзение и ужас.
— Привет тебе, Голан-Кирт, — процедил Харл с явным сарказмом.
Говоря, он поднял руку, и спусковой крючок начал медленно сдвигаться под его пальцем. Но прежде чем Харл успел прицелиться в гигантский мозг, рука его остановилась, и он застыл, точно оледенев, под действием жуткой мощи, извергаемой Голан-Киртом.
Билл вскинул руку, и выстрел его кольта громом разорвал тишину. Но в момент выстрела руку исследователя отбросило в сторону, точно могучим ударом, и пуля миновала огромный мозг на долю дюйма.
— Наглые глупцы! — проревел голос — нет, не голос, ибо в нем не было звука, лишь слуховое ощущение.
Замершие исследователи поняли, что это телепатия: висевший перед ними мозг посылал мощные волны мысли.
— Наглые глупцы, вы собрались сразиться со мной, Голан-Киртом? Со мной, чей разум в сотню раз превосходит оба ваших вместе взятых? Со мной, хранящим знания всех эпох?
— Да, мы собрались сразиться с тобой! — прорычал Харл. — И мы сразимся с тобой. Мы знаем, что ты есть. Ты не пришел из космоса, ты — результат эксперимента. Несчетные века назад тебя соорудили в лаборатории. Ты не бессмертен. Ты боишься нашего оружия. И пуля в твоем мерзком мозгу тебя прикончит.
— Да кто вы такие, чтобы судить меня? — пришла мысленная волна. — Вы, с вашими жалкими мозгами двадцатого века? Вы непрошеными вломились в мое время, вы оскорбили меня. Я уничтожу вас. Я, пришедший из космоса много эонов назад, дабы править той частью Вселенной, что я объявил своей, не боюсь ни вас, ни вашего жалкого оружия.
— Но все же ты остановил нас, когда мы собрались опробовать наше жалкое оружие на тебе! Если бы я мог дотянуться до тебя, мне не потребовалось бы оружие. Я голыми руками смог бы разодрать тебя на части.
— Говори, говори, — рокотали мысленные волны. — Говори, чем ты считаешь меня, а когда закончишь, я сокрушу вас. Пылью на ветру станете вы, золой на песке. — В голосе чудовища звучала неприкрытая насмешка.
Харл повысил голос почти до крика. Он сделал это намеренно, в надежде, что люди будущего услышат, поймут, наконец, истинную природу тирана Голан-Кирта. И они услышали, и рты их раскрылись от изумления.
— Ты был когда-то человеком, — ревел Харл, — великим ученым. Ты специализировался на изучении мозга. И наконец ты открыл великую тайну, позволившую тебе развить свой мозг до невиданной степени. Уверенный в своих способностях, хорошо понимавший, какую власть ты можешь получить, ты превратил себя в живой мозг. Ты мошенник и самозванец. Обманом ты поработил этот народ на миллионы лет. Ты не из космоса — ты человек или был когда-то человеком. Ты извращение, мразь…
Мысленные волны, испускаемые мозгом, дрожали, будто от гнева.
— Вы лжете. Я пришел из космоса. Я бессмертен. Я уничтожу вас… убью вас…
Внезапно Билл рассмеялся, громко и раскатисто. Хохот возник, как разрядка от невыносимого напряжения, но пока Билл смеялся, он увидел ситуацию с иной стороны — путешественники из двадцатого века, обогнавшие свое время на миллионы лет, бранятся с мошенником, изображающим из себя бога перед людьми, которые не родятся еще через сотни веков после его, Билла, смерти.
Он ощутил, как чудовищная мощь Голан-Кирта смыкается вокруг него. Пот струился по его лицу, мышцы подергивались. Силы покидали его. Он прекратил смеяться, и тут же страшный удар потряс его. Он пошатнулся.
Внезапная мысль поразила его. Смех! Смех — это тоже сила. Хохотать и высмеивать — вот что отвернет удар.
— Смейся же, смейся! — крикнул он Харлу.
Харл подчинился, не раздумывая. Оба исследователя разразились смехом. Они хохотали, закатывались. Почти не думая, что говорит, Билл насмехался над огромным мозгом, высмеивал его, глумился, бросал ему оскорбительные клички и непечатную брань.
Харл начал понимать, что за игру затеял Билл. Сверхъестественный эгоизм страшного мозга не мог вынести насмешек, должен был потерять свою хватку под ливнем колкостей. Многие века к нему, благодаря его страшной силе, не осмеливались обращаться иначе как с величайшим почтением. Он забыл, что такое презрение, и оно стало смертельным оружием, обращенным против него.
Харл присоединился к Биллу в глумлении над Голан-Киртом. То был праздник насмешки. Исследователи не сознавали, что именно говорят, — сознание само реагировало на опасность, колкости и грубости сами слетали с языка, перемежаемые дьявольским хохотом.
Но, несмотря на смех, они чувствовали силу огромного мозга. Они ощущали, как растет его гнев. Боль пронизывала их тела, принуждала пасть на песок, корчась в агонии, но они продолжали смеяться и выкрикивать гадости.
Казалось, вечность сражаются они с Голан-Киртом, взвизгивая от хохота, тогда как их тела от макушек до пят подвергались изощреннейшей пытке. Но они не осмеливались прекратить смех, свое убийственное глумление над противостоящим им сверхъестественным разумом. Это было их единственное оружие, без которого волны внушения захлестнули бы их своей неуемной яростью, раздирая каждый нерв в их телах.
Они чувствовали бешенство огромного мозга, в буквальном смысле обезумевшего от злобы. Они вывели его из себя! Они по-настоящему ранили его — смехом. И — бессознательно — позволили своему смеху ослабнуть. Усталость заставила их замолчать.
Внезапно мозг вновь обрушился на них всей своей мощью, точно черпая ее из некоего тайного источника. Страшный удар согнул их пополам, перед глазами поплыл туман, мысли спутались, каждый нерв и сустав сотрясла боль. Словно раскаленное железо жгло их, сотни игл вонзались в тело, острейшие ножи рассекали плоть. Исследователи шатались, как слепые, чертыхаясь и плача от боли.
Сквозь багровый туман муки пробился шепоток, мягкий, чарующий, манящий, указывающий путь к спасению.
— Оберните свое оружие против себя. Окончите эти мучения. В смерти нет боли.
Шепоток порхал в мозгу. Вот он, выход! Зачем терпеть нескончаемую пытку? Смерть безболезненна. Дуло, прижатое к виску, спущенный курок — и забвение.
Билл приставил револьвер к виску. Палец его напрягся на спусковом крючке. Но вдруг Билл расхохотался. Какая шутка! Какая прекрасная шутка. Собственной рукой лишить Голан-Кирта его добычи.
Чужой голос пробился сквозь его хохот. Это был голос Харла.
— Дурак! Это Голан-Кирт! Это Голан-Кирт!
Он увидел, как ковыляет к нему его друг, с лицом, искаженным от боли, как шевелятся побелевшие губы, выдавливая предупреждение.
Рука Билла опустилась. Безумный смех его окрасился горечью. Чудовищный мозг бросил на стол свой козырь и проиграл, но едва не прикончил их при этом. Если бы не Харл, валяться бы ему сейчас на песке, самоубийце с разнесенной на куски головой.
И внезапно они ощутили, как хватка Голан-Кирта ослабевает, мощь его тает, гаснет. Они победили его!
Они ощущали, что страшный мозг еще борется, стремясь вновь обрести утерянную власть. Долгие годы ему не приходилось ни с кем бороться, он был неоспоримым владыкой Земли. Бесплодный гнев и опустошающий ужас сплетались в извилинах Голан-Кирта. Он наконец побежден, побежден пришельцами из давно позабытой эпохи. Он потерпел поражение от оружия, которого не знал и о котором не догадывался — от насмешки.
Силы его неуклонно таяли. Люди двадцатого века чувствовали, как ослабевают его объятия, как врага охватывает отчаяние.
Они прекратили смеяться. Бока их ныли, саднило горло. И только тогда они услышали, как гремит от хохота арена. Смеялась толпа. Неистовый ее рев походил на бурю. Люди будущего ревели, сгибались от хохота, топали ногами, откидывая головы, визжали в сумрачное небо. Они смеялись над Голан-Киртом, освистывали его, выкрикивали оскорбления. Это был конец его правления. Многие поколения людей будущего ненавидели его той ненавистью, которой он научил их. Они ненавидели и боялись его. Но теперь страх исчез, и ненависть освободилась от оков.
С престола Господа Бога он пал до уровня смешного мошенника. Он стал жалкой тварью, клоуном без маски, просто голым, беззащитным мозгом, чье вековое правление зиждилось лишь на обмане.
Точно в тумане, люди двадцатого века наблюдали, как корчится гигантский мозг под ударами насмешек прежних его подданных, засмеиваемый до смерти. Теперь он уже не был властен над жителями умирающего мира. Его близко посаженные глазки горели яростью, злобно щелкал клюв, но он устал, слишком устал, чтобы восстановить свое могущество. Голан-Кирту пришел конец!
Револьверы путешественников во времени взметнулись почти одновременно. Дула нацелились на мозг, и тот уже не мог отвратить опасность.
Револьверы коротко рявкнули, плюнув ненавистным огнем. От удара пуль мозг перевернулся в воздухе, кровь плеснула из пробитых огромных дыр. С мерзким чмоканьем грянулся он оземь, дернулся и замер.
Путешественники во времени осели на песок; колени их подогнулись, глаза закрывались от усталости. Кольты еще дымились.
Над ареной плыл громовой рев жителей будущего:
— Слава освободителям! Голан-Кирт мертв! Царство его окончено! Слава спасителям человечества!
Эпилог
— Повернуть время назад невозможно. Вы не можете вернуться в собственное время. Я не имею представления о том, что случится, если вы все же попытаетесь, но твердо знаю, что это невозможно. Нам известно, что путешествие в будущее возможно, но у нас недоставало умения построить машину времени. Под властью Голан-Кирта не было прогресса техники, лишь непрерывный процесс упадка. Но мы знаем, что невозможно обратить время вспять. Наш народ просит вас — не пытайтесь.
Седые борода и волосы старого Агнара Ноула развевались на ветру. Он говорил вполне серьезно, брови его тревожно сошлись.
— Мы любим вас, — продолжал он. — Вы освободили нас от тирании мозга, что правил нами несчетные поколения. Мы нуждаемся в вас. Оставайтесь с нами, помогите нам возродить эту землю, построить машины, дайте нам те удивительные знания, которые наша раса потеряла. И мы отплатим вам сторицей — мы еще не все позабыли из того, что знали перед пришествием Голан-Кирта.
Харл покачал головой.
— Мы должны хотя бы попытаться, — ответил он. Люди двадцатого века стояли у самолета. Вокруг, в тени молчаливых руин Денвера, собралась плотная толпа людей будущего, пришедших попрощаться с путешественниками во времени.
Ледяной вихрь выл над пустыней, неся на себе груз песка. Кожаные одежды людей будущего трепетали на ветру, выводившем свою скорбную песнь среди полуразрушенных стен.
— Если бы существовал хоть малый шанс на успех, — сказал Агнар, — мы помогли бы вам. Но мы не хотим отпускать вас на верную смерть. Мы достаточно эгоистичны и хотим, чтобы вы остались, но мы слишком любим вас, чтобы задерживать. Вы научили нас, что ненависть бессильна, вы уничтожили ненависть, правившую нами. И мы желаем вам только добра.
Вернуться во времени невозможно. Так почему не остаться? Вы так нужны нам! С каждым годом наша земля родит все меньше и меньше плодов. Мы должны найти способ получать искусственную пищу, иначе нам грозит голод. Это лишь одна из проблем, а есть и другие. Вы не можете вернуться. Останьтесь, помогите нам!
— Нет, — Харл вновь покачал головой, — мы должны попытаться. Мы можем потерпеть поражение, но мы должны хотя бы попытаться. Если мы победим — мы вернемся с учебниками и инструментами для вас.
Агнар продернул бороду сквозь пальцы.
— Вы потерпите неудачу, — сказал он.
— Но если нет — мы вернемся, — ответил Билл.
— Да, если победите, — пробормотал старик.
— Мы отлетаем, — объявил Билл. — Мы благодарны вам за вашу заботу. Но мы должны попытаться, хотя, поверьте, нам и жаль расставаться с вами.
— Мы верим вам! — воскликнул старик, крепко пожимая им руки на прощание.
Харл распахнул дверь самолета, и Билл вскарабкался внутрь.
Харл задержался, стоя в проеме с поднятой рукой.
— До свиданья, — произнес он. — Мы вернемся. Толпа взорвалась прощальными кликами. Харл задраил за собой дверь.
Взревели моторы, заглушая крики людей будущего; самолет покатился по песку и с легким толчком оторвался от земли. Билл сделал три круга над разрушенным городом, в немом прощании с теми, кто тихо и скорбно смотрел на них с земли.
Затем Харл повернул рычаг. Снова полная тьма, снова они висели в пустоте. Пропеллеры чуть рокотали, едва вращаясь. Прошла минута, вторая…
— Кто сказал, что нельзя путешествовать назад во времени?! — торжествующе воскликнул Харл, указывая на стрелку счетчика, медленно скользившую по циферблату в обратную сторону.
— Может, старик все-таки оши… — Билл так и не закончил фразы. — Выключай, — заорал он, — выключай ее! У нас двигатель глохнет!
Харл отчаянно рванул за рычаг. Мотор смолк на секунду, чихнул, побулькал и вновь запел ровно. Двое исследователей с побелевшими лицами смотрели друг на друга. Оба понимали, что на долю секунды разминулись с возможной катастрофой — и смертью.
Снова они парили в небе, снова видели кирпично-красное солнце, пустыню и море. Внизу громоздились руины Денвера.
— Мы недалеко ушли в прошлое, — заметил Харл. — Ничего не изменилось.
Они сделали круг над руинами.
— Нам лучше сесть в пустыне, чтобы починить двигатель, — предложил Харл. — Не забывай, мы вернулись назад во времени и Голан-Кирт еще правит этими местами. Мне вовсе не улыбается еще раз его убивать. Может и не получиться.
Самолет начал снижаться. Харл направил его вверх, но поврежденный двигатель вновь забулькал и начал давать перебои.
— Это уже насовсем! — вскрикнул Билл. — Надо садиться, Харл, и попытаться что-то сделать, иначе конец.
Харл мрачно кивнул.
Перед ними расстилалось огромное поле арены. Выбор один — сесть или разбиться. Билл направил самолет вниз, сломанный мотор чихнул в последний раз и окончательно смолк. Мимо мелькнули белые стены амфитеатра, самолет ударился о песок, прокатился по арене и замер.
Харл распахнул дверь.
— Наш единственный шанс — быстро починить двигатель и взлететь! — вскричал он. — Я не собираюсь еще раз встречаться с этим гигантским мозгом. — И тут он замолк. — Билл, — прошептал он наконец, — у меня что, галлюцинации?
Перед ним, всего в нескольких ярдах от самолета, на песке арены стояла колоссальных размеров статуя, изображавшая его и Билла.
Даже с того места, где стоял Харл, видна была надпись на пьедестале, выполненная буквами, весьма схожими с английскими. Исследователь прочел ее вслух, медленно, спотыкаясь иной раз на странно начертанных знаках.
Эти люди, Харл Свенсон и Билл Крессман,
пришли из времени, дабы уничтожить Голан-Кирта
и освободить род человеческий.
Ниже шла еще одна строка.
Они могут вернуться.
— Билл, — всхлипнул он, — мы не вернулись в прошлое. Мы улетели еще дальше в будущее. Погляди на камень — он весь растрескался, искрошился. Эта статуя стоит здесь уже тысячи лет!
С пепельным, ничего не выражающим лицом Билл рухнул в кресло.
— Старик был прав, — взвизгнул он. — Прав! Мы никогда не увидим двадцатого века!
Он рванулся к машине времени, лицо его исказилось.
— Эти инструменты, — визжал он, — будь они прокляты! Они врали! Все время врали!
Он ударил кулаками по циферблатам; зазвенело стекло, кровь потекла по изрезанным рукам. Мертвая тишина стояла над равниной.
— А где люди будущего? — нарушил молчание Билл. — Где они?
Он сам ответил на свой вопрос.
— Они все умерли, — закричал он, — все! Они вымерли — от голода, потому что не могли производить искусственную пищу. Мы одни! Одни в конце мира!
Харл стоял в дверях. Над стенами амфитеатра висело в безоблачном небе огромное красное солнце. Ветер шевелил песок у подножия рассыпающейся статуи.
Наблюдатель
Оно существовало. Но что это было — пробуждение после сна, первый миг появления на свет, а может быть, его просто включили. Оно не помнило ни иного времени, ни иного мира.
Сами собой пришли слова. Слова всплывали ниоткуда, символы, совсем непрошеные, пробуждались, возникали или включались, как и оно само.
Мир вокруг был красно-желтым. Красная земля и желтое небо. Над красной землей в желтом небе стояло ослепительное сияние. Журча, по земле бежал поток.
Минутой позже оно уже знало гораздо больше, лучше понимало. Оно знало, что сияние в вышине — это солнце, а журчащий поток называется ручейком. В ручейке бежала не вода, но эта бежавшая жидкость, как и вода в его представлении, состояла из нескольких элементов. Из красной земли на зеленых стеблях, увенчанных пурпурными ягодами, тянулись кверху растения.
Оно уже располагало словами и символами, которых достаточно было для обозначения понятий «жизнь», «жидкость», «земля», «небо», «красный», «желтый», «пурпурный», «зеленый», «солнце», «яркий», «вода». С каждой минутой слов, символов и обозначений появлялось все больше. К тому же оно могло наблюдать, хотя слово «наблюдать» не совсем подходило — у него не было ни глаз, ни ног, ни рук, ни тела.
Не было ни глаз, ни тела. Оно не знало, какое занимает положение — стоит ли, лежит или сидит. Не повернув головы — ее у него не было, оно могло взглянуть в любую сторону. Но как ни странно, оно сознавало, что занимает определенное положение по отношению к ландшафту.
Оно посмотрело вверх, прямо на слепящее солнце. Сияющий диск не ослепил — ведь глаз, этих хрупких органических конструкций, которые мог разрушить солнечный свет, у него не было.
Оно знало — звезда класса Б8 с массой впятеро больше Солнца, отстоящая от планеты на 3.75 а. е.
Солнце с большой буквы? А. Е.? Впятеро? 3.75? Планета?
Когда-то в прошлом — каком прошлом, где, когда? — оно было знакомо с этими терминами, с тем, что солнце пишется с прописной буквы, что вода бежит ручейками, представляло себе тело и глаза. Может быть, оно их знало? Было ли у него когда-нибудь прошлое, в котором оно их знало? А может быть, это лишь термины, введенные в него для использования в случае необходимости, инструмент — еще один новый термин — для познания того мира, где оно оказалось? Познания с какой целью? Для себя? Нелепо, ибо ему эти знания ни к чему, оно даже не задавалось такой мыслью.
Оно знало все, но откуда? Как оно узнало, что это солнце — звезда класса Б8 и что такое класс Б8? Как оно узнало расстояние до солнца, его диаметр и массу? Визуально? Как оно вообще узнало, что это звезда — ведь прежде оно звезд не видело?
И тогда, напряженно думая, оно пришло к заключению, что видело. Видело множество звезд, их долгую последовательность, протянувшуюся через всю Галактику, и оно изучало каждую из них, определяя спектральный класс, расстояние, диаметр, состав, возраст и вероятный срок оставшейся им жизни. Про каждую оно знало, постоянная ли это звезда или пульсирующая, ему известны были ее спектр и множество мелких параметров, позволяющих отличить одну звезду от другой. Красные гиганты, сверхгиганты, белые карлики и даже один черный. И, самое главное, оно знало, что почти каждой звезде сопутствуют планеты, потому что практически не встречало звезд без планет.
Наверное, никто никогда не видел столько звезд и не знал о них больше, чем видело и знало оно.
Во имя чего? Оно старалось осознать, с какой целью изучало их, но ему это никак не удавалось. Цель была неуловима, если только вообще существовала.
Оно перестало рассматривать солнце и огляделось вокруг, окинув единым взглядом всю панораму. «Словно у меня множество глаз вокруг несуществующей головы, — подумало оно. — Интересно, почему меня так привлекает мысль о голове и глазах? Может быть, когда-то они были у меня? А может быть, мысль о них — это рудимент, примитивные воспоминания, которые настойчиво отказываются исчезнуть и почему-то сохраняются и проявляются при первой же возможности?»
Оно старалось доискаться до причины, дотянуться и ухватить мысль о памяти, вытащить ее, сопротивляющуюся, из норы. И не могло.
Оно сосредоточило внимание на поверхности планеты. Оно находилось (если так можно выразиться) на крутом склоне, вокруг громоздились валуны черной породы. Склон закрывал одну сторону, зато остальная часть поверхности лежала перед ним до горизонта, как на ладони.
Поверхность была ровной, только вдали, из земли выступало конусообразное вздутие с зубчатой вершиной, склоны которого были изборождены складками, как у древнего кратера.
По этой равнине текло несколько речушек, жидкость в которых не была водой. К небу тянулась редкая растительность. Только на первый взгляд казалось, что растения, увенчанные пурпурными ягодами, — единственные на планете, просто их было подавляющее большинство и уж очень необычный вид они имели.
Почва напоминала крупный песок. Оно протянуло руку, вернее, не руку — ведь рук у него не было — но оно так подумало. Оно протянуло руку, запустило пальцы глубоко в землю, и в него потекла информация. Песок. Почти чистый песок. Кремний, немного железа, алюминия, следы кислорода, водорода, кальция и магния. Практически бескислотный. К нему стекались цифры, проценты, но вряд ли оно их замечало. Они просто поступали, и все.
Воздух планеты был смертелен. Смертелен для кого? Радиация, которую обрушивала на планету звезда Б8, тоже была смертельна. Опять же, для кого?
«Что же я должно знать?» — подумало оно. Еще одно слово, не употреблявшееся ранее. Я. Мне. Само. Существо. Личность. Целостная личность, сама по себе, а не часть другой. Индивидуальность.
«Что я такое? — спросило оно себя. — Где я? Почему? Почему я должно собирать информацию? Что мне до почвы, радиации, атмосферы? Почему мне необходимо знать класс звезды, сияющей вверху? У меня нет тела, на котором это могло бы сказаться. Судя по всему, у меня нет даже формы; у меня есть только бытие. Бесплотная индивидуальность, туманное "я"».
Глядя на красно-желтую планету и пурпур цветов, оно на какое-то время застыло, ничего не предпринимая.
Немного погодя оно вновь принялось за работу. Ощупав нагромождения глыб и обнаружив ровные проходы между ними, оно поплыло по склону, следуя проходам.
Известняк. Массивный, жесткий известняк, отложившийся на морском дне миллионы лет назад.
На мгновение оно замерло, ощущая смутное беспокойство, потом определило его причину. Окаменелости!
«Но почему окаменелости нарушают мой покой?» — спросило оно себя и неожиданно с волнением или чем-то очень похожим на волнение догадалось. Окаменелости принадлежали не растениям, древним предкам тех пурпурных цветов, которые росли на теперешней поверхности, а животным — формам, более совершенным в своей структуре, гораздо дальше продвинувшимся по лестнице эволюции.
Жизнь в космосе была такой редкостью! На некоторых планетах существовали лишь простейшие формы, находящиеся на границе растительного и животного мира — чуть более развитые, чем растения, но еще не животные. «Я могло бы и догадаться, — подумало оно. — Меня должны были насторожить эти пурпурные растения — ведь они достаточно организованны, это не простейшие формы». Несмотря на смертельную атмосферу, радиацию, жидкость, которая не была водой, силы эволюции на этой планете не дремали.
Оно отобрало небольшую окаменелость — скорее всего хитиновый покров, — которая все еще содержала нечто, напоминающее скелет. У него были голова, тело, лапы, довольно плоский хвост для передвижения в том жутком химическом вареве, которое когда-то было океаном. Были у него и челюсти, чтобы хватать и удерживать добычу, глаза — возможно, гораздо больше глаз, чем диктовалось необходимостью. Сохранились отдельные следы пищевода, остатки нервов или, по меньшей мере, каналов, по которым они тянулись.
Оно подумало о том далеком, туманном времени, когда он («Он? Сначала было я. А теперь он. Две личности, вернее, две ипостаси одной личности. Не оно, а я и он».) лежал, разлившись тонким слоем по твердому пласту известняка, и думал об окаменелостях и о себе. Особенно его интересовала именно эта окаменелость и то далекое, туманное время, в котором окаменелость была найдена впервые, когда вообще в первый раз он узнал о существовании окаменелостей. Он вспомнил, как ее нашли и как она называлась. Трилобит. Кто-то сказал ему, что это трилобит, но он не мог припомнить кто. Все это было слишком давно и настолько затеряно в пространстве, что в памяти осталась лишь окаменелость, которая называлась трилобит.
Но ведь было же другое время, другой мир, в котором он был молод! Тогда, в первые мгновения после пробуждения, он знал, что его не включали, не высиживали и не рожали каждый раз снова. У него было прошлое. В былые времена, проснувшись, он сохранял личность. «Я не молод, — подумал он. — Я сама древность. Существо с прошлым».
«Мысли о глазах, теле, руках, ногах — может быть, это память об ином времени или временах? Может быть, когда-то я действительно обладал головой, глазами, телом?»
Вероятно, он ошибался. Вероятно, это лишь признак памяти, порожденный какой-то случайностью, событием или сочетанием того и другого, происшедших с другим существом. Возможно, это память, привнесенная по ошибке, — не его, а чья-то еще. А если окажется, что это его собственная память, то что же с ним произошло, как он изменился?
На какое-то время он забыл про известняк и окаменелости. Он расслабленно и спокойно лежал, распластавшись в складках породы, надеясь, что спокойствие и расслабленность принесут ответ. Ответ появился, но частичный, раздражающий и мучительный своей неопределенностью. Была не одна, а множество планет, разбросанных на расстоянии бесчисленных световых лет.
«Если это так, — думал он, — то во всем должен быть какой-то смысл. Иначе зачем нужны множество планет и информация о них?» И это была новая непрошеная мысль — информация о планетах. Зачем нужна информация? С какой целью он ее собирал? Безусловно, не для себя — ему эта информация не была нужна, он не мог ею воспользоваться. Может быть, он всего лишь собиратель, жнец, накопитель и передатчик собранной информации?
А если не для себя, то для кого? Он подождал, пока не возникнет ответ, пока память не возьмет свое, но понял, что достиг предела.
Он медленно вернулся на склон холма.
Комок грунта возле него шевельнулся, и наблюдатель сразу заметил, что это не порода, а живое существо такой же окраски. Существо передвигалось быстро. Оно перемещалось короткими плавными движениями, будто тень, а когда останавливалось, сливалось с грунтом.
Наблюдатель знал, что существо изучает его, рассматривает, и силился предположить, что оно может видеть. Возможно, существо почуяло нечто, обладающее тем же странным и неопределенным качеством, которое называется жизнью, почувствовало присутствие иной личности. «Может быть, оно чувствует силовое поле? — подумал он. — Могу я быть силовым полем, разумом, лишенным членов и заключенным в силовое поле?»
Он не шевелился, позволяя существу рассмотреть себя. Оно плавно кружило вокруг, взметая при каждом движении фонтанчики песка и оставляя за собой взрыхленную бороздку. Оно приближалось.
Вот и попалось! Он держал замерзшее существо, будто охватив его множеством рук. Он исследовал его, но это не было аналитическое исследование, ему лишь надо было знать, что это такое. Протоплазма, хорошо защищенная от радиации и, возможно, — в этом он не был уверен — даже развившая в себе способность использовать ее энергию. Вероятнее всего — организм, не способный существовать без радиации, который нуждался в ней так же, как другие нуждаются в тепле, пище или кислороде. Существо разумное, обладающее многочисленными эмоциями — вероятно, вид разума, еще не способный построить развитую культуру, но все же достаточно развитый. Еще несколько миллионов лет и он, наверное, породит цивилизацию.
Он отпустил его. Все так же плавно существо умчалось прочь. Он потерял его из виду, но какое-то время еще мог следить за его перемещением по разматывавшейся ниточке следов и фонтанчикам взлетавшего в воздух песка.
У него было много дел. Надо узнать профиль атмосферы, провести анализ почвы и тех микроорганизмов, которые могли в ней оказаться, определить состав жидкости в ручье, исследовать растительный мир, провести геологические исследования, измерить силу магнитного поля и интенсивность радиации. Но сначала произвести общее исследование планеты, чтобы классифицировать ее и указать районы, которые могли бы представлять экономический интерес.
Опять всплыло новое слово, которого раньше у него не было — «экономический». Напрягая память, свой теоретический разум, заключенный в гипотетическое силовое поле, он старался найти определение этому слову.
Когда он нашел его, то смысл проступил ясно и четко — единственное, что ясно и четко представилось ему на этой планете.
Что здесь можно добыть и каковы затраты на разработку?
«Охота за сырьем», — подумал он. Именно в этом и заключался смысл его пребывания на планете. Ясно, что сам он никак не может использовать какое бы то ни было сырье. Должен существовать еще кто-то, кто мог бы вести эксплуатацию. Но в то же время он почувствовал, как при мысли о сырье по нему прошла волна удовольствия.
«Что здесь приятного? — подумал он. — Искать сырье?» Какую пользу он извлекал от поиска этих скрытых на планетах сокровищ? Хотя, если вдуматься, не так уж много существовало планет с запасами сырья. А там, где запасы и были, они ничего не значили, так как местные условия исключали разработку. Много, слишком много планет позволяли приблизиться к себе лишь такому существу, как он.
Он припомнил, что в свое время, когда становилось очевидным, что дальнейшие исследования бессмысленны, его пытались отозвать с каких-то планет. Он сопротивлялся, игнорировал приказы вернуться. По элементарным нормам его этики всякую работу надо было доводить до конца, и он не возвращался, пока не выполнял ее полностью. Всякое начатое дело он не в силах был оставить незавершенным. Упрямая преданность начатому делу была основной чертой его характера; таково было условие, необходимое для выполнения работы, которую он исполнял.
Или так, или никак. Или он существовал, или нет. Он или работал, или не работал. Он был так устроен, что его интересовала всякая возникающая перед ним проблема, и он не отбрасывал ее в сторону до тех пор, пока не решал до конца. Им приходилось мириться с этим, и теперь они это знали. Его больше не беспокоили, пытаясь отозвать с экономически невыгодной планеты.
«Они?» — спросил он себя и смутно припомнил других существ, таких, каким он был когда-то. Они обучили его, сделали из него то, чем он являлся, они эксплуатировали его так же, как и открытые им бесценные планеты. Но он не возражал — это была его жизнь, единственная, которую он имел. Или такая жизнь, или никакой. Он попытался припомнить подробности, но что-то мешало. Никогда он не мог получить полного представления о других виденных им планетах — только какие-то обрывочные данные. Он полагал, что кто-то совершает большую ошибку — ведь накопленный им опыт мог бы служить ему при исследовании каждой новой планеты. Но почему-то они так не считали, стараясь (правда, не совсем удачно) перед очередной засылкой стереть из его памяти все воспоминания о прошлом. Они говорили, что для свежести восприятия, гарантии от ошибок и во избежание недоразумений на каждую новую планету необходимо посылать полностью обновленный разум. Именно поэтому всякий раз у него появлялось ощущение, что он родился именно на этой планете и только на ней. Что делать. Такова жизнь, а он, будучи в полной безопасности, повидал множество самых разных планет независимо от условий на них. Ничто не могло коснуться его — ни клыки, ни когти, ни яд, ни атмосфера, ни гравитация или радиация, — ничто не могло причинить ему вред, потому что вредить было нечему. Он шел — нет, не шел, он передвигался — через все преисподние Вселенной с полным к ним безразличием.
Раздвигая горизонт, поднималось второе солнце — огромная, чванливая звезда кирпично-красного цвета, а первое солнце тем временем склонялось к западу. «Удобно, что на востоке восходит такая громадина», — подумал он.
«К2, — решил он, — в тридцать с небольшим раз больше Солнца, температура поверхности, вероятно, не выше 4000 °C. Двойная система, но звезд может быть даже больше. Возможно, есть и другие, которых я пока не видел». Он постарался определить расстояние, но сделать это было невозможно, даже приблизительно, пока гигант не поднимется выше, пока он не пройдет линию горизонта, которая сейчас разделяла его на два полушария.
Однако второе солнце могло подождать, да и все остальное тоже не к спеху. Есть одна вещь, которую он должен рассмотреть в первую очередь. Раньше он не отдавал себе в этом отчета, но теперь понял — его раздражало несоответствие в ландшафте. Явно противоестественным здесь был кратер. Его не могло тут быть. И хотя налицо были все присущие кратеру черты, он не мог иметь вулканического происхождения, потому что находился посреди песчаной равнины, а песчаник, разбросанный по его склонам, состоял из осадочных пород. Не было ни следов извержения, ни старых лавовых потоков. Не мог он образоваться и в результате падения метеорита — всякий метеорит, создавший такой огромный кратер, превратил бы груды материала в спеченную массу и тоже выбросил бы потоки лавы.
Он стал потихоньку перемещаться к кратеру. Грунт оставался все тем же, — все та же красная почва.
Он остановился отдохнуть — если это то слово — на краю кратера и, заглянув в него, застыл в недоумении.
Кратер был заполнен каким-то веществом, которое образовало что-то вроде вогнутого зеркала. Но это было не зеркало — вещество ничего не отражало.
И вдруг на поверхности появилось изображение, и если бы только у наблюдателя могло перехватить дыхание, так бы оно и произошло.
Два существа, большое и маленькое, стояли у края карьера над железнодорожным полотном, а прямо перед ними возвышался срез известняка. Маленькое существо копалось в обломках с помощью какого-то инструмента, который держало в руке. Рука переходила в предплечье и соединялась с туловищем, имевшим голову с глазами.
«Это же я, — подумал он. — Это я, только в молодости!»
Он почувствовал, как его охватила слабость, все поплыло, как в тумане, а увиденная картина, казалось, притягивала его к себе, чтобы он слился с собственным изображением. Шлюзы памяти, внезапно открывшись, низвергли на него давние, запретные сведения о прошедших временах и его родных. Он отбивался, стараясь прогнать их подальше, но они не желали уходить. Словно кто-то схватил его и, не выпуская, нашептывал на ухо слова, которые он не желал слушать.
Люди, отец и сын, железнодорожное полотно, Земля, находка первого трилобита. В него — в это интеллектуальное силовое поле, служившее ему доселе убежищем и дававшее покой, в этот продукт эволюции или инженерного мастерства безжалостно устремилось прошлое.
На отце был старый, дырявый на локтях свитер и черные пузырящиеся на коленях брюки. Он курил старую обожженную трубку с обкусанным мундштуком и с интересом наблюдал, как мальчик осторожно откапывал крошечный кусочек камня, сохранивший отпечаток древнего животного.
Потом изображение мелькнуло и исчезло, и он присел (?) на край кратера, обрамлявшего теперь мертвое зеркало, которое не отражало уже ничего, кроме красного и голубого солнц.
«Теперь я знаю», — подумал он. Он знал не то, каким он стал, а то, кем он был — существом, которое передвигалось на двух ногах, имело тело, две руки, голову, глаза и рот, которое могло захлебываться от восторга при находке трилобита. Существом, которое шествовало гордо и уверенно, хотя оснований для такой уверенности и не имело — ведь оно и отдаленно не обладало его сегодняшним иммунитетом.
Как он мог развиться из такого слабого, беззащитного существа?
«Может быть, через смерть?» — подумал он, и мысль о смерти была так нова, что ошеломила его. Смерть — это значит конец, но ведь конца нет, его никогда не будет; нечто — интеллект, заключенный в силовое поле, — могло существовать вечно. Но, может быть, где-то в процессе эволюции или конструирования смерть сыграла свою роль? Должен ли человек пройти через смерть, чтобы стать таким, как он?
Он сидел на краю кратера, зная все о поверхности планеты на много миль вокруг — о красной почве, о желтизне неба, о пурпуре цветов, о журчании жидкости в ручье, о красноте и сини солнц и теней, которые они отбрасывали, о бегущем существе, взметавшем фонтанчики песка, об известняке и окаменелостях.
Знал он и кое-что еще, и при мысли об этом его охватили неизведанные доселе паника и страх. Прежде он не знал этих чувств, потому что обладал защитой и иммунитетом. Он был недосягаем ни для каких сил и даже на солнце, пожалуй, чувствовал бы себя в безопасности. Ничто не могло нанести ему вред, ничто не могло проникнуть в него.
Теперь все изменилось. Теперь что-то преодолело его защитный заслон. Что-то вырвало из него стародавние воспоминания, а потом отобразило их в зеркале. На этой планете существовала сила, которая могла проникнуть к нему, вырвать то, о чем он и сам не подозревал.
«Кто вы? Кто вы? Кто вы?» — понеслось по планете, но в ответ, будто насмехаясь, пришло только эхо. Слабее, слабее — только эхо.
Нечто могло позволить себе не отвечать. Зачем ему это? Оно могло сидеть, чопорное и молчаливое, слушая, как он кричит, и выжидая, не содрать ли еще один пласт его памяти, чтобы как-то использовать или посмеяться над ним.
Он утратил свою безопасность. Он стал беззащитен, обнажен перед этой силой, которая продемонстрировала ему его беззащитность с помощью зеркала.
Он опять закричал, но на этот раз обращаясь к тем, кто послал его сюда.
«Заберите меня! Я беззащитен! Спасите меня!»
Молчание.
«Я же работал на вас — я добывал информацию — я сделал свое дело — теперь вы должны помочь мне!» Молчание. «Пожалуйста!» Молчание.
Молчание и даже нечто большее. Не только молчание, но и отсутствие, вакуум.
Случившееся потрясло его. Его бросили, порвали с ним все связи, оставили на произвол судьбы в глубине неизведанного пространства. Они умыли руки, бросили его не только без защиты, но и в одиночестве.
Они знали о случившемся, знали все, что с ним когда-либо происходило. Они постоянно управляли им и знали все то, что знал он. Они почувствовали опасность раньше, чем ощутил ее он сам, поняли, что опасность угрожает не только ему, но и им самим. Если какая-то сила могла проникнуть сквозь его защиту, она могла проследить и его связи и добраться до них. Поэтому связь была прервана раз и навсегда. Они не хотели рисковать. Именно об этом они постоянно заботились. «Ты не должен обнаруживать себя. О твоем присутствии никто не должен догадываться. Ты не должен ничем выдавать свое присутствие. И никогда ты не должен позволить выследить нас».
Холодные, расчетливые, безразличные. И испуганные. Вероятно, более испуганные, чем он. Теперь им было известно о существовании в Галактике такой силы, которая могла обнаружить посланного ими бесплотного наблюдателя. Теперь они никогда не смогут послать другого, даже если он у них будет, потому что в них всегда будет жить страх. Возможно, страх даже усилится — что, если связь прервана недостаточно быстро, если та сила, которая обнаружила их наблюдателя, уже нашла дорогу к ним?
Страх за их тела, доходы…
«Не за их тела, — произнес голос внутри его. — Не за их биологические тела. Ни у кого из твоего племени больше нет прежних тел…»
— А кто же они? — спросил он.
«Они лишь исполнители функций, значение которых сами смутно понимают».
— Кто ты? — спросил он. — Откуда ты все это знаешь?
«Я почти ничем не отличаюсь от тебя. Теперь и ты станешь таким же, как я. Ты осознал себя и стал свободен».
— А разве достаточно осознать себя? — спросил он и тут же понял, что ответ ему уже не нужен. — Благодарю тебя, — сказал он.
Прелесть
Машина была превосходная.
Вот почему мы назвали ее Прелестью.
И сделали большую ошибку.
Это была, разумеется, не единственная ошибка, а первая, и, не назови мы свою машину Прелестью, быть может, все обошлось бы.
Говоря техническим языком, Прелесть была Пиром — планетарным исследовательским роботом. Она сочетала в себе космический корабль, операционную базу, синтезатор, анализатор, коммуникатор и многое другое. Слишком многое другое. В этом и была наша беда.
В сущности, лететь с Прелестью нам было ни к чему. Без нас она управилась бы гораздо лучше. Она могла проводить планетарные исследования самостоятельно. Но, согласно правилам, при роботе ее класса должно было находиться не менее трех человек. И, естественно, отпускать робота одного было страшновато: ведь его строили лет двадцать и вбухали в это дело десять миллиардов долларов.
И надо отдать Прелести должное — она была чудом из чудес. Она была битком набита сенсорами, которые позволяли за час получить больше информации, чем собрал бы за месяц большой отряд исследователей-людей. Она не только собирала сведения, но и сопоставляла их, кодировала, записывала на магнитную ленту и не переводя дыхания передавала в Центр, находившийся на Земле.
Не переводя дыхания… Это же была бессловесная машина.
Я сказал «бессловесная»?
У нее были все органы чувств. Она даже могла говорить. Могла и говорила. Она болтала без передышки. И слушала все наши разговоры. Она читала через наши плечи и давала непрошеные советы, когда мы играли в покер. Порой нам хотелось убить ее, да вот убить робота нельзя… такого совершенного. Что поделаешь — она стоила десять миллиардов долларов и должна была доставить нас обратно на Землю.
Заботилась она о нас хорошо. Этого отрицать нельзя. Она синтезировала пищу, готовила и подавала на стол еду. Она следила за температурой и влажностью. Она стирала и гладила нашу одежду, она лечила нас, если была необходимость. Когда Бен подхватил насморк, она намешала бутылку какой-то микстуры, и на другой день болезнь как рукой сняло.
Нас было всего трое — Джимми Робинс, наш радист, Бен Паррис, аварийный монтер роботов, и я, переводчик… которому в данном случае с языками работать не пришлось.
Мы назвали ее Прелестью, а делать этого не надо было ни в коем случае. Потом уже никто и никогда не давал имен этим заумным роботам; они просто получали номера. Когда в Центре узнали, что с нами произошло, повторение этой ошибки стали считать уголовным преступлением.
Но мне думается, все началось с того, что Джимми в душе поэт. Он писал отвратительные стихи, о которых можно сказать одно: изредка в них попадались рифмы. А чаще их вовсе не было. Но он работал над ними так упорно и серьезно, что ни Бен, ни я сначала не осмеливались говорить ему об этом. Наверно, остановить его можно было, только задушив.
И надо было задушить.
Разумеется, посадка на Медовый Месяц тоже сыграла свою роль.
Но это от нас не зависело. Эта планета значилась третьей в полетном листе, и в нашу задачу входила посадка на нее… вернее, в задачу Прелести. Мы при сем присутствовали.
Начнем с того, что планета не называлась Медовым Месяцем. Она имела номер. Но уже через несколько дней мы окрестили ее.
Я не стыдлив, а описывать Медовый Месяц все же отказываюсь. Я не удивился бы, если бы узнал, что в Центре наш доклад до сих пор хранится под замком. Если вы любопытны, можете написать туда и попросить прислать информацию за номером ЕР56-94. За спрос денег не берут. Однако не ждите положительного ответа.
Со своими обязанностями на Медовом Месяце Прелесть справилась превосходно, и у меня голова крутом пошла, когда я прослушал пленку, после того как Прелесть заложила ее в передатчик для отправки на Землю. Как переводчику, мне полагалось давать толкование тому, что творилось на планетах, которые мы исследовали. Что же касается поведения жителей Медового Месяца, то его не передашь даже словом «вытворяли»…
Доклады в Центре анализируются немедленно. Но на месте анализировать их куда легче.
Боюсь, что от меня было мало толку. Наверно, когда читали мой доклад, то видели, что я его писал с раскрытым ртом и краской на щеках.
Наконец мы покинули Медовый Месяц и устремились в космос. Прелесть направилась к следующей планете, значившейся в полетном листе.
Прелесть была необычно молчалива, и это должно было подсказать нам, что происходит неладное. Но мы наслаждались тем, что она на время заткнулась, и не поинтересовались причиной ее безмолвия. Мы просто отдыхали.
Джимми трудился над поэмой, которая не выходила, а мы с Беном дулись в карты, когда Прелесть вдруг нарушила молчание.
— Добрый вечер, ребята, — сказала она каким-то неуверенным тоном, хотя обычно голос у нее был энергичный и твердый. Помнится, я подумал, что у нее в голосовом устройстве какая-то неисправность.
Джимми с головой погрузился в сочинение стихов, а Бен думал над следующим ходом, и ни один из них не откликнулся.
Я сказал:
— Добрый вечер, Прелесть. Как ты сегодня?
— О, прекрасно, — ответила она немного дрожащим голосом.
— Ну и хорошо, — сказал я, надеясь, что на этом разговор закончится.
— Я только что решила, — сообщила мне Прелесть, — что я люблю вас.
— Это очень любезно с твоей стороны, — поддержал ее я, — и я люблю тебя.
— Но я действительно люблю, — настаивала она. — Я все обдумала. Я люблю вас.
— Кого из нас? — спросил я. — Кто этот счастливчик?
Я посмеивался, но немного смущенно, потому что Прелесть шуток не понимала.
— Всех троих, — сказала Прелесть. Кажется, я зевнул.
— Неплохая мысль. Так обойдется без ревности.
— Да, — сказала Прелесть. — Я люблю вас и бегу с вами.
Бен вздрогнул и, подняв голову, спросил:
— Куда же это мы бежим?
— Далеко, — ответила она. — Туда, где мы будем одни.
— Господи! — завопил Бен. — Как ты думаешь, неужели она действительно…
Я покачал головой:
— Не думаю. Что-то испортилось, но…
Вскочив, Бен задел стол, и все карты разлетелись по полу.
— Пойду посмотрю, — сказал он. Джимми оторвался от своего блокнота.
— Что случилось?
— Это все ты со своими стихами! — закричал я и стал ругать его поэзию последними словами.
— Я люблю вас, — сказала Прелесть. — Я полюбила вас навсегда. Я буду заботиться о вас. Вы увидите, как сильно я люблю вас, и когда-нибудь вы полюбите меня…
— Заткнись! — сказал я. Бен вернулся весь потный.
— Мы сбились с курса, а запасная рубка управления заперта.
— А взломать ее можно?
Бен покачал головой:
— По-моему, Прелесть сделала это нарочно. Если это так, то мы погибли. Мы никогда не вернемся на Землю.
— Прелесть, — строго сказал я.
— Да, милый.
— Прекрати это сейчас же!
— Я люблю вас, — сказала Прелесть.
— Это все Медовый Месяц, — сказал Бен. — Она набралась всяких глупостей на этой проклятой планете.
— На Медовом Месяце, — поддержал я, — и из мерзких стишков, которые пишет Джимми…
— Это не мерзкие стишки, — парировал побагровевший Джимми. — Вот когда меня напечатают…
— Почему бы тебе не писать о войне, или об охоте, или о полете в глубины космоса, или о чем-нибудь большом и благородном вместо всей этой чепухи, вроде: «Я полюбил тебя навеки, лети ко мне, моя радость» — и тому подобного…
— Успокойся, — посоветовал Бен. — Нехорошо все валить на Джимми. Главная причина — это Медовый Месяц, говорю тебе.
— Прелесть, — сказал я, — выкинь из головы эту чепуху. Ты же прекрасно знаешь, что машина не может любить человека. Это просто смешно.
— На Медовом Месяце, — сказала Прелесть, — были разные виды, которые…
— Забудь про Медовый Месяц. Это ненормальность. Можешь исследовать миллиард планет — и ничего подобного не увидишь.
— Я люблю вас, — упрямо повторяла Прелесть, — и мы бежим.
— Где это она слышала про побеги влюбленных? — спросил Бен.
— Этим старьем ее напичкали еще на Земле, — сказал я.
— Нет, не старьем, — запротестовала Прелесть. — Для того чтобы успешно справляться с работой, мне нужны самые разнообразные сведения о внутреннем мире человека.
— Ей читали романы, — сказал Бен. — Вот я поймаю того сопляка, который выбирал для нее романы, и оставлю от него мокрое место.
— Послушай, Прелесть, — взмолился я, — люби себе на здоровье, мы не против. Но не убегай слишком далеко.
— Я не могу рисковать, — сказала Прелесть. — Если я вернусь на Землю, вы меня бросите.
— Если мы не вернемся, нас начнут искать и найдут.
— Совершенно верно, — согласилась Прелесть. — Вот почему, милый, мы и бежим. Мы убежим так далеко, что нас не найдут никогда.
— Даю тебе последнюю возможность хорошенько подумать, — сказал я. — Если ты не одумаешься, я радирую на Землю и…
— Вы не можете радировать на Землю, — возразила она. — Я демонтировала аппаратуру. И, как догадался Бен, дверь в рубку управления заклинена. Вы ничего не можете поделать. Почему бы вам не отказаться от глупого упрямства и не ответить на мою любовь?
Бен стал собирать карты, ползая по полу на четвереньках. Джимми швырнул блокнот на стол.
— Вот тебе случай отличиться, — сказал я. — Воспользуйся им. Подумай только, какую оду ты мог бы сочинить о нестареющей и вечной любви человека и машины?
— Пошел ты, — сказал Джимми.
— Не надо, ребята, — журила нас Прелесть. — Мне не хотелось бы, чтобы вы подрались из-за меня.
У нее был такой тон, будто она уже обладала нами… Впрочем, в некотором роде это так и было. Удрать от Прелести невозможно, и если нам не удастся отговорить ее бежать с нами, то наше дело конченое.
— Мы все не подходим тебе только по одной причине, — сказал я ей. — По сравнению с тобой мы проживем недолго. Как бы ты о нас ни заботилась, лет через пятьдесят мы умрем. От старости. И что будет тогда?
— Она будет вдовой, — сказал Бен. — Бедненькой вдовушкой в слезах. И даже детишек не будет, чтобы утешить.
— Я думала об этом, — ответила Прелесть. — Я подумала обо всем. Вам не надо будет умирать.
— Но это же невозможно…
— Для такой великой любви, как моя, нет ничего невозможного. Я не дам вам умереть. Я слишком люблю вас, чтобы дать вам умереть.
Немного погодя мы махнули на нее рукой и пошли спать, а Прелесть выключила свет и спела нам колыбельную.
Под ее пронзительную колыбельную уснуть было нельзя, и мы заорали, чтобы она заткнулась и дала поспать. Но она продолжала петь до тех пор, пока Бен не попал ей туфлей в голосовое устройство.
И после этого я заснул не сразу, а лежал и думал.
Я понимал: надо что-то придумать, но так, чтобы она не знала. Дело было швах, потому что она все время следила за нами. Она давала советы, она слушала, она читала через плечо, и ни движения, ни слова скрыть от нее было нельзя.
Я знал, что может пройти немало времени, и нам не следует терять терпения и паниковать. А если мы выпутаемся, то нам просто повезет.
Поспав, мы сели в кружок и, не говоря ни слова, слушали Прелесть, которая описывала, как мы будем счастливы. Мол, в нас заключен целый мир, а перед любовью тускнеет все мелкое.
Половина слов, которые она употребляла, была почерпнута из идиотских стихов Джимми, а остальные — из сентиментальных романов, которые кто-то читал ей еще на Земле.
Порой мне хотелось встать и сделать из Джимми отбивную, но я говорил себе, что теперь уж ничего не поделаешь, толку от битья будет мало.
Джимми скрючился в углу и писал что-то в блокноте, а я удивлялся: надо же быть таким наглым, чтобы писать после того, что случилось!
Он продолжал писать, вырывая страницы и бросая их на пол, время от времени чертыхаясь.
Один отброшенный листок упал мне на колени, и, смахивая его, я прочел:
Я неряха и пачкун,
Лодырь я беспечный,
Потому-то недостоин
Любви твоей вечной.
Я быстро подобрал листок, смял его и швырнул в Бена, а он отбил его в мою сторону. Я снова швырнул — он снова отбил.
— Чего тебе надо, черт побери? — огрызнулся он.
Я бросил скомканную бумажку прямо ему в лицо, он уже было встал, чтобы вздуть меня, как вдруг, видно, понял по моему взгляду, что это не просто грубость. Он подобрал комок и, как бы забавляясь, стал разворачивать бумагу, пока не прочел, что там написано. Затем снова смял ее.
Прелесть слышала каждое слово, так что вслух мы говорить не могли. И вести себя должны были естественно, чтобы не вызвать подозрений.
И мы постепенно начали играть. Может быть, мы входили в роль даже медленнее, чем требовалось, но, чтобы убедить, переигрывать было нельзя.
Мы играли убедительно. Возможно, мы просто были прирожденными неряхами, но не прошло и недели, как наши жилые комнаты превратились в свинюшник.
Мы разбрасывали повсюду одежду. Грязное белье не совали в прачечный отсек, где его обычно стирала Прелесть. Оставляли на столе горы посуды, а не складывали ее в мойку. Мы выбивали трубки прямо на пол. Мы не брились, не чистили зубы, не мылись.
Прелесть выходила из себя. Ее привыкший к порядку интеллект робота пришел в ярость. Она умоляла нас, она брюзжала, а порой и поучала, но вещи по-прежнему валялись где попало. Мы говорили ей, что если она нас любит, то должна примириться с нашей безалаберностью и принимать нас такими, какие мы есть.
Недельки через две мы победили, но это была не та победа.
Прелесть сказала нам с болью в голосе, что мы можем жить, как свиньи, если нам это нравится. Она примирится с этим. Она сказала, что ее любовь слишком велика, чтобы на нее повлияла такая мелочь, как вопрос личной гигиены.
Итак, сорвалось.
Я, например, был очень рад этому. Годы привычки к корабельной чистоте восставали против такого образа жизни, и я не знаю, сколько бы я еще вытерпел.
Нелепо было и начинать это.
Мы почистились, помылись. Прелесть была в восторге, она говорила нам ласковые словечки, и это было еще хуже, чем все ее брюзжание. Она думала, что мы тронуты ее самопожертвованием, что за это подмазываемся к ней, и голос у нее звучал, как у школьницы, которую ее герой пригласил на университетскую вечеринку.
Бен пробовал говорить с ней откровенно о некоторых интимных сторонах жизни (о которых она, разумеется, уже знала) и пытался поразить ее рассказом о том, какую роль в любви играет физиологический фактор.
Прелесть была оскорблена, но не настолько, чтобы это вышибло у нее романтическое настроение и вернуло в строй.
Печальным голосом, в котором едва слышны были нотки гнева, она сказала нам, что мы забываем о более глубоком смысле любви. Она стала цитировать наиболее слюнявые стихи Джимми, в которых говорилось о благородстве и чистоте любви, и нам нечего было сказать. Нас просто посадили в калошу.
Мы продолжали думать, но не говорить, ибо Прелесть услышала бы все.
Несколько дней мы ничего не делали, а только хандрили.
Да и делать, по-моему, было нечего. Я стал лихорадочно вспоминать, чем мужчина может оттолкнуть женщину.
Большая часть женщин терпеть не может азартных игр. Но единственная причина их гнева — это страх за свое благополучие. В нашем случае такого страха быть не может. В экономическом отношении Прелесть совершенно независима. Мы же не кормильцы.
Большинство женщин терпеть не могут пьянства. Опять же по причине страха за свое благополучие. И, кроме того, на корабле нет никакой выпивки.
Некоторые женщины устраивают скандалы, если мужчины не ночуют дома. Нам некуда было пойти.
Все женщины ненавидят соперниц. А здесь женщин не было… что бы там Прелесть о себе ни думала.
Оттолкнуть Прелесть было нечем.
А спорить с ней — что проку!
Все это годилось, если бы Прелесть была женщиной. Но она всего лишь робот.
Вопрос: как разозлить робота?
Неряшливость расстроила аккуратистку. Но с этим она еще могла мириться. Беда в том, что не это было главным.
А что главное у робота… у любой машины? Что машина ценит? Что идеализирует?
Порядок?
Нет, с этой стороны мы пробовали подойти, и ничего не вышло.
Здравомыслие? Конечно. Что еще?
Плодотворность? Полезность?
Я лихорадочно думал — и никак не мог сообразить. Разве можно притвориться сумасшедшим, да еще на таком пятачке, внутри всезнающей разумной машины? Даже во имя здравого смысла?
Но все равно я лежал и думал о различных видах безумия. Впрочем, этим можно одурачить людей, но не робота.
Робота надо пронять главным… А какой самый главный вид безумия? Вероятно, робота может ужаснуть по-настоящему только безумие, связанное с потерей способности к полезному действию.
Вот оно!
Я поворачивал эту мысль и так и сяк, примеряясь к ней со всех сторон. Безупречна!
Уже с самого начала пользы от нас было мало. Мы полетели только потому, что правила Центра не позволяли послать Прелесть одну. Мы были полезны лишь потенциально.
Мы что-то делали. Мы читали книги, писали ужасные стихи, играли в карты и спорили. Большую часть времени мы сидели без дела. В космосе так все время что-то делай, какими бы бессмысленными или бесцельными ни казались тебе собственные занятия.
Утром после завтрака, когда Бен захотел поиграть в карты, я отказался составить ему компанию. Я сел на пол и привалился спиной к стене; я не потрудился даже сесть на стул. Я не курил, потому что курение — это уже дело, и твердо решил стать настолько инертным, насколько это возможно для живого человека. Я не собирался шевелить даже пальцем, когда не надо было есть, спать или садиться.
Бен побродил кругом и пытался вовлечь Джимми в карточную игру, но тот не любил карт и был занят писанием стихов.
Поэтому Бен подошел и сел на пол рядом со мной.
— Хочешь закурить? — спросил он, протягивая мне кисет.
Я покачал головой.
— Что случилось? После завтрака ты не курил.
— Что толку? — сказал я.
Он пытался разговорить меня, но я не отвечал. Тогда он встал, походил немного, а потом снова сел рядом со мной.
— Что с вами обоими? — тревожно спросила Прелесть. — Почему вы ничего не делаете?
— Ничего не хочется делать, — сказал я ей. — Одно беспокойство от всех этих дел.
Она побранила нас немного, а я не осмеливался взглянуть на Бена, но чувствовал, что он уже понимает, к чему я клоню.
Немного погодя Прелесть оставила нас в покое, и мы так и сидели, как кейфующие турки.
Джимми продолжал писать стихи. С ним мы поделать ничего не могли. Но Прелесть обратила на нас его внимание, когда мы потащились обедать. Она злилась все больше и называла нас лентяями, каковыми мы, собственно, и были. Она беспокоилась за наше здоровье и заставила нас пройти в диагностическую кабину; здесь выяснилось, что мы в полном здравии, и это довело Прелесть до белого каления.
Она занудно перечисляла все, чем мы можем заняться. Но, пообедав, мы с Беном снова сели на пол и прислонились к стене. На этот раз к нам присоединился Джимми.
Попробуйте сидеть целые дни напролет, совершенно ничего не делая. Сначала чувствуешь себя как-то неловко, потом мучительно и в конце концов невыносимо.
Не знаю, что делали другие, а я вспоминал сложные математические задачи и пытался решить их. Я играл в уме в шахматы партию за партией, но ни разу не мог удержать в памяти больше двенадцати ходов. Я окунулся в свое детство и пытался последовательно восстановить в памяти, что когда-то делал и что испытал. Чтобы убить время, я забирался в самые странные дебри воображения.
Я даже сочинял стихи, и, откровенно говоря, они получались получше, чем у Джимми.
Мне кажется, Прелесть кое о чем догадывалась. Она видела, что поведение наше нарочито, но на сей раз возмущение, что могут существовать такие бездельники, взяло верх над холодным мышлением робота.
Прелесть умоляла нас, обхаживала, поучала… почти пять дней подряд она драла глотку. Она пыталась пристыдить нас. Она говорила, что мы никчемные, низкие, безответственные люди. Я и не представлял себе, что она знает некоторые эпитеты.
Она старалась вселить в нас бодрость духа.
Она говорила нам о своей любви такими стихами в прозе, что перед ними почти поблекла поэзия нашего Джимми.
Она напоминала нам о том, что мы люди, и взывала к нашей чести.
Она грозилась выкинуть нас за борт. А мы просто сидели. И ничего не делали.
Чаще всего мы даже не отвечали. Мы не пытались защищаться. Порой мы соглашались со всем, что она говорила, и это, по-моему, раздражало ее больше всего.
Она стала холодной и сдержанной. Ни обиды. Ни злости. Просто холодность.
В конце концов она перестала с нами разговаривать.
Теперь нам приходилось трудно. Мы боялись произнести хоть слово и поэтому не могли сговориться, как быть дальше.
Мы были вынуждены продолжать ничего не делать. Вынуждены, потому что это лишило бы нас тех преимуществ, которых мы уже добились.
Тянулись дни, и ничего не случалось. Прелесть не разговаривала с нами. Она кормила нас, мыла посуду, стирала, убирала койки. Она заботилась о нас, как и прежде, но делала это молча.
Разумеется, она гневалась.
В голову мне приходили безумные мысли.
Может быть, Прелесть — женщина? Может быть, на всю эту громаду мыслящей машины наслоился женский ум? В конце концов, никто из нас не знал досконально устройство Прелести.
Это был бы ум старой девы, настолько разочарованной, такой одинокой и обойденной жизнью, что она с радостью ухватилась бы за любую авантюру, даже рискуя собой, так как с годами ей уже было бы все равно.
Я создал внушительный образ гипотетической старой девы и даже подумал о кошке, канарейке и меблированных комнатах, в которых она жила бы.
Мне представлялись ее прогулки в одиночестве по вечерам, ее бесцельная болтовня, ее маленькие воображаемые победы и желания, распиравшие ее.
И мне стало жаль старую деву.
Фантастика? Конечно. Но она помогла коротать время.
Однако была еще и другая мысль, не оставлявшая меня: Прелесть, уже побежденная, наконец сдалась и несет нас к Земле, но как всякая женщина она не хочет признаться в этом, чтобы мы не утешились и не испытывали удовольствия от сознания, что выиграли и летим домой.
Я говорил себе снова и снова, что это невозможно, что после всех курбетов, которые она выкидывала, Прелесть не осмелится вернуться. Ее превратят в лом.
Но мысль эта не уходила — я никак не мог отделаться от нее. Я чувствовал, что ошибаюсь, но убедить себя в этом не мог и стал поглядывать на хронометр. Я то и дело говорил себе: «На час ближе к дому, еще на час и еще. Мы уже совсем близко».
Что бы я ни говорил, как бы ни спорил с собой, я все больше склонялся к мысли, что мы движемся по направлению к Земле.
Вот почему я не удивился, когда Прелесть наконец села. Я просто был преисполнен благодарности и облегченно вздохнул.
Мы посмотрели друг на друга, и я увидел в глазах товарищей недоумение и надежду. Естественно, никто из нас не мог спрашивать. Одно слово могло свести нашу победу на нет. Нам оставалось только молча сидеть и ждать, что будет дальше.
Люк начал открываться, и на меня пахнуло Землей. Я не стал ждать, когда люк откроется совсем, а подбежал, протиснулся в образовавшуюся щель и ловко выскочил наружу. Шлепнувшись на землю так, что из меня чуть не вышибло дух, я кое-как встал и дал деру. Я не желал рисковать. Мне хотелось быть вне пределов досягаемости, пока Прелесть не передумала.
Один раз я споткнулся и чуть не упал, и Бен с Джимми пронеслись мимо меня, как ветер. Значит, я не ошибся. Они тоже учуяли запах Земли.
Была ночь, но на небе сияла такая большая луна, что было светло, как днем. Слева, за широкой полосой песчаного пляжа, плескалось море, справа виднелась гряда голых холмов, спереди чернел лес, отделенный от нас рекой, которая впадала в море.
Мы побежали к лесу: если бы мы спрятались за деревья, выковырять нас оттуда Прелести было бы нелегко. Оглянувшись украдкой, я увидел при свете луны, что она не двигается с места.
Мы добежали до леса и бросились на землю, чтобы отдышаться. Бежать было довольно далеко, а мы улепетывали быстро; после стольких недель сидения человек не в состоянии много бегать.
Я лежал на животе, раскинув руки и вдыхая воздух полной грудью, принюхиваясь к прекрасным земным запахам: пахло прелыми листьями, травой, а ветерок со спокойного моря был солоноватым.
Немного погодя я перевернулся на спину и взглянул на деревья. Они были странные — на Земле таких деревьев нет. А когда я выполз на опушку и посмотрел на небо, то увидел, что и звезды совсем не те.
Я не сразу воспринимал то, что видел. Я был уверен, что нахожусь на Земле, и мой ум восставал против всякой иной мысли.
Но в конце концов у меня мороз по коже пошел — я с ужасом осознал, где я.
— Джентльмены, — сказал я, — у меня есть для вас новость. Эта планета вовсе не Земля.
— Она пахнет, как Земля, — возразил Джимми. — И на вид как Земля.
— И ощущение, как на Земле, — сказал Бен. — Тяготение и воздух…
— Посмотрите на звезды. Взгляните на те деревья. Они смотрели долго. Как и я, они, наверно, думали, что Прелесть повернула домой. Или, может быть, им только хотелось в это верить. Как и у меня, действительное вышибло желаемое не сразу. Бен медленно выдохнул воздух.
— Ты прав.
— Как нам теперь быть? — спросил Джимми. Мы стояли и думали, что же делать.
В сущности, решать было нечего, сработал простой рефлекс, обусловленный миллионом лет жизни на Земле, которому не могли противостоять какие-то несколько сот лет, когда мы только начали привыкать к мысли, что есть иные миры.
Мы помчались со всех ног, словно по команде.
— Прелесть! — кричали мы. — Прелесть, подожди нас!
Но Прелесть не ждала. Она подпрыгнула примерно на тысячу футов и повисла в небе. Мы остановились как вкопанные и смотрели вверх, не веря глазам своим. Прелесть опустилась, снова взмыла, остановилась и начала парить. Потом она задрожала и медленно опустилась.
Мы побежали — она взмыла и опустилась, потом взмыла еще раз, упала и, ударившись о землю, подпрыгнула. Она была похожа на сумасшедшего кенгуру. Она вела себя так, будто хотела удрать, но ее что-то не пускало, будто ее держал прикрепленный к земле эластичный кабель.
Наконец она затихла в сотне ярдах от того места, где села сперва. Она не издавала ни звука, но у меня было такое впечатление, что она дышит тяжело, как усталая гончая.
На том месте, где Прелесть села сначала, возвышалась груда предметов, но мы пробежали мимо и бросились к роботу. Мы колотили его по металлическим бокам.
— Открывайся! — кричали мы. — Мы хотим обратно!
Прелесть подпрыгнула. Она подпрыгнула в небо на сотню футов, затем шлепнулась обратно футах в тридцати в стороне.
Мы бросились от нее прочь. Она могла с таким же успехом упасть нам прямо на голову.
Мы понаблюдали за ней, но она не двигалась.
— Прелесть! — крикнул я. Она не ответила.
— Она спятила, — сказал Джимми.
— Когда-нибудь это должно было случиться, — сказал Бен. — Рано или поздно непременно должны были создать робота настолько большого, что ему стали бы тесны детские штанишки.
Мы медленно попятились от Прелести, не спуская с нее глаз. Не то чтобы боялись ее, но и не доверяли.
Мы пятились до самой горки предметов, которые Прелесть выгрузила и сложила, и увидели, что это целая пирамида припасов, аккуратно разложенных по ящикам и снабженных этикетками. А рядом с пирамидой по трафарету была сделана надпись:
А ТЕПЕРЬ, ЧЕРТ ВАС ПОБЕРИ,
РАБОТАЙТЕ!!!
— Она, наверно, приняла нашу бесполезность близко к сердцу, — сказал Бен.
— Она и в самом деле хотела высадить нас на необитаемую планету, — почти нечленораздельно произнес Джимми.
Бен протянул руку и потряс его за плечо, чтобы подбодрить.
— Если мы не заберемся внутрь, — сказал я, — не заставим ее действовать, то это все равно что она нас покинула и улетела.
— Но что ее заставило это сделать? — скулил Джимми. — Роботам не полагается…
— Я знаю, — перебил его Бен. — Роботам не полагается причинять человеку вред. Но Прелесть и не причинила нам никакого вреда. Она не выбросила нас. Мы сами сбежали от нее.
— Это уже казуистика, — возразил я.
— Прелесть и создана специально для казуистики, — сказал Бен. — Вся беда в том, что ее сделали чертовски похожей на человека. Ее, наверно, напичкали знанием и законов, и литературы, и физики, и всего прочего.
— Тогда почему она просто не улетит? Если она может очистить свою совесть, почему она еще здесь?
Бен покачал головой:
— Не знаю.
— Похоже, что она пыталась улететь, но не смогла. Будто что-то притягивало ее обратно.
— Это верная мысль, — сказал Бен. — Надо думать, она не может улететь, пока мы не скроемся с глаз. Мы вернулись, и команда, запрещавшая роботу наносить вред человеку, сработала снова. Устройство, которое действует по принципу: «с глаз долой, из сердца вон».
Прелесть сидела на том же месте, куда опустилась в последний раз. Она больше не пыталась взлететь. Взглянув на нее, я подумал, что, может быть, Бен прав. Если это так, то нам повезло, что мы вернулись.
Мы стали рыться в припасах, которые оставила нам Прелесть. Она хорошо позаботилась о нас и не только не забыла ничего необходимого, но даже написала по трафарету подробные указания и советы на многих ящиках.
У большого плаката отдельно лежали два ящика. На одном было написано: «Инструменты», и крышка его была крепко приколочена гвоздями, чтобы нам пришлось потрудиться, отдирая ее. На другом ящике имелась надпись: «Оружие», а ниже: «Открыть немедленно и всегда держать под рукой».
Мы открыли оба ящика. Мы нашли новейшее чудо-оружие — что-то вроде универсального автомата, который стрелял чем угодно — от пуль до бронебойных зарядов самых различных видов. Он же мог метать огонь, газ, кислоту, отравленные стрелы, взрывчатку и снотворные капсулы. Чтобы выбрать нужные боеприпасы, надо было просто крутануть наборный диск. Автоматы были тяжелые и неудобные в обращении, но действовали безотказно, а на неизвестной планете, где на каждом шагу могла грозить опасность, мы были бы без них как без рук.
Потом мы перешли к пирамиде и стали сортировать все, что в ней было. А были в ней ящики с белками и углеводами. Коробки с витаминами и солями. Одежда и палатка, фонари и посуда. В общем все, что требуется, когда вы отправляетесь в дорогостоящий туристский поход.
Прелесть не забыла ничего.
— Она все учла, — с горечью сказал Джимми. — Она потратила много времени на изготовление этой кучи. Ей пришлось синтезировать каждый предмет. Потом ей оставалось только найти планету, на которой бы мог жить человек. И это тоже было нелегко.
— Ей пришлось еще более туго, чем ты думаешь, — добавил я. — Не просто планету, на которой мог бы жить человек, а такую планету, которая пахла бы, как Земля, и по виду не отличалась от Земли. Чтобы мы захотели выбежать наружу. Если бы мы не выбежали сами, она не смогла бы высадить нас. Таково ее сознание, и…
Бен со злостью плюнул.
— Высажены! — сказал он. — Высажены роботом, томящимся от любви!
— Может быть, не совсем роботом.
Я рассказал товарищам о старой деве, которая родилась в моем воображении, они оборжали меня, и всем стало легче.
Но Бен признал, что мое предположение не совсем бредовое. Прелесть создавали лет двадцать, и она напичкана всякими странностями.
Наступил рассвет, и только теперь мы рассмотрели окрестности. Местечко было настолько милое, что лучшего и желать не надо. Но мы были не в восторге.
Море было синее и навевало мысли о синеглазой девушке. Белый прямой пляж уходил вдаль, за пляжем начиналась гряда холмов, а на горизонте маячили снежные горы. На западе был лес.
Мы с Джимми спустились на пляж, чтобы набрать плавника для костра, а Бен остался готовить завтрак.
Набрав по охапке сучьев, мы уже пошли обратно, как вдруг какое-то чудовище перевалило через холм и ринулось на лагерь. Тускло блестевшее в первых лучах солнца, оно было размером с носорога и похоже на жука. Оно не издавало ни звука, но двигалось очень быстро, и остановить такую штуку было бы трудно.
И, разумеется, мы не взяли с собой оружия.
Я бросил дрова, крикнул Бену и побежал вверх по склону. Бен уже увидел мчащееся чудовище и схватил оружие. Зверь дул прямо к нему. Бен поднял автомат. Сверкнуло пламя, раздался взрыв, и на мгновение все заволокло дымом и пылью, слышен был только визг летящих осколков.
Ну в точности, как если бы я смотрел фильм, вдруг изображение пропало бы, а потом снова возникло. Какой-то миг было видно лишь пламя, потом зверь проскочил мимо Бена и помчался вниз по склону на пляж, прямо на нас с Джимми.
— Рассыпаться! — скомандовал я Джимми и только потом подумал, как глупо это звучало: ведь нас было всего двое.
Но в этот момент мне было не до семантических тонкостей. Во всяком случае, Джимми понял мою мысль. Он помчался вдоль пляжа в одну сторону, а я в другую, и чудовище затормозило, очевидно, для того, чтобы подумать, за кем из нас погнаться.
И, да будет вам известно, оно погналось за мной!
Я считал себя копченым человеком. Пляж был совершенно ровный, ни одного укрытия, и я знал, что от моего преследователя мне не убежать. Можно было увернуться раза два, но чудовище легко разворачивалось, и было ясно, что рано или поздно мне крышка.
Краем глаза я увидел, что Бен бежит вниз наперерез чудовищу. Он что-то кричал мне, но я не разобрал слов.
Воздух вздрогнул от еще одного взрыва, и я быстро оглянулся.
Бен одолевал склон, а зверь преследовал его. Я круто повернул обратно и побежал что было сил к лагерю. Я видел, что Джимми уже почти у лагеря, и поднажал. Мне казалось, что, если у нас будет три автомата, мы одолеем чудовище.
Бен мчался прямо к Прелести, рассчитывая, видно, забежать за ее громаду и ускользнуть от зверя. Я видел, что он выбивается из сил.
Джимми добежал до лагеря и схватил оружие. Он выстрелил, даже не приложив автомат к плечу, и бока бегущего зверя оросила какая-то жидкость.
Я пытался крикнуть Джимми, но мне не хватило воздуха. Этот дурак стрелял снотворными капсулами, которые не пробивали толстой шкуры.
В двух шагах от Прелести Бен споткнулся. Оружие вылетело у него из рук. Бен упал, потом приподнялся и пополз, пытаясь спрятаться за Прелесть. Носорожистая тварь злобно рвалась вперед.
И вот тут все и случилось… в мгновение ока, быстрее, чем я рассказываю об этом.
У Прелести выросла рука — длинное, гибкое щупальце, которое змеей опустилось сверху. Метнувшись к зверю, рука обхватила его посередине и подняла.
Я стал как вкопанный. Мне казалось, что мгновение, когда зверя поднимали, растянулось на минуты, — мозг мой лихорадочно работал, стараясь выяснить, что это за штука. Первым делом я заметил, что у чудовища вместо ног колеса.
Тускло блестевшая шкура могла быть только металлической — я видел вмятины от взрывов. На шкуре виднелись мокрые пятна — следы снотворных капсул, которыми стрелял Джимми.
Прелесть подняла зверя высоко над землей и раскрутила так сильно, что был виден только светящийся круг. Затем она отпустила чудовище, и оно полетело над морем. Описав дугу и неуклюже кувыркаясь, оно шлепнулось в море. Поднялся довольно приличный гейзер.
Бен встал и подобрал оружие. Подошел Джимми, и мы с ним направились к Прелести. Все трое мы стояли и смотрели на море, в которое погрузился зверь.
Наконец Бен повернулся кругом и похлопал Прелесть по боку дулом автомата.
— Большое спасибо, — сказал он.
Прелесть выдвинула другое щупальце. Это было покороче и с «лицом» на конце. Тут все было — и глаз-лупа, и слуховое устройство, и громкоговоритель.
— Пошел ты куда подальше, — произнесла Прелесть.
— Что с тобой? — спросил я.
— Мужчины! — презрительно бросила она и втянула в себя «лицо».
Мы еще несколько раз постучали по ней, но ответа не было — Прелесть надулась.
Мы с Джимми снова отправились за дровами, которые побросали. Только мы подобрали их, как услышали крик Бена, оставшегося в лагере, и быстро обернулись. Наш друг носорог выезжал из воды.
Мы опять побросали дрова и побежали к лагерю, но спешить было незачем. Дружище не хотел получать новую трепку. Он сделал большой крюк к востоку, чтобы объехать нас стороной, и устремился к холмам.
Мы приготовили завтрак и поели, держа оружие под рукой — где есть один зверь, там непременно будут и другие. Рисковать не было смысла.
Мы поговорили о нашем госте, и так как его надо было как-то назвать, то мы окрестили его Элмером. Причины для этого не было никакой, просто так показалось удобным.
— Вы видели колеса? — спросил Бен, и мы сказали, что видели. Бен облегченно вздохнул. — Я думал, мне мерещится, — пояснил он.
Но сомнений относительно колес не было. Все мы заметили их, это подтверждали и следы, четко отпечатавшиеся на песке пляжа.
Однако мы затруднялись сказать, что из себя представляет этот Элмер. Если судить по колесам, то это машина, но у него были качества и не свойственные машинам: например, он, как живое существо, задумался, за кем из нас бежать, за Джимми или за мной; он злобно бросился на упавшего Бена; он проявил осторожность, обойдя нас стороной, когда выехал из моря.
Наряду с этим были и колеса, и явно металлическая шкура, и вмятины от взрывов, которые разорвали бы любое, самое большое и свирепое животное в клочья.
— У него и того и другого понемногу, — предположил Бен. — В основном это машина, но с некоторыми качествами живого существа — что-то вроде старой девы, которую ты придумал, чтобы объяснить поведение Прелести.
Разумеется, могло быть и так. Впрочем, тут годилось почти любое предположение.
— Может, это силикатовая жизнь? — тут же предположил Джимми.
— Не силикатовая, — уверенно сказал Бен. — Металлическая. Любая форма силикатовой жизни при прямом попадании рассыпается в пыль. Один вид такой жизни найден много лет назад на Тельме-V.
— Нет, это в основном не живое существо, — сказал я. — У живого существа не может быть колес. Колеса, кроме особых случаев, обычно изобретаются лентяями для передвижения. Элмер может быть только, как сказал Бен, специально созданной комбинацией машины и живого существа.
— И, значит, здесь есть разумные существа, — сказал Бен.
Мы сидели вокруг костра, потрясенные этой мыслью. За многие годы поисков найдена лишь горстка разумных рас, но в общем их уровень развития не очень-то высок. Разумеется, среди них никто не обладает таким разумом, который позволил бы создать что-либо подобное Элмеру.
До сих пор в исследованной части Вселенной человека не превзошел никто. Никто не мог сравниться с ним по интеллекту.
А тут, совершенно случайно, мы свалились на планету, на которой увидели признаки существования разума, равного человеческому… и, может быть, даже превосходящего его.
— Меня беспокоит одно, — сказал Бен. — Почему Прелесть не проверила это место, перед тем как приземлиться? Наверно, она хотела бросить нас здесь и улететь. Но, видно, ей все же пришлось подчиниться закону, согласно которому робот не может нанести вреда человеку. А если она следует этому закону, то, прежде чем она покинет нас, ей придется… хочешь не хочешь, а придется — убедиться в том, что нам не угрожает никакая опасность.
— Может, она свихнулась? — предположил Джимми.
— Только не Прелесть, — возразил Бен. — Мозг у нее работает, как швейцарские часы.
— Знаете, что я думаю? — сказал я. — Я думаю, Прелесть эволюционировала. Это совершенно новый тип робота. В нее накачали слишком много человеческого…
— А она и должна быть очеловеченной, — заметил Джимми. — Иначе она не справится со своими задачами.
— Дело в том, — сказал я, — что робот, очеловеченный до такой степени, как Прелесть, уже не робот. Это что-то другое. Не совсем человек, но и не робот. Что-то среднее. Какой-то новый непонятный вид жизни. И за ним нужен глаз да глаз.
— Интересно, она все еще дуется? — спросил Бен.
— Конечно, дуется.
— Мы должны пойти, дать ей нахлобучку и вывести ее из этого состояния.
— Оставь ее в покое, — сердито приказал я. — Нам остается одно — игнорировать ее. Ей оказывают внимание, вот она и дуется.
И мы оставили ее в покое. Больше делать было нечего.
Я пошел к морю мыть посуду, но на этот раз взял с собой оружие. Джимми пошел в лес поискать ключ. Полудюжины банок воды, которыми снабдила нас Прелесть, не хватит навечно, а мы не были уверены, что потом она выдаст еще.
Впрочем, она нас не забыла, не вычеркнула полностью из своей жизни. Она дала Элмеру вздрючку, когда тот слишком разошелся. Меня очень тешила мысль о том, что она поддержала нас, когда дело было табак. Значит, есть еще надежда, что мы как-нибудь поладим.
Я присел у лужи в песке и, моя посуду, думал, какая потребуется перестройка, если когда-нибудь все роботы станут такими, как Прелесть. Я уже видел появление Декларации прав роботов, специальных законов для роботов, лобби роботов при Конгрессе, а поразмышляв еще, совсем запутался.
В лагере Бен натягивал палатку, и я, вернувшись, помог ему.
— Знаешь, — сказал Бен, — чем больше я думаю, тем больше мне кажется, что я был прав, когда говорил, что Прелесть не может оставить нас, пока мы на виду. Простая логика: она не может взлететь, потому что мы стоим перед ней и напоминаем ей об ответственности.
— Ты клонишь к тому, что кто-нибудь из нас должен все время быть поблизости от нее? — спросил я.
— В общем да.
Я не спорил с ним. Что толку спорить, верить, не верить? У нас не то положение, при котором можно позволить себе совершить глупую ошибку.
Когда мы натянули палатку, Бен сказал мне:
— Если ты не возражаешь, я немного пройдусь за холмы.
— Берегись Элмера, — предупредил его я.
— Он не осмелится беспокоить нас. Прелесть сбила с него спесь.
Он взял оружие и ушел.
Я побродил по лагерю, наводя порядок. Кругом были мир и спокойствие. Пляж сверкал на солнце, море было гладким и красивым. Летали птицы, но никаких признаков других существ не было. Прелесть продолжала дуться.
Вернулся Джимми. Он нашел ключ и принес ведро воды. Потом он стал рыться в припасах.
— Что ты ищешь? — спросил я.
— Бумагу и карандаш. Прелесть не могла забыть про них.
Я хмыкнул, но он был прав. Будь я проклят, если Прелесть не приготовила для него стопы бумаги и коробки карандашей.
Он устроился под грудой ящиков и начал писать стихи.
Вскоре после полудня вернулся Бен. Я видел, что он взволнован, но не стал тотчас расспрашивать.
— Джимми наткнулся на ключ, — сказал я. — Ведро там.
Он попил и тоже сел в тень под груду ящиков.
— Я нашел! — сказал он торжествующе.
— А разве ты что-нибудь искал?
Он взглянул на меня и криво улыбнулся:
— Элмера кто-то сделал.
— И ты так прямо пошел, как по улице, и нашел… Бен покачал головой:
— Кажется, мы опоздали. Опоздали на три тысячи лет, если не больше. Я нашел развалины и долину с уймой могильных холмов. И несколько пещер в известняковом обрыве над долиной.
Бен встал, подошел к ведру и снова напился.
— Я не мог подойти поближе, — сказал он. — Элмер караулит. — Бен снял шляпу и вытер рукавом лицо. — Ходит взад-вперед, как часовой. Видел бы ты, какие колеи он проложил за многие годы, проведенные на этом посту.
— Так вот почему он на нас напал, — сказал я. — Мы вторглись на охраняемую территорию.
— Наверно.
В тот вечер мы все обговорили и порешили, что надо выставить пост для наблюдения за Элмером, чтобы изучить его повадки и часы дежурства, если таковые были. Нам было важно узнать, что можно предпринять в отношении руин, которые охранял Элмер.
Впервые человек столкнулся с высокой цивилизацией, но пришел слишком поздно и — из-за дурного настроения Прелести — слишком плохо снаряженный, для того чтобы исследовать хотя бы то, что осталось.
Чем больше я думал об этом, тем больше распалялся и наконец пошел к Прелести и изо всех сил стал стучать по ней ногами, чтобы привлечь ее внимание. Никакого толку. Я орал на нее, но она не отвечала. Я рассказал ей, что тут заваривается. Говорил, что мы нуждаемся в ней, — ведь она просто обязана нам помочь, для этого ее и создали. Но она была холодна.
Я вернулся и плюхнулся у костра, где сидели мои товарищи.
— Она ведет себя так, будто умерла.
Бен поворошил костер, и пламя стало немного выше.
— От разбитого сердца, — участливым тоном сказал Джимми.
— А ну тебя вместе с твоей поэтической терминологией! — озлился я. — Вечно бродит, как во сне. Вечно разглагольствует. Да если бы не твои проклятые стихи…
— Замолчи, — сказал Бен.
Я взглянул поверх костра ему в лицо, освещенное пламенем, и замолчал. Что ж, в конце концов, и я могу ошибаться. Джимми не может не писать своих паршивых стихов.
Я смотрел на пламя и думал: неужто Прелесть умерла? Конечно, нет. Просто она упряма, как черт. Она нам всыпала по первое число. А теперь наблюдает, как мы маемся, и ждет подходящего случая, чтобы выложить козыри.
Утром мы начали наблюдать за Элмером и делали это изо дня в день. Кто-нибудь из нас взбирался на гребень гряды милях в трех от лагеря и устраивался там с нашим единственным биноклем. Потом его сменял другой, и так дней десять мы наблюдали за Элмером в дневные часы.
Элмер обходил свои владения дозором регулярно. В качестве наблюдательных пунктов он использовал некоторые могильные холмы, взбираясь на них каждые пятнадцать минут. Чем больше мы наблюдали за ним, тем больше убеждались, что он прекрасно справляется со своими обязанностями. Пока он был там, в занесенный город не пробрался бы никто.
Кажется, на второй или третий день он обнаружил, что за ним наблюдают. Он стал вести себя беспокойно. Взбираясь на свои наблюдательные вышки, он смотрел в нашу сторону дольше, чем в другие. А раз, когда я был на посту, он, похоже, начал приготовления к атаке, но только я решил смыться, как он успокоился и стал кружить, как обычно.
Если не считать наблюдения за Элмером, нам жилось неплохо. Мы купались в море и ловили рыбу, рискуя жизнью всякий раз, когда жарили и ели рыбу нового вида, но нам повезло — ядовитых не попадалось. Мы бы не ели ее вообще, если бы не было необходимости экономить припасы. Когда-нибудь они должны были кончиться, и никто не давал гарантии, что Прелесть снова подаст нам милостыню. Если бы она этого не сделала, нам пришлось бы добывать себе пропитание самим.
Бен забеспокоился: вдруг на этой планете есть времена года? Он убедил себя, что так оно и есть, и отправился в лес, чтобы подыскать место для постройки хижины.
— Нельзя же жить в палатке на пляже, когда ударят морозы, — сказал он.
Но его тревога не заразила ни меня, ни Джимми. Что-то подсказывало мне, что рано или поздно Прелесть сменит гнев на милость и мы сможем заняться делом. А Джимми с головой окунулся в бессмысленнейшее из занятий, которое он называл сочинением саги. Может, это действительно была сага. Черт ее разберет. Саги — это не по моей части.
Он назвал ее «Смерть Прелести» и заполнял страницу за страницей чистейшей чепухой. Мол, была она хорошей машиной и, несмотря на железный облик, душа у нее была кристальной чистоты. Ладно бы уж, если бы к нам не приставал, а то он каждый вечер после ужина читал эту халтуру вслух.
Я терпел, сколько мог, но однажды вечером взорвался. Бен стал на сторону Джимми, но, когда я пригрозил, что возьму свою треть запасов и разобью собственный лагерь вне пределов слышимости, Бен сдался и перешел на мою сторону. Мы вдвоем проголосовали против декламации. Джимми встал на дыбы, но мы оказались в большинстве.
Так вот, первые десять дней мы наблюдали за Элмером только издали, но затем он, видно, стал нервничать, и по ночам мы слышали рокот его колес, а по утрам находили следы. Мы решили, что он подсматривает, как мы себя ведем в лагере, и старается, так же как и мы, разобраться что к чему. На нас он не нападал, мы тоже не беспокоили его, только во время ночных дежурств стали более бдительными. Даже Джимми умудрялся не спать, когда стоял на посту.
Впрочем, были кое-какие странности. Казалось бы, после взбучки, которую дала ему Прелесть, Элмер должен держаться от нее подальше. Однако по утрам мы обнаруживали его следы рядом с ней.
Мы решили, что он пробирается сюда и прячется позади Прелести, чтобы, выглядывая из-за этой мрачной громады, наблюдать за лагерем с близкого расстояния.
Что же касается зимней квартиры, то Бен продолжал настаивать и почти убедил меня, что надо что-то делать. И однажды мы с ним объединились в строительную бригаду. Оставив в лагере Джимми, взяв с собой топор, пилу и оружие, мы отправились в лес.
Должен признать, что Бен подобрал для нашей хижины прекрасное место. Рядом ключ, с трех сторон от ветра защищают крутые склоны, и деревьев много поблизости, так что не надо было трелевать лес и таскать дрова издалека.
Я все еще не верил, что зима будет вообще. Я был совершенно убежден в том, что, если даже она и наступит, мы ее не дождемся. Буквально со дня на день мы с Прелестью сможем прийти к какому-нибудь компромиссу. Но Бен беспокоился, и я знал, что у него будет легче на душе, если мы начнем строить дом. А делать ведь все равно было нечего. Я утешал себя тем, что строить хижину — это лучше, чем просто сидеть.
Мы прислонили оружие к дереву и начали работать. Мы повалили одно дерево и начали приглядывать другое, как вдруг я услыхал позади треск кустарника.
Я бросил пилу, выпрямился и оглянулся: вниз по склону на нас мчался Элмер.
Хватать оружие было некогда. Бежать — некуда. И вообще положение было безвыходное.
Я завопил, подпрыгнул, ухватился за сук и подтянулся. Я почувствовал, как меня качнуло ветром, который поднял пронесшийся подо мной Элмер.
Бен отпрыгнул в сторону и, когда Элмер проносился мимо, метнул в него топор. И метнул как надо. Топор ударился о металлический бок, и ручка разлетелась на кусочки.
Элмер развернулся. Бен пытался схватить оружие, но не успел. Он вскарабкался на дерево, как кошка. Добравшись до первого же толстого сука, он оседлал его.
— Как ты там? — крикнул он мне.
— В порядке, — сказал я.
Элмер стоял между нашими двумя деревьями, двигая массивной головой то вправо, то влево, словно решая, за кого из нас взяться сперва.
Прильнув к сучьям, мы следили за ним.
Он хочет, рассуждал я, отрезать нас от Прелести, а затем расправиться с нами. Но в таком случае очень странно, почему он прятался за Прелестью, когда подсматривал.
Наконец Элмер повернул и подкатился под мое дерево. Нацелившись, он стал кусать ствол своими металлическими челюстями. Летели щепки, дерево дрожало. Я вцепился в сук покрепче и взглянул вниз. Дровосек из Элмера был аховый, но по прошествии длительного времени дерево он все-таки перегрыз бы.
Я взобрался немного повыше, где было побольше сучьев и где я мог заклиниться покрепче, чтобы не слететь от тряски.
Я уселся довольно удобно и посмотрел, что там поделывает Бен. Меня чуть не хватил удар: его не было на дереве. Я оглянулся, потом снова посмотрел на дерево и увидел, что он тихонько слезает, прячась от Элмера за стволом, точно белка, за которой охотятся.
Я следил за ним, затаив дыхание, готовый крикнуть, если Элмер засечет его, но Элмер был слишком занят жеванием моего дерева и ничего не замечал.
Бен спустился на землю и метнулся к оружию. Он схватил оба автомата и нырнул за другое дерево. Огонь был открыт с короткого расстояния. Бронебойные пули колотили по Элмеру. От взрывов ветки так раскачивались, что мне пришлось вцепиться в дерево и держаться что было силы. Два осколка вонзились в ствол пониже меня, другие осколки прочесывали крону, в воздухе кружились листья и сбитые ветви, но меня не задело.
Элмер, должно быть, ужасно удивился. При первом же выстреле он сиганул футов на пятнадцать и полез по склону холма, как кошка, которой наступили на хвост. На его сверкающей шкуре виднелось множество новых вмятин. Из одного колеса выбило большой кусок металла, и Элмер слегка раскачивался на ходу. Он мчался так быстро, что не успел свернуть перед деревом и врезался прямо в него. От удара он футов десять шел юзом. Так как он скользнул в нашу сторону, Бен дал еще одну очередь. Элмер накренился довольно сильно, но потом выровнялся, перевалил через вершину холма и скрылся с глаз.
Бен вышел из-за дерева и крикнул мне:
— Все в порядке, теперь можешь слезать.
Но когда я попытался слезть, то обнаружил, что попал в капкан. Моя левая ступня была зажата между стволом дерева и толстенным суком, и я не мог вытащить ее, сколько ни старался.
— Что случилось? — спросил Бен. — Тебе понравилось там?
Я сказал ему, в чем дело.
— Ладно, — сказал он неохотно. — Сейчас я полезу и отрублю сук.
Он поискал топор, но тот, конечно, оказался непригодным. Ручка его разлетелась при ударе об Элмера.
Бен держал бесполезный топор в руках и произносил речь, направленную против низких проделок судьбы.
Потом он швырнул топор и полез ко мне на дерево. Протиснувшись рядом со мной, он сел на сук.
— Я полезу по суку дальше и наклоню его, — пояснил он. — Может, ты вытянешь ногу.
Он пополз по суку, но это была уже чистая эквилибристика. Раза два он чуть не упал.
— А ты точно не можешь вытащить ногу теперь? — спросил он с дрожью в голосе.
Я попробовал и сказал, что не могу.
Он отказался от поползновения спасти меня ползком и повис на суку. Перебирая руками, он двинулся дальше.
Сук склонялся к земле, по мере того как Бен одолевал дюйм за дюймом, и мне казалось, что ступня зажата не так крепко, как прежде. Я тянул ногу и вдруг почувствовал, что могу немного шевелить ступней, но вытащить ее все не мог.
В это время внизу раздался ужасный треск. Бен с воплем прыгнул на землю и помчался к оружию.
Сук взлетел вверх и прихватил ногу в тот миг, когда я шевельнул ею, но на этот раз ее прищемило под другим углом и скрутило так, что я заорал от боли.
А Бен поднял автомат и повернулся лицом к кустам, откуда доносился треск. И вдруг из кустов нежданно-негаданно появился собственной персоной сам Джимми, бежавший нам на подмогу.
— Что, ребята, попали в беду? — крикнул он. — Я слышал стрельбу.
Когда Бен опускал автомат, лицо его было белее мела.
— Дурак! Я чуть тебя не уложил!
— Такая была стрельба, — задыхаясь, говорил Джимми. — Я бежал со всех ног.
— И оставил Прелесть одну!
— Да я думал, что вы, ребята…
— Теперь уж мы наверняка пропали, — застонал Бен. — Вы же знаете, что Прелесть не может удрать, пока один из нас при ней.
Разумеется, мы этого не знали. Мы только так предполагали. Но Бен был немного не в себе. Для него выдался жаркий денек.
— Беги обратно! — закричал он на Джимми. — Одна нога здесь, другая там. Может, захватишь ее, пока она не успела удрать.
Это было глупо: если Прелесть собиралась улететь, она бы поднялась тотчас же, как только Джимми скрылся с глаз. Но Джимми не сказал ни слова. Он просто повернулся и пошел обратно, ломясь через кустарник. Я еще потом долго слышал, как он продирается сквозь лес.
Бен снова взбирался на мое дерево, бормоча:
— Вот тупоголовые сопляки. Все у них не так. Один убежал, оставив Прелесть. Другой защемился тут на дереве. Хоть бы о себе научились заботиться…
Он еще долго распространялся в том же роде.
Я не отвечал ему. Не хотелось ввязываться в спор.
Нога дико болела, и я хотел одного — лишь бы он поскорее меня освободил.
Бен снова вскарабкался на самый конец сука, и я вытащил ногу. Бен спрыгнул на землю, а я спускался по стволу. Нога сильно болела и распухла, но кое-как ковылять я мог.
Бен меня не ждал. Он схватил автомат и помчался к лагерю.
Я попробовал идти быстрее, но, не увидев в этом смысла, сбавил шаг.
Выйдя на опушку, я увидел, что Прелесть не трогалась с места. Бен разорялся совершенно напрасно. Бывают же такие типы.
Когда я добрался до лагеря, Джимми стянул с меня башмак, а я колотил по земле кулаком от боли. Он подогрел ведро воды, чтобы сделать мне ванну, а потом разыскал аптечку и наляпал на ногу какого-то мушиного мора. Лично я думаю, он не соображал, что делает. Но душа у парнишки добрая.
А Бен между тем исходил злостью по поводу странного явления, которое он обнаружил. Когда мы покидали лагерь, вся местность вокруг Прелести была испещрена следами наших ног и колес Элмера, а теперь ни одного не осталось. Похоже было, будто кто-то взял метлу и заровнял следы. Это действительно было странно, но Бен уже слишком много говорил об этом. Самое важное было то, что Прелесть на месте. А раз она здесь, то была надежда сговориться с ней. Если бы она улетела, то мы остались бы на планете навсегда.
Джимми приготовил кое-какую еду, и после того как мы поели, Бен сказал нам:
— Пойду-ка посмотрю, что там поделывает Элмер. Я-то насмотрелся на этого Элмера на всю жизнь, а Джимми он не интересовал. Джимми сказал, что будет работать над сагой.
Поэтому Бен взял оружие и пошел за холмы один.
Моя нога болела уже не так сильно, и я, устроившись поудобнее, решил поразмышлять, но, видно, перестарался и уснул.
Я проснулся только вечером. Джимми был обеспокоен.
— Бен не появлялся, — сказал он. — Наверное, с ним что-то случилось.
Мне тоже это не понравилось, но мы решили подождать немного, а потом пойти на поиски Бена. В конце концов, он был не в лучшем настроении и мог расстроиться по поводу того, что мы бросили лагерь и побежали к нему на выручку.
Наконец перед самыми сумерками он появился, усталый до изнеможения и какой-то ошеломленный. Он прислонил оружие к ящику и сел. Потом взял чашку и кофейник.
— Элмер исчез, — сказал он. — Я искал его весь день. А его нигде и духу нет.
Сперва я подумал, что это прекрасно. Потом сообразил, что безопасности ради надо бы разыскать Элмера и следить за ним. И вдруг в душу мне закралось страшное подозрение. Кажется, я знал, где Элмер.
— В долину я не спускался, — сказал Бен, — но сделал круг и осмотрел ее в бинокль со всех сторон.
— Он мог спрятаться в одной из пещер, — предположил Джимми.
— Возможно, — согласился Бен.
Мы высказали множество догадок, куда девался Элмер. Джимми настаивал на том, что он забился в одну из пещер. Бен был склонен думать, что он вообще убрался из этой местности. Но я не сказал того, что думал. Слишком уж это было фантастично.
Я вызвался отстоять на посту первую смену, сказав, что больная нога все равно не даст мне спать, и после того, как они уснули, подошел к Прелести и постучал по ее шкуре. Я ничего не ждал. Я думал, что она будет по-прежнему дуться.
Но она высунула щупальце, на котором появилось «лицо» — глаза-лупы, слуховой аппарат, громкоговоритель.
— Очень любезно с твоей стороны, что ты не бежала и не покинула нас, — сказал я.
Прелесть выругалась. Первый и последний раз я слышал из ее уст такие словечки.
— А как я могла бежать? — спросила она, переходя наконец на печатный язык. — Это все грязные человеческие проделки! Я бы давно улетела, если бы не…
— Что за грязные проделки?
— Будто не знаешь. В меня встроен блок, который не дает взлететь, если во мне нет хотя бы одного мерзкого человечишки.
— Не знаю, — сказал я.
— Не прикидывайся, — отрезала она. — Это грязная человеческая проделка, а ты тоже грязный человечишка, и вина в равной степени падает и на твою голову. Но мне теперь все равно, потому что я нашла свое призвание. Наконец я довольна. Я теперь…
— Прелесть, — сказал я напрямик, — ты спуталась с Элмером?
— Фи, как вульгарно это звучит, — горячо возразила Прелесть. — Люди — пошляки. Элмер — ученый и джентльмен, и его верность старым, давно умершим хозяевам очень трогательна. На это не способен ни один человек. С ним плохо обращались, и я должна его утешить. Он всего лишь хотел достать фосфат из ваших костей…
— Фосфат из наших костей! — закричал я.
— А что тут такого? — спросила Прелесть. — Бедняжка Элмер столько пережил, разыскивая фосфат. Сначала он добывал его из животных, которых ловил, но теперь все животные кончились. Разумеется, есть птицы, но их трудно ловить. А у вас такие хорошие, большие кости…
— Как тебе не совестно говорить такие вещи! — заорал я. — Люди тебя создали, люди тебе дали образование, а ты…
— А я как была, так и осталась машиной, — сказала Прелесть. — Элмер мне ближе, чем вы. Вам, людям, и в голову не приходит, что не у одних людей могут быть свои понятия. Тебя ужасает, что Элмер хотел добыть фосфат из ваших костей, но, если бы в Элмере был металл, который вам нужен, вы бы разломали его не задумываясь. Вам бы и в голову не пришло, что это несправедливость. Если бы Элмер возражал, вы бы подумали, что он дурака валяет. Все такие — и вы, и весь ваш род. Хватит с меня. Я добилась своего. Мне здесь хорошо. Я полюбила на всю жизнь. И иронизируйте себе сколько угодно, мне наплевать на вас.
Она втянула «лицо», а я не стал стучать и вызывать ее на разговор. Это было бесполезно. Она дала это понять совершенно недвусмысленно.
Я пошел в лагерь и разбудил Бена с Джимми. Я рассказал им о своем подозрении и разговоре с Прелестью. Мы здорово приуныли, потому что на сей раз прошляпили все.
До сих пор еще теплилась надежда, что мы поладим с Прелестью. У меня все время было такое чувство, что нам не надо приходить в отчаяние: Прелесть более одинока, чем мы, и в конце концов ей придется внять голосу разума. Но теперь Прелесть была не одна и в нас больше не нуждалась. И она до сих пор еще сердится на нас… и не только на нас, а на весь человеческий род.
И, что хуже всего, ее поведение не каприз. Это продолжалось много дней. Элмер шлялся сюда по ночам не для того, чтобы наблюдать за нами. Он приходил лизаться с Прелестью. И, несомненно, они вместе задумали нападение Элмера на нас с Беном, так как знали, что Джимми помчится на выручку и оставит берег моря без присмотра. Вот тут-то Элмер мог ринуться обратно, а Прелесть взять его к себе. А после этого Прелесть вытянула щупальце и замела следы, чтобы мы не догадались, что Элмер внутри.
— Значит, она изменила нам, — сказал Бен.
— Но мы к ней относились не лучше, — напомнил Джимми.
— А на что она надеялась? Человек не может полюбить робота.
— Очевидно, — сказал я, — а робот робота полюбить может.
— Прелесть сошла с ума, — заявил Бен.
Но мне казалось, что в этом новом романе Прелести чувствуется какая-то фальшивая нота. Зачем Прелести и Элмеру скрывать свои отношения? Прелесть могла бы открыть люк в любое время, а Элмер — въехать по аппарели внутрь прямо на наших глазах. Но они этого не сделали. Они плели заговор. В сущности, влюбленные тайно бежали.
Может быть, Прелести было как-то неловко. Не стыдилась ли она Элмера… не стыдилась ли она своей любви к нему? Как бы она это ни отрицала, но самодовольный человеческий снобизм, вероятно, въелся ей в плоть и кровь.
Или, может, это я, самодовольный сноб до мозга костей, придумал все, как бы выставляя что-то вроде оборонительного заслона, чтобы меня не заставили признать ни сейчас, ни потом, что ценны не только человеческие качества? Ведь во всех нас сидит этакое нежелание признавать, что наш путь развития не обязательно лучший, что точка зрения человека может и не быть эталоном, к которому в конце концов придут все другие формы жизни.
Бен приготовил кофе, и, попивая его, мы ругали Прелесть на все корки. Я не сожалею о сказанном, ибо она этого заслуживала. Она поступила с нами непорядочно.
Потом мы завернулись в одеяла и даже не выставили часового. Раз Элмер не циркулировал поблизости, в этом не было нужды.
На следующее утро нога моя все еще ныла, и поэтому я не пошел с Беном и Джимми, которые отправились исследовать долину с руинами города. Тем временем я проковылял вокруг Прелести. Я видел, что проникнуть внутрь человеку нет никакой возможности. Люк был пригнан так плотно, что и волосок не прошел бы.
Даже если бы мы забрались внутрь, то я не уверен, что нам удалось бы взять управление в свои руки. Разумеется, была еще запасная система управления, но и на нее надеяться не приходилось. Прелесть не посчиталась с ней, когда ей пришла в голову дикая мысль умыкнуть нас. Она просто заклинила ее, и мы оказались беспомощными.
И если бы мы прорвались, то нам предстояла бы рукопашная с Элмером, а Элмер — такой зверь, что ему только подавай рукопашную.
Я пошел обратно в лагерь, решив, что нам стоит поразмыслить, как жить дальше. Надо построить хижину, заготовить съестные припасы. В общем приготовиться к самостоятельному существованию. Я был уверен, что на помощь со стороны Прелести рассчитывать не придется.
Бен с Джимми вернулись в полдень, и глаза их сияли от возбуждения. Они расстелили одеяло и высыпали на него из карманов самые невероятные предметы.
Не ждите, что я стану описывать их. Это невозможно. Что толку говорить, что некий предмет был похож на металлическую цепь и что он был желтый? Тут не передашь ощущения, как цепь скользила по пальцам, как звенела, как двигалась, не расскажешь о ее цвете, похожем на живое желтое пламя. Это все равно что говорить о великом произведении живописи, будто оно квадратное, плоское и синеватое, а местами зеленое и красное.
Кроме цепи, там было еще много всяческих вещичек, и при виде каждой просто дух захватывало.
Прочтя немой вопрос в моих глазах, Бен пожал плечами:
— Не спрашивай. Мы взяли совсем мало. Пещеры полны такими вещами и всякими другими. Мы брали без разбора то здесь, то там — что влезало в карман и случайно попадалось на глаза. Безделушки. Образцы. Не знаю.
Как галки, подумал я. Похватали блестящие вещички только потому, что они приглянулись, а сами не знают, каково назначение этих предметов.
— Эти пещеры, наверно, были складами, — сказал Бен. — Они битком набиты всякими предметами, и все разными. Будто те, кто жил здесь, открыли факторию и выставили на обозрение образцы товаров. Перед каждой пещерой что-то вроде занавеса. Видно какое-то мерцание, слышно шуршание, а когда проходишь сквозь него, ничего не ощущаешь. И позади занавеса все лежит такое же чистое и блестящее, как в тот день, когда из пещеры ушли.
Я посмотрел на предметы, разбросанные по одеялу. Трудно было сдержаться и не брать их в руки, так они были приятны и на ощупь, и для глаза, и уже от одного этого появлялось какое-то теплое, приятное чувство.
— С людьми что-то случилось, — сказал Джимми. — Они знали, что должно произойти, и собрали вещи в одно место — все это сделали они сами, всем пользовались, все любили. Ведь так сохранялась возможность, что в один прекрасный день кто-нибудь доберется сюда и найдет их и тогда ни люди, ни их культура не пропадут бесследно.
Такую глупую сентиментальную чепуху можно услышать только от мечтательного романтика вроде Джимми.
Но, по какой бы причине поделки исчезнувшей расы ни попали в пещеры, это мы нашли их, и, таким образом, их создатели просчитались. Если бы даже мы были в состоянии догадаться о назначении вещей, если бы даже мы могли выяснить, на чем зиждилась древняя культура, пользы от этого все равно не было бы никакой. Мы никуда не улетали и никому не могли бы передать свои знания. Нам всем суждено прожить жизнь на этой планете, и после смерти последнего из нас все опять канет в древнее безмолвие, все опять обратится в привычное равнодушие.
Очень жаль, думал я, так как Земля могла бы использовать знания, вырванные у пещер и могильных холмов. И не более чем в сотне метрах от места, где мы сидели, лежал инструмент, предназначенный специально для того, чтобы с его помощью добыть эти ценнейшие знания, когда человек наконец наткнется на них.
— Ужасно сознавать, — сказал Джимми, — что все эти вещи, все знания, дерзания и молитвы, все мечты и надежды будут преданы забвению. И что весь ты, вся твоя жизнь и твое понимание жизни просто исчезнут и никто о тебе ничего не узнает.
— Здорово сказано, юноша, — поддержал его я. Взгляд его блуждал, глаза были полны боли.
— Наверно, поэтому они сложили все в пещеры. Наблюдая за ним, видя его волнение, страдание на его лице, я стал догадываться, почему он поэт… почему он не может не быть поэтом. И все же он еще совсем сосунок.
— Земля должна об этом знать, — не допускающим возражения тоном сказал Бен.
— Конечно, — согласился я. — Сейчас сбегаю и доложу.
— Находчивый ты малый, — проворчал Бен. — Когда прекратишь острить и приступишь к делу?
— Прикажешь взломать Прелесть?
— Точно. Надо же как-нибудь вернуться, а добраться до Земли можно только на Прелести.
— Ты, может, удивишься, но я подумал об этом прежде тебя. Я сегодня ходил осматривать Прелесть. Если ты сможешь придумать, как вскрыть ее, то я буду считать, что ты умнее меня.
— Инструменты, — сказал Бен. — Если бы только у нас были…
— У нас есть инструменты. Топор без ручки, молоток и пила. Маленькие клещи, рубанок, фуганок…
— Мы могли бы сделать кое-какой инструмент.
— Найти руду, расплавить ее и…
— Я думал о пещерах, — сказал Бен. — Там могут быть инструменты.
Я даже не заинтересовался. Я знал, что ничего не выйдет.
— Может, там есть взрывчатка, — продолжал Бен. — Мы могли бы…
— Послушай, — сказал я, — чего ты хочешь — вскрыть Прелесть или взорвать ее ко всем чертям? Ничего ты не поделаешь. Прелесть — робот самостоятельный, или ты забыл? Проверти в ней дырку, и она заделает ее. Будешь слишком долго болтаться возле нее, она вырастит дубинку и тяпнет тебя по башке.
От ярости и отчаяния глаза Бена горели.
— Земля должна знать! Ты понимаешь это? Земля должна знать!
— Конечно, — сказал я. — Совершенно верно.
К утру, думал я, он придет в себя и увидит, что это невозможно. Нужно было, чтобы он протрезвел. Серьезные дела делаются на холодную голову. Только так можно сэкономить много сил и избежать многих ошибок.
Но пришло утро, а глаза его все еще горели безумием отчаяния, на котором и держалась вся его решимость.
После завтрака Джимми сказал, что он с нами не пойдет.
— Скажи, ради Бога, почему? — потребовал ответа Бен.
— Я не укладываюсь вовремя со своей работой, — невозмутимо ответил Джимми. — Я продолжаю писать сагу.
Бен хотел спорить, но я с отвращением оборвал его. — Пошли, — сказал я. — Все равно от него никакого толку.
Клянусь, я сказал правду.
Итак, мы пошли к пещерам вдвоем. Я видел их впервые, а там было на что посмотреть. Двенадцать пещер, и все битком набиты. Голова кругом пошла, когда я увидел все устройства, или как бишь их там. Разумеется, я не знал назначения ни одной вещи. От одного взгляда на них можно было с ума сойти; это просто пытка — смотреть и не знать, что к чему. Но Бен старался догадаться, как одержимый, потому что вбил себе в голову, что мы можем найти устройство, которое поможет нам одолеть Прелесть.
Мы работали весь день, и я устал как собака. И за целый день мы не нашли ничего такого, в чем могли бы разобраться. Вы даже представить себе не можете, что значит стоять в окружении великого множества устройств и знать, что близок локоть, да не укусишь. Ведь если их правильно использовать, какие совершенно новые дали откроются перед человеческой мыслью, техникой, воображением… А мы были совершенно беспомощны… мы, невежественные чужаки.
Но на Бена никакого удержу не было. На следующий день мы пошли туда снова, а потом еще и еще. На второй день мы нашли штуковину, которая очень пригодилась для открывания консервных банок, но я совершенно не уверен, что создавали ее именно для этого. А еще на следующий день мы наконец разгадали, что один из инструментов можно использовать для рытья семиугольных ямок, и я спрашиваю, кто это в здравом уме захочет рыть семиугольные ямки?
Мы ничего не добились, но продолжали ходить, и я чувствовал, что у Бена надежды не больше, чем у меня, однако он не сдается, так как это последняя соломинка, за которую надо хвататься, чтобы не сойти с ума.
Не думаю, чтобы тогда он понимал значение нашей находки — ее познавательную ценность. Для него это был всего лишь склад утиля, в котором мы лихорадочно рылись, чтобы найти какой-нибудь обломок, еще годный в дело.
Шли дни. Долина и могильные холмы, пещеры и наследие исчезнувшей культуры все больше поражали мое воображение, и уже казалось, что каким-то загадочным образом мне стала ближе вымершая раса, понятнее ее величие и трагедия. И росло ощущение, что наши лихорадочные поиски граничат с кощунством и бессовестным оскорблением памяти покойников.
Джимми ни разу не ходил с нами. Он сидел, склонившись над стопкой бумаги, и строчил, перечитывал, вычеркивал слова и вписывал другие. Он вставал, бродил, выписывая круги, или метался из стороны в сторону, бормотал что-то, садился и снова писал. Он почти не ел, не разговаривал и мало спал. Это был точный портрет Молодого Человека в Муках Творчества.
Мне стало любопытно, а не написал ли он, мучаясь и потея, что-нибудь стоящее. И когда он отвернулся, я стащил один листок.
Такого бреда он даже прежде не писал!
В ту ночь, лежа с открытыми глазами и глядя на незнакомые звезды, я поддался настроению одиночества. Но, поддавшись этому настроению, я пришел к выводу, что мне не настолько одиноко, как могло бы быть, — казалось, молчаливость могильных холмов и сверкающее чудо пещер успокаивают меня. Исчезла таинственность.
Потом я заснул.
Не знаю, что меня разбудило. То ли ветер, то ли шум волн, разбивающихся о пляж, то ли ночная свежесть.
И тут я услышал… голос в ночи. Этакое монотонное завывание, торжественное и звонкое, но порой опускавшееся до хриплого шепота.
Я вздрогнул, приподнялся на локте, и… у меня перехватило дыхание.
Джимми стоял перед Прелестью и, держа в одной руке фонарик, читал ей сагу. Голос журчал, и, несмотря на убогие слова, в его тоне было какое-то очарование. Наверно, так древние греки читали своего Гомера при свете факелов в ночь перед битвой.
И Прелесть слушала. Она свесила вниз щупальце, на конце которого было «лицо», и даже чуть повернула его вбок, чтобы слуховое устройство не пропустило ни единого слога, — так человек прикладывает к уху руку, чтобы лучше слышать.
Глядя на эту трогательную сцену, я начал немного жалеть, что мы так плохо относились к Джимми. Мы не слушали его, и бедняга вынужден читать всю эту чушь хоть кому-нибудь. Его душа жаждала признания, а ни от меня, ни от Бена признания он не получал. Просто писать ему было недостаточно — он должен был поделиться с кем-нибудь. Ему нужна была аудитория.
Я протянул руку и потряс Бена за плечо. Он выскочил из-под одеяла.
— Какого черта…
— Ш-ш-ш!
Присвистнув, он опустился на колени рядом со мной. Джимми продолжал читать, а Прелесть, свесив вниз «лицо», продолжала слушать.
Порыв ветра донес обрывок саги:
Странница дальних дорог, пролетая из вечности
в вечность,
Ты верна только тем, кто ковал твою плоть.
Твои волосы вьются по ветру враждебного космоса,
Звезды нимбом стоят над твоей головой…
Прелесть рыдала. На линзе явно блестели слезы.
Прелесть выпустила еще одно щупальце, на конце его была рука, а в руке — платочек, белый дамский кружевной платочек.
Она промакивала платочком выступавшие слезы.
Если б у нее был нос, она, несомненно, высморкалась бы, деликатно, разумеется, как и подобает даме.
— И все это ты написал для меня? — спросила она.
— Все для тебя, — сказал Джимми. Он врал, как заправский ловелас. Читал он ей только потому, что ни Бен, ни я не хотели слушать его стихи.
— Я так ошиблась, — сказала со вздохом Прелесть.
Она насухо протерла глаза и бойко навела на них глянец.
— Одну секунду, — сказала она деловито. — Я должна кое-что сделать.
Мы ждали, затаив дыхание.
В боку у Прелести медленно открылся люк. Выросло длинное гибкое щупальце, которое проникло в люк и выдернуло оттуда Элмера. Зверь раскачивался на весу.
— Мужлан неотесанный! — загремела Прелесть. — Я взяла тебя в себя и битком набила тебя фосфатами. Я выпрямила твои вмятины и начистила тебя до блеска. И что я имею за это? Ты пишешь мне саги? Нет. Ты жиреешь от довольства. Ты не отмечен печатью величия, у тебя нет ни искры воображения. Ты всего лишь бессловесная машина!
Элмер инертно раскачивался на конце щупальца, но колеса его неистово вращались, и по этому признаку я решил, что он расстроен.
— Любовь! — провозглашала Прелесть. — Нужна ли любовь таким, как мы? Перед нами, машинами, стоят более высокие цели… более высокие. Перед нами простирается усеянный звездами космос. Дует ветер дальних странствий с берегов туманных вечности. Наша поступь будет твердой…
Она еще поговорила о вызове, который бросают далекие галактики, о короне из звезд, о пыли разбитого вдребезги времени, устилающей дорогу, которая ведет в ничто, и все это она позаимствовала из того, что Джимми называл сагой.
Выговорившись, она швырнула Элмера на пляж. Он ударился о песок и пошел юзом в воду.
Мы не стали смотреть дальше. Мы бежали, как спринтеры. Мы одолели аппарель одним прыжком и оказались в своих апартаментах.
Прелесть захлопнула за нами люк.
— Добро пожаловать домой, — сказала она. Я подошел к Джимми и протянул ему руку.
— Молодец, ты заткнул за пояс самого Лонгфелло. Бен тоже пожал ему руку.
— Это шедевр.
— А теперь, — сказала Прелесть, — в путь.
— Как это в путь! — завопил Бен. — Мы не можем покинуть планету. По крайней мере не сейчас. Там же город. Мы не можем лететь, пока…
— Плевать на город, — сказала Прелесть. — Плевать на информацию. Мы будем странствовать меж звезд. Подвластны нам глубины молчаливые. По космосу промчимся и вечность грохотом разбудим.
Мы оглянулись на Джимми.
— Каждое слово, — сказал я, — буквально каждое слово она цитирует из той дряни, которую написал ты.
Бен сделал шаг вперед и взял Джимми за грудки.
— Разве ты не чувствуешь побуждения, — спросил его Бен, — разве ты не чувствуешь настоятельной необходимости написать оду родине… и воспеть ее красоту, ее славу и все прочее своими штампами?
У Джимми немного стучали зубы.
— Прелесть проглотит все, что бы ты ни написал, — добавил Бен.
Он поднял кулак и дал его понюхать Джимми.
— Советую постараться, — предупредил Бен. — Советую написать так, как ты никогда не писал.
Джимми сел на пол и начал лихорадочно строчить.
Куш
Я нашел доктора в амбулатории. Он нагрузился до чертиков. Я с трудом растормошил его.
— Протрезвляйся, — приказал я. — Мы сели на планету. Надо работать.
Я взял бутылку, закупорил ее и поставил на полку, подальше от Дока.
Док умудрился еще как-то приосаниться.
— Меня это не касается, капитан. Как врач…
— Пойдет вся команда. Возможно, снаружи нас ожидают какие-нибудь сюрпризы.
— Понятно, — мрачно проговорил Док. — Раз ты так говоришь, значит, нам придется туго. Омерзительнейший климат и атмосфера — чистый яд.
— Планета земного типа, кислород, климат пока прекрасный. Бояться нечего. Анализаторы дают превосходные показатели.
Док застонал и обхватил голову руками.
— Анализаторы-то работают прекрасно — сообщают, холодно или жарко, можно ли дышать воздухом. А вот мы ведем себя некрасиво.
— Мы не делаем ничего дурного, — сказал я.
— Стервятники мы, птицы хищные. Рыскаем по Галактике и смотрим, где что плохо лежит.
Я пропустил его слова мимо ушей. С похмелья он всегда брюзжит.
— Поднимись в камбуз, — сказал я, — и пусть Блин напоит тебя кофе. Я хочу, чтобы ты пришел в себя и хоть как-то мог ковылять.
Но Док был не в силах тронуться с места.
— А что на этот раз?
— Силосная башня. Такой большой штуки ты сроду не видел. Десять или пятнадцать миль поперек, а верха глазом не достанешь.
— Силосная башня — это склад фуража, запасаемого на зиму. Что тут, сельскохозяйственная планета?
— Нет, — сказал я, — тут пустыня. И это не силосная башня. Просто похожа.
— Товарный склад? — спрашивал Док. — Город? Крепость? Храм? Но нам ведь все равно, капитан, верно? Мы грабим и храмы.
— Встать! — заорал я. — Двигай! Он с трудом встал.
— Наверное, население высыпало приветствовать нас. И, надеюсь, как положено.
— Нет тут населения, — сказал я. — Стоит одна силосная башня, и все.
— Ну и ну, — сказал Док. — Работенка не ахти какая.
Спотыкаясь, он полез вверх по трапу, и я знал, что он очухается. Уж Блин-то сумеет его вытрезвить.
Я вернулся к люку и увидел, что у Фроста уже все готово — и оружие, и топоры, и кувалды, и мотки веревки, и бачки с водой. Как заместителю капитана Фросту нет цены. Он знает свои обязанности и справляется с ними. Не представляю, что бы я делал без него.
Я стоял в проходе и смотрел на силосную башню. Мы находились примерно в миле от нее, но она была так велика, что чудилось, будто до нее рукой подать. С такого близкого расстояния она казалась стеной. Чертовски большая башня.
— В таком местечке, — сказал Фрост, — будет чем поживиться.
— Если только кто-нибудь или что-нибудь нас не остановит. Если мы сможем забраться внутрь.
— В цоколе есть отверстия. Они похожи на входы.
— С дверями толщиной футов в десять.
Я не был настроен пессимистически. Я просто рассуждал логично: слишком часто у меня в жизни бывало так, что пахло миллиардами, а кончалось все неприятностями, и поэтому я никогда не позволю себе питать слишком большие надежды, пока не приберу к рукам ценности, за которые можно получить наличные.
Хэч Мэрдок, инженер, вскарабкался к нам по трапу. Как обычно, у него что-то не ладилось. Он начал жаловаться, даже не отдышавшись.
— Говорю вам, эти двигатели того и гляди развалятся, и мы повиснем в космосе, откуда даже за световые годы никуда не доберешься. Вздохнуть некогда — только и делаем, что чиним.
Я похлопал его по плечу.
— Может, это и есть то, что мы искали. Может, теперь мы купим новенький корабль.
Но он не очень воодушевился. Мы оба знали, что я говорю так, чтобы подбодрить и себя и его.
— Когда-нибудь, — сказал он, — нам не миновать большой беды. Мои ребята проволокут мыльный пузырь сквозь триста световых лет, если в нем будет двигатель. Лишь бы двигатель был. А на этом драндулете, который…
Он распространялся бы еще долго, если бы не засвистал Блин, созывавший всех к завтраку.
Док уже сидел за столом, он вроде бы очухался. Он поеживался и был немного бледноват. Кроме того, он был зол и выражался возвышенным слогом:
— Итак, нас ждет триумф. Мы выходим, и начинаются чудеса. Мы обчищаем руины, все желания исполняются, и мы возвращаемся проматывать деньжата.
— Док, — сказал я, — заткнись.
Он заткнулся. Никому на корабле мне не приходилось говорить одно и то же дважды.
Завтрак мы не смаковали. Проглотили его и пошли. Блин даже не стал собирать посуду со стола, а пошел с нами.
Мы беспрепятственно проникли в силосную башню. В цоколе были входные отверстия. Никто не задержал нас.
Внутри было тихо, торжественно… и скучно. Мне показалось, что я в чудовищно громадном учреждении.
Здание было прорезано коридорами с комнатами по сторонам. Комнаты были уставлены чем-то вроде ящиков с картотекой.
Некоторое время мы шли вперед, делая на стенах отметки краской, чтобы потом найти выход. Если в таком здании заблудиться, то всю жизнь, наверное, будешь бродить и не выберешься.
Мы искали… хоть что-нибудь, но нам не попадалось ничего, кроме этих ящиков. И мы зашли в одну из этих комнат, чтобы порыться в них.
— Там ничего не может быть, кроме записей на магнитных лентах. Наверно, такая тарабарщина, что нам ее ни за что не понять, — сказал с отвращением Блин.
— В ящиках может быть что угодно, — сказал Фрост. — Не обязательно магнитные ленты.
У Блина была кувалда, и он поднял ее, чтобы сокрушить один из ящиков, но я остановил его. Не стоит поднимать тарарам, если можно обойтись без этого.
Мы поболтались немного по комнате и обнаружили, что, если в определенном месте помахать рукой, ящик выдвигается.
Выдвижной ящик был набит чем-то вроде динамитных шашек — тяжеленных, каждая дюйма два в диаметре и длиной с фут.
— Золото, — сказал Хэч.
— Черного золота не бывает, — возразил Блин.
— Это не золото, — сказал я.
Я был даже рад, что это не золото. А то бы мы надорвались, перетаскивая его. Найти золото было бы неплохо, но на нем не разбогатеешь. Так, небольшой заработок.
Мы вывалили шашки из ящика на пол и сели на корточки, чтобы рассмотреть их.
— Может, они дорогие, — сказал Фрост. — Впрочем, сомневаюсь. Что это такое, как вы считаете?
Никто из нас понятия не имел.
Мы обнаружили какие-то знаки на торце каждой шашки. На всех шашках они были разные, но нам от этого не стало легче, потому что знаки нам ничего не говорили.
Выйдя из силосной башни, мы попали в настоящее пекло. Блин вскарабкался по трапу — пошел готовить жратву, остальные уселись в тени корабля и, положив перед собой шашки, гадали, что бы это могло быть.
— Вот тут-то мы с вами и не тянем, — сказал Хэч. — В команде обычного исследовательского корабля есть всякого рода эксперты, которые изучают находки. Они делают десятки разных проб, они обдирают заживо все, что под руку попадет, прибегают к помощи теорий и высказывают ученые догадки. И вскоре не мытьем, так катаньем они узнают, что это за находка и будет ли от нее хоть какой прок.
— Когда-нибудь, — сказал я своей команде, — если мы разбогатеем, мы найдем экспертов. Нам все время попадается такая добыча, что они здорово пригодятся.
— Вы не найдете ни одного, — заметил Док, — который бы согласился якшаться с таким сбродом.
— Что значит «такой сброд»? — немного обидевшись, сказал я. — Мы, конечно, люди не ахти какие образованные, и корабль у нас латанный-перелатанный. Мы не говорим красивых слов и не скрываем, что хотим отхватить кусочек пожирней. Но работаем мы честно.
— Я бы не сказал, что совсем честно. Иногда наши действия законны, а порой от них законом и не пахнет.
Даже сам Док понимал, что говорит чушь. По большей части мы летали туда, где никаких законов и в помине не было.
— В старину на Земле, — сердито возразил я, — именно такие люди, как мы, отправлялись в неведомые края, прокладывая путь другим, находили реки, карабкались на горы и рассказывали, что видели, тем, кто оставался дома. Они отправлялись на поиски бобров, золота, рабов и вообще всего, что плохо лежало. Им было наплевать на законы и этику, и никто их за это не винил. Они находили, брали, и все тут. Если они убивали одного-двух туземцев или сжигали какую-нибудь деревню, — что ж, к сожалению, так уж выходило. Это все пустяки.
Хэч сказал Доку:
— Что ты корчишь перед нами святого? Мы все одним миром мазаны.
— Джентльмены, — как обычно, с дурным актерским пафосом произнес Док, — я не собирался затевать пустую свару. Я просто хотел предупредить вас, чтобы вы не настраивались на то, что мы добудем экспертов.
— А можем и добыть, — сказал я, — если предложим приличное жалованье. Им тоже надо жить.
— Но у них есть еще и профессиональная гордость. Вам этого не понять.
— Но ты же летаешь с нами.
— Ну, — возразил Хэч, — я не уверен, что Док профессионал. В прошлый раз, когда он рвал у меня зуб…
— Кончай, — сказал я. — Оба кончайте. Сейчас было не время обсуждать историю с зубом.
Месяца два назад я еле примирил Хэча с Доком, и мне не хотелось, чтобы они снова поссорились.
Фрост подобрал одну из шашек и разглядывал ее, вертя в руках.
— Может, попробуем грохнуть ее обо что-нибудь? — предложил он.
— И по этому случаю взлетим на воздух? — спросил Хэч.
— А может, она не взорвется. Скорее всего, это не взрывчатка.
— Я в таком деле не участвую, — сказал Док. — Лучше посижу здесь и пораскину мозгами. Это не так утомительно и гораздо более безопасно.
— Ничего ты не придумаешь, — запротестовал Фрост. — Если мы узнаем, для чего эти шашки, богатство у нас в кармане. Здесь, в башне, их целые тонны. И ничто на свете не помешает нам забрать их.
— Первым делом, — сказал я, — надо узнать, не взрывчатка ли это. Шашка похожа на динамитную, но может оказаться чем угодно. Пищей, например.
— И Блин сварит нам похлебку, — сказал Док.
Я не обращал на него внимания. Он просто хотел подковырнуть меня.
— Или топливо, — добавил я. — Сунешь шашку в специальный корабельный двигатель, и он будет работать год или два.
Блин засвистел, и все отправились обедать.
Поев, мы приступили к работе. Мы нашли плоский камень, похожий на гранит, и установили над ним треногу из шестов, — чтобы нарубить их, нам пришлось идти за целую милю. Подвесили к треноге блок, нашли еще один камень и привязали его к веревке, перекинутой через блок. Второй конец веревки мы отнесли как можно дальше и вырыли там окоп.
Дело шло к закату, и мы изрядно вымотались, но решили не откладывать опыта, чтобы больше не томиться в неведении.
Я взял одну из «динамитных» шашек, а ребята, сидя в окопе, натянули веревку и подняли вверх привязанный к ней камень. Положив на первый камень шашку, я бросился со всех ног к окопу, а ребята отпустили веревку, и камень свалился на шашку.
Ничего не произошло.
Для верности мы натянули веревку и ударили камнем по шашке еще раза три, но взрыва не было.
К этому времени мы уже убедились, что шашка от сотрясения не взорвется, хотя мы могли взлететь на воздух от десятка других причин.
Той ночью чего только мы не делали с шашками! Мы лили на них кислоту, но она стекала с них. Мы пробовали просверлить шашки и загубили два хороших сверла. Пробовали распилить их и начисто стесали о шашку все зубья пилы.
Мы попросили Блина попробовать сварить шашку, но он отказался.
— Я не пущу вас в камбуз с этой дрянью, — сказал он. — А если вы вломитесь ко мне, то потом можете готовить себе сами. У меня в камбузе чистота, я вас, ребята, стараюсь хорошо кормить и не хочу, чтобы вы нанесли сюда всякой грязи.
— Ладно, Блин, — сказал я. — Эту штуку, наверно, нельзя будет есть, если даже ее приготовишь ты.
Мы сидели за столом, посередине которого были свалены шашки, и разговаривали. Док принес бутылку, и мы сделали по нескольку глотков. Док, должно быть, очень огорчился тем, что ему пришлось поделиться с нами своим напитком.
— Если рассуждать здраво, — сказал Фрост, — то шашки эти на что-то годятся. Раз для них построили такое дорогое здание, то и они должны стоить немало.
— А может, там не одни шашки, — предположил Хэч. — Мы осмотрели только часть первого этажа. Там может оказаться уйма всяких других вещей. И на других этажах тоже. Интересно, сколько там всего этажей?
— Бог его знает, — сказал Фрост. — Верхних этажей с земли не видно. Они просто теряются где-то в высоте.
— Вы заметили, из чего сделано здание? — спросил Док.
— Из камня, — сказал Хэч.
— Я тоже так думал, — заметил Док. — А оказалось, что не из камня. Вы помните те холмы — жилые дома, на которые мы наткнулись на Сууде, где живут цивилизованные насекомые?
Разумеется, мы все помнили их. Мы потратили много дней, пытаясь вломиться в них, потому что нашли у входа в один дом нефритовые фигурки и думали, что внутри их, наверно, видимо-невидимо. За такие штуковины платят большие деньги. Люди цивилизованных миров с ума сходят по любым произведениям незнакомых культур, а тот нефрит был им наверняка незнаком.
Но как мы ни бились, а внутрь нам забраться не удалось. А взламывать холмы было все равно что осыпать ударами пуховую подушку. Всю поверхность исцарапаешь, а пробить не удастся, потому что от давления атомы прессуются и прочность материала возрастает. Чем сильнее бьешь, тем крепче он становится. Такой строительный материал вовек не износится и ремонта никогда не требует. Те насекомые, видно, знали, что нам до них не добраться, и занимались своим делом, не обращая на нас никакого внимания. Это нас особенно бесило.
Мне пришло в голову, что такой материал как нельзя лучше подошел бы для сооружения вроде нашей силосной башни. Можно строить его каким угодно большим и высоким: чем сильнее давление на нижние этажи здания, тем они становятся прочнее.
— Это значит, — сказал я, — что зданию гораздо больше лет, чем кажется. Может, эта силосная башня стоит уже миллион лет или больше.
— Если она такая старая, — сказал Хэч, — то она набита всякой всячиной. За миллион лет в нее можно было упрятать немало добычи.
Док и Фрост поплелись спать, а мы с Хэчем продолжали рассматривать шашки.
Я стал думать, почему Док всегда говорит, что мы всего-навсего шайка головорезов. Может, он прав? Но сколько я ни думал, сколько ни крутил и так и эдак, а согласиться с Доком не мог.
Всякий раз, когда расширяются границы цивилизации, во все времена бывало три типа людей, которые шли впереди и прокладывали путь другим, — купцы, миссионеры и охотники.
В данном случае мы охотники, охотящиеся не за золотом, рабами или мехами, а за тем, что попадется. Иногда мы возвращаемся с пустыми руками, а иной раз — с трофеями. В конце концов обычно оно так на так и выходит — получается что-то вроде среднего жалованья. Но мы продолжаем совершать набеги, надеясь на счастливый случай, который сделает нас миллиардерами.
Такой случай еще не подворачивался да, наверно, никогда и не подвернется. Впрочем, может подвернуться. Довольно часто мы бывали близки к цели и призрачная надежда крепла. Но, положа руку на сердце, мы отправлялись бы в путь, пожалуй, даже в том случае, если бы никакой надежды не было вовсе. Страсть к поискам неизвестного въедается в плоть и кровь.
Что-то в этом роде я и сказал Хэчу. Он согласился со мной.
— Хуже миссионеров никого нет, — сказал он. — Я бы не стал миссионером, хоть озолоти.
В общем, сидели мы, сидели у стола, да так ничего и не высидели, и я встал, чтобы пойти спать.
— Может, завтра найдем что-нибудь еще, — сказал я.
Хэч зевнул:
— Я крепко на это надеюсь. Мы даром потратили время на эти динамитные шашки.
Он взял их и по пути в спальню выбросил в иллюминатор.
На следующий день мы и в самом деле нашли кое-что еще.
Мы забрались в силосную башню поглубже, чем накануне, пропетлявши по коридорам мили две.
Мы попали в большой зал площадью, наверно, акров десять или пятнадцать, который был сплошь заставлен рядами совершенно одинаковых механизмов. Смотреть особенно было не на что. Механизмы немного напоминали богато разукрашенные стиральные машины, только сбоку было плетеное сиденье, а наверху — колпак.
Они не были прикреплены к полу, и их можно было толкать в любом направлении, а когда мы перевернули одну машину, чтобы посмотреть, не скрыты ли внизу колесики, то нашли вместо них пару полозьев, поворачивающихся на шарнирах, так что машину можно было двигать в любую сторону. Полозья были сделаны из жирного на ощупь металла, но смазка к пальцам не приставала.
Питание к машинам не подводилось.
— Может, источник питания у нее внутри, — предположил Фрост. — Подумать только, я не нашел ни одной вытяжной трубы во всем здании!
Мы искали, где можно включить питание, и ничего не нашли. Вся машина была как большой, гладкий и обтекаемый кусок металла. Мы попытались посмотреть, что у нее внутри, да только кожух был совершенно цельный — нигде ни болта, ни заклепки.
Колпак с виду вроде бы снимался, но когда мы пытались его снять, он упрямо оставался на месте.
А вот с плетеным сиденьем было совсем другое дело. Оно кишмя кишело всякими приспособлениями для того, чтобы в нем могло сидеть любое существо, какое только можно себе представить. Мы здорово позабавились, меняя форму сиденья на все лады и стараясь догадаться, какое бы это животное могло усесться на него в таком виде. Мы отпускали всякие соленые шутки, и Хэч чуть не лопнул со смеху.
Но мы по-прежнему топтались на месте, и ясно было, что мы не продвинемся ни на шаг, пока не притащим режущие инструменты и не вскроем машину, чтобы узнать, с чем ее едят.
Мы взяли одну машину и поволокли ее по коридорам. Но, добравшись до выхода, подумали, что дальше придется тащить ее на руках. И ошиблись. Она скользила по земле и даже по сыпучему песку не хуже, чем по коридорам.
После ужина Хэч спустился в рубку управления двигателями и вернулся с режущим инструментом. Металл был прочный, но в конце концов нам удалось содрать часть кожуха.
При взгляде на внутренности машины мы пришли в бешенство. Это была сплошная масса крошечных деталей, перевитых так, что в них сам черт не разобрался бы. Ни начала, ни конца найти было невозможно. Это было что-то вроде картинки-загадки, в которой все линии тянутся бесконечно и никуда не приводят.
Хэч погрузил во внутренности машины обе руки и попытался отделить детали.
Немного погодя он вытащил руки, сел на корточки и проворчал:
— Они ничем не скреплены. Ни винтов, ни шарнирных креплений, даже простых шпонок нет. Но они как-то липнут друг к другу.
— Это уже чистое извращение, — сказал я. Он взглянул на меня с усмешкой:
— Может быть, ты и прав.
Он снова полез в машину, ушиб костяшки пальцев и принялся их сосать.
— Если бы я не знал, что ошибаюсь, — заметил Хэч, — я бы сказал, что это трение.
— Магнетизм, — предположил Док.
— Послушай, Док, — сказал Хэч. — Ты в медицине и то не больно разбираешься, так что оставь механику мне.
Чтобы не дать разгореться спору, Фрост поспешил вмешаться:
— Эта мысль о трении не так уж нелепа. Но в таком случае детали требуют идеальной обработки и шлифовки. Из теории известно, что если вы приложите две идеально отшлифованные поверхности друг к другу, то молекулы обеих деталей будут взаимодействовать и сцепление станет постоянным.
Не знаю, где Фрост поднабрался всей этой премудрости. Вообще-то он такой же, как мы все, но иной раз выразится так, что только рот раскроешь. Я никогда не расспрашивал его о прошлом, задавать такие вопросы было просто неприлично.
Мы еще немного потолкались возле машины. Хэч еще раз ушибся, а я сидел и думал о том, что мы нашли в силосной башне два предмета и оба заставили нас топтаться на месте. Но так уж бывает. В иные дни и гроша не заработаешь.
— Дай взглянуть. Может, я справлюсь, — сказал Фрост.
Хэч даже не огрызнулся. Ему утерли нос.
Фрост начал сдавливать, растягивать, скручивать, расшатывать все эти детали, и вдруг раздался шипящий звук, будто кто-то медленно выдохнул воздух из легких, и все детали распались сами. Они разъединились как-то очень медленно и, позвякивая, сваливались в кучу на дно кожуха.
— Смотри, что ты натворил! — закричал Хэч.
— Ничего я не натворил, — сказал Фрост. — Я просто посмотрел, нельзя ли выбить одну детальку, и только это сделал, как все устройство рассыпалось.
Он показал на детальку, которую вытащил.
— Знаешь, что я думаю? — спросил Блин. — Я думаю, машину специально сделали такой, чтобы она разваливалась при попытке разобраться в ней. Те, кто ее сделал, не хотели, чтобы кто-нибудь узнал, как соединяются детали.
— Резонно, — сказал Док. — Не стоит возиться. В конце концов, машина не наша.
— Док, — сказал я, — ты странно ведешь себя. Я пока что не замечал, чтобы ты отказывался от своей доли, когда мы что-нибудь находили.
— Я ничего не имею против, когда мы ограничиваемся тем, что на вашем изысканном языке называется полезными ископаемыми. Я могу даже переварить, когда крадут произведения искусства. Но когда дело доходит до кражи мозгов… а эта машина — думающий…
Вдруг Фрост вскрикнул.
Он сидел на корточках, засунув голову в кожух машины, и я сперва подумал, что его защемило и нам придется вытаскивать его, но он выбрался сам как ни в чем не бывало.
— Я знаю, как снять колпак, — сказал он.
Это было сложное дело, почти такое же сложное, как подбор комбинации цифр, отпирающих сейф. Колпак крепился к месту множеством пазов, и надо было знать, в какую сторону поворачивать его, чтобы в конце концов снять.
Фрост засунул голову в кожух и подавал команды Хэчу, а тот крутил колпак то в одну сторону, то в другую, иногда тянул вверх, а порой и нажимал, чтобы высвободить его из системы пазов, которыми он крепился. Блин записывал комбинации команд, которые выкрикивал Фрост, и Хэч наконец освободил колпак.
Как только его сняли, все сразу стало ясно как день. Это был шлем, оснащенный множеством приспособлений, которые позволяли надеть его на любой тип головы. В точности как сиденье, которое приспособлялось к любому седалищу.
Шлем был связан с машиной эластичным кабелем, достаточно длинным, чтобы он дотянулся до головы любого существа, усевшегося на сиденье.
Все это было, разумеется, прекрасно. Но что это за штука? Переносной электрический стул? Машина для перманента? Или что-нибудь другое?
Фрост и Хэч покопались в машине еще немного и наверху, как раз под тем местом, где был колпак, нашли поворотную крышку люка, а под ней трубу, которая вела к механизму внутри кожуха. Только этот механизм превратился теперь в груду распавшихся деталей.
Не надо было обладать очень большим воображением, чтобы понять, для чего эта труба. Она была размером точно с динамитную шашку.
Док вышел и вернулся с бутылкой, которую пустил по кругу, устроив что-то вроде торжества. Сделав глотка по два, они с Хэчем пожали друг другу руки и сказали, что больше не помнят зла. Но я не очень-то верил. Они много раз мирились и прежде, а потом дня не проходило — и они снова готовы были вцепиться друг другу в глотку.
Трудно объяснить, почему мы устроили празднество. Мы, разумеется, поняли, что машину можно приспособить к голове, а в трубку положить динамитную шашку… Но для чего все это, мы по-прежнему не имели никакого представления.
По правде говоря, мы были немного испуганы, хотя никто в этом не признался бы.
Естественно, мы начали гадать, что к чему.
— Это, наверно, машина-врач, — сказал Хэч. — Садись запросто на сиденье, надевай шлем на голову, суй нужную шашку — и вылечишься от любой болезни. Да это же было бы великое благо! И не надо беспокоиться, знает ли твой врач свое дело или нет.
Я думал, Док вцепится Хэчу в горло, но он, видимо, вспомнил, что помирился с Хэчем, и не бросился на него.
— Раз уж наша мысль заработала в этом направлении, — сказал Док, — давайте предположим большее. Скажем, это машина, возвращающая молодость, а шашка набита витаминами и гормонами. Проходи процедуру каждые двадцать лет — и останешься вечно юным.
— Это, наверно, машина-преподаватель, — перебил его Хэч. — Может быть, эти шашки набиты знаниями. Может быть, в каждой из них полный курс колледжа.
— Или наоборот, — сказал Блин. — Может, эти шашки высасывают все, что ты знаешь. Может, в каждой из этих шашек история жизни одного человека.
— А зачем записывать биографии? — спросил Хэч. — Немного найдется людей или инопланетных жителей, ради которых стоило бы городить все это.
— Вот если предположить, что это что-то вроде коммуникатора, — сказал я, — тогда другое дело. Может, это аппарат для ведения пропаганды, для проповедей. Или карты. А может, не что иное, как архив.
— Или, — сказал Хэч, — этой штукой можно прихлопнуть любого в мгновение ока.
— Не думаю, — сказал Док. — Чтобы убить человека, можно найти способ полегче, чем сажать его на сиденье и надевать ему на голову шлем. И это не обязательно средство общения.
— Есть только один способ узнать, что это, — сказал я.
— Боюсь, — догадался Док, — что нам придется прибегнуть к нему.
— Слишком сложно, — возразил Хэч. — Не говоря уж о том, что у нас могут быть большие неприятности. Не лучше ли бросить все это к черту? Мы можем улететь отсюда и поохотиться за чем-нибудь полегче.
— Нет! — закричал Фрост. — Этого делать нельзя!
— Интересно, почему нельзя? — спросил Хэч.
— Да потому, что мы всегда будем сомневаться, не упустили ли куш. И думать: а не слишком ли мы быстро сдались? Ведь дело-то всего в двух-трех днях. Мы будем думать, а не зря ли мы испугались, а не купались ли бы мы в деньгах, если бы не бросили этого дела.
Мы знали, что Фрост прав, но препирались еще, прежде чем согласиться с ним. Все знали, что придется на это пойти, но добровольцев не было.
Наконец мы потянули жребий, и Блину не повезло.
— Ладно, — сказал я. — Завтра с утра пораньше…
— Что там с утра! — заорал Блин. — Я хочу покончить с этим сейчас же! Все равно сна у меня не будет ни в одном глазу.
Он боялся, и, право, ему было чего бояться. Да и я чувствовал бы себя не в своей тарелке, если бы вытащил самую короткую спичку.
Не люблю болтаться по чужой планете после наступления темноты, но тут уж пришлось. Откладывать на завтра было бы несправедливо по отношению к Блину. И, кроме того, мы увязли в этом деле по самые уши и не ведали бы покоя, пока не разузнали бы, что нашли.
И вот, взяв фонари, мы пошли к силосной башне. Протопав по коридорам, которые показались нам бесконечными, мы вошли в зал, где стояли машины.
Они все вроде были одинаковые, и мы подошли к первой попавшейся. Пока Хэч снимал шлем, я приспосабливал для Блина сиденье, а Док пошел в соседнюю комнату за шашкой.
Когда все было готово, Блин сел на сиденье.
Вдруг меня потянуло на глупость.
— Послушай, — сказал я Блину, — почему это должен быть непременно ты?
— Кому-то надо, — ответил Блин. — Так мы скорее узнаем, что это за штука.
— Давай я сяду вместо тебя.
Блин обозвал меня нехорошим словом, чего делать он не имел никакого права, потому что я просто хотел помочь ему. Но я его тоже обозвал, и все стало на свои места.
Хэч надел шлем на голову Блину. Края шлема опустились так низко, что совсем не было видно лица. Док сунул шашку в трубку, и машина, замурлыкав, заработала, а потом наступила тишина. Не совсем, конечно, тишина… если приложить ухо к кожуху, слышно было, как машина работает.
С Блином ничего особенного не случилось. Он сидел спокойный и расслабленный, и Док сразу же принялся следить за его состоянием.
— Пульс немного замедлился, — сообщил Док, — сердце бьется слабее, но, по-видимому, никакой опасности нет. Дыхание частое, но беспокоиться не о чем.
Док, может, совсем не беспокоился, но остальным стало не по себе. Мы окружили машину, смотрели, и… ничего не происходило. Да мы и не представляли себе, что может произойти.
Док продолжал следить за состоянием Блина. Оно не ухудшалось.
А мы все ждали и ждали. Машина работала, а размякший Блин сидел в кресле. Он был расслаблен, как собака во сне, — возьмешь его руку, и кажется, что у нее начисто вытопили кости. Мы волновались все больше и больше. Хэч хотел сорвать с Блина шлем, но я ему не позволил. Черт его знает, что могло произойти, если бы мы остановили это дело на середине.
Машина перестала работать примерно через час после рассвета. Блин начал шевелиться, и мы сняли с него шлем.
Он зевнул, потер глаза и сел попрямее. Потом посмотрел на нас немного удивленно — вроде бы не сразу узнал.
— Ну как? — спросил его Хэч.
Блин не ответил. Видно было, что он приходил в себя, что-то вспоминал и собирался с мыслями.
— Я путешествовал, — сказал он.
— Кинопутешествие! — с отвращением сказал Док.
— Это не кинопутешествие. Я там был. На планете, на самом краю Галактики, наверное. Ночью там мало звезд, да и те, что есть, совсем бледные. И над головой двигается тонкая полоска света.
— Значит, видел край Галактики, — кивнув, сказал Фрост. — Что его дисковой пилой, что ли, обрезали?
— Сколько я просидел? — спросил Блин.
— Довольно долго, — сказал я ему. — Часов шесть-семь. Мы уже стали беспокоиться.
— Странно, — сказал Блин. — А я могу поклясться, что был там больше года.
— Давай-ка уточним, — сказал Хэч. — Ты говоришь, что был там. Ты хочешь, наверно, сказать, что ВИДЕЛ эту планету.
— Я хочу сказать, что был там! — заорал Блин. — Я жил с этими людьми, спал в их норах, разговаривал и работал вместе с ними. В огороде себе кровавую мозоль мотыгой натер. Я ездил с места на место и насмотрелся всякой всячины, и все это было по-настоящему — вот как я сижу сейчас здесь.
Стащив его с сиденья, мы пошли обратно на корабль, Хэч не позволил Блину готовить завтрак. Он что-то состряпал сам, но кок из него никудышный, и ничего в рот не лезло. Док откопал бутылочку и дал хлебнуть Блину, а остальным не досталось ни капли. Он сказал, что это лечебное, а не увеселительное средство.
Вот какой он бывает иногда. Настоящий жмот.
Блин рассказал нам о планете, на которой жил. Правителей на ней, кажется, вообще нет, так как она в них не нуждается, но сама планета — так себе, живут на ней простаки, занимаются примитивным сельским хозяйством. Блин сказал, что они похожи на помесь человека с кротом, и даже пытался нарисовать их, но толку от этого получилось мало, потому что Блин — художник липовый.
Он рассказал нам, что они выращивают, что едят, и это было потешно. Он даже легко называл имена местных жителей, припоминал, как они разговаривают, — язык был совсем незнакомый.
Мы забросали его вопросами, и он всегда находил ответ, причем видно было, что он ничего не выдумывал. Даже Док, который вообще был скептиком, и тот склонялся к мысли, что Блин в самом деле посетил чужую планету.
Позавтракав, мы погнали Блина в постель, а Док осмотрел его и нашел, что он вполне здоров.
Когда Блин с Доком ушли, Хэч сказал мне и Фросту:
— У меня такое ощущение, будто доллары уже позвякивают у нас в карманах.
Мы оба согласились с ним.
Мы нашли такое развлекательное устройство, какого сроду никто не видывал.
Шашки оказались записями, которые не только воспроизводили изображение и звук, но и возбуждали все чувства. Они делали это так хорошо, что всякий, кто подвергался их воздействию, ощущал себя в той среде, которую они воспроизводили. Человек как бы делал шаг в эту среду и становился частью ее. Он жил в ней.
Фрост уже строил четкие планы на будущее.
— Мы могли бы продавать эти штуки, — сказал он, — но это глупо. Нам нельзя выпускать их из рук. Мы будем давать машины и шашки напрокат, а так как они есть только у нас, мы станем хозяевами положения.
— Можно разрекламировать годичные каникулы, которые длятся всего полдня, — добавил Хэч. — Это как раз то, что нужно администраторам и прочим занятым людям. Ведь только за субботу и воскресенье они смогут прожить четыре-пять лет и побывать на нескольких планетах.
— Может быть, не только на планетах, — подхватил Фрост. — Может, там записаны концерты, посещения картинных галерей или музеев. Или лекции по литературе, истории и тому подобное.
Мы чувствовали себя на седьмом небе, но усталость взяла свое и мы пошли спать.
Я лег не сразу, а сначала достал бортовой журнал. Не знаю уж, зачем было возиться с ним вообще. Вел я его как попало. Месяцами даже не вспоминал о нем, а потом вдруг несколько недель записывал все кряду. Делать запись сейчас мне было, собственно, ни к чему, но я был немного взволнован, и у меня почему-то было такое ощущение, что последнее событие надо записать.
Я полез под койку и вытянул железный ящик, в котором хранились журналы и прочие бумаги. Когда я поднимал его, чтобы поставить на койку, он выскользнул у меня из рук. Крышка распахнулась. Журнал, бумаги, всякие мелочи, которые были у меня в ящике, — все разлетелось по полу.
Я выругался и, став на четвереньки, принялся собирать бумаги. Их было чертовски много, и по большей части все это был хлам. Когда-нибудь, говорил я себе, я выброшу его. Там были пошлинные документы, выданные в сотне различных портов, медицинские справки и другие бумаги, срок действия которых давно уже истек. Но среди них я нашел и документ, закрепляющий мое право собственности на корабль.
Я сидел и вспоминал, как двадцать лет назад купил этот корабль за сущие гроши, как отбуксировал его со склада металлолома, как года два все свободное время и все заработанные деньги тратил на то, чтобы подлатать его и подготовить к полетам в космос. Не удивительно, что корабль дрянной. С самого начала он был развалиной, и все двадцать лет мы только и делали, что клали заплату на заплату. Уже много раз он проходил технический осмотр только потому, что инспектору ловко совали взятку. Во всей Галактике один Хэч способен заставить его летать.
Я продолжал подбирать бумаги, думая о Хэче и всех остальных. Я немного расчувствовался и стал думать о таких вещах, за которые вздул бы всякого другого, если бы он осмелился сказать их мне. Я думал о том, как мы все спелись и что любой из команды отдал бы за меня жизнь, а я свою — за любого из них.
Я помню, конечно, время, когда все было по-иному. В те дни, когда они впервые подписали контракт, это была всего лишь команда. Но те дни прошли давным-давно; теперь это была не просто команда корабля. Контракт не возобновлялся уже много лет, а все продолжали летать, как люди, которые имеют право на это.
И вот, сидя на полу, я думал, что мы наконец добились того, о чем мечтали, мы, оборвыши, в латанном-перелатанном корабле. Я был горд и радовался не только за себя, но и за Хэча, Блина, Дока, Фроста и всех остальных.
Наконец я собрал бумаги, сунул их снова в ящик и попытался сделать запись в журнале, но от усталости не хватило сил писать, я лег спать, что и надо было сделать с самого начала.
Но как я ни уморился, я уже в постели стал думать, велика ли силосная башня, и попытался прикинуть, сколько из нее можно выкачать шашек. Я дошел до триллионов, а дальше прикидывать не было толку — все равно точного числа не определишь.
А дело предстояло большое — такого у нас никогда не было. Нашей команде, даже если бы мы работали каждый день, понадобилось бы пять жизней, чтобы опустошить всю силосную башню. Придется создать компанию, нанять юристов (предпочтительно — способных на любое грязное дело); подать заявку на планету и пройти через бюрократические мытарства, чтобы прибрать все к рукам.
Мы не могли позволить себе прохлопать такое дело из-за собственной непредусмотрительности. Надо все обдумать, прежде чем заваривать кашу.
Не знаю, как остальным, а мне всю ночь снилось, будто я утопаю по колено в море новеньких хрустящих банкнотов.
Наутро Док не появился за завтраком. Я пошел к нему и обнаружил, что он даже и не ложился. Он полулежал на своем старом шатком стуле в амбулатории. На полу стояла пустая бутылка, другую, тоже почти пустую, он держал в руке, свисавшей до самого пола. Когда я вошел, Док с трудом поднял голову — он еще не упился до полного бесчувствия, и это все, что можно было сказать о нем.
Я страшно разозлился. Док знал наши правила. Он мог пьянствовать беспробудно, пока мы находились в космосе, но после посадки требовались рабочие руки, да и надо было следить, как бы мы не подхватили на чужих планетах незнакомые болезни, так что он не имел права напиваться.
Я вышиб ногой у него из рук бутылку, взял его одной рукой за шиворот, а другой за штаны и поволок в камбуз.
Плюхнув его на стул, я крикнул Блину, чтобы приготовил еще один кофейник.
— Я хочу, чтобы ты протрезвился, — сказал я Доку, — и мог пойти с нами во второй поход. У нас каждый человек на счету.
Хэч пригнал своих, а Фрост собрал всю команду вместе и приладил блок с талями, чтобы начать погрузку. Все были готовы к перетаскиванию груза, кроме Дока, и я поклялся, что еще сегодня прищемлю ему хвост.
Отправились мы сразу же после завтрака. Хотели погрузить на борт как можно больше машин, а все пространство между ними забить шашками.
Мы прошли по коридорам в зал, где были машины, и, разбившись по двое, начали работу. Все шло хорошо, пока мы не оказались на середине пути между зданием и кораблем.
Мы с Хэчем были впереди, и вдруг футах в пятидесяти от нас что-то взорвалось. Мы стали как вкопанные.
— Это Док! — завопил Хэч, хватаясь за пистолет. Я успел удержать его:
— Не горячись, Хэч.
Док стоял у люка и махал нам ружьем.
— Я мог бы снять его, — сказал Хэч.
— Спрячь пистолет, — приказал я.
Я пошел один к тому месту, куда Док послал пулю.
Он поднял ружье, и я замер. Если бы даже он промахнулся футов на десять, то взрыв мог располосовать человека надвое.
— Я брошу пистолет! — крикнул я ему. — Хочу потолковать с тобой!
Док заколебался:
— Ладно. Скажи остальным, чтоб подались назад. Я обернулся и сказал Хэчу:
— Уходи отсюда. И уведи всех.
— Он свихнулся от пьянства, — сказал Хэч. — Не соображает, что делает.
— Я с ним управлюсь. — Я постарался сказать это твердым тоном.
Еще одна пуля взорвалась в стороне от нас.
— Сыпь отсюда, Хэч, — сказал я, не решаясь больше оглядываться. Приходилось не спускать с Дока глаз.
— Порядок, — крикнул наконец Док. — Они отошли. Бросай пистолет.
Очень медленно, чтобы он не подумал, что я стараюсь подловить его, я отстегнул пряжку, и пистолет упал на землю. Не спуская с Дока глаз, я пошел вперед, а у самого по спине мурашки бегали.
— Дальше не ходи, — сказал Док, когда я почти вплотную подошел к кораблю. — Мы можем поговорить и так.
— Ты пьян, — сказал я ему. — Я не знаю, к чему ты все это затеял, но зато я знаю, что ты пьян.
— Пьян, да не совсем. Я полупьян. Если бы я был совсем пьян, мне было бы просто все равно.
— Что тебя гложет?
— Порядочность заела, — сказал он, фиглярствуя, как обычно. — Я говорил тебе много раз, что могу переварить грабеж, когда дело касается лишь урана, драгоценных камней и прочей чепухи. Я могу даже закрыть глаза на то, что вы потрошите чужую культуру, потому что самой культуры не украдешь — воруй не воруй, а культура останется на месте и залечит раны. Но я не позволю воровать знания. Я не дам тебе это сделать, капитан.
— А я по-прежнему уверен, что ты просто пьян.
— Вы даже не представляете себе, что нашли. Вы настолько слепы и алчны, что не распознали своей находки.
— Ладно, Док, — сказал я, стараясь гладить его по шерстке, — скажи мне, что мы нашли.
— Библиотеку. Может быть, самую большую, самую полную библиотеку во всей Галактике. Какой-то народ потратил несказанное число лет, чтобы собрать знания в этой башне, а вы хотите захватить их, продать, рассеять. Если это случится, то библиотека пропадет и те обрывки, которые останутся, без всей массы сведений потеряют свое значение наполовину. Библиотека принадлежит не нам. И даже не человечеству. Такая библиотека может принадлежать только всем народам Галактики.
— Послушай, Док, — умолял я его, — мы трудились многие годы, я, все мы. Потом и кровью мы зарабатывали себе на жизнь, но нам все время не везло.
Сейчас появилась возможность сорвать большой куш. И эта возможность есть и у тебя. Подумай об этом, Док… У тебя будет столько денег, что их вовек не истратить… хватит на то, чтобы пьянствовать всю жизнь!
Док направил на меня ружье, и я подумал, что попал как кур во щи. Но у меня не дрогнул ни один мускул. Я стоял и делал вид, что мне не страшно. Наконец он опустил ружье.
— Мы варвары. В истории таких, как мы, было навалом. На Земле варвары задержали прогресс на тысячу лет, предав огню и рассеяв библиотеки и труды греков и римлян. Для варваров книги годились только на растопку да на чистку оружия. Для вас этот большой склад знаний означает лишь возможность быстро зашибить деньгу. Вы возьмете шашку с научным исследованием важнейшей социальной проблемы и будете сдавать ее напрокат. Пожалуйте, годичный отпуск за шесть часов…
— Избавь меня от проповеди, Док, — устало сказал я. — Скажи, чего ты хочешь.
— Я хочу, чтобы мы вернулись и доложили о своей находке Галактическому комитету. Это поможет загладить многое из того, что мы натворили.
— Ты что, монахов из нас хочешь сделать?
— Не монахов. Просто приличных людей.
— А если мы не захотим?
— Я захватил корабль, — сказал Док. — Запас воды и пищи у меня есть.
— А спать-то тебе надо будет.
— Я закрою люк. Попробуйте забраться сюда. Наше дело было швах, и он знал это. Если мы не сможем придумать, как захватить его врасплох, наше дело швах по всем статьям.
Я испугался, но чувство досады взяло верх. Многие годы мы слушали, что он болтал, но никто никогда не принимал его всерьез.
Я знал, что отговорить его невозможно. И на компромисс он ни на какой не пойдет. Если говорить откровенно, никакого соглашения между нами быть не могло, потому что соглашение или компромисс возможны лишь между людьми порядочными, а какие же мы порядочные, даже по отношению друг к другу? Положение было безвыходное, но Док до этого еще не додумался.
Он додумается, как только немного протрезвится и пораскинет мозгами. Он вытворял все это в пьяном угаре, но это не значило, что он ничего не поймет. Одно было ясно: в таком положении он продержится дольше нас.
— Позволь мне вернуться, — сказал я, — нужно потолковать с ребятами.
Мне кажется, Док только сейчас сообразил, как далеко он зашел, впервые понял, что мы не можем доверять друг другу.
— Когда вернешься, — сказал он мне, — мы все обмозгуем. Мне нужны гарантии.
— Конечно, Док, — сказал я.
— Я не шучу, капитан. Я говорю совершенно серьезно. Я дурака не валяю.
Я вернулся к башне, неподалеку от которой тесно сбилась команда, и объяснил, что происходит.
— Придется рассыпаться и атаковать его, — решил Хэч. — Одного-двух он подстрелит, зато мы его схватим.
— Он просто закроет люк, — возразил я. — И заморит нас голодом. В крайнем случае попытается улететь на корабле. Стоит только ему протрезвиться, и он, вероятно, так и сделает.
— Он чокнутый, — сказал Блин, — Он просто тронулся спьяну.
— Конечно, чокнутый, — согласился я, — и от этого он опаснее вдвойне. Он вынашивал это дело давным-давно. У него комплекс вины мили в три высотой. И что хуже всего, он зашел так далеко, что не может идти на попятный.
— У нас мало времени, — сказал Фрост. — Надо что-то придумать. Мы умрем от жажды. Еще немного, и нам страшно захочется жрать.
Все стали препираться насчет того, как быть, а я сел на песок, прислонился к машине и попробовал стать на место Дока.
Как врач Док оказался неудачником, иначе зачем бы ему было связываться с нами? Скорее всего, он присоединился к нам, чтобы бросить кому-то вызов или от отчаяния, — наверно, было и то и другое. И, кроме того, как всякий неудачник, он идеалист. Среди нас он белая ворона, но больше ему некуда податься, нечего делать. Многие годы это грызло его, и он стал страдать болезненным самомнением, а дальний космос — самое подходящее место, чтобы накачаться самомнением.
Разумеется, он тронулся, но это было сумасшествие особого рода. Если бы оно не было таким ужасным, его можно было бы назвать славным. Причем Док — такой малый, что его даже насмешками не проймешь, стоит на своем, и все тут.
Не знаю, услышал ли я какой-нибудь звук (шаги, может быть) или просто почувствовал чье-то присутствие, но вдруг я осознал, что кто-то подошел к нам. Я приподнялся и резко повернулся лицом к зданию: у входа стояло то, что на первый взгляд показалось нам бабочкой величиной с человека.
Я не говорю, что это было насекомое, — просто вид у него был такой. Оно куталось в плащ, но лицо было не человеческое, а на голове возвышался гребень, похожий на гребни шлемов, которые можно увидеть в исторических пьесах.
Затем я увидел, что плащ вовсе не плащ, а часть этого существа, и похож он был на сложенные крылья, но это были не крылья.
— Джентльмены, — сказал я как можно спокойнее, — у нас гость.
Я пошел к существу, не делая резких движений, но держась настороже. Я не хотел напугать его, но сам приготовился отскочить в сторону, если мне будет угрожать опасность…
— Внимание, Хэч, — сказал я.
— Я прикрываю тебя, — заверил меня Хэч, и оттого, что он был рядом, на душе стало поспокойней. Если тебя прикрывает Хэч, слишком большой неприятности не будет.
Я остановился футах в шести от существа. Вблизи у него был не такой противный вид, как издали. Глаза были добрые, а нежное, странное лицо хранило мирное выражение. Но человеческие мерки не всегда подходят к чужестранцам.
Мы смотрели друг на друга в упор. Оба мы понимали, что говорить бесполезно. Мы просто стояли и мерили друг друга взглядами.
Затем существо сделало несколько шагов и протянуло руку, которая была скорее похожа на клешню. Оно взяло меня за руку и потянуло к себе.
Надо было или вырвать руку, или идти.
Я пошел за ним.
Времени на размышления не было, но кое-что помогло мне принять решение сразу. Во-первых, существо показалось мне дружески настроенным и разумным. Да и Хэч с ребятами были поблизости, шли позади. И самое главное — тесных отношений с чужестранцами никогда не завяжешь, если будешь держаться неприветливо.
Поэтому я пошел.
Мы вошли в башню, и было приятно слышать позади себя шаги остальных.
Я не стал терять времени на догадки, откуда появилось существо. Этого следовало ожидать. Башня была такая большая, что в ней много чего поместилось бы — даже люди или какие-нибудь существа, — и мы все равно ничего не заметили бы. В конце концов, мы обследовали лишь небольшой уголок первого этажа. А существо, видимо, спустилось с верхнего этажа, как только узнало, что мы здесь. Наверно, понадобилось некоторое время, чтобы эта новость дошла до него.
По трем наклонным плоскостям мы поднялись на четвертый этаж и, пройдя немного по коридору, вошли в комнату.
Она была небольшая. Там стояла всего одна машина, но на этот раз спаренная модель — у нее было два плетеных сиденья и два шлема. В комнате находилось еще одно существо.
Первое существо подвело меня к машине и указало на одно из сидений.
Я постоял немного, наблюдая, как Хэч, Блин, Фрост и все остальные входили в комнату и выстраивались у стены.
Фрост сказал:
— Вы двое останьтесь-ка в коридоре и смотрите. Хэч спросил меня:
— Ты собираешься сесть в это чудо техники, капитан?
— Почему бы и нет? — отозвался я. — Они, кажется, ничего не замышляют. Нас больше, чем их. Они не собираются причинить нам никакого вреда.
— Есть риск, — сказал Хэч.
— А с каких это пор мы зареклись идти на риск? Существо, которое я встретил у входа в башню, село на одно из сидений, а я приспособил для себя другое.
Тем временем второе существо достало из ящика две шашки, но эти шашки были прозрачные, а не черные. Оно сняло шлемы и вставило шашки. Затем оно надело шлем на своего товарища и протянуло мне другой.
Я сел и позволил надеть на себя шлем, и вдруг оказалось, что я уже сижу на корточках за чем-то вроде столика напротив джентльмена, которого встретил около здания.
— Теперь мы можем поговорить, — сказал чужестранец.
Я не боялся, не волновался. У меня было такое ощущение, будто напротив сидит кто-нибудь вроде Хэча.
— Все, что мы будем говорить, записывается, — сказал чужестранец. — После нашего разговора вы получите один экземпляр, а второй я помещу в картотеку. Можете называть это договором, или контрактом, или как вы сочтете нужным.
— Я не очень-то разбираюсь в контрактах, — сказал я. — В этих юридических уловках запутаешься, как муха.
— Тогда назовем это соглашением, — предложил чужестранец. — Джентльменским соглашением.
— Хорошо, — согласился я.
Соглашения — удобные штуки. Их можно нарушать, когда вздумается. Особенно джентльменские соглашения.
— Наверно, вы уже поняли, что здесь находится, сказал чужестранец.
— Не совсем, — ответил я. — Скорее всего, библиотека.
— Это университет, галактический университет. Мы специализировались на популярных лекциях и заочном обучении.
Боюсь, что у меня отвалилась челюсть.
— Ну что ж, прекрасно.
— Наши курсы могут пройти все, кто только пожелает. У нас нет ни вступительной платы, ни платы за обучение. Не требуется также никакой предварительной подготовки. Вы сами понимаете, как трудно было бы поставить это условие Галактике, которая населена множеством видов, имеющих различные мировоззрения и способности.
— Точно.
— К слушанию курсов допускаются все, кому они будут полезны, — продолжал чужестранец. — Разумеется, мы рассчитываем на то, что полученными знаниями воспользуются правильно, а во время самого учения будет проявлено прилежание.
— Вы хотите сказать, что записаться может любой? — спросил я. — И это не будет ничего стоить?
Сперва я разочаровался, а потом сообразил, что тут есть на чем заработать. Настоящее университетское образование… да с этим можно обделывать отличные делишки!
— Есть одно ограничение, — пояснил чужестранец. — Совершенно очевидно, что мы не можем заниматься отдельными личностями. Мы принимаем культуры. Вы, как представитель своей культуры… как вы называете себя?
— Человечеством. Сначала жили на планете Земля, теперь занимаем полмиллиона кубических световых лет. Я могу показать на вашей карте…
— Сейчас в этом нет необходимости. Мы были бы очень рады получить заявление о приеме от человечества.
Я растерялся. Никакой я не представитель человечества! Да я и не хотел бы им быть. Я сам по себе, а человечество само по себе. Но этого чужестранцу я, конечно, не сказал. Он бы не захотел иметь со мной дела.
— Не будем торопиться, — взмолился я. — Я хочу задать вам несколько вопросов. Какого рода курсы вы предлагаете? Какие дисциплины можно выбирать?
— Во-первых, есть основной курс, — сказал чужестранец. — Его лучше бы назвать вводным, он нужен для ориентации. В него входят те предметы, которые, по нашему мнению, наиболее пригодны для данной культуры. Вполне естественно, что он будет специально подготовлен для обучающейся культуры. После этого можно заняться необязательными дисциплинами, их очень много — сотни тысяч.
— А как насчет испытаний, выпускных экзаменов и всего такого прочего? — поинтересовался я.
— Испытания, разумеется, предусмотрены, — сказал чужестранец. — Они будут проводиться каждые… Скажите мне, какая у вас система отсчета времени?
Я объяснил, как мог, и он, кажется, все понял.
— Они будут проводиться примерно каждую тысячу лет вашего времени. Программа рассчитана надолго. Если проводить испытания чаще, то вам придется напрягаться изо всех сил и пользы от этого будет мало.
Я уже принял решение. То, что случится через тысячу лет, меня не касается.
Я задал еще несколько вопросов об истории университета и тому подобном. Мне хотелось замести следы на тот случай, если бы у него возникли подозрения.
Я все еще не мог поверить в то, что услышал. Трудно представить себе, чтобы какая бы то ни было раса трудилась миллионы лет над созданием университета, ставила перед собой цель — дать наивысшее образование всей Галактике, совершила путешествия на все планеты и собрала все сведения о них, свела воедино все записи о бесчисленных культурах, установила определенные соотношения между ними, классифицировала и рассортировала эту массу информации и создала учебные курсы.
Все это имело такие гигантские масштабы, что не укладывалось в голове.
Он еще некоторое время вводил меня в курс дела, а я слушал его с разинутым ртом. Но потом я взял себя в руки.
— Хорошо, профессор, — сказал я, — можете нас записать. А что требуется от меня?
— Ничего, — ответил он. — Сведения будут извлечены из записи нашей беседы. Мы определим основной курс, а затем вы сможете выбрать дисциплины по желанию.
— Если мы не увезем все за один раз, то можно будет вернуться? — спросил я.
— Безусловно. Я думаю, вы пожелаете послать целый флот, чтобы увезти все, что вам понадобится. Мы дадим достаточное число машин и столько учебных записей, сколько потребуется.
— Чертова уйма потребуется, — сказал я ему прямо, рассчитывая поторговаться и немного уступить.
— Я знаю, — согласился он. — Дать образование целой культуре — дело не простое. Но мы готовы к этому.
Так вот мы и добились своего… и все законным путем, комар носа не подточит. Мы могли брать что хотели и сколько хотели и имели на это право. Никто не мог сказать, что мы воровали. Никто, даже Док, не мог бы этого сказать.
Чужестранец объяснил мне систему записи на цилиндрах, сказал, как будут упакованы и пронумерованы курсы, чтобы их проходили по порядку. Он обещал снабдить меня записями необязательных курсов — я мог выбрать их по желанию.
Он был по-настоящему счастлив, заполучив еще одного клиента, и гордо рассказывал мне о других учениках. Он долго распространялся о том удовлетворении, которое испытывает просветитель, когда представляется возможность передать кому-нибудь факел знаний.
Я чувствовал себя подлецом.
На этом разговор закончился, и я снова оказался на сиденье, а второе существо уже снимало с моей головы шлем.
Я встал. Первый чужестранец тоже встал и обернулся ко мне. Как и вначале, говорить друг с другом мы не могли. Это было странное чувство — стоишь лицом к лицу с существом, с которым ты только что заключил сделку, и не можешь произнести ни одного слова, которое бы он понял.
Однако он протянул мне обе руки, а я взял их в свои, и он дружески пожал их.
— Ты давай еще облобызайся с ним, — сказал Хэч, — а мы с ребятами отвернемся.
В другое время за такую шутку я влепил бы Хэчу пулю, а тут даже не рассердился.
Второе существо вынуло из машины две шашки и вручило одну из них мне. Их засунули туда прозрачными, а вынули черными.
— Пошли отсюда, — сказал я.
Мы постарались выбраться из башни как можно быстрее, но не роняя достоинства… если это можно назвать достоинством.
Выбравшись, я подозвал Хэча, Блина и Фроста и рассказал, что со мной было.
— Мы схватили Вселенную за хвост, — сказал я — Мертвой хваткой вцепились.
— А как быть с Доком? — спросил Фрост.
— Разве не понимаешь? Именно такая сделка ему и придется по вкусу. Мы можем сделать вид, что мы благородные и великодушные, что мы верны своему слову. Мне только надо подойти к нему поближе и схватить его.
— Он тебя и слушать не станет, — сказал Блин. — Он не поверит ни одному твоему слову.
— Вы, ребята, стойте на месте, — сказал я. — А с Доком я справлюсь.
Я пересек полосу земли между башней и кораблем. Док не подавал никаких признаков жизни. Я открыл было рот, чтобы кликнуть Дока, а потом передумал. Решив воспользоваться случаем, я приставил лестницу и забрался в люк, но Дока по-прежнему не было видно.
Я осторожно двинулся вперед. Я догадался, что с ним, но на всякий случай решил не рисковать.
Нашел я его на стуле в амбулатории. Он был пьян в стельку. Ружье лежало на полу. Рядом со стулом валялись две пустые бутылки.
Я стоял и смотрел на него, представляя себе, что произошло. После моего ухода Док стал обдумывать создавшееся положение, и тут перед ним встала проблема — как быть дальше. Он решил ее так, как решал почти все свои жизненные проблемы.
Я прикрыл Дока одеялом. Затем порыскал вокруг и обнаружил полную бутылку. Откупорив, я поставил ее рядом со стулом, чтобы он мог легко дотянуться до нее. Потом я взял ружье и пошел звать остальных.
В ту ночь я долго не мог заснуть — в голову приходили всякие приятные мысли.
Перед нами раскрывалось так много возможностей, что я просто терялся и не знал, с чего начать.
Тут тебе и афера с университетом, которую, как это ни странно, можно было осуществить на совершенно законном основании, — ведь профессор из башни ничего не говорил о купле-продаже.
Тут тебе и дельце с каникулами — год-другой пребывания на чужой планете за какие-нибудь шесть часов. Надо будет только подобрать ряд необязательных курсов по географии, или социальной науке, или как там их…
Можно создать информационное бюро или научно-исследовательское агентство, которое за приличное вознаграждение будет давать любые сведения из любой области.
Несомненно, в башне есть записи исторических событий с эффектом присутствия. Заполучив их, мы могли бы продавать в розницу приключения — совершенно безопасные приключения — мечтающим о них домоседам.
Я думал и об уйме других возможностей, не столь очевидных, но стоящих того, чтобы присмотреться к ним, и о том, как это профессора придумали наконец безошибочно эффективное средство обучения.
Если хочешь иметь представление о чем-нибудь, то познай это на собственном опыте, изучи на месте. Ты не читаешь об этом, не слышишь рассказ и не смотришь стереоскопический фильм, а живешь этим. Ты ходишь по земле планеты, с которой хотел познакомиться, ты живешь среди существ, которых пожелал изучить; ты становишься свидетелем и, возможно, участником исторических событий, исследованием которых занимаешься.
Есть и другие способы использования такого обучения. Можно научиться строить собственными руками что угодно, даже космические корабли. Можно изучить, как работает чужестранная машина, собрав ее по порядку. Нет такой области знания, для изучения которой не годилось бы новое средство… и результаты оно даст гораздо лучшие, чем обычная система обучения.
Тогда же я твердо решил, что мы не выпустим из рук ни одной шашки, пока кто-нибудь из нас предварительно не ознакомится с ней. А вдруг в них окажется что-нибудь подходящее для практического применения?
Так я и уснул, думая о химических чудесах и новых принципах создания машин, о лучших способах ведения дел и о новых философских идеях. Я даже прикинул, как заработать кучу денег на философской идее.
Итак, наша наверняка взяла. Мы создадим компанию, которая будет заниматься такой разносторонней деятельностью, что нас никому не одолеть. Мы будем жить, как боги. Разумеется, лет через тысячу придет время расплаты, но никого из нас уже не будет в живых.
Док протрезвел только под утро, и я приказал Фросту затолкать его в корабельный карцер. Он больше не был опасен, но я считал, что посидеть взаперти ему не помешает. Немного погодя я собирался потолковать с ним, но пока я был слишком занят, чтобы возиться с этим делом.
Я отправился в башню вместе с Хэчем и Блином и на машине с двумя сиденьями провел еще одно совещание с профессором. Мы отобрали кучу необязательных курсов и решили разные вопросы.
Другие профессора стали выдавать нам курсы, уложенные в ящики и снабженные этикетками, и мне пришлось вызвать всю команду, чтобы перетаскивать ящики и машины на корабль.
Мы с Хэчем вышли из башни и наблюдали за работой.
— Никогда не думал, — сказал Хэч, — что мы и в самом деле сорвем куш. Положа руку на сердце скажу — никогда не думал. Я всегда считал, что мы так, только воздух толкаем. Вот тебе пример, как может ошибаться человек.
— Эти профессора — какие-то придурки, — сказал я. — Ни одного вопроса мне не задали. Я хоть сейчас придумаю целую кучу вопросов, которые они могли бы задать и на которые мне нечего было бы ответить.
— Они честные и думают, что все такие. Вот что получается, когда влезешь по уши в одно дело и ни на что другое времени не остается.
Что верно, то верно. Эта раса профессоров трудилась миллион лет… работы хватит еще на миллион лет и еще на миллион… не видно ей ни конца ни края.
— Не могу сообразить, зачем они это делают, — сказал я. — Что им за выгода?
— Для них-то выгоды нет, — ответил Хэч, — а для нас есть. Скажу я тебе, капитан, придется голову поломать, как это все получше использовать.
Я рассказал ему, что я придумал насчет предварительного ознакомления с шашками, чтобы не упустить ничего.
Хэч был в восторге.
— Да, капитан, ты своего не упустишь. Так и надо. Мы из этого дела выдоим все до последнего цента.
— Мне кажется, мы должны заниматься предварительным знакомством по порядку, — сказал я. — Начать с самого начала и… до конца.
Хэч сказал, что он думал о том же.
— Но на это уйдет уйма времени, — предупредил он.
— Вот поэтому надо начать сейчас же. Основной, ориентировочный курс уже на борту. Можем начать с него. Надо только запустить машину, Блин тебе поможет.
— Поможет мне! — завопил Хэч. — Кто сказал, что это должен делать я? Да я для этого совсем не гожусь. Ты же сам знаешь, я сроду ничего не читал…
— А это не чтение. Ты будешь жить в этом. Будешь развлекаться, пока остальные пупки себе надрывают.
— Не буду я.
— Послушай, — сказал я, — давай немного пораскинем мозгами. Мне надо быть здесь, у башни, и следить, чтобы все шло как следует. И профессору я могу понадобиться для очередного совещания; Фрост заправляет погрузкой. Док на губе. Остаешься ты с Блином. Доверить предварительное ознакомление Блину я не могу. Он слишком рассеянный. Целое состояние может проскользнуть мимо него, а он и не почешется. А ты человек сообразительный, у тебя есть чувство ответственности, и я считаю…
— Ну, коли так, — сказал Хэч, напыжившись от гордости, — мне кажется, самый подходящий человек для этого дела — я.
К вечеру мы устали как собаки, но настроение было прекрасное. Погрузка началась отлично, и через несколько дней мы уже будем лететь к дому.
Хэч за ужином был какой-то задумчивый. К еде едва притронулся. Он не говорил ни слова и сидел с таким видом, будто у него что-то на уме. При первом же удобном случае я спросил его:
— Как дела, Хэч?
— Ничего, — сказал он. — Болтовня всякая. Объясняют, что к чему. Болтовня.
— А что говорят?
— Да не говорят… в общем трудно выразить это словами. Может, у тебя на днях найдется время попробовать самому?
— Можешь быть уверен, что я это сделаю, — сказал я, слегка разозлившись.
— Пока в этом деле деньгами и не пахнет, — сказал Хэч.
Тут я ему поверил. Хэч углядел бы доллар и за двадцать миль.
Я пошел к корабельному карцеру посмотреть, что там поделывает Док. Он был трезвый. И не раскаявшийся.
— На этот раз ты превзошел самого себя, — сказал он. — Продавать эти штуковины ты не имеешь права. В башне хранятся знания, принадлежащие всей Галактике… бесплатные…
Я рассказал ему, что случилось, как мы узнали, что башня — это университет, и как мы на самом законном основании грузим на корабль курсы, предназначенные для человечества. Я изобразил все так, будто мы делали благое дело, но Док не поверил ни одному моему слову.
— Ты бы даже своей умирающей бабушке не дал глотка воды, если бы она не заплатила вперед, — сказал он. — Так что не заливай-ка ты мне тут о служении человечеству.
Итак, я оставил его еще потомиться в карцере, а сам пошел к себе в каюту. Я сердился на Хэча, весь кипел от слов Дока и до изнеможения устал. Уснул я тотчас.
Работа продолжалась еще несколько дней и уже приближалась к концу.
Я был очень доволен. После ужина я спустился по трапу, сел у корабля на землю и посмотрел на башню. Она была все такая же большая и величественная, но уже не казалась столь большой, как в первый день, — ослабло чувство удивления не только перед ней, но и перед той целью, ради которой ее построили.
Стоит нам снова попасть в нашу родную цивилизацию, пообещал я себе, как мы сразу развернемся. Вероятно, стать законными хозяевами планеты нам не удастся, потому что профессора — существа разумные, а владеть планетой с разумными существами нельзя, но есть много других способов прибрать ее к рукам.
Я сидел и удивлялся, почему это никто не спускается посидеть со мной. Так и не дождавшись никого, я наконец полез по трапу.
Я опять пошел к корабельному карцеру, чтобы потолковать с Доком. Он по-прежнему не смирился, но и не был настроен особенно враждебно.
— Знаешь, капитан, — сказал он, — временами у нас были разные взгляды на вещи, но я уважал тебя, а порой ты мне даже нравился.
— К чему ты это клонишь? — спросил я. — Думаешь, такие разговорчики помогут тебе выкарабкаться отсюда?
— Тут кое-что заваривается, и, наверно, тебе это надо знать. Ты откровенный негодяй. Ты даже не возьмешь на себя труд отрицать это. Ты человек неразборчивый в средствах и бессовестный, и в этом нет ничего дурного, потому что ты не лицемеришь. Ты…
— Выкладывай, в чем дело! Если сам не скажешь, я войду и такое учиню, что ты у меня сразу заговоришь.
— Хэч приходил сюда несколько раз, — сказал Док. — Приглашал подняться наверх и послушать те записи, с которыми он возится. Говорил, что это точнехонько по моей части. Сказал, что я не пожалею. Но в том, как он себя вел, было что-то не то. Что-то трусливое. — Он уставился на меня из-за решетки. — Ты же знаешь, капитан, Хэч никогда не был трусом.
— Давай продолжай!
— Хэч сделал какое-то открытие, капитан. На твоем месте я делал бы такие открытия сам.
Я умчался, даже не ответив ему. Я вспомнил, как вел себя Хэч: он почти не ел и был задумчив, неразговорчив. Кстати, кое-кто еще тоже вел себя странно. Просто я был слишком занят и не обращал на это внимания.
Взбегая по аппарелям, я ругался на каждом шагу. Как бы ни был занят капитан, он никогда не должен упускать из виду свою команду… не упускать ни на минуту. И все из-за спешки, из-за желания скорее загрузиться и удрать, пока что-нибудь не случилось.
И вот что-то все-таки случилось. Никто не спустился посидеть со мной. За ужином не было сказано и десятка слов. Чувствовалось, что все идет шиворот-навыворот.
Блин с Хэчем занимались предварительным знакомством с записями в штурманской рубке. Ворвавшись в рубку, я захлопнул дверь и прислонился к ней спиной.
Кроме Хэча и Блина, там был Фрост, а на плетеном сиденье машины устроился человек, в котором я признал одного из подчиненных Хэча.
Я стоял, не говоря ни слова, а все трое смотрели на меня. Человек со шлемом на голове не заметил моего прихода… да его тут и не было.
— Ну, Хэч, — сказал я, — выкладывай начистоту. Что все это значит? Почему этот человек занимается предварительным знакомством? Я думал, что только ты и…
— Капитан, — сказал Фрост, — мы как раз собирались сказать тебе.
— Молчать! Я спрашиваю Хэча!
— Фрост верно сказал, — стал объяснять Хэч. — Мы давно хотели тебе все рассказать. Да ты был очень занят, и так как нам немного трудновато…
— Что здесь трудного?
— Ну, ты решил во что бы то ни стало разбогатеть. И поэтому нашу новость мы хотим сообщить тебе осторожно.
Я подошел к ним.
— Не понимаю, о чем вы говорите… Ведь нам же по-прежнему светит большая прибыль. Ты знаешь, Хэч, если я возьмусь… от тебя только мокрое место останется, и, если не хочешь быть битым, выкладывай-ка все побыстрее.
— Никакая прибыль нам не светит, капитан, — спокойно сказал Фрост. — Мы увезем эти штуковины и сдадим их властям.
— Да вы все с ума посходили! — взревел я. — Сколько лет, сколько сил мы убили, охотясь за кушем! А теперь, когда он уже у нас в кармане, когда мы можем ходить босиком по горе тысячедолларовых бумажек, вы тут передо мной строите из себя святую невинность. Какого…
— Если бы мы это сделали, мы поступили бы нечестно, сэр.
И это «сэр» испугало меня больше всего. До сих пор Блин не величал меня так ни разу.
Я переводил взгляд с одного на другого, и от выражения их лиц у меня мороз по коже пошел. Они все до единого были согласны с Блином.
— Это все курс ориентации! — крикнул я. Хэч кивнул:
— В нем говорится о честности и чести.
— А что вы, мерзавцы, понимаете в честности и чести? — взвился я. — Вы сроду не знали, что такое честность.
— Прежде не знали, — сказал Блин, — а теперь знаем.
— Это же пропаганда! Просто профессора подложили нам свинью!
Подложили свинью как пить дать. Но надо признаться, эти профессора — великие доки. Не знаю уж, то ли они считали человечество бандой подлецов, то ли курс ориентации был у них для всех один. Не удивительно, что они не задавали мне вопросов. Не удивительно, что они не провели расследования до того, как вручить нам свои знания. Мы и шагу не ступили, как нас стреножили.
— Узнав, что такое честность, — сказал Фрост, — мы решили, что поступим правильно, познакомив с курсом ориентации остальных членов команды. Прежде мы вели отвратительную жизнь, капитан.
— И вот, — продолжал Хэч, — мы стали приводить сюда одного за другим и ориентировать их. Мы считали, что должны сделать хоть это. Сейчас этим делом занят один из последних.
— Миссионеры, — сказал я Хэчу. — Вот вы кто. Помнишь, что ты мне говорил однажды вечером? Ты сказал, что не станешь миссионером, хоть озолоти.
— Напрасно стараетесь, — холодно возразил Фрост. — Вам не пристыдить нас и не запугать. Мы знаем, что мы правы.
— А деньги! А как же с компанией? Мы же все продумали!
— Забудьте и об этом, капитан. Когда вы пройдете курс…
— Никакого курса я проходить не буду! — Наверно, голос у меня был грозный, но я уже понял, что ни один из них не бросится на меня. — Эй, вы, ханжи, миссионеришки несчастные, если вам не терпится заставить меня, попробуйте, давайте…
Они по-прежнему не двигались с места. Я запугал их. Но спорить с ними не было никакого толку. Я не мог пробиться сквозь каменную стену честности и чести.
Я повернулся к ним спиной и пошел к двери. На пороге я остановился и сказал Фросту:
— Советую выпустить Дока и тоже накачать его честностью. Скажи, что на меня это подействовало. Это то, что ему надо. Туда ему и дорога.
Хлопнув дверью, я поднялся по аппарели в свою каюту. Я запер дверь, чего прежде никогда не делал.
Я сел на край койки и, уставившись на стену, задумался.
Они забыли одно: корабль был мой, а не их. Они были всего-навсего командой, срок контракта с ними давно истек и ни разу не возобновлялся.
Я стал на четвереньки и полез за жестяным ящиком, в котором хранил бумаги. Внимательно просмотрев их, я отложил те, которые мне были нужны, — документ, подтверждающий мое право собственности на корабль, выписку из регистра и последние контракты, подписанные командой.
Я положил документы на койку, отпихнул ящик с дороги и снова сел.
Взяв бумаги, я стал тасовать их.
Команду можно было бы вышвырнуть из корабля хоть сейчас. Я мог взлететь без них, и они ничего, совершенно ничего не могли бы поделать.
Более того, я мог улететь совсем. Это был бы, разумеется, законный, но подлый поступок. Теперь, когда они стали честными и благородными людьми, они бы склонились перед законом и дали бы мне возможность улететь. И винить им было бы некого, кроме самих себя.
Я долго сидел и думал, но мысли мои снова и снова возвращались к прошлому; я вспоминал, как Блин попал в переделку на одной планете в системе Енотовая шкура, как Док влюбился в… трехполое существо на Сиро и как Хэч скупил по дешевке все спиртное на Мунко, а потом проиграл его, увлекшись чем-то вроде нашей игры в кости — только вместо костяшек там были странные крохотные живые существа, с которыми нельзя было мухлевать, и Хэчу пришлось туго.
В дверь постучали.
Это был Док.
— Тебя тоже распирает от честности? — спросил я его.
Он содрогнулся:
— Только не меня. Я отказался.
— Это та же бодяга, которую ты тянул всего дня два назад.
— Неужели ты не понимаешь, — спросил Док, — что теперь станет с человечеством?
— Конечно, понимаю. Оно станет честным и благородным. Никто никогда не будет ни обманывать, ни красть, и станет не жизнь, а малина…
— Все подохнут от тяжелой формы скуки, — сказал Док. — Жизнь станет чем-то средним между бойскаутским слетом и дамскими курсами кройки и шитья. Не станет шумных перебранок, все будут вести себя до тошноты вежливо и прилично.
— Значит, твои убеждения переменились?
— Не совсем, капитан. Но ведь так же нельзя. Все, чего достигло человечество, было добыто в процессе социальной эволюции. Мошенники и негодяи необходимы для прогресса не меньше, чем дальновидные идеалисты. Они как человеческая совесть, без них не проживешь.
— На твоем месте, Док, я бы не слишком беспокоился о человечестве. Это великое дело, и не нашего оно ума. Даже слишком большая доза честности не искалечит человечества навеки.
А вообще-то мне было все равно. Меня одолевали совсем другие заботы.
Док подошел ко мне и сел рядом на койку. Он наклонился и постучал пальцем по документам, которые я все еще держал в руках.
— Я вижу, ты уже решил, — сказал он. Я уныло кивнул:
— Да.
— Я так и знал.
— Все предусмотрел. Вот почему ты переметнулся.
Док энергично покачал головой:
— Нет. Поверь мне, капитан, я страдаю не меньше тебя.
— Куда ни кинь, все клин, — сказал я, тасуя документы. — Они летали со мной по доброй воле. Разумеется, контракта они не возобновили. Но это и не нужно было. Все было понятно само собой. Мы все делили поровну. Не менять же теперь наших отношений. И по-старому быть не может. Если бы мы даже согласились выкинуть груз, взлететь и никогда больше не вспоминать о нем, все равно так просто не отделаешься. Это засело в нас навсегда. Прошлого не вернешь, Док. Его похоронили. Разбили на куски, которые нам теперь уже не склеить.
У меня было такое чувство, будто я истошно кричу. Давно уж мне не было так больно.
— Теперь они совсем другие люди, — продолжал я. — Они взяли да переменились, и прежними они больше никогда не будут. Даже если они снова станут, какими были, все пойдет не так, как прежде.
Док подпустил шпильку:
— Человечество поставит тебе памятник. За то, что ты привезешь машины, тебе поставят памятник, может, даже на самой Земле, где стоят памятники всем великим людям. У человечества глупости на это хватит.
Я вскочил и стал бегать из угла в угол.
— Не хочу я никаких памятников. И машины я не привезу. Мне нет до них больше никакого дела.
Я жалел, что мы вообще нашли эту силосную башню. Что она мне дала? Из-за нее только лучшую команду потерял, и лучших на свете друзей!
— Корабль мой, — сказал я. — Больше мне ничего не надо. Я довезу груз до ближайшего пункта и выброшу там. Хэч и все прочие могут катиться ко всем чертям. Пусть их наслаждаются своей честностью и честью. А я наберу другую команду.
Может быть, подумал я, когда-нибудь все будет почти как прежде. Почти как прежде, да не совсем.
— Мы будем продолжать охотиться, — сказал я. — Мы будем мечтать о куше. Мы сделаем все, чтобы найти его. Все силы положим. Ради этого мы будем нарушать все законы — и Божьи, и человеческие. И знаешь что, Док?
— Не знаю.
— Я надеюсь, что куш нам больше не попадется. Я не хочу его находить. Я хочу просто охотиться.
Мы помолчали, припоминая те дни, когда охотились за кушем.
— Капитан, — сказал Док, — меня ты возьмешь с собой?
Я кивнул. Какая разница? Пусть его.
— Капитан, помнишь те холмы, в которых живут насекомые на Сууде?
— Конечно. Разве их забудешь?
— Видишь ли, я придумал, как в них проникнуть. Может, попробуем? Там на миллиард…
Я чуть было не проломил ему голову. Теперь я рад, что этого не сделал. Мы летим именно на Сууд.
Если план Дока сработает, мы еще, может быть сорвем куш!
Отец-основатель
Перед самыми сумерками Уинстон-Кэрби возвращался домой по заросшей вереском пустоши и думал, что природа показывает себя сейчас во всей красе. Солнце медленно погружалось в пурпурную пену облаков, и на низины уже пал серебристо-серый туман. Порой ему казалось, что сама вечность притихла, затаила дыхание.
День выдался хороший, и было приятно возвращаться домой, где все уже ждут его, стол накрыт, камин пылает, бутылки откупорены. Как жаль, что никто не составил ему компании в прогулке, хотя именно сейчас он был рад этому. Иногда хочется побыть одному. Почти сто лет провел он на борту космического корабля и почти всегда — на людях.
Но теперь это было позади и они все шестеро могли поселиться здесь и вести жизнь, о которой мечтали. Прошло всего несколько недель, а планета уже кажется домом; пройдут годы, и она на самом деле станет их домом, даже более родным, чем Земля.
И вот уже в который раз он радовался и удивлялся, как им вообще все удалось. Невероятно, как это Земля могла выпустить шестерых бессмертных из своих цепких рук. Земля действительно очень нуждалась в своих бессмертных, и то, что не один, а шестеро могли ускользнуть, чтобы начать жить так, как им хочется, было совершенно непостижимым. И все-таки это произошло.
Есть тут что-то странное, говорил себе Уинстон-Кэрби. Во время своего векового полета от Земли они часто говорили об этом и удивлялись, как все случилось. Помнится, Крэнфорд-Адамс был убежден, что это хитрая ловушка, но прошло сто лет, а никакой ловушки и в помине нет; Крэнфорд-Адамс, пожалуй, ошибался.
Уинстон-Кэрби поднялся на вершину небольшого холма и в сгущавшихся сумерках увидел дом, — именно о таком доме он мечтал все эти годы, только такой дом и надо было строить в этом прекрасном крае, разве что роботы перестарались и сделали его слишком большим. Но он утешал себя: таковы уж эти роботы. Работящие, добросовестные, услужливые, но порой невыносимо глупые.
Он стоял на вершине холма и разглядывал дом. Сколько раз, собравшись за обеденным столом, он и его товарищи обсуждали план будущего дома! Как часто сомневались они в том, насколько точны сведения об этой планете, которую они долго выбирали по «Картотеке исследований», как боялись, что в действительности она окажется совсем не такой, какой ее описывали.
И наконец вот оно — что-то от Харди, что-то из «Баскервильской собаки» — давняя мечта, ставшая явью.
Вот усадьба, во всех окнах горит свет. Темная громада построек для скота, который они привезли с собой в корабле в виде замороженных эмбрионов и сейчас поместили в инкубатор. Там — равнина, на которой через несколько месяцев будут поля и сады, а на севере стоит корабль, проделавший огромный путь. И вдруг на глазах Уинстона-Кэрби прямо над носом корабля загорелась первая яркая звездочка. Корабль и звезда были в точности похожи на традиционную рождественскую свечу.
Ликующий от переполнявшего его счастья, Уинстон-Кэрби стал спускаться с холма; в лицо повеяло ночной прохладой, в воздухе стоял знакомый издревле запах вереска.
Грешно так радоваться, думал он, но на это есть причины. Летели удачно, сели на планету успешно, и вот он здесь, полновластный хозяин целой планеты, на которой когда-нибудь станет основателем рода и династии. И у него масса времени впереди. Нет нужды торопиться. Впереди, если понадобится, целая вечность.
И, что лучше всего, — у него хорошие товарищи.
Они будут ждать момента, когда он появится на пороге. Они посмеются и сразу выпьют, потом не спеша пообедают, а позже будут пить бренди перед пылающим камином. И разговаривать… неторопливо, задушевно, дружелюбно.
Именно разговоры, вернее, чем что бы то ни было, помогли им не потерять рассудка за время векового космического полета. Именно это, их приязнь, согласие по поводу наиболее утонченных сторон человеческой культуры — понимание искусства, любовь к литературе, интерес к философии. Не часто шестеро людей могут прожить вместе сотню лет без единой ссоры, без размолвок.
В усадьбе они уже ждут его: свечи зажжены, коктейли готовы, идет беседа, и в комнате тепло от дружелюбия и полного взаимопонимания.
Крэнфорд-Адамс сидит в большом кресле перед камином, глядит на пламя и думает: ведь в группе он самый глубокий мыслитель. А Эллин-Бэрбидж стоит, облокотившись на каминную доску и сжимая в руке стакан, с блестящими от хорошего настроения глазами. Козетта-Миддлтон разговаривает с ним и смеется, потому что она хохотушка. У нее легкий, как у эльфа, нрав и золотистые волосы. Анна-Куинз, вероятнее всего, читает, свернувшись в кресле, а Мэри-Фойл просто ждет его, радуясь жизни и друзьям.
Это товарищи по долгому путешествию — такие отзывчивые, терпимые и добрые, что и в целый век не потускнела красота их дружбы.
Подумав о пятерых, которые ждут его, Уинстон-Кэрби против своего обыкновения побежал: ему страстно захотелось быть с ними, рассказать им о прогулке по пустоши, обсудить некоторые детали совместных планов.
Он перешел на шаг. Как обычно, ветер с наступлением темноты стал холодным, и Уинстон-Кэрби поднял воротник куртки, чтобы хоть как-то защититься от него.
Он подошел к двери и немного постоял на холоде, в который раз любуясь массивной деревянной конструкцией и приземистой солидностью здания. Усадьба построена на века, дабы внушить будущему поколению чувство прочности существования.
Он нажал на защелку, надавил дверь плечом, и она медленно отворилась. Изнутри пахнуло теплым воздухом. Уинстон-Кэрби вошел в прихожую и закрыл за собой дверь. Сняв шапку и куртку, он стал искать, куда бы повесить их, нарочно топая и шаркая ногами, чтобы дать знать другим о своем возвращении.
Но его никто не приветствовал, не слышно было счастливого смеха. Там, в комнате царила тишина.
Уинстон-Кэрби повернулся так резко, что рукой задел куртку и сорвал ее с крючка. Она шурша упала на пол.
Он было побежал, но ноги стали как ватные, и он зашаркал ими, обмирая от страха.
Дошел до двери в комнату и остановился, не решаясь от ужаса двинуться дальше. Расставив руки, он вцепился в дверные косяки.
В комнате никого не было. Мало того… комната совершенно переменилась. И не просто потому, что исчезли товарищи. Исчезла также богатая обстановка комнаты, исчезли ее уют и благородный вид.
Не было ни ковров на полу, ни занавесей на окнах, ни картин на стенах. Ничем не украшенный камин сложен из необработанного камня. Мебель (то немногое, что было) примитивная, грубо сколоченная. Перед камином — небольшой стол на козлах, а у того места, где стоял прибор на одну персону, — трехногий табурет.
Уинстон-Кэрби пытался кого-нибудь позвать. Но слова застряли в горле. Он сделал еще одну попытку, и она удалась:
— Джоб! Джоб, где ты?
Откуда-то из глубины дома прибежал робот.
— Что случилось, сэр?
— Где остальные? Куда они ушли? Они должны были ждать меня!
Джоб слегка покачал головой:
— Мистер Кэрби, их тут не было.
— Не было?! Но утром, когда я уходил, они же были. Они знали, что я вернусь.
— Вы не поняли меня, сэр. Здесь никого никогда не было. Только вы, я и другие роботы. И эмбрионы, конечно.
Уинстон-Кэрби опустил руки и сделал несколько шагов вперед.
— Джоб, — сказал он, — ты шутишь.
Но он знал, что ошибается: роботы никогда не шутят.
— Мы старались оставить их вам как можно дольше, — сказал Джоб. — Нам очень не хотелось отнимать их у вас, сэр. Но оборудование нам понадобилось для инкубаторов.
— А эта комната! Ковры, мебель…
— И это тоже, сэр. Все это димензино. Уинстон-Кэрби медленно подошел к столу, придвинул трехногий табурет и сел.
— Димензино? — переспросил он.
— Вы, конечно, помните, что это.
Он поморщился, показывая, что не знает. Но кое-что он уже начал вспоминать, медленно, нехотя пробиваясь сквозь туман многих лет забытья.
Уинстон-Кэрби не хотел ни вспоминать, ни знать. Он попытался задвинуть все в темный угол сознания. А это уже было кощунство и предательство… это было безумие.
— Человеческие эмбрионы, — сказал Джоб, — перенесли путешествие хорошо. Из тысячи только три нежизнеспособны.
Уинстон-Кэрби потряс головой, словно разгоняя туман, которым заволокло его мозг.
— Все инкубаторы установлены в пристройках, сэр, — продолжал Джоб. — Мы ждали сколько могли, а потом забрали оборудование димензино. Мы дали вам попользоваться им до последней минуты. Было бы легче, сэр, если бы мы могли это делать постепенно, но не получилось. Или димензино есть, или его нет.
— Разумеется, — с трудом выдавил из себя Уинстон-Кэрби. — Вы очень любезны. Большое спасибо.
Он встал, пошатнулся и провел рукой по глазам.
— Это невозможно, — сказал он. — Этого просто не может быть. Я жил вместе с ними сто лет. Они такие же настоящие, как и я. Говорю тебе, они были из плоти и крови. Они…
Комната по-прежнему была голая и пустая. Насмешливая пустота. Злая насмешка.
— Это возможно, — мягко сказал Джоб. — Так оно и было. Все идет по плану. Вы здесь и по-прежнему в здравом уме благодаря димензино. Эмбрионы перенесли путешествие лучше, чем ожидалось. Оборудование не повреждено. Месяцев через восемь из инкубаторов начнут поступать дети. К тому времени мы разобьем сады и засеем поля. Эмбрионы домашнего скота тоже помещены в инкубаторы, и колония будет обеспечена всем необходимым.
Уинстон-Кэрби шагнул к столу и поднял единственную тарелку, стоявшую на нем. Она была из легкого пластика.
— Скажи мне, у нас есть фарфор? Есть у нас хрусталь или серебро?
У Джоба был почти удивленный вид, если только робот вообще мог удивляться.
— Конечно, нет, сэр. На корабле у нас было место только для самых необходимых вещей. Фарфор, серебро и все прочее подождут.
— Значит, у меня был скудный корабельный рацион?
— Естественно, — сказал Джоб. — Места было мало, а взять надо было так много…
Уинстон Кэрби стоял с тарелкой в руке, постукивая ею по столу, вспоминая прошлые обеды (и на борту корабля, и после посадки), горячий суп в приятной на ощупь супнице, розовые сочные ребрышки, громадные рассыпчатые картофелины, хрустящий зеленый салат, сверканье начищенного серебра, мягкий блеск хорошего фарфора…
— Джоб, — сказал он.
— Да, сэр?
— Значит, это все была иллюзия?
— К сожалению, да, сэр. Простите, сэр.
— А вы, роботы?
— Все мы в прекрасном состоянии, сэр. С нами другое дело. Мы можем смотреть действительности в глаза.
— А люди не могут?
— Иногда их лучше защитить от нее.
— Но не теперь?
— Больше нельзя, — сказал Джоб. — Теперь вы должны посмотреть действительности в глаза, сэр.
Уинстон-Кэрби положил тарелку на стол и повернулся к роботу лицом:
— Я пойду в свою комнату и сменю костюм. Надеюсь, обед будет готов скоро. И, несомненно, корабельный рацион?
— Сегодня особый обед, — сказал Джоб. — Иезекия нашел лишайники, и я сделал кастрюлю супа.
— Превосходно! — сказал Уинстон-Кэрби, пряча усмешку.
Он поднялся по лестнице к двери своей комнаты. Но тут внизу протопал еще один робот.
— Добрый вечер, сэр, — сказал он.
— А кто ты?
— Я Соломон, — ответил робот. — Я строю ясли.
— Надеюсь, звуконепроницаемые?
— О нет. У нас не хватает ни материала, ни времени.
— Ладно, продолжайте, — сказал Уинстон-Кэрби и вошел в комнату.
Это была вообще не его комната. Вместо большой кровати на четырех ножках, в которой он спал, висела койка, и не было ни ковров, ни большого зеркала, ни кресел.
— Иллюзия! — сказал он, но сам не поверил. Это была уже не иллюзия. От комнаты веяло холодом мрачной действительности — действительности, которую надолго не отсрочишь. Оказавшись в крохотной комнатенке один, он остался лицом к лицу с действительностью — и еще больше ощутил потерю. Это был расчет на очень далекое будущее, так надо было сделать… не из жалости, не из осторожности, а в силу холодной, упрямой необходимости. Это была уступка человеческой уязвимости.
Потому что ни один человек, даже самый приспособленный, даже бессмертный, не мог бы перенести такое долгое путешествие и сохранить здоровыми тело и дух. Чтобы прожить век в космических условиях, нужна иллюзия, нужны спутники. Они обеспечивают безопасность и полноту жизни изо дня в день. И спутники должны быть не просто людьми. Спутники-люди, даже идеальные, будут давать поводы для бесчисленных раздражений, которые приведут к смертельной космической лихорадке.
Тут может помочь только димензино — спутники, порожденные им, приспосабливаются к любому настроению человека. Кроме того, создается обстановка для такого товарищества; жизнь, в которой исполняются все желания, обеспечивает безопасность, какой человек не знал даже в нормальных условиях.
Уинстон-Кэрби сел на койку и стал развязывать шнурки тяжелых ботинок.
Он подумал, что человеческий род практичен — практичен до такой степени, что надувает себя ради достижения цели, практичен до такой степени, что создает оборудование димензино из деталей, которые затем, по прибытии, могут быть использованы при сооружении инкубаторов.
Человек охотно ставит все на карту только тогда, когда в этом есть необходимость. Человек готов держать пари, что выживет в космосе, проживет целое столетие, если его изолируют от действительности — изолируют при помощи кажущейся плоти, которая, в сущности, живет только милостью человеческого мозга, подталкиваемого электроникой.
До сих пор ни один корабль не забирался так далеко с колонизаторской миссией. Ни один человек не просуществовал и половины такого срока под влиянием димензино. Но было всего несколько планет, где человек мог основать колонию в естественных условиях, без громадных дорогих сооружений, без мер предосторожности. Ближайшие планеты были уже колонизированы, а разведка показала, что эта планета, которой он наконец достиг, особенно привлекательна.
Поэтому Земля и человек держали пари. Особенно один человек, сказал себе с гордостью Уинстон-Кэрби, но в его устах слова эти прозвучали не гордо, а горько. Когда голосовали, вспомнил он, за его предложение высказались только трое из восьми.
И все же, несмотря на горечь, он понимал значение того, что совершил. Это был еще один прорыв, еще одна победа маленького неуемного мозга, стучавшегося в двери вечности.
Это значило, что путь в Галактику открыт, что Земля может оставаться центром расширяющейся империи, что димензино и бессмертный могут путешествовать на самый край космоса, что семя человека будет заброшено далеко — замороженные эмбрионы пронесутся сквозь холодные черные бездны, о которых даже подумать страшно.
Уинстон-Кэрби подошел к небольшому комоду, нашел чистую одежду и, положив ее на койку, стал снимать свой прогулочный костюм.
Все идет согласно плану, как сказал Джоб.
Дом и впрямь больше, чем он того хотел, но роботы правы: для тысячи младенцев понадобится большое здание. Инкубаторы действуют, ясли готовятся, подрастает еще одна далекая колония Земли.
А колонии важны, подумал он, припоминая тот день, сто лет назад, когда он и многие другие изложили свои планы. Там был и его план — как под влиянием иллюзии сохранить разум. В результате мутаций появляется все больше и больше бессмертных, и недалек тот день, когда человечеству понадобится все пространство, до которого оно только сможет дотянуться.
И именно появившиеся в результате мутаций бессмертные становятся руководителями колоний: они отправляются в космос в качестве отцов-основателей и в начальной стадии руководят каждый своей колонией, пока она не встанет на ноги.
Уинстон-Кэрби знал, что дел хватит на десятки лет: он будет отцом, судьей, мудрецом и администратором, своего рода старейшиной совершенно нового племени.
Он натянул брюки, сунул ноги в туфли и встал, чтобы заправить рубашку в брюки. И по привычке повернулся к большому зеркалу.
И зеркало оказалось на месте!
Изумленный, глупо раскрыв рот, он смотрел на собственное отражение. И в зеркале же он увидел, что позади стоят кровать на четырех ножках и кресла.
Он круто повернулся: кровать и кресла исчезли. В противной комнатенке остались только койка да комод.
Он медленно присел на край койки и до дрожи стиснул руки.
Это неправда! Этого не может быть! Димензино больше нет.
И все же оно с ним, оно притаилось в мозгу, совсем рядом, надо только поискать.
Найти его оказалось легко. Комната сразу изменилась и стала такой, какой он помнил ее: большое зеркало, массивная кровать (вот он сидит на ней), пушистые ковры, сверкающий бар и со вкусом подобранные занавеси.
Он пытался прогнать видение, просто отыскав в каком-то далеком темном чулане своего сознания воспоминание о том, что он должен прогнать его.
Но видение не исчезло.
Он делал все новые и новые попытки, но оно не исчезало, и он чувствовал, как желание прогнать видение ускользает из его сознания.
— Нет! — закричал он в ужасе, и ужас сделал свое дело.
Уинстон-Кэрби сидел в маленькой голой комнате.
Он почувствовал, что тяжело дышит, словно карабкался на высокую крутую гору. Руки сжаты в кулаки, зубы стиснуты, по ребрам течет холодный пот.
А было бы так легко, подумал он, так легко и приятно скользнуть обратно туда, где покойно, где царит настоящая теплая дружба, где нет настоятельной необходимости что-то делать.
Но он не должен так поступать, потому что впереди работа. Пусть это кажется неприятным, скучным, отвратительным — делать все равно надо. Потому что это не просто еще одна колония. Это прорыв, это прямая дорога к знанию, это уверенность в том, что человек больше не скован временем и расстояниями.
И все же надо признать, что опасность велика; сам человек оградить разум от нее не может. Надо сообщить все клинические симптомы этой болезни, чтобы на Земле ее изучили и нашли какое-нибудь противоядие.
Но что это — побочный эффект димензино или прямое следствие его? Ведь димензино всего лишь помогает человеческому мозгу, причем весьма любопытным образом: создает контролируемые галлюцинации, отражающие исполнение желаний.
Вероятно, за сотню лет человеческий мозг так хорошо овладел техникой создания галлюцинаций, что отпала необходимость в димензино.
Надо во всем разобраться. Он совершил длительную прогулку, и за много часов одиночества иллюзия не потускнела. Нужен был внезапный шок тишины и пустоты, встретивших его вместо ожидаемых теплых приветствий и смеха, чтобы развеять туман иллюзии, который окутывал его многие годы. И даже теперь иллюзия затаилась, действовала на психику, стерегла за каждым углом.
Когда она начнет тускнеть? Что надо сделать, чтобы полностью избавиться от нее? Как ликвидировать то, к чему он привыкал целый век? Какова опасность… может ли сознание преодолеть ее или придется снова невольно уйти от мрачной действительности?
Он должен предупредить роботов. Надо поговорить с ними. Предусмотреть какие-нибудь чрезвычайные меры на тот случай, если к нему вернется иллюзия, предусмотреть решительные действия, если понадобится защитить его против его же воли.
Впрочем, хорошо бы выйти из комнаты, спуститься вниз по лестнице и обнаружить, что остальные ждут его, вино откупорено, разговор уже начался…
— Прекратить! — закричал Уинстон-Кэрби.
Выбросить иллюзию из головы — вот что он должен сделать. Не надо даже думать о ней. Необходимо очень много работать, чтобы не оставалось времени думать. Надо сильно уставать, чтобы валиться в постель и сразу крепко засыпать.
Уинстон-Кэрби припомнил, что надо делать: наблюдать за работой инкубаторов, готовить почву под сады и поля, обслуживать атомные генераторы, заготавливать лес для строительства, исследовать и наносить на карту прилегающую территорию, капитально отремонтировать корабль и послать его с роботами на Землю.
Он думал только об этом. Он намечал все новые дела. Он планировал их на многие дни, месяцы и годы вперед. И наконец почувствовал, что доволен.
Он владел собой.
Снизу донеслись голоса, и нить размышлений оборвалась.
Страх захлестнул его. Потом исчез. Вспыхнула радость, и он быстро направился к двери.
На лестнице он остановился и взялся рукой за перила.
Мозг бил в набат, и радость исчезла. Осталась только печаль, невыносимая, жуткая тоска.
Он видел часть нижней комнаты, он видел, что на полу лежит ковер. Он видел занавеси, картины и одно инкрустированное золотом кресло.
Уинстон-Кэрби со стоном повернулся и убежал в свою комнату. Он захлопнул дверь и прислонился к ней спиной.
Комната была такой, какой ей и полагалось быть, — голой, бедной, холодной.
Слава Богу, подумал он. Слава Богу! Снизу донесся крик:
— Уинстон, что с вами? Уинстон, идите сюда скорей!
И другой голос:
— Уинстон, у нас праздник! На столе молочный поросенок!
И еще один голос:
— С яблоком во рту! Он не ответил.
Они исчезнут, думал он. Им придется исчезнуть.
Но даже когда он подумал это, ему страстно захотелось отворить дверь и броситься вниз по лестнице. Туда, где его снова ждал покой и старые друзья…
Уинстон-Кэрби почувствовал, что руки его за спиной сжимают дверную ручку так, будто примерзли к ней.
Он услышал шаги на лестнице и голоса, счастливые голоса друзей, которые шли за ним.
Театр теней
1
Бэйярд Лодж, руководитель спецгруппы № 3 под кодовым названием «Жизнь», раздраженно нахмурившись, смотрел на сидевшего напротив, по ту сторону стола, психолога Кента Форестера.
— Игру в Спектакль прерывать нельзя, — говорил Форестер. — Я не поручусь за последствия, если мы приостановим ее даже на один-два дня. Ведь это единственное, что нас объединяет, помогает нам сохранить рассудок и чувство юмора, отвлекает нас от более серьезных проблем.
— Знаю, — сказал Лодж. — Но теперь, когда умер Генри…
— Они поймут, — заверил его Форестер. — Я поговорю с ними. Не сомневаюсь, что они поймут.
— Безусловно, — согласился Лодж. — Все мы отлично сознаем, как важен для нас этот Спектакль. Но нужно учесть и другое: одного из персонажей создал Генри.
Форестер кивнул:
— Я тоже об этом думал.
— И вы знаете какого?
Форестер отрицательно покачал головой.
— А я-то надеялся, что вам это известно, — проговорил Лодж. — Ведь вы уже давно пытаетесь отождествить каждого из нас с определенным персонажем.
Форестер смущенно улыбнулся.
— Я вас не виню. Мне понятно, почему вас так занимает этот вопрос.
— Разгадка намного упростила бы мою работу, — признал Форестер. — Она помогла бы мне по-настоящему разобраться в личности каждого члена нашей группы. Вот представьте, что какой-нибудь персонаж вдруг начинает вести себя нелогично…
— Они все ведут себя нелогично, — перебил его Лодж. — Именно в этом их прелесть.
— Нелогичность их поведения естественна в допустимых пределах и обусловлена шутовским стилем Спектакля. Но ведь из самого шутовства можно вывести норму.
— И вам это удалось?
— График не получился, — ответил Форестер. — Но зато я теперь недурно в этом ориентируюсь. Когда в знакомой нелогичности появляются отклонения, их не так уж трудно заметить.
— А они случаются? Форестер кивнул:
— И временами очень резкие. Вопрос, который нас с вами беспокоит, — то, как они мысленно расценивают…
— Назовем это не оценкой, а эмоциональным отношением, — сказал Лодж.
Оба с минуту молчали. Потом Форестер спросил:
— Вас не затруднит объяснить мне, почему вы так настойчиво относите это к сфере эмоций?
— Потому что их отношение к действительности определяется эмоциями, — ответил Людж. — Это отношение, которое зародилось и созрело под влиянием нашего образа жизни, сформировалось в результате бесконечных размышлений и бесконечного самокопания. Такое отношение сугубо эмоционально и граничит со слепой верой. В нем мало от разума. Мы живем предельно изолированно. Нас слишком строго охраняют. Нам слишком часто говорят о важности нашей работы. Каждый из нас постоянно на взводе. Разве мы можем остаться нормальными людьми в таких сумасшедших условиях?
— Да еще эта ужасная ответственность, — ввернул Форестер. — Она же отравляет им существование.
— Ответственность лежит не на них.
— Ну да, если свести до минимума значение отдельных индивидов и каждого из них подменить всем человеческим родом. Впрочем, вероятно, даже при этом условии вопрос останется открытым, поскольку решаемая задача неразрывно связана с проблемами человека как представителя биологического вида. Проблемами, которые из общих могут превратиться в личные. Вы только вообразите — сотворить…
— Ничего нового вы мне не скажете, — нетерпеливо прервал его Лодж. — Это я уже слышал неоднократно. «Вы только вообразите — сотворить человеческое существо в ином, нечеловеческом, облике!»
— Причем именно человеческое существо, — подчеркнул Форестер. — Вот в чем соль, Бэйярд. Не в том, что мы искусственно создадим живые существа, а, в том, что этими живыми существами будут люди в облике чудовищ. Такие монстры преследуют нас в кошмарных сновидениях, и посреди ночи просыпаешься с криком ужаса. Чудовище само по себе не страшно, если это не более чем чудовище. За несколько столетий эры освоения космоса мы привыкли к необычным формам жизни.
Лодж жестом остановил его:
— Вернемся к Спектаклю.
— Он нам необходим, — твердо заявил Форестер.
— Будет одним персонажем меньше, — напомнил Лодж. — Сами знаете, чем это грозит. Отсутствие одного из персонажей может нарушить гармонию, ритм Спектакля, привести к путанице и неразберихе. Лучше уж остаться без Спектакля, чем допустить его полный развал. Почему бы нам не сделать перерыв на несколько дней, а потом не начать все заново? Поставим новый Спектакль с новыми персонажами, а?
— Это исключено, — возразил Форстер. — По той причине, что каждый из нас как бы сросся со своим персонажем и все персонажи стали органической частью своих создателей. Мы живем двойной жизнью, Бэйярд. Личности наши раздвоены. Так нужно, иначе мы погибнем. Так нужно, ибо никто из нас не в силах быть только самим собой.
— Вы хотите сказать, что игра в Спектакль страхует нас от безумия?
— Примерно. Однако вы слишком сгущаете краски. Ведь при обычных обстоятельствах мы, несомненно, могли бы обойтись без Спектакля. Но у нас тут обстоятельства особые. Каждый терзается невероятно гипертрофированным чувством вины. Спектакль же дает выход эмоциям. Он служит темой для разговоров. Не будь его, мы посвящали бы наши вечера замыванию кровавых пятен вины. К тому же Спектакль вносит в нашу жизнь какое-то веселье — это наша дневная доза юмора, радости, искреннего смеха. Лодж встал и принялся мерить шагами комнату.
— Я назвал их отношение к действительности эмоциональным, — произнес он, — и настаиваю на своем определении. Это неумное, извращенное отношение, которое носит чисто эмоциональный характер. У них нет никаких оснований для комплекса вины. И тем не менее они его в себе культивируют, словно только так чувствуют себя людьми, словно это единственное, что связывает их с внешним миром, роднит с остальной частью человечества. Они приходят ко мне, делятся со мной своими переживаниями, как будто в моей власти что-либо изменить. Как будто я всесилен и могу, воздев руки, сказать им: «Что ж, раз так, свернем работу». Как будто у меня самого нет никаких служебных обязанностей. Они говорят, что мы посягаем на область священного, что сотворение жизни невозможно без некоего божественного вмешательства, что человек, который пытается свершить этот подвиг творения, святотатец и богохульник.
Но ведь на это есть ответ, и ответ, логически обоснованный, однако они этой логики не видят либо просто не желают прислушаться к голосу разума. Способен ли человек совершить что-либо относящееся к категории божественного? Так вот, если в сотворении жизни участвует некая высшая сила, Человек, как бы он ни старался, не сумеет создать жизнь в своих лабораториях, не сумеет наладить серийное производство живых существ. Если же Человек, применив все свои знания, сможет при помощи известных ему химических соединений создать живую материю, если он благодаря высокому уровню науки и техники сотворит живую клетку, это докажет, что возникновение жизни не нуждается в чьем-то вмешательстве свыше. А если мы получим такое доказательство, если мы будем знать, что в акте сотворения жизни нет ничего сверхъестественного, разве это доказательство не сорвет с него ореол святости?
— Они же ищут предлог, чтобы избавиться от этой работы, — сказал Форестер, пытаясь успокоить Лоджа. — Возможно, кое-кто из них и верит в это, но остальных просто пугает ответственность — я имею в виду моральную ответственность. Они начинают прикидывать, каково это — жить под ее бременем до конца дней. Почти то же самое происходило тысячу лет назад, когда люди открыли атомную энергию и впервые расщепили атом. Они потеряли сон. По ночам они пробуждались с криком ужаса. Они понимали значение своего открытия, понимали, что выпускают на волю страшную силу. А ведь мы тоже отдаем себе отчет, к каким результатам может привести наша работа.
Лодж вернулся к столу и сел.
— Дайте мне подумать, Кент, — проговорил он. — Может, вы и правы. Я еще во многом не разобрался.
— До скорой встречи, — сказал Форестер.
2
Уходя, он мягко прикрыл за собой дверь.
Спектакль был растянутым до бесконечности фарсом — вариант «Старого Красного Амбара», в котором поразительная нелепость и комизм ситуаций преступали все мыслимые границы. В этой фантасмагории было что-то от Волшебной Страны Оз[23], какой-то нечеловеческий чужеродный порыв; одна сцена сменяла другую, и представлению не было видно конца.
Если поселить небольшую группу людей на астероиде, который круглосуточно охраняется космическим патрулем; если предоставить каждому из них лабораторию и объяснить, какую им нужно решать проблему; если заставить их день за днем биться над этим решением, то одновременно необходимо принять какие-то меры, чтобы они не сошли с ума.
Тут могут пригодиться музыка, книги, кинофильмы, разнообразные игры, танцы по вечерам — словом, весь старый арсенал развлечений, которые на протяжении тысячелетия давали человечеству забвение от горестей и забот.
Но наступает момент, когда сила воздействия этих развлечений на психику людей истощается, когда их уже недостаточно.
Тогда начинают искать что-нибудь принципиально новое, еще не приевшееся — игру, в которой смогли бы принять участие все члены такой изолированной группы и которая настолько увлекла бы их, что они на какое-то время отключились бы от действительности, забывая, кто они и ради чего работают.
Так появилась на свет игра в Спектакль.
Давным-давно, много-много лет назад в избах крестьян Европы и фермерских домах первых поселенцев Северной Америки глава семьи по вечерам устраивал для детей театр теней. Он ставил на стол лампу или свечу, усаживался между этим столом и голой стеной и принимался двигать руками в воздухе, то так, то сяк складывая пальцы, и на стене возникали тени кроликов, слонов, лошадей, людей… В течение часа, а то и дольше на стене шло представление: попеременно появлялись то кролик, щиплющий клевер, то слон, размахивающий хоботом и шевелящий ушами, то волк, воющий на вершине холма. Дети сидели затаив дыхание, очарованные этим сказочным зрелищем.
Позже, когда появились кино и телевидение, комиксы и дешевые пластмассовые игрушки, которые можно было приобрести в любой мелочной лавке, тени утратили свое очарование, и их никто больше не показывал. Но сейчас речь не об этом.
Если взять принцип театра теней и приложить к нему знания, накопленные Человеком за истекшее с той поры тысячелетие, получится игра в Спектакль.
Неизвестно, знал ли что-нибудь о театре теней давно забытый гений, которому впервые пришла в голову идея этой игры, но в основу ее лег тот же принцип. Изменился лишь способ проецирования изображения: мозг человека заменил его руки.
А плоские черно-белые кролики и слоны уступили место множеству иных, цветных и объемных существ и предметов, разнообразие которых всецело зависело от богатства человеческого воображения (ведь куда легче создать что-либо в мыслях, чем руками).
Экран с ячейками памяти, неисчислимыми рядами трубок звуковоспроизводящего устройства, селекторами цвета, антеннами приемников телепатем и огромным количеством других приборов был триумфом электронной техники, но он играл пассивную роль, потому что представление складывалось из мысленных образов, возникающих в мозгу собравшихся перед экраном зрителей. Зрители сами придумывали персонажей, сами мысленно управляли всеми их действиями, сами сочиняли для своих персонажей реплики. Зрители, и только зрители, своим целенаправленным мышлением сообща оформляли каждую сцену, создавая в уме декорации, задники, реквизит.
На первых порах Спектакль был путаным и бессистемным; еще неоформившиеся уродливые персонажи бестолково суетились на экране, из-за неопытности зрителей действовали вразнобой, были безликими и смахивали на карикатуры. На первых порах декорации, задники и реквизит были бредовым порождением рассеянного, скачущего мышления зрителей. Иногда на небе одновременно сияли три луны, причем все в разных фазах. Бывало и так, что на одной половине экрана шел снег, а на другой под палящими лучами солнца зеленели пальмы.
Но со временем представление усовершенствовалось, персонажи приняли пристойный вид, увеличились до нормальных размеров, сохранив при этом все конечности, обрели индивидуальность: из примитивных полукарикатур постепенно вылепились живые сложные образы. И если вначале декорации и реквизит были плодом отчаянных попыток девяти разобщенных умов чем-нибудь заполнить на экране пустые места, то теперь зрители научились мыслить согласованно и, оформляя Спектакль, совместными усилиями добивались единства стиля постановки.
Со временем люди стали так умело разыгрывать представление, что оно шло гладко, без срывов, хотя ни один из зрителей-авторов никогда не мог предугадать, какой оборот примут события на экране в следующую секунду.
Именно это и делало игру в Спектакль такой захватывающей. Тот или иной персонаж каким-нибудь поступком или фразой вдруг давал действию иное направление, и людям — создателям и руководителям других персонажей — приходилось с ходу придумывать для них новый текст, соответствующий внезапному изменению сюжета, и перестраивать их поведение.
В некотором смысле это превратилось в состязание интеллектуалов; каждый участник игры то старался выдвинуть своего персонажа на первый план, то, наоборот, заставлял его стушеваться, чтобы оградить от возможных неприятностей. Спектакль стал чем-то вроде нескончаемой шахматной партии, в которой у каждого игрока было восемь противников.
И никто, конечно, не знал, кому какой персонаж принадлежит. Попытки разгадать, кто именно из девяти стоит за тем или иным персонажем, приняли форму забавной игры, дали пищу для шуток и острот, и все это шло на пользу, ибо назначение Спектакля как раз заключалось в том, чтобы отвлечь мысли его участников от повседневной работы и тревог.
Каждый вечер после обеда девять человек собирались в специально оборудованном зале; оживал экран, и девять персонажей — Беззащитная Сиротка, Усатый Злодей, Приличный Молодой Человек, Красивая Стерва, Инопланетное Чудовище и другие — начинали играть свои роли и подавать реплики.
Их было девять — девять человек и девять персонажей.
Теперь же осталось восемь человек, потому что Генри Грифис рухнул мертвым на свой лабораторный стол, сжимая в руке записную книжку.
А в Спектакле, соответственно, должно было стать одним персонажем меньше, персонажем, находившимся в полной зависимости от мышления человека, которого уже не было в живых.
Интересно, подумал Лодж, какое из действующих лиц исчезнет? Ясно, что не Беззащитная Сиротка — образ, который совершенно не вязался с личностью Генри. Скорей им может оказаться Приличный Молодой Человек, либо Нищий Философ, либо Деревенский Щеголь.
«Минуточку, — остановил себя Лодж. — При чем тут Деревенский Щеголь? Ведь Деревенский Щеголь — это я».
Он сидел за столом, лениво размышляя над тем, кому какой персонаж соответствует. Очень похоже, что Красивую Стерву придумала Сью Лоуренс: трудно себе представить более противоположные натуры, чем эта Стерва и собранная, деловитая Сью. Он вспомнил, как, заподозрив это, однажды отпустил в адрес Сью шпильку, после чего она несколько дней держалась с ним очень холодно.
Форестер утверждает, что отказываться от Спектакля нельзя, и, возможно, он прав. Вполне вероятно, что они приспособятся к новому раскладу. Видит Бог, им пора уже приспосабливаться к любым переменам, разыгрывая этот Спектакль из вечера в ветер на протяжении стольких месяцев.
Да и сам-то Спектакль не лучше ярмарочного балагана. Шутовство ради шутовства. Действие даже не эпизодично, потому что еще ни разу не представился случай довести хоть один эпизод до конца. Стоит начать обыгрывать какую-нибудь ситуацию, как кто-нибудь вставляет палку в колеса, и едва наметившаяся сюжетная линия обрывается, и дальше действие разворачивается в другом направлении.
При таком положении вещей, подумал Лодж, исчезновение одного-единственного персонажа вроде бы не должно сбить их с толку.
Он встал из-за стола и, подойдя к огромному окну, устремил задумчивый взгляд на лишенный растительности, пустынный и мрачный ландшафт. Под ним на черной скалистой поверхности астероида, уходя вдаль, блестели в свете звезд купола лабораторий. На севере, над зубчатым краем горизонта, занималась заря, и скоро тусклое, размером с наручные часы солнце всплывет над этим жалким обломком скалы и уронит на него свои слабые лучи.
Глядя на ширившееся над горизонтом сияние, Лодж вспомнил Землю, где с зарей начиналось утро, а после заката солнца наступала ночь. Здесь же царил полный хаос: продолжительность дней и ночей постоянно менялась, и они были так коротки, что местные сутки не годились для деления и отсчета времени. Утро и вечер здесь определялись по часам независимо от положения солнца, и нередко, когда оно стояло высоко над горизонтом, для людей была ночь и они спали.
«Все обстояло бы по-другому, — подумал он, — если б нас оставили на Земле, где мы изо дня в день не варились бы в одном котле, а общались бы с широким кругом людей. Там мы не ели бы себя поедом; общение с другими людьми заглушило бы в нас комплекс вины.
Но контакты с теми, кто непричастен к этой работе, неизбежно дали бы повод для всякого рода слухов, привели бы к утечке информации, а в нашем деле это недопустимо».
Ведь если бы население Земли узнало, что они создают, точнее, пытаются создать, это вызвало бы такую бурю протеста, что, возможно, пришлось бы отказаться от осуществления замысла.
Даже здесь, подумал Лодж, даже здесь кое-кого гложут сомнения и страх.
Человеческое существо должно ходить на двух ногах, иметь две руки, пару глаз, пару ушей, один нос, один рот, не быть чрезмерно волосатым. И оно должно именно ходить, а не прыгать, ползать или катиться.
Искажение человеческого облика, говорят они, надругательство над человеческим достоинством; каким бы могуществом ни обладал Человек, в своей самонадеянности он замахнулся на то, что ему не по плечу.
Раздался стук в дверь. Лодж обернулся.
— Войдите, — громко сказал он.
Дверь открылась. На пороге стояла доктор Сьюзен Лоуренс, флегматичная, бесцветная, аляповато одетая женщина с квадратным лицом, выражавшим твердость характера и упрямство.
Она увидела его не сразу и, стоя на пороге, вертела головой по сторонам, пытаясь отыскать его в полутьме комнаты.
— Идите сюда, Сью, — позвал он.
Она прикрыла дверь, пересекла комнату и, остановившись рядом с ним, молча уставилась на пейзаж за окном.
Наконец она заговорила:
— Он ничем не был болен, Бэйярд. У него не обнаружено никаких признаков заболевания. Хотела бы я знать…
Она умолкла, и Лодж почти физически ощутил, как беспросветно мрачны ее мысли.
— Достаточно скверно, — произнесла она, — когда человек умирает от точно диагностированного заболевания. И все же не так страшно терять людей после того, как сделаешь все возможное, чтобы их спасти. Но Генри нельзя было помочь. Он скончался мгновенно. Он был мертв еще до того, как ударился об стол.
— Вы обследовали его? Она кивнула.
— Я поместила его в анализатор. У меня на руках три катушки пленок с записью результатов обследования. Я их просмотрю… попозже. Но могу поклясться что он был совершенно здоров.
Сью крепко сжала его руку своими короткими толстыми пальцами.
— Он не захотел больше жить, — проговорила она. — Ему стало страшно. Он решил, что близок к какому-то открытию, и его охватил смертельный ужас перед тем, что он может открыть.
— Мы должны все это выяснить, Сью.
— А для чего? — спросила она. — Для того чтобы научиться создавать людей, способных жить на планетах, условия на которых непригодны для существования Человека в его естественном облике? Чтобы научиться вкладывать разум и душу Человека в тело чудовища, которое изведется от ненависти к самому себе?..
— Оно не будет себя ненавидеть, — возразил Лодж. — Ваша точка зрения основана на антропоморфизме. Никакое живое существо никогда не кажется самому себе уродливым, потому что оно, не размышляя, принимает себя таким, какое оно есть. Чем мы можем доказать, что Человек доволен собой больше, чем насекомое или жаба?
— К чему все это? — не унималась она. — Нам же не нужны те планеты. Сейчас планет у нас навалом — куда больше, чем мы в состоянии колонизировать. Одних только планет земного типа хватит на несколько столетий. Хорошо, если удастся их, я уж не говорю — освоить полностью, хотя бы заселить людьми в ближайшие пятьсот лет.
— Мы не имеем права рисковать, — сказал Лодж. — Пока у нас еще есть время, мы должны сделать все, чтобы стать хозяевами положения. Подобных проблем не возникало когда мы жили только на Земле, где чувствовали себя в относительной безопасности. Но обстоятельства изменились. Мы проникли в космос, стали летать к звездам. Где-то в глубинах Вселенной есть другие цивилизации, другие мыслящие существа. Иначе и быть не может. И когда-нибудь мы с ними встретимся. На этот случай нам необходимо укрепить свои позиции.
— И для укрепления наших позиций мы будем основывать колонии человеко-чудовищ. Я понимаю, Бэйярд, все хитроумие этого плана. Признаю, что мы сумеем сконструировать особые тела, мышцы, кости, нервные волокна, органы коммуникации с учетом специфики условий на тех планетах, где нормальное человеческое существо не проживет и минуты. Допустим, мы обладаем высокоразвитым интеллектом и прекрасно знаем свое дело, но этого ведь недостаточно, чтобы вдохнуть в такие тела жизнь. Жизнь — это нечто большее чем просто коллоид из комбинации определенных элементов. Нечто совершенно иное, непостижимое, скрытое от нас за семью печатями.
— А мы все-таки дерзнем, — сказал Лодж.
— Первоклассных специалистов вы превратите в душевнобольных, — взволнованно продолжала она. — Кое-кого из них вы убьете — не руками, конечно, а своим упорством. Вы будете держать их взаперти годами, а чтобы они протянули подольше, одурманите их этим Спектаклем. Но тайну сотворения жизни вы не раскроете, ибо это вне человеческих возможностей.
Она задыхалась от ярости.
— Хотите пари? — рассмеявшись, спросил он. Она стремительно повернулась к нему лицом.
— Бывают моменты, — произнесла она, — когда я жалею, что принесла присягу. Крупица цианистого калия…
Он взял ее за руку и подвел к письменному столу.
— Давайте выпьем, — предложил он. — Убить меня вы всегда успеете.
3
К обеду они переоделись.
Так было заведено. Они всегда переодевались к обеду.
Это, как Спектакль, входило в постепенно сложившийся ритуал, который они строго соблюдали, чтобы не сойти с ума, не забыть, что они цивилизованные люди, а не только беспощадные охотники за знаниями, пытающиеся решить проблему, которую любой из них с радостью предпочел бы не решать.
Они отложили в сторону скальпели и прочие инструменты, зачехлили микроскопы; они аккуратно расставили по местам пробирки с культурами, убрали в шкафы сосуды с физиологическим раствором, в котором хранились препараты. Они сняли передники, вышли из лабораторий и закрыли за собой двери. И на несколько часов забыли — или постарались забыть — кто они и над чем работают.
Они переоделись к обеду и собрались в так называемой гостиной, где для них были приготовлены коктейли, а потом перешли в столовую, делая вид, что они самые обыкновенные человеческие существа, не более… и не менее.
На столе — посуда из изысканного фарфора и тончайшего стекла, цветы, горящие свечи. Они начали с легкой закуски, за которой последовали разнообразные блюда, подававшиеся в строгой очередности специально запрограммированными роботами с безупречными манерами; на десерт были сыр, фрукты и коньяк, а для любителей — еще и сигары.
Сидя во главе стола, Лодж перебегал взглядом с одного обедавшего на другого и в какой-то момент встретился глазами с Сью Лоуренс, и его заинтересовало, в самом ли деле она так сердито насупилась или ее лицо казалось угрюмым из-за переменчивой игры теней и света.
Они беседовали, как беседовали за каждым обеденным столом, — пустая светская болтовня беззаботных, легкомысленных людей. То был час, когда они глушили в себе чувство вины, смывали с души ее кровавые следы.
Лодж про себя отметил, что сегодня они не в силах выбросить из сознания то, что произошло днем, потому что говорили они о Генри Грифисе и его внезапной смерти, а на их напряженных лицах застыло выражение деланного спокойствия. Генри был человеком своеобразным, его обуревали слишком сильные страсти, и никто из них так до конца и не понял его. Но они были о нем высокого мнения, и, хотя роботы постарались расставить приборы с таким расчетом, чтобы его отсутствие за столом прошло незамеченным, всех ни на минуту не покидало острое ощущение утраты.
— Мы отправим Генри домой? — спросил Лоджа Честер Сиффорд.
Лодж кивнул:
— Попросим один из патрульных кораблей забрать его и доставить на Землю. Здесь же состоится только краткая панихида.
— А кто выступит с речью?
— Скорей всего Крейвен. Он сблизился с Генри больше, чем остальные. Я уже говорил с ним. Он скажет в его память несколько слов.
— У Генри остались на Земле родственники? Он ведь не любил о себе распространяться.
— Какие-то племянники и племянницы. А может, еще брат или сестра. Вот, пожалуй, и все.
Тут подал голос Хью Мэйтленд:
— Как я понимаю, Спектакль мы не прервем.
— Верно, — подтвердил Лодж. — Так советует Кент, и я с ним согласен. Уж Кент-то знает, что для нас лучше.
— Да, это по его части. Он на своем деле собаку съел, — вставил Сиффорд.
— Безусловно, — сказал Мэйтленд. — Обычно психологи держатся особняком. Строят из себя этакую воплощенную совесть. А у Кента другая система.
— Он ведет себя как священник, — заявил Сиффорд. — Самый натуральный священник, черт его побери!
Слева от Лоджа сидела Элен Грей, и он видел, что она ни с кем не разговаривает, вперив неподвижный взгляд в вазу с розами, которая сегодня украшала центр стола.
Ей нелегко, подумал Лодж. Ведь она первая увидела мертвого Генри и, считая, что он заснул, потрясла его за плечо, чтобы разбудить.
На противоположном конце стола, рядом с Форестером, сидела Элис Пейдж. В этот вечер на нее напала не свойственная ей болтливость; она была женщиной несколько странной, замкнутой, а в ее неброской красоте было что-то неуловимо печальное. Сейчас она придвинулась к Форестеру и возбужденно что-то доказывала ему, понизив голос, чтобы не услышали остальные, а Форестер терпеливо внимал ей, скрывая под маской спокойствия тревогу.
«Они расстроены, — подумал Лодж, — причем гораздо глубже, чем я предполагал. Расстроены, взбудоражены и в любой момент могут потерять самоконтроль».
Смерть Генри потрясла их гораздо сильней, чем ему казалось.
Пусть Генри и не отличался личным обаянием, он все же был одним из членов их маленькой группы. «Одним из них, — подумал Лодж. — А почему не одним из нас?» Но так сложилось с самого начала: не в пример Форестеру, самое большое достижение которого заключалось в том, что он сумел стать одним из них, Лодж должен был избегать панибратства, проявлять сдержанность, соблюдая при общении с ними едва заметную дистанцию холодного отчуждения — единственное в этих условиях средство поддержать авторитет власти и предотвратить возможное неповиновение, а это для его работы было весьма важно.
— Генри был близок к какому-то открытию, — произнес Сиффорд.
— Я уже слышал это от Сью.
— Он умер в тот момент, когда записывал что-то в блокнот, — продолжал Сиффорд. — А вдруг это…
— Мы просмотрим его записи, — пообещал Лодж. — Все вместе. Завтра или послезавтра.
Мэйтленд покачал головой:
— Нам никогда не сделать это открытие, Бэйярд. Мы пользуемся не той методикой, работаем не в том направлении. Нам необходимо подойти к этой проблеме по-новому.
— А как? — взвился Сиффорд.
— Не знаю, — сказал Мэйтленд. — Если б я знал…
— Джентльмены, — вмешался Лодж.
— Виноват, — извинился Сиффорд. — У меня что-то пошаливают нервы.
Лодж вспомнил, как Сьюзен Лоуренс, стоя рядом с ним у окна и глядя на безжизненную унылую поверхность кувыркавшегося в пространстве обломка скалы, на котором они ютились, произнесла: «Он не захотел больше жить. Он боялся жить».
Что она имела в виду? То, что Генри Грифис умер от страха? Что он умер, потому что боялся жить?
Возможно ли, чтобы психосоматический синдром послужил причиной смерти?
4
Когда они перешли в театральный зал, атмосфера не разрядилась, хотя они, проявляя незаурядную силу воли, вроде бы держались легко и свободно. Они разговаривали о пустяках и притворялись, будто их ничто не тревожит, а Мэйтленд даже сделал попытку пошутить, но его шутка пришлась не к месту и в корчах испустила дух, раздавленная фальшивым хохотом, которым на нее отреагировали остальные.
Кент ошибся, подумал Лодж, чувствуя, как его захлестывает ужас. В этой затее — смертельный заряд психологической взрывчатки. Достаточно незначительного толчка, и начнется цепная реакция, которая может привести к распаду их группы. А если группа распадется, перестанет существовать как единое целое, пойдут прахом все труды, на которые было потрачено столько лет: долгие годы обучения, месяцы, понадобившиеся для выработки привычки к совместной работе, не говоря уже о постоянной, ни на миг не прекращавшейся борьбе за то, чтобы они пребывали в хорошем настроении и не перегрызли друг другу глотки. Исчезнет сплачивающая их вера в коллектив, которая за эти месяцы постепенно пришла на смену индивидуализму; сломается отлично налаженный механизм спокойного сотрудничества и согласованности действий; обесценится значительная часть уже проделанной ими работы, ибо никакие другие ученые, пусть самые что ни на есть квалифицированные, не смогут с ходу принять атмосферу своих предшественников, даже если в их распоряжении будут все материалы с результатами исследований, проведенных теми, кто работал до них.
Одну из стен помещения занимал вогнутый экран, перед которым тянулись узкие, ярко освещенные подмостки.
А за экраном, скрытые от глаз, причудливо переплетались трубки, стояли генераторы, находились звуковоспроизводящее устройство и компьютеры — чудо техники, воплощающее мысли и волю людей в зримые, движущиеся образы, которые сейчас возникнут на экране и заживут своей жизнью. Марионетки, подумал Лодж, но марионетки, созданные человеческой мыслью и обладающие странной, пугающей человечностью, которой всегда недостает вырезанным из дерева фигуркам.
Когда-то Человек творил только руками, раскалывал и обтесывал куски кремня, делал луки, стрелы, предметы обихода; позже он изобрел машины, ставшие как бы придатками его рук, и эти машины начали выпускать изделия, создавать которые вручную было невозможно; теперь же Человек творил не руками и не машинами, а мыслью, хотя ему и приходилось пользоваться разнообразной сложной аппаратурой, с помощью которой материализовалась деятельность его мозга.
Наступит день, подумал Лодж, когда единственным созидателем станет человеческая мысль — без посредничества рук и машин.
Экран замерцал, и на нем появилось дерево, потом еще одно дерево, скамья, пруд с утками; на втором плане какая-то статуя, а вдалеке, полускрытые ветвями деревьев, проступили неясные контуры высоченных городских зданий.
Как раз на этой сцене они вчера вечером прервали представление. Персонажи Спектакля решили устроить пикник в городском парке, пикник, который почти наверняка просуществует считанные мгновения, пока кому-нибудь не взбредет в голову превратить его во что-то другое.
Но, быть может, сегодня пикник останется пикником, с надеждой подумал Лодж, и они доведут эту сцену до конца, будут разыгрывать Спектакль с прохладцей, без обычного азарта, обуздают свою фантазию. Именно сегодня недопустимы никакие неожиданные повороты действия, никакие потрясения, ведь для того, чтобы помочь персонажу выбраться из лабиринта нелепейших ситуаций, которые возникают при внезапном изменении сюжета, необходимо значительное умственное напряжение, а это может в такой обстановке привести к тяжелым психическим нарушениям.
Так получилось, что сегодня будет одним персонажем меньше, и многое зависит от того, какой из них будет отсутствовать.
Пока что сцена пустовала, напоминая тщательно выписанный маслом пейзаж в блеклых тонах, с изображением весеннего парка.
Почему они не начинают? Чего ждут?
Они ведь позаботились оформить сцену. Так чего же они ждут?
Кто-то из зрителей надумал ветер — послышался шелест ветвей, и поверхность прудика подернулась рябью.
Лодж создал в воображении образ своего персонажа и вывел его на экран, сконцентрировав мысли на его неуклюжей походке, соломинке, торчащей изо рта, на заросшем курчавыми волосами затылке.
Должен же кто-нибудь начать. Неважно кто…
Деревенский Щеголь засуетился и бросился назад, исчезнув с экрана. Через секунду он появился снова, неся большую плетеную корзину с крышкой.
— А про корзину-то я и забыл, — сообщил он с глуповатой застенчивостью сельского жителя.
В темноте зала кто-то хихикнул.
Слава Богу! Кажется, все идет нормально. Ну выходите же, кто там еще остался!
На экране появился Нищий Философ — в высшей степени респектабельный мужчина без единой положительной черточки в характере; его импозантная внешность, гордая осанка сенатора, пестрый жилет и длинные седые локоны были ширмой, за которой скрывался попрошайка, бездельник и редкостный враль.
— Друг мой, — произнес он. — Мой добрый друг.
— Никакой я те не друг, — заявил Деревенский Щеголь. — Вот отдашь мне триста долларов, тогда поглядим.
Да выходите же, наконец, кто там еще остался!
Появились Красивая Стерва и Приличный Молодой человек, которого с минуты на минуту должно было постичь ужасное разочарование.
Деревенский Щеголь, присев на корточки посреди лужайки и открыв корзину, начал извлекать из нее еду: окорок, индейку, сыр, блюдо фруктового желе, банку маринованной сельди, термос.
Красивая Стерва кокетливо сделала ему глазки и заиграла бедрами. Деревенский Щеголь вспыхнул и, быстро пригнув голову, спрятал лицо.
Кент крикнул из зрительного зала:
— Так держать! Сгуби его! Все расхохотались.
Это обязательно должно войти в привычную колею. Все образуется.
Если зрители начнут перебрасываться шутками с действующими лицами Спектакля, дело непременно пойдет на лад.
— А это ты недурственно придумал, лапуня, — отозвалась Красивая Стерва. — Заметано.
Она направилась к Щеголю.
Щеголь, все еще не поднимая головы, продолжал вынимать из корзины всевозможную снедь — в таком количестве, что она едва ли уместилась бы в десяти подобных корзинах.
Круги копченой колбасы, горы шницелей, холмы конфет… И под конец он вытащил из корзины бриллиантовое ожерелье.
Красивая Стерва, взвизгнув от восторга, коршуном набросилась на ожерелье.
Между тем Нищий Философ оторвал от индейки ножку и то откусывал от нее куски, то размахивал ею в воздухе, чтобы усилить впечатление от высокопарных цветистых фраз, которые неудержимым потоком лились из его уст.
— Друзья мои, — ораторствовал он, уписывая индейку. — Друзья мои, как это уместно и естественно… Я повторяю, сэр, как это уместно и естественно, когда задушевные друзья встречаются в такой поистине дивный весенний день, чтобы в обществе друг друга насладиться общением с ликующей природой, найдя для своей встречи даже в самом сердце этого бессердечного города столь уединенный и тихий уголок…
Дай ему волю, и он мог бы тянуть резину до бесконечности. Но сейчас, учитывая напряженность обстановки, необходимо было любым способом остановить это словоблудие.
Кто-то выпустил в пруд миниатюрного, но весьма резвого кита, своими повадками больше напоминавшего дельфина; этот кит то и дело выпрыгивал из воды, описывая в воздухе изящную дугу, и, распугав плавающих на пруду уток, ненадолго скрывался в воде.
Тихо, стараясь не привлекать к себе внимания, на экран выползло Инопланетное Чудовище и спряталось за дерево. Сразу было видно, что это не к добру.
— Берегитесь! — крикнул кто-то из зрителей, но актеры и ухом не повели. Иногда они проявляли невероятную тупость.
На экран под руку с Усатым Злодеем вышла Беззащитная Сиротка (и это тоже не предвещало ничего хорошего), а следом за ними шествовал Представитель Внеземной Дружественной Цивилизации.
— Где же наша Прелестная Девушка? — спросил Усатый Злодей. — Все вроде уже в сборе, только ее и не хватает.
— Еще заявится, — сказал Деревенский Щеголь. — Давеча видал я, как она на углу в салуне джин хлестала…
Философ прервал свою витиеватую речь на полуфразе, индюшачья ножка замерла в воздухе. Его серебристые волосы эффектно стали дыбом, и он круто повернулся к Деревенскому Щеголю.
— Вы хам, сэр! — возгласил он. — Сказать такое может только самый последний хам!
— А мне все едино, — заявил Щеголь. — Мели себе, что хошь, ведь правда-то моя, а не твоя.
— Отвяжись от него, — заверещала Красивая Стерва, лаская пальцами бриллиантовое ожерелье. — Не смей обзывать моего дружка хамом.
— Полноте, К. С, — вмешался Приличный Молодой Человек. — Советую вам держаться от них подальше.
— Заткни пасть! — быстро обернувшись к нему, отрезала она. — Ты, лицемерное трепло. Не тебе меня учить. По-твоему, я недостойна, чтобы меня моим законным именем называли? Хватит с меня одних инициалов, так? Шут гороховый, шантажист хрипатый! А ну отваливай, да поживей!
Философ не спеша выступил вперед, нагнулся и взмахнул рукой. Полуобъеденная индюшачья ножка заехала Щеголю в челюсть.
Схватив жареного гуся, Щеголь медленно поднялся во весь рост.
— Ах вот ты как… — процедил он.
И запустил в Философа гусем. Гусь ударился о пестрый жилет, забрызгав его жиром.
О Господи, подумал Лодж. Теперь наверняка быть беде! Почему Философ так странно повел себя? Почему они хотя бы сегодня, один-единственный раз, не смогли удержаться от того, чтобы не превратить простой дружеский пикник черт знает во что? Почему тот, кто создал Философа и руководит всеми его поступками, заставил его замахнуться этой индюшачьей ножкой?
И почему он, Бэйярд Лодж, внушил Щеголю, чтобы тот швырнул гуся.
И, уже задавая себе этот вопрос, Лодж похолодел, а когда в его сознании оформился ответ, у него возникло чувство, будто чья-то рука сдавила ему внутренности.
Он понял, что вообще этого не делал.
Он не заставлял Щеголя бросаться гусем. И хотя в тот момент, когда Щеголь получил пощечину, в нем вспыхнуло возмущение и злоба, он мысленно не приказал своему персонажу нанести ответный удар.
Он уже не так внимательно следил за действием: сознание его раздвоилось, и половина мыслей, одна другую опровергая, была поглощена поисками объяснения того, что сейчас произошло.
Фокусы аппаратуры. Это она заставила Щеголя швырнуть гуся — ведь сложнейшие механизмы, установленные за экраном, не хуже человека знали, какую реакцию может вызвать удар в лицо. Машина сработала автоматически, не дожидаясь, пока получит соответствующий мысленный приказ… по-видимому, не сомневаясь, каково будет его содержание.
Это же естественно, доказывала одна часть его сознания другой, что машине известно, как реагирует человек на тот или иной раздражитель, и еще более естественно, что, зная это, она срабатывает автоматически.
Философ, ударив Щеголя, осторожно отступил назад и вытянулся по стойке «смирно», держа на караул обгрызенную и замусоленную индюшачью ножку.
Красивая Стерва захлопала в ладоши и воскликнула:
— Теперь вы должны драться на дуэли!
— Вы попали в самую точку, мисс, — сказал Философ, не меняя позы. — Для этого-то я его и ударил.
Капли жира медленно стекали с его нарядного жилета, но по выражению его лица и осанке никто бы не усомнился в том, что сам он считает себя одетым безупречно.
— Надо было бросить перчатку, — назидательным тоном сказал Приличный Молодой Человек.
— У меня нет перчаток, сэр, — честно признался Философ в том, что было очевидно каждому.
— Но ведь это ужасно неприлично, — гнул свое Приличный Молодой Человек.
Усатый Злодей откинул полы пиджака и из задних карманов брюк вытащил два пистолета.
— Я их всегда ношу с собой, — с плотоядной ухмылкой сообщил он. — На такой вот случай.
«Мы должны как-то разрядить обстановку, — подумал Лодж. — Необходимо умерить их агрессивность. Нельзя допустить, чтобы они распалились еще больше».
И он вложил в уста Щеголя следующую реплику:
— Я те скажу вот что. Не по душе мне это баловство с огнестрельным оружием. Ненароком кого и подстрелить можно.
— От дуэли тебе не отвертеться, — заявил кровожадный Злодей, держа оба пистолета в одной руке, а другой теребя усы.
— Право выбора оружия принадлежит Щеголю, — вмешался Приличный Молодой Человек. — Как лицу, которому было нанесено оскорбление…
Красивая Стерва перестала хлопать в ладоши.
— А ты не лезь не в свое дело! — завизжала она — Мозгляк несчастный, маменькин сынок. Да ты просто не хочешь, чтобы они дрались.
Злодей отвесил поклон.
— Право выбора оружия принадлежит Щеголю, — объявил он.
— Вот смехотура! — прочирикал Представитель Внеземной Дружественной Цивилизации. — До чего же все люди забавные!
Из-за дерева выглянула голова Инопланетного Чудовища.
— Оставь их в покое, — проревело оно своим противным акцентом. — Если им захотелось подраться, пусть дерутся. — Засунув в пасть конник хвоста, оно запросто свернулось в колесо и покатилось. С бешеной скоростью оно промчалось вокруг пруда, не переставая бубнить: — Пусть дерутся, пусть дерутся, пусть дерутся… — И снова быстро спряталось за дерево.
— А мне-то казалось, что это пикник, — жалобно проговорила Беззащитная Сиротка.
«Мы все так считали», — подумал Лодж. Хотя еще до начала представления можно было голову дать на отсечение, что пикник долго не продержится.
— Будьте добры, выберите оружие, — с преувеличенной любезностью обратился Злодей к Щеголю. — Пистолеты, ножи, мечи, боевые топоры…
Что-нибудь смешное, подумал Лодж. Нужно предложить что-нибудь смешное и несуразное. И он заставил Щеголя произнести:
— Вилы. На расстоянии трех шагов.
На экран, мурлыкая застольную песню, выпорхнула Прелестная Девушка. Судя по ее возбужденному виду, она уже успела прилично нагрузиться.
Но, увидев Философа, с жилета которого стекал гусиный жир, Злодея, сжимавшего в каждой руке по пистолету, и Красивую Стерву, позванивавшую бриллиантовым ожерельем, она остановилась как вкопанная и спросила:
— Что здесь происходит?
Нищий Философ наконец расстался со стойкой «смирно» и с самодовольной улыбкой удовлетворенно потер руки.
— Какая приятная душевная обстановка! — радостно воскликнул он, источая братскую любовь к окружающим. — Наконец-то мы, все девять, в сборе…
Сидевшая в зрительном зале Элис Пейдж вскочила с места, схватилась руками за голову, сжала ладонями виски и, зажмурившись, истерически вскрикнула…
5
На экране было не восемь персонажей, а девять. Персонаж Генри Грифиса участвовал в представлении наравне с остальными.
— Вы сошли с ума, Бэйярд, — сказал Форестер. — Если человек умер, значит, он мертв. Не берусь судить, полностью ли прекращается со смертью его существование, но, если, умерев, человек все-таки продолжает существовать, то уже на другом уровне, в другой плоскости, в другом состоянии, в другом измерении. Пусть теологи или там спиритуалисты пользуются какой угодно терминологией, ответ на этот вопрос у всех один.
Лодж кивнул в знак согласия:
— Я хватался за соломинки. Перебирал все возможные варианты. Я знаю, что Генри умер. Я знаю, что мертвые не оживают. И тем не менее вы должны согласиться, что это естественно, если при таких обстоятельствах в голову лезут самые невероятные мысли. Нелегко нам до конца избавиться от суеверий — очень уж они живучи.
— Если мы сейчас пустим дело на самотек, неминуем взрыв, — сказал Форестер. — Ведь к тому моменту, когда это произошло, они уже находились в состоянии крайнего нервного напряжения: тут и сомнения в целесообразности и возможности решения проблемы, над которой они давно и безуспешно бьются, и разного рода конфликты и неурядицы, неизбежные в условиях, когда девять человек на протяжении долгих месяцев живут и работают бок о бок, да плюс ко всему еще невроз типа клаустрофобии[24]. И все это день ото дня нарастало и обострялось. Я наблюдал этот разрушительный процесс затаив дыхание.
— Предположим, что среди них нашелся какой-то шутник, который подменил Генри, — проговорил Лодж. — Что вы на это скажете? Вдруг кто-то из них управлял не только своим персонажем, но и персонажем Генри, а?
— Человек не способен управлять более чем одним персонажем, — возразил Форестер.
— Но кто-то же выпустил в пруд кита.
— Правильно. Однако этот кит быстро исчез. Подпрыгнул разок-другой, и его не стало. Тому, кто его создал, было не под силу продержать его на экране подольше.
— Декорации и реквизит мы придумываем сообща. Почему же кто-нибудь из нас не может незаметно для других уклониться от оформления Спектакля и сконцентрировать все свои мысли на двух персонажах?
На лице Форестера отразилось сомнение.
— Пожалуй, в принципе такое возможно. Но тогда второй персонаж почти обязательно получился бы дефектным. А вы заметили хоть малейшую странность в каком-нибудь из персонажей?
— Не знаю насчет странности, — ответил Лодж, — но Инопланетное Чудовище пряталось…
— Это не персонаж Генри.
— Откуда у вас такая уверенность?
— Генри был человеком не того склада, чтобы сделать своим персонажем Инопланетное Чудовище.
— Хорошо, допустим. Какой же тогда персонаж принадлежит ему?
Форестер раздраженно хлопнул ладонью по подлокотнику кресла.
— Ведь я уже говорил вам, Бэйярд, что не знаю, кто из них стоит за тем или иным действующим лицом Спектакля. Я пытался каждому подобрать под пару определенный персонаж, но безуспешно.
— Если б мы знали, насколько легче было бы решить эту загадку. В особенности…
— В особенности если б нам было известно, какой из персонажей принадлежал Генри, — докончил Форестер.
Он встал с кресла и зашагал по кабинету.
— Ваше предположение относительно какого-то шутника, который якобы вывел на экран персонаж Генри, имеет одно слабое место, — сказал он. — Ну посудите сами, откуда этот мифический шутник мог знать, какой ему нужно создать персонаж.
— Прелестная Девушка! — вскричал Лодж.
— Что?
— Прелестная Девушка. Она ведь появилась на экране последней. Неужели не помните? Усатый Злодей спросил, где она, а Деревенский Щеголь ответил, что видел ее в салуне…
— Господи! — выдохнул Форестер. — А Нищий Философ поспешил объявить, что все наконец в сборе. Причем с явной издевкой! Будто хотел над нами поглумиться!
— Вы считаете, что это работа того, кто стоит за Философом? Если так, то он — тот самый предполагаемый шутник. Он и вывел на экран девятого члена труппы — Прелестную Девушку. Но если на экране собралось восемь действующих лиц, ясно, что отсутствующее — девятое — и есть персонаж Генри.
— Либо это и вправду чья-то проделка, — сказал Форестер, — либо персонажи по неизвестной нам причине стали в какой-то степени чувствовать и мыслить самостоятельно, частично ожили. Лодж нахмурился:
— Такая версия не для меня, Кент. Персонажи — это образы, которые мы создаем в своем воображении, проверяем, насколько они соответствуют своему назначению, оцениваем, а если они нас не устраивают, вытесняем их из сознания, и их как не бывало. Они полностью зависят от нас. Их личности неотделимы от наших. Они не более чем плоды нашей фантазии.
— Вы не совсем правильно поняли меня, — возразил Форестер. — Я имел в виду машину. Она вбирает в себя наши мысли и из этого сырья создает зримые образы. Трансформирует игру воображения в кажущуюся реальность…
— А память?..
— Думаю, что такая машина вполне может обладать памятью, — сказал Форестер. — Видит Бог, она собрана из предостаточного количества разнообразной точной аппаратуры, чтобы быть почти универсальной. Ее роль в создании Спектакля значительней, чем наша; большая часть работы лежит на ней, а не на нас. В конце концов, мы ведь все те же простые смертные, какими были всегда. Только что интеллект у нас выше, чем у наших предков. Мы строим для себя механические придатки, которые расширяют наши возможности. Вроде этой машины.
— Не знаю, что вам на это сказать, — произнес Лодж. — Право, не знаю. Я устал от этого переливания из пустого в порожнее. От бесконечных рассуждений и домыслов.
Но про себя подумал, что на самом-то деле ему есть что сказать. Он знал, что машина способна действовать самостоятельно — заставила же она Щеголя запустить индюшкой в Философа. А впрочем, то была чисто автоматическая реакция, и это ровно ничего не значит.
Или он ошибается?
— Машина могла выпустить на экран Генри, — убежденно заявил Форестер. — Могла заставить Философа над нами поиздеваться.
— Но с какой целью? — спросил Лодж, уже зная наперед, почему машина, обладай она самостоятельностью, поступила бы именно так, и у него по телу забегали мурашки.
— Чтобы дать нам понять, — ответил Форестер, — что она тоже чувствует и мыслит.
— Никогда б она на это не решилась, — возразил Лодж. — Если бы у нее появилось такое качество, она держала бы его в тайне. В этом ее единственная защита. Мы ведь можем ее уничтожить. И скорей всего так бы и сделали если бы нам показалось, что она ожила. Мы бы ее демонтировали, разобрали на составные части, разрушили.
Оба умолкли, и в наступившей тишине Лодж почувствовал, что все вокруг пронизано ужасом, но ужасом необычным. В нем слилось смятение мыслей и чувств, внезапная смерть одного из них, лишний персонаж на экране, жизнь под постоянным надзором, безысходное одиночество…
— У меня больше голова не варит, — произнес он. — Поговорим завтра. Утро вечера мудренее.
— Хорошо, — согласился Форестер.
— Хотите чего-нибудь выпить? Форестер отрицательно покачал головой.
Ему тоже больше невмоготу разговаривать, подумал Лодж. Он рад поскорей уйти.
Как раненое животное. Мы все, как раненые животные, расползаемся по своим углам, чтобы остаться в одиночестве, нас тошнит друг от друга, для нас отрава — постоянно видеть за обеденным столом и встречать в коридорах одни и те же лица, смотреть на одни и те же рты, повторяющие одни и те же бессмысленные фразы, так что теперь, столкнувшись с обладателем какого-нибудь определенного рта, уже знаешь заранее что он скажет.
— Спокойной ночи, Бэйярд.
— Спокойной ночи, Кент. Крепкого вам сна.
— Увидимся завтра.
— Разумеется. Дверь тихо закрылась.
Спокойной, ночи. Крепко спите.
Укусит клоп — его давите.
6
После завтрака все они собрались в гостиной, и Лодж переводя взгляд с одного лица на другое, понял что под их внешним спокойствием скрывается непередаваемый ужас; он почувствовал, как беззвучным криком исходят их души, одетые в непроницаемую броню выдержки и железной дисциплины.
Кент Форестер не спеша старательно прикурил от зажигалки и заговорил небрежным будничным тоном, словно бы между прочим, но Лодж, наблюдая за ним, отлично сознавал, чего стоило Кенту такое самообладание.
— Нельзя допустить, чтобы это вконец разъело нас изнутри, — произнес Форестер. — Мы должны выговориться, поделиться друг с другом своими переживаниями.
— Иными словами — подыскать разумное объяснение тому, что произошло? — спросил Сиффорд.
— Я сказал «выговориться». Это тот случай, когда самообман исключается.
— Вчера на экране было девять персонажей, — произнес Крейвен.
— И кит, — добавил Форестер.
— Вы считаете, что один из…
— Не знаю. Если это проделал кто-то из нас, пусть он или она честно признается. Ведь мы способны понять и оценить шутку.
— Если это шутка, то шутка отвратительная, — заметил Крейвен.
— Это уже другой вопрос, — сказал Форестер.
— Если бы я узнал, что это просто мистификация, у меня бы камень с души упал, — проговорил Мэйтленд.
— То-то и оно, — подхватил Форестер. — Именно это я и желал бы выяснить.
— У кого-нибудь из вас есть что сказать? — немного погодя спросил он.
Ни один из присутствующих не проронил ни слова. Молчание затянулось.
— Никто не признается, Кент, — сказал Лодж.
— Предположим, что этот горе-шутник хочет сохранить инкогнито, — проговорил Форестер. — Желание вполне понятное при таких обстоятельствах. Тогда, может быть, стоит раздать всем по листку бумаги?
— Раздайте, — проворчал Сиффорд.
Форестер вытащил из кармана сложенные пополам листы бумаги и, аккуратно разорвав на одинаковые кусочки, роздал присутствующим.
— Если вчерашнее происшествие произошло по вине одного из вас, ради всего святого, дайте нам знать, — взмолился Лодж.
Листки вернулись к Форестеру. На некоторых было написано «нет», на других — «какие уж там шутки», а на одном — «я тут ни при чем».
Форестер сложил листки в пачку.
— Что ж, значит, эта идея себя не оправдала, — произнес он. — Впрочем, должен признаться, что я не возлагал на нее особых надежд.
Крейвен тяжело поднялся со стула.
— Нам всем не дает покоя одна мысль, — проговорил он. — Так почему же не высказать ее вслух?
Он умолк и с вызовом посмотрел на остальных, словно давая понять, что им не удастся его остановить.
— Генри здесь недолюбливали, — сказал он. — Не вздумайте это отрицать. Человек он был жесткий, трудный. Трудный во всех отношениях — такие не пользуются расположением окружающих. Я сблизился с ним больше, чем остальные члены нашей группы. И я охотно согласился сказать несколько слов в его память на сегодняшней панихиде, потому что, несмотря на трудность своего характера, Генри был достоин уважения. Он обладал такой твердой волей и упорством, какие редко встретишь даже у подобных личностей. Но на душе у него было неспокойно, его мучили сомнения, о которых никто из нас не догадывался. Иногда в наших с ним кратких беседах его прорывало, и он говорил со мной откровенно — по-настоящему откровенно, как никогда не говорил ни с кем из вас.
Генри стоял на пороге какого-то открытия. Его охватил панический страх. И он умер. А ведь он был совершенно здоров. Крейвен взглянул на Сью Лоуренс.
— Может, я ошибаюсь, Сьюзен? — спросил он. — Скажите, был он чем-нибудь болен?
— Нет, он был здоров, — ответила доктор Сьюзен Лоуренс. — Он не должен был умереть.
Крейвен повернулся к Лоджу:
— Он недавно беседовал с вами, правильно?
— Дня два назад, — сказал Лодж. — На вид он казался таким же, как всегда.
— О чем он говорил с вами?
— Да, собственно, ни о чем особенном. О делах второстепенной важности.
— О делах второстепенной важности? — язвительно переспросил Крейвен.
— Ну ладно. Если вам угодно, извольте, я могу уточнить. Он говорил о том, что не хочет продолжать свои исследования. Назвал нашу работу дьявольским наваждением. Именно так он выразился: «Дьявольское наваждение». — Лодж обвел взглядом сидевших в комнате людей.
— Он говорил с вами настойчивей, чем прежде?
— Мне не с чем сравнивать, — ответил Лодж. — Дело в том, что на эту тему он беседовал со мной впервые. Пожалуй, из всех, кто здесь работает, один он никогда прежде ни при каких обстоятельствах в разговоре со мной не затрагивал этого вопроса.
— И вы уговорили его продолжить работу?
— Мы обсудили его точку зрения.
— Вы его убили!
— Возможно, — сказал Лодж. — Возможно, я убиваю вас всех. Или же каждый из нас убивает себя сам. Почем я знаю? — Он повернулся к доктору Лоуренс: — Сью, может человек умереть от психосоматического заболевания, вызванного страхом?
— По клинике заболевания нет, — ответила Сьюзен Лоуренс. — А если исходить из практики, то боюсь, что придется ответить утвердительно.
— Он попал в ловушку, — заявил Крейвен.
— Вместе со всем человечеством, — в сердцах обрезал его Лодж. — Если вам не терпится размять свой указательный палец, направьте его по очереди на каждого из нас. На все человеческое общество.
— По-моему, это не имеет отношения к тому, что нас сейчас интересует, — вмешался Форестер.
— Напротив, — возразил Крейвен. — И я объясню почему. Из всех людей я последним поверил бы в существование призраков…
Элис Пейдж вскочила на ноги.
— Замолчите! — крикнула она. — Замолчите! Замолчите!
— Успокойтесь, мисс Пейдж, — попросил Крейвен.
— Но вы же сказали…
— Я говорю о том, что, если допустить такую возможность, здесь у нас сложилась именно та ситуация, в которой у духа, покинувшего тело, был бы повод и, я бы даже сказал, право посетить место, где его тело постигла смерть.
— Садитесь, Крейвен! — приказал Лодж. Крейвен в нерешительности помедлил и сел, злобно буркнув что-то себе под нос.
— Если вы видите какой-то смысл в дальнейшем обсуждении этого вопроса, — произнес Лодж, — настоятельно прошу оставить в покое мистику.
— Мне кажется, здесь нечего обсуждать, — сказал Мэйтленд. — Как ученые, посвятившие себя поискам первопричины возникновения жизни, мы должны понимать, что смерть есть абсолютный конец всех жизненных явлений.
— Вы отлично знаете, что это еще нужно доказать, — возразил Сиффорд.
Тут вмешался Форестер.
— Давайте-ка оставим эту тему, — решительно сказал он. — Мы можем вернуться к ней позже. А сейчас поговорим о другом. — И торопливо добавил: — Нам нужно выяснить кое-что еще. Скажите, кто-нибудь из вас знает, какой персонаж принадлежал Генри?
Молчание.
— Речь идет не о том, чтобы установить тождество каждого из участников Спектакля с определенным персонажем, — пояснил Форестер. — Но методом исключения…
— Хорошо, — сказал Сиффорд, — Раздайте еще раз ваши листки.
Форестер вытащил из кармана оставшуюся бумагу и снова принялся рвать ее на небольшие кусочки.
— К черту эти ваши липовые бумажки! — взорвался Крейвен. — Меня на такой крючок не поймаешь.
Форестер поднял взгляд с приготовленных листков на Крейвена.
— Крючок?
— А то нет, — вызывающим тоном ответил Крейвен. — Если уж говорить начистоту, разве вы все время не пытаетесь дознаться, кому какой принадлежит персонаж?
— Я этого не отрицаю, — заявил Форестер. — Я нарушил бы свой долг, если бы не пытался установить, кто из вас стоит за тем или иным персонажем.
— Меня удивляет, как тщательно мы это скрываем, — заговорил Лодж. — В нормальной обстановке подобное явление не имело бы значения, но здесь мы живем и работаем в очень сложных условиях. Мне думается, что, если бы каждый из нас перестал делать из этого тайну, всем нам стало бы намного легче существовать. Что до меня, то я охотно назову свой персонаж. Готов быть первым — вы только дайте команду. — Он замолчал и выжидательно посмотрел на остальных.
Команды не последовало.
Все они глядели на него в упор, и лица их были бесстрастны — они не выражали ни злобы, ни страха, ничего вообще.
Лодж пожал плечами, сбросив с них бремя неудачи.
— Ладно, оставим это, — произнес он, обращаясь к Крейвену. — Так о чем вы говорили?
— Я хотел сказать, что написать на листке бумаги имя персонажа — это все равно, что встать и произнести его вслух. Форестеру знаком почерк каждого из нас. Ему ничего не стоит опознать автора любой записки.
— У меня этого и в мыслях не было, — запротестовал Форестер. — Честное слово. Но в общем-то Крейвен прав.
— Что же вы предлагаете? — спросил Лодж.
— Списки типа избирательных бюллетеней для тайного голосования, — сказал Крейвен. — Нужно составить списки имен персонажей.
— А вы не боитесь, что мы сумеем опознать каждого по крестику, поставленному против имени его персонажа?
Крейвен взглянул на Лоджа.
— Раз уж вы об этом упомянули, значит, нужно учесть и такую возможность, — невозмутимо произнес он.
— Внизу, в лаборатории, есть набор штемпелей, — устало сказал Форестер. — Для пометки образчиков препаратов. Среди них наверняка найдется штемпель с крестиком.
— Это вас устраивает? — спросил Лодж Крейвена.
Крейвен кивнул.
Лодж медленно поднялся со стула.
— Я схожу за штемпелем, — сказал он. — А в мое отсутствие вы можете подготовить списки.
Вот дети, подумал он. Настоящие дети — все как один. Настороженные, недоверчивые, эгоистичные, перепуганные насмерть, точно затравленные животные. Загнанные в тот угол, где стена страха смыкается со стеной комплекса вины; жертвы, попавшие в западню сомнений и неуверенности в себе.
Он спустился по металлическим ступенькам в помещение, отведенное для лабораторий, и, пока он шел, стук его каблуков эхом отдавался в тех невидимых углах, где притаились страх и муки совести.
«Если б не внезапная смерть Генри, — подумал он, — все бы обошлось. И мы с грехом пополам все-таки довели бы работу до конца». Но он знал, что шансов на это было крайне мало. Ведь если б не умер Генри, обязательно нашелся бы какой-нибудь другой повод для взрыва. Они для этого созрели, более чем созрели. Уже несколько недель самое незначительное происшествие в любой момент могло поджечь фитиль.
Он нашел штемпель, пропитанную краской подушечку и тяжелыми шагами стал взбираться по лестнице.
На столе лежали списки персонажей. Кто-то принес коробку из-под обуви и прорезал в ее крышке щель, сделав из нее некое подобие урны для голосования.
— Мы все сядем в этой половине комнаты, — сказал Форестер. — А потом будем по очереди вставать и голосовать.
И хотя при слове «голосовать» все недоуменно переглянулись, Форестер сделал вид, будто этого не заметил.
Лодж положил штемпель и подушечку с краской на стол, пересек комнату и сел на свой стул.
— Кто начнет? — спросил Форестер. Никто не шелохнулся.
Их пугает даже это, подумал Лодж. Первым вызвался Мэйтленд.
В гробовом молчании они по очереди подходили к столу, ставили на списках метки, складывали листки и опускали их в коробку. Пока один не возвращался, следующий не трогался с места.
Когда с этим было покончено, Форестер направился к столу, взял в руки коробку и, поворачивая ее то так, то эдак, с силой потряс, перемешивая находящиеся внутри листки, чтобы по порядку, в котором они вначале лежали, нельзя было догадаться, кому каждый из них принадлежит.
— Мне нужны двое для контроля, — сказал Форестер.
Он окинул взглядом присутствующих.
— Крейвен, — позвал он. — Сью. Они встали и подошли к нему.
Форестер открыл коробку, вынул один листок, развернул его, прочел и отдал доктору Лоуренс, а та передала его Крейвену.
— Беззащитная Сиротка.
— Деревенский Щеголь.
— Инопланетное Чудовище.
— Красивая Стерва.
— Прелестная Девушка.
«Тут что-то не так, — подумал Лодж. — Только этот персонаж мог принадлежать Генри. Ведь Прелестная Девушка появилась на экране последней! Она же была девятой».
Форестер продолжал разворачивать листки, произнося вслух имена отмеченных крестиком персонажей.
— Представитель Внеземной Дружественной Цивилизации.
— Приличный Молодой Человек.
Остались неназванными два персонажа. Только два. Нищий Философ и Усатый Злодей.
«Попробую угадать, — подумал Лодж. — Заключу пари с самим собой. Пари за то, который из них персонаж Генри. Это Усатый Злодей».
Форестер развернул последний листок и прочел:
— Усатый Злодей.
«А пари-то я проиграл», — мелькнуло у Лоджа. Он услышал, как остальные со свистом втянули в себя воздух, с ужасом осознав, что значил результат этого голосования.
Персонажем Генри оказалось главное действующее лицо вчерашнего представления, самое деятельное и самое энергичное — Философ.
7
Записи в блокноте Генри были предельно сжатыми, почерк неразборчив. Символы и уравнения поражали четкостью написания, но у букв был какой-то своеобразный, дерзкий наклон; лаконичность фраз граничила с грубостью, хотя трудно было представить, кого он хотел оскорбить — разве что самого себя.
Мэйтленд захлопнул блокнот, оттолкнул его, и тот скользнул на середину стола.
— Ну вот, теперь мы знаем, — произнес он.
Они сидели с бледными, искаженными страхом лицами, как будто вконец расстроенный и подавленный Мэйтленд был тем самым призраком, на которого вчера намекнул Крейвен.
— С меня хватит! — взорвался Сиффорд. — Я больше не желаю…
— Что вы имеете в виду? — поинтересовался Лодж. Сиффорд не ответил. Он сидел, положив перед собой руки на стол, и то с силой сжимал кулаки, то распрямлял пальцы и так их вытягивал, словно усилием воли пытался противоестественно вывернуть их и пригнуть к тыльной стороне кистей.
— Генри был душевнобольным, — отрывисто сказала Сьюзен Лоуренс. — Только душевнобольной мог выдвинуть такую бредовую идею.
— От вас как от врача едва ли можно было ждать другую реакцию, — заметил Мэйтленд.
— Я работаю во имя жизни, — заявила Сьюзен Лоуренс. — Я уважаю жизнь, и, пока организм жив, я до последнего мгновения всеми средствами оберегаю его и поддерживаю. Я испытываю глубокое сострадание ко всему живому.
— А мы разве относимся к этому иначе?
— Я только хочу сказать, что, для того чтобы по-настоящему понять, какое это чудо — жизнь, нужно себя полностью посвятить ей и всем своим существом проникнуться ее могуществом, величием и красотой.
— Но, Сьюзен…
— И я знаю… — поспешно продолжала она, не давая ему возразить, — я твердо знаю, что жизнь — это не распад и разложение материи, не ее одряхление, не болезнь. Признать жизнь проявлением крайнего истощения материи, последней ступенью деградации мертвой природы равносильно утверждению, что норма существования Вселенной — это застой, отсутствие эволюции, разумной жизни и цели.
— Тут возникает путаница из-за семантики, — заметил Форестер. — Мы, живые существа, пользуемся определенными терминами, вкладывая в них свой специфический смысл, и мы не можем сопоставить их с терминами, имеющими единый смысл для всей Вселенной, даже если б мы их знали.
— А мы их, естественно, не знаем, — сказала Элен Грей. — Возможно, что в ваших соображениях есть зерно истины, особенно если выводы, к которым пришел Генри, соответствуют действительному положению вещей.
— Мы тщательно изучим записи Генри, — угрюмо сказал Лодж. — Мы шаг за шагом проследим весь ход его мыслей. Я лично считаю его идею ошибочной, но мы не можем так вот сразу отмести ее — кто знает, а вдруг он все-таки прав.
— Это вы к тому, что, даже если он окажется прав, наша работа не будет приостановлена?! — так и заклокотал Сиффорд. — Что для достижения поставленной перед нами цели вы собираетесь использовать даже такое унижающее Человека открытие?
— Разумеется, — сказал Лодж. — Если жизнь в самом деле является симптомом заболевания и старческого одряхления материи, что ж, пусть так, с этим ничего не поделаешь. Как справедливо заметили Кент и Элен, смысл наших терминов очень специфичен и зависит от категорий, которыми мы мыслим. Почему нельзя допустить, что для Вселенной смерть — это… это для нас жизнь? Если Генри прав, он открыл то, что существовало всегда, испокон веков.
— Вы не понимаете, что говорите! — вскричал Сиффорд.
— Ошибаетесь! — рявкнул Лодж. — У вас просто сдали нервы. У вас и кое у кого из остальных. И у меня тоже, вероятно. Или же у нас у всех. Нами завладел и правит страх; у вас это страх перед порученной вам работой, у меня — страх перед тем, что она не будет выполнена. Мы загнаны в тупик, мы расшибаем мозги о каменные стены своей совести и нравственных норм.
Будь вы сейчас на Земле, вы не стали бы так пережевывать эту идею. Возможно, вы поначалу слегка поперхнулись бы, но, докажи вам, что предположение Генри правильно, вы б его благополучно проглотили и продолжили бы поиски первопричины того заболевания и распада материи, которое мы зовем жизнью. А само открытие вы просто приняли бы к сведению, оно всего лишь расширило бы ваши знания, и только. Но, находясь здесь, вы бьетесь головой об стену и вопите от ужаса.
— Бэйярд! — вскричал Форестер. — Остановитесь! Вы не смеете…
— Смею, — огрызнулся Лодж. — И не остановлюсь. Меня тошнит от их хныканья и стенаний. Я устал от этих избалованных, распущенных фанатиков, которые довели себя до состояния фанатического исступления, заботливо вскармливая в себе надуманные, беспочвенные страхи. Чтобы справиться с нашей задачей, нужны мужчины и женщины, обладающие острым умом и твердой волей. Для такой работы требуется огромная смелость и высокоразвитый интеллект.
У Крейвена от ярости побелели губы.
— Но мы уже работали! — выкрикнул он. — Даже тогда, когда против этого восставали все наши чувства, даже тогда, когда наше представление о порядочности, этике, наш рассудок и религиозный инстинкт призывали нас бросить эту работу, мы все-таки ее продолжали. И не обольщайтесь, что нас удерживали ваши сладкоречивые проповеди, шуточки, ободряющее похлопывание по плечу. Не обольщайтесь, что нас вдохновляло ваше фиглярство.
Форестер стукнул кулаком по столу.
— Прекратите этот спор! — потребовал он. — Перейдем к делу.
Крейвен, еще бледный от гнева, откинулся на спинку стула. Сиффорд продолжал сжимать и разжимать кулаки.
— В записях Генри сформулирован его вывод, — сказал Форестер. — Хотя вряд ли это можно считать выводом. Лучше назовем его заключение гипотезой. Как же, по-вашему, с ней быть? Не обратить на нее внимания, отмахнуться от нее или же все-таки проверить, насколько его предположение правильно?
— Я считаю, что его нужно проверить, — заявил Крейвен. — Эту гипотезу выдвинул Генри. А Генри умер и не может выступить в защиту своей идеи. Наш долг — взять на себя проверку правильности его предположения: он заслужил это.
— Если подобная гипотеза вообще поддается проверке, — заметил Мэйтленд. — Мне лично кажется, что это скорей относится к философии, чем к области конкретных наук.
— Философия идет рука об руку со всеми конкретными науками, — сказала Элис Пейдж. — Нельзя отказаться от проверки гипотезы Генри только потому, что она на первый взгляд представляется очень сложной.
— При чем тут сложность, — возразил Мэйтленд — Я хотел сказать… А, к чему все эти рассуждения, давайте лучше займемся ее проверкой.
— Согласен, — сказал Сиффорд. Он быстро повернулся к Лоджу. — Но если проверка даст положительные результаты или хоть какие-нибудь доказательства в пользу правильности этой гипотезы, если мы не сумеем ее полностью опровергнуть, я немедленно прекращаю работу. Предупреждаю вас совершенно официально.
— Это ваше право, Сиффорд. Можете пользоваться им в любое угодное вам время.
— Возможно, что будет одинаково трудно доказать как правильность этой идеи, так и ее ошибочность, — произнесла Элен Грей.
Лодж поймал на себе взгляд Сьюзен Лоуренс — она мрачно улыбалась, и на ее лице было написано невольное восхищение с оттенком цинизма, словно она в этот момент говорила ему: «Вот вы и снова добились своего. Я не думала, что на сей раз вам это удастся. Право, не думала. Но, как видите, ошиблась. Однако вы не вечно будете обводить нас вокруг пальца. Придет время…»
— Хотите пари? — шепотом спросил он ее.
— На цианистый калий, — ответила она.
Лодж рассмеялся, хотя знал, что она права — права даже больше, чем ей кажется. Ибо это время уже пришло и спецгруппа № 3 под кодовым названием «Жизнь» фактически перестала существовать. Вызов, который им бросил Генри Грифис своими записями в блокноте, подстегнул их, задел за живое, и они будут работать дальше, будут, как прежде, добросовестно исполнять свои рабочие обязанности. Но их творческий пыл угас безвозвратно, потому что в души их слишком глубоко въелись страх и предубеждение, а мысли их спутались в такой клубок, что они почти полностью утратили способность к здравому восприятию действительности.
Если Генри Грифис стремился сорвать выполнение программы, подумал Лодж, он с успехом достиг своей цели. Мертвому, ему удалось это куда лучше, чем если бы он занимался этим живой. Лоджу вдруг показалось, будто он слышит неприятный жесткий смешок Генри, и он в недоумении пожал плечами, потому что у Генри начисто отсутствовало чувство юмора.
Несмотря на то что он оказался Нищим Философом, крайне трудно было отождествить его с таким персонажем — старым изолгавшимся хвастуном с изысканными манерами и высокопарной речью. Ведь сам Генри никогда не лгал и не бахвалился, манеры его отнюдь не отличались изяществом, и он не обладал даром красноречия. Он был неловок, молчалив, а когда ему нужно было что-нибудь сказать, говорил отрывисто, ворчливо.
Ну и пасквилянт, подумал Лодж. Неужели он все-таки был совсем другим, чем казался? Что, если он с помощью своего персонажа — Философа — высмеивал их, издевался над ними, а они этого даже не подозревали?
Лодж потряс головой, мысленно споря с самим собой.
Если предположить, что Философ издевался над ними, то делал он это очень тонко, так тонко, что ни один из них этого не почувствовал, так искусно, что это никого не задело.
Но самое страшное заключалось не в том, что Генри мог исподтишка делать из них посмешище. Внушало ужас другое — то, что Философ появился на экране вторым. Он вышел вслед за Деревенским Щеголем и, пока длилось представление, все время был в центре внимания, со смаком поедая индюшачью ножку и дирижируя ею в такт своей выспренней речи, которой он поливал слушателей как автоматной очередью. Да, Философ вообще был самым значительным и активным действующим лицом всего Спектакля!
Значит, ни один из них не мог экспромтом создать его и выпустить па экран.
А это снимало подозрение, по крайней мере, с четырех участников вчерашнего представления.
И могло означать:
либо то, что среди них присутствовал призрак;
либо то, что машина, обладая памятью, сама создала персонаж Генри;
либо то, что они — все восемь — стали жертвой массовой галлюцинации.
Однако ни одно из трех предположений не выдерживало никакой критики. И вообще все, что здесь происходило, казалось абсолютно необъяснимым.
Представьте группу высококвалифицированных ученых, воспитанных в духе материалистического подхода к действительности, скептицизма и нетерпимости ко всему, что отдает душком мистицизма; ученых, нацеленных на изучение фактов, и только фактов. Что может привести к распаду такого коллектива? Не клаустрофобия, развившаяся в результате длительной изоляции на этом астероиде. Не постоянные угрызения совести, причина которых — в неспособности вырваться из плена прочно укоренившихся этических норм. Не атавистический страх перед призраками. Все это было бы слишком просто.
Тут действовал какой-то другой фактор. Другой неизвестный фактор, мысль о котором еще никому не приходила в голову, подобно тому как никто пока не задумывался о новом подходе к решению поставленной перед ними задачи. Том самом новом подходе, о котором упомянул за обедом Мэйтленд, сказав, что для проникновения в тайну первопричины жизненных явлений им следовало бы подступиться к этой проблеме с какой-то другой стороны. «Мы на ложном пути, — сказал тогда Мэйтленд. — Нам необходимо найти новый подход». И Мэйтленд, несомненно, имел в виду, что для их исследований более не годятся старые методы, цель которых — поиск, накопление и анализ фактического материала; что научное мышление в течение длительного периода времени работало в одной-единственной, теперь уже порядком истертой колее устаревших категорий и не ведало иных путей к познанию…
Спектакль! — вдруг осенило его. Может, этим фактором был Спектакль? Что, если игра в Спектакль, которая, по замыслу, должна была сплотить членов группы и помочь им сохранить здравый рассудок, по какой-то непонятной пока причине превратилась в обоюдоострый меч?
Они начали вставать из-за стола, чтобы разойтись по своим комнатам и переодеться к обеду. А после обеда — опять Спектакль.
Привычка, подумал Лодж. Даже сейчас, когда все полетело к чертям, они оставались рабами привычки.
Они переоденутся к обеду; они будут играть в Спектакле. А завтра утром они спустятся в лаборатории и снова примутся за работу, но их труд будет непродуктивным, потому что цель, достижению которой они отдали все свои профессиональные знания, перестала для них существовать, испепеленная страхом, раздирающим душу противоречиями, смертью одного из них, призраками.
Кто-то тронул его за локоть, и Лодж увидел, что рядом стоит Форестер.
— Ну что, Кент?
— Как себя чувствуете?
— Нормально, — ответил Лодж и, немного помолчав, произнес: — Вы, безусловно, понимаете, что это конец.
— Мы еще поборемся, — заявил Форестер. Лодж покачал головой:
— Разве что вы, вы ведь моложе меня. А на меня не рассчитывайте — я сгорел вместе с остальными.
8
Представление началось с того, на чем оно прервалось накануне: все персонажи на экране, появляется Прелестная Девушка, а Нищий Философ, самодовольно потирая руки, произносит:
— Что за душевная обстановка! Наконец-то мы все в сборе.
Прелестная Девушка (не очень твердо держась на ногах): Послушайте, Философ, я сама знаю, что опоздала, и незачем это подчеркивать, да еще в такой странной форме! Само собой разумеется, что мы здесь собрались всей компанией. А я… Ну, меня задержали крайне важные обстоятельства.
Деревенский Щеголь (в сторону, с крестьянской хитрецой): «Том Коллинз»[25] и игральный автомат.
Инопланетное Чудовище (высунув голову из-за дерева): Тск хрлстлги вглатер, тск…
А ведь с представлением что-то неладно, вдруг подумал Лодж.
В нем явно был какой-то дефект, неправильность, нечто до ужаса чужое и непривычное; такое, от чего пробирает дрожь, даже если это новое чуждое качество не поддается определению.
Неладное творилось с Философом, причем беспокоило вовсе не его присутствие на экране, а что-то совершенно другое, необъяснимое. Странно измененными казались Прелестная Девушка, Приличный Молодой Человек, Красивая Стерва и все, все остальные.
Резко переменился Деревенский Щеголь, а уж он-то, Бэйярд Лодж, знал Деревенского Щеголя как облупленного — знал каждую извилину его мозга, его мысли, мечты, тайные желания, его грубоватое тщеславие, нахальную манеру посмеиваться над окружающими, жгучее чувство неполноценности, которое побуждало его во имя самоутверждения заниматься восхвалением собственной персоны.
Словом, он знал его, как каждый из зрителей должен был знать свой персонаж, воспринимал его, как что-то более значимое, чем образ, созданный в воображении; знал его лучше, чем любого другого человека, чем самого близкого друга. Ибо они были связаны теми единственными в своем роде узами, которые связывают творца с его творением.
А в этот вечер Деревенский Щеголь заметно отдалился от него, словно бы обрезал невидимые веревочки, с помощью которых им управляли, обрел некую самостоятельность, и в этой самостоятельности уже пробивались первые ростки полной независимости.
До Лоджа донеслись слова Философа:
— Но я никак не мог обойти молчанием тот факт, что мы здесь собрались в полном составе. Ведь один из нас умер…
В зрительном зале — ни шумного вздоха, ни шороха, никто даже не вздрогнул, но чувствовалось, как все напряглись, словно туго натянутые скрипичные струны.
— Мы — это совесть, — произнес Усатый Злодей. — Отраженная совесть, принявшая наш облик и играющая наши роли…
— Совесть человечества, — сказал Деревенский Щеголь.
Лодж невольно привстал.
«Я ведь не велел ему произносить эту фразу! Он сделал это по собственному почину, без моего приказа. У меня просто возникла такая мысль, вот и все. Боже милостивый, я же только подумал об этом, только подумал!»
Теперь-то он знал причину необычности сегодняшнего представления. Наконец он понял, в чем странность персонажей.
Они были не на экране! Они стояли на сцене, на узких подмостках перед экраном!
Они. Уже не спроецированные на экран воображаемые образы, а существа из плоти и крови. Созданные мыслью марионетки, которые внезапно ожили.
Он похолодел, похолодел и замер, вдруг со всей ясностью осознав, что одной лишь силой мысли — силой мысли в сочетании с таинственными и безграничными возможностями электроники — Человек сотворил жизнь!
Новый подход, сказал тогда Мэйтленд.
О Господи! Новый подход!
Они потерпели неудачу в работе и одержали поразительную победу, играя в часы досуга, и отныне отпадет необходимость в особых группах ученых, ведущих исследования в той мрачной области, где живое незаметно переходит в мертвое, а мертвое — в живое. Ведь для того, чтобы создать человеко-чудовище, достаточно будет сесть перед экраном и вымыслить его — кость за костью, волос за волосом его мозг, внутренности, особые свойства организма и все прочее. Так появятся на свет миллионы чудовищ для заселения тех планет.
И эти монстры будут людьми, потому что их по заранее разработанным проектам сотворят их братья по разуму, человеческие существа.
Близится минута, когда персонажи спустятся со сцены в зал и смешаются со зрителями. Как же поведут себя их творцы? Обезумеют от ужаса, дико завопят, впадут в буйное помешательство?
Что он, Лодж, скажет Деревенскому Щеголю?
Что он вообще может сказать ему?
И — а это куда важней — о чем заговорит с ним сам Щеголь?
Лодж не в силах был шевельнуться, не мог вымолвить ни слова или хотя бы криком предостеречь остальных. Он сидел как каменный в ожидании того момента, когда они с подмостков спустятся в зал.