Последний джентльмен
Через тридцать лет, через многие миллионы написанных слов, наконец наступил день, когда он не смог написать больше ни строчки.
Ему больше нечего было сказать. Он все сказал.
Последняя из длинной серии книг, законченная несколько месяцев тому назад, должна была вот-вот выйти из печати, и он ощущал внутри себя такую пустоту, словно из него выпустили всю кровь.
Он сидел у окна в своем кабинете, ожидая визита сотрудника журнала новостей, и его взгляд вяло блуждал по большой лужайке с разбросанными по ней кустами бересклета, березками и жизнерадостными клумбами с тюльпанами. Он спрашивал себя, почему его так беспокоит мысль о неспособности писать дальше — ведь он и так уже сказал гораздо больше, чем основная масса его собратьев по перу. И он говорил обычно без иносказаний, со всей искренностью, пусть и в романизированной форме, и — по крайней мере, он надеялся на это — достаточно убедительно.
Сегодня он занимал в мировой литературе надежное, устойчивое положение. Поэтому он пытался убедить себя, что все идет к лучшему, что он может остановиться теперь, когда достиг вершины в своем искусстве. Это было несравненно правильнее, чем если бы он постепенно подошел к закату жизни, позволив туману старческого слабоумия ослабить блеск своего творчества.
И все же потребность писать дальше продолжала беспокоить его. У него было ощущение, что прекратить писать — это все равно что совершить предательство. Хотя он и не имел ни малейшего представления, кого он предавал таким образом. Среди его переживаний было еще нечто вроде чувства уязвленного самолюбия и, может быть, ощущения легкой паники, подобного тому, что испытывает человек, у которого внезапно резко ухудшилось зрение.
Но все это следовало считать просто глупостями. За тридцать лет, посвященных литературе, он достойно завершил труд целой жизни. И он совсем неплохо прожил эту жизнь. Не то чтобы слишком бурно или в чем-то легкомысленно, но так, что сейчас он с полным основанием мог испытывать чувство удовлетворения.
Он обвел взглядом рабочий кабинет, подумав при этом, насколько комната способна приобрести отпечаток личности живущего в ней: ряды переплетенных в кожу книг, сдержанная элегантность письменного стола из массивного дуба, пушистый ковер на полу, старые уютные кресла — каждый предмет обстановки создавал и укреплял уверенность в том, что он находится именно там, где и должен находиться.
Раздался стук в дверь.
— Войдите, — сказал Харрингтон.
Дверь открылась, и на пороге появился Адамс: согбенная фигура, белые как снег волосы. Идеальный образ старого верного слуги.
— Вас спрашивает господин из «Ситуации», сэр.
— Отлично, — бросил Харрингтон. — Просите его, пожалуйста.
«Отлично» было просто стандартным выражением, приличествующим обстоятельствам, потому что ему вовсе не хотелось видеть этого посланника прессы. Но договоренность о встрече была достигнута несколько недель тому назад, и сейчас ему не оставалось ничего другого, как примириться с визитом.
Вошедший походил скорее на воротилу крупного бизнеса, чем на редактора журнала. Харрингтон неожиданно подумал: трудно представить, что именно этот человек способен писать в том сжатом, резком стиле, создавшем популярность «Ситуации».
— Джон Леонард, — произнес мужчина, пожимая руку Харрингтону.
— Рад видеть вас, — ответил Харрингтон тем любезным дружелюбным тоном, который привык применять при деловых встречах. — Садитесь, прошу вас. Мне представляется, что я хорошо знаю вас, журналистов. Я уже много лет подряд регулярно читаю ваш журнал. Как только он приходит, я сразу же принимаюсь искать статью Харви.
Леонард негромко рассмеялся.
— Похоже, что Харви — наш самый популярный хроникер, наша главная приманка для читателя, — сказал он. — Все, кто приходит к нам в редакцию, обязательно стремятся повидаться с ним. — Он устроился в предложенном ему кресле. — Прежде всего, я должен передать вам привет от мистера Уайта.
— Это очень любезно с его стороны, — ответил Харрингтон. — Поблагодарите его от моего имени. Я не встречался с ним уже столько лет…
Подумав об Уайте, Харрингтон вспомнил, что он и видел-то Престона Уайта всего один раз и что было это лет двадцать тому назад. Насколько ему помнилось, Уайт обладает сильной, энергичной натурой, большим даром убеждения, настойчивостью и упорством; короче говоря, он был точным отражением характера своего журнала.
— В прошлом месяце, — продолжал Леонард, — я встречался с другим вашим знакомым. Я имею в виду сенатора Джонсона Энрайта.
Харрингтон кивнул;
— Конечно, я знаком с сенатором много лет. Этот человек достоин восхищения. Наверное, вы думаете, что мы выглядим довольно необычной дружеской парой. Ведь мы с сенатором совершенно не похожи внешне.
— Сенатор искренне уважает вас и очень привязан к вам.
— Эти чувства взаимны, — сказал Харрингтон. — Что касается истории с Госдепартаментом… Она сильно беспокоит меня.
— Вот как?
— О, это человек на своем месте! — продолжал Харрингтон. — По крайней мере, мне так представляется. Для него характерны исключительная честность, редко встречающаяся в наши дни стойкость духа и крепкое телосложение. Короче говоря, все, что необходимо человеку на таком посту Но есть и некоторые другие соображения…
Леонард несколько удивленно поднял брови.
— Но вы же не хотите…
— Разумеется, нет, мистер Леонард, — сказал Харрингтон, устало махнув рукой. — Я просто пытаюсь поставить себя на место человека, посвятившего большую часть своей жизни служению обществу. Я знаю что Джонсон должен рассматривать эту возможность с чувством, похожим на ужас. Ведь у него в сравнительно недавнем прошлом был момент, когда он готов был уйти в отставку, и только чувство долга заставило его остаться в сенате.
— Политик никогда не откажется от шанса стать руководителем Госдепартамента, — возразил Леонард. — Впрочем, Харви сообщил на прошлой неделе, что сенатор согласится.
— Да, я знаю, — ответил Харрингтон, — я читал об этом в газетах.
— Я не хотел бы, чтобы вы тратили время напрасно, — сказал Леонард, старавшийся не отклоняться от главной темы беседы. — Я, кстати, уже провел солидное расследование вашего прошлого.
— Не стесняйтесь, — доброжелательно ответствовал Харрингтон. — Мы будем беседовать столько, сколько вам потребуется. Мне совершенно нечего делать до вечера, когда я собираюсь поужинать с моей матерью.
— Ваша мать еще жива? — удивился Леонард.
— Да, и выглядит достаточно бодрой, несмотря на свои восемьдесят три года, — ответил Харрингтон. — Моя дорогая старая мамочка с безмятежным выражением на прекрасном лице. Знаете, эти лица на портретах Уистлера…
— Вам повезло. Моя мать умерла, когда я был еще совсем мальчишкой.
— Это очень печально, — согласился Харрингтон. — Моя мать — настоящая светская дама, изысканная до кончиков ногтей. В наши дни такие дамы встречаются не часто. Я уверен, что только благодаря матери я стал тем, кем являюсь сейчас. Знаете, чем я горжусь, пожалуй, больше всего? Это было в статье, которую ваш литературный критик Седрик Мэдисон написал обо мне несколько лет назад. Я тогда еще написал ему краткое письмо с выражением благодарности и искренне намеревался как-нибудь нанести ему визит. Но время прошло, и я так и не собрался. Мне хотелось бы познакомиться с ним.
— И что же он написал про вас?
— Он написал, если я не ошибаюсь, что я — последний оставшийся в живых джентльмен.
— Неплохо сказано, — согласился Леонард. — Надо будет найти эту статью. Мне кажется, что Седрик понравился бы вам. Иногда он выглядит несколько странно, но это настоящий работяга, как и вы. Можно сказать, он просто живет в своем рабочем кабинете, проводя в нем дни и ночи.
Покопавшись в портфеле, Леонард извлек из него пачку бумаг. Быстро перелистав их, он нашел нужную страницу.
— Мы хотим сделать ваш настоящий портрет в натуральную величину, — сообщил он. — Обложка и две полные страницы внутри с многочисленными фото. Я уже говорил, что многое о вас знаю, но у меня остались кое-какие вопросы. Есть и некоторые противоречия.
— Боюсь, что не совсем понимаю, о чем вы говорите.
— Знаете, как мы работаем? — спросил Леонард. — Мы сопоставляем биографические данные, полученные из разных источников, потому что хотим быть уверены в сведениях о прошлом объекта исследования. Только после этого мы переходим к сбору данных о его человеческих качествах. Мы встречаемся с друзьями детства нашего героя, с его преподавателями, короче, со всеми, кто может помочь нам лучше понять его. Мы отправляемся туда, где он жил, мы собираем разные мелочи, касающиеся его жизни, разные любопытные случаи. Эта работа требует больших усилий, но мы гордимся тем, как ее выполняем.
— Ваша гордость вполне оправданна, молодой человек.
— Так вот, я отправился в Вайамушинг, в Висконсине, — продолжал журналист. — В город, где вы родились, судя по вашим словам.
— У меня остались самые приятные воспоминания об этом месте, — задумчиво произнес Харрингтон. — Чудесный городок, уютно расположившийся между холмами и рекой.
— Мистер Харрингтон!
— Да?
— Вы родились не в этом городе.
— Простите, я не понял вас.
— В книге записей о рождениях в административном центре графства нет ничего о вас. И никто в городе вас не помнит.
— Это ошибка, — возмутился Харрингтон. — Если, конечно, вы не шутите.
— Вы учились в Гарварде, мистер Харрингтон. Набор 1927 года.
— Да, это так.
— Вы никогда не были женаты.
— Я долгое время встречался с одной девушкой. Но она умерла.
— Ее звали Корнелия Сторм, — сообщил Леонард.
— Да, именно так. Об этом мало кто осведомлен.
— Мистер Харрингтон, мы проводим наши расследования очень тщательно.
— Ну и что? — бросил Харрингтон. — Это ведь не секрет. Просто не стоит афишировать это, вот и все.
— Мистер Харрингтон!
— Да?
— Дело не только в Вайамушинге. Все остальное тоже не стыкуется. Мы не нашли никаких следов вашего пребывания в Гарварде. И девушка по имени Корнелия Сторм никогда не существовала в действительности.
Харрингтон вскочил с кресла.
— Это просто смешно! — закричал он. — Чего вы хотите добиться?
— Я очень огорчен, что расстроил вас, — сказал Леонард. — Мне надо было более осторожно разговаривать с вами на эту тему. Очевидно, есть нечто…
— Да, есть нечто, что доставит мне удовольствие, — перебил его Харрингтон. — Немедленно распрощаться с вами.
— Может быть, я могу что-нибудь сделать для вас? Хоть что-нибудь…
— Вы и так уже сделали достаточно, — жестко бросил Харрингтон. — Даже более чем достаточно, можете мне поверить.
Он опустился в кресло и, вцепившись в подлокотники, попытался унять дрожь во всем теле, прислушиваясь к затихающим звукам удаляющихся шагов посетителя.
Услышав стук входных дверей, он позвал Адамса.
— Вам что-нибудь нужно, сэр? — почтительно откликнулся Адамс.
— Да. Скажите мне, кого вы видите перед собой? — Но, сэр, — ответил явно озадаченный Адамс, — это же вы — сэр Холлис Харрингтон.
— Спасибо, Адамс. Я так и думал.
Уже стемнело, когда он уселся за руль своей машины, не торопясь проехал хорошо знакомой улицей и остановился перед старинным домом с белыми колоннами, едва видневшимися сквозь густую темную зелень парка.
Выключив зажигание, он вышел из машины и остановился, словно хотел в очередной раз проникнуться атмосферой этой улицы — строгой, корректной улицы аристократического вида — настоящего островка старины в нынешнем материалистическом мире. Даже немногочисленные проезжавшие по улице автомобили, казалось, ощущали царивший здесь дух благородства, подумал он. Они двигались здесь медленнее, их моторы работали тише, чем на остальных улицах, что заставляло невольно задумываться о наличии у этих механических существ весьма неожиданного для них чувства такта.
Повернувшись спиной к улице, Харрингтон направился по аллее к дому. Ароматы пробуждающегося к жизни весеннего сада нахлынули на него в темноте неудержимым потоком. Он невольно пожалел, что не приехал засветло, потому что Генри, садовник его матери, не имел себе равных в искусстве выращивания тюльпанов.
Медленно идя по аллее и наслаждаясь запахами зелени и цветов, он почувствовал, как постепенно избавляется от возникшего после встречи с журналистом ощущения, что он столкнулся с чем-то странным и непонятным. Одно только его присутствие на этой улице, на этой аллее возрождало в нем уверенность, что все в порядке, все идет так, как должно идти.
Он поднялся по аккуратным кирпичным ступенькам на крыльцо и протянул руку к молотку.
Салон был освещен, и он подумал, что мать ожидает его там, но дверь все равно откроет Тильда, прибежавшая из кухни. Возраст не позволял почтенной даме передвигаться со свойственной ей в прошлом живостью.
Он постучал и стал ждать. Ему вспомнились счастливые дни, проведенные в этом доме до поступления в Гарвард. Тогда еще был жив отец. Несколько семей, представителей старых родов, оставшихся с той поры, все еще проживали по соседству, но он уже много лет не встречал никого из них. Приезжая сюда, он буквально не показывал носа наружу, проводя бесконечные часы в долгих беседах с матерью.
Дверь распахнулась. Но на пороге почему-то стояла не Тильда в своей обычной шуршащей юбке и кофте с белым накрахмаленным воротничком, а какая-то совершенно не знакомая ему женщина.
— Добрый вечер, — сказал он. — Вы, по-видимому, соседка?
— Я живу здесь, — сухо ответила женщина.
— Но… Но я же не мог ошибиться! — воскликнул Харрингтон. — Ведь здесь живет миссис Дженнингс Харрингтон.
— Сожалею, но мне неизвестно это имя. Какой номер дома вам нужен?
— 2034 по Саммер Драйв.
— Да, это здесь, — удивилась женщина, — но миссис Харрингтон… Я вообще не знаю никого с такой фамилией. Мы живем здесь вот уже пятнадцать лет, и за все это время поблизости никогда не было никаких Харрингтонов.
— Мадам, — растерянно произнес Харрингтон, — поверьте, это крайне важно для меня…
Женщина резко захлопнула дверь перед его носом.
Он еще долго стоял на крыльце перед закрытой дверью. В какой-то момент он поднял руку, чтобы снова взяться за молоток, но удержался. Постояв еще немного, он вернулся на улицу.
Остановившись возле машины, он пристально всмотрелся в дом, куда на протяжении многих лет приезжал повидаться с матерью, — дом, в котором прошло его детство.
Он открыл машину и сел за руль. Руки дрожали так сильно, что он с трудом достал ключ из кармана и долго возился, пока не вставил его в замок зажигания.
Он повернул ключ, и двигатель заработал. Тем не менее Харрингтон не сразу тронулся с места, а еще несколько минут неподвижно сидел, крепко, до судорог, стискивая руль и не отводя взгляда от дома. В мозгу продолжала крутиться и никак не могла улечься мысль о том, что вот уже пятнадцать лет кто-то чужой жил в этих родных стенах.
Но где в таком случае его мать и ее верная Тильда? Где Генри со своими несравненными тюльпанами? Куда подевались бесчисленные вечера, проведенные в этом самом доме за последние годы? И долгие беседы в элегантно обставленном салоне перед камином, заполненным пылающими березовыми и буковыми поленьями, возле которого на ковре дремал свернувшийся клубком старый кот?
Была какая-то упорядоченность, подумал Харрингтон, какая-то зловещая система в последовательности событий его жизни. В образе жизни, в написанных книгах, в случавшихся в его жизни привязанностях и, пожалуй, еще больше в тех, которые так и не случились. Какая-то непреклонная сила скрывалась в засаде за всеми этими декорациями; она находилась где-то совсем рядом, но все же за границей поля зрения. Она таилась возле него годами, и он не раз ощущал ее присутствие, задумывался о ней, пытался обнаружить ее — и всегда безуспешно. Но никогда он не чувствовал ее близость так отчетливо, как сейчас.
Он не сомневался, что та самая сила, которая влияла на его жизнь, удерживала его сейчас, не позволяя кинуться к дверям дома, стучать, словно безумному, и требовать, чтобы ему ответили, где находится его мать.
Заметив, что дрожь прекратилась, он поднял стекло и включил передачу.
На первом же перекрестке он повернул налево и некоторое время ехал вверх по идущей в гору длинной улице.
Через десять минут он уже был возле кладбища. Поставив машину на стоянку, он взял с заднего сиденья плащ, натянул его на плечи и несколько мгновений постоял возле машины, глядя на раскинувшийся у подножия холма город и извивавшуюся по равнине реку.
Хоть это по крайней мере реально, подумал он, — город и река. Этого уж никто у него не отнимет — так же, впрочем, как книги и карты в его библиотеке.
На кладбище он вошел через небольшую боковую калитку и уверенно зашагал между темными надгробиями, слабо освещенными неверным голубым светом луны.
Вот и знакомый надгробный памятник. Он был таким же, каким давно запечатлелся в памяти Харрингтона, в его сердце. Он опустился на колени перед памятником и прикоснулся к нему обеими руками, ощущая ладонями мох и лишайники, давно покрывшие поверхность камня от основания до вершины. Они казались ему такими же знакомыми и близкими, как и сам памятник.
— Корнелия, — прошептал он, — ты всегда здесь, Корнелия.
Он порылся в карманах, достал коробок спичек. Несколько спичек отказались загораться, и только четвертая или пятая вспыхнула слабым колеблющимся светом. Он бережно прикрыл язычок огня ладонями и поднес его к камню. На нем было выбито имя. Но это не было имя Корнелии Сторм.
Сенатор Джонсон Энрайт приподнял графинчик с водкой.
— Нет, спасибо, — поблагодарил Харрингтон. — Мне достаточно одной рюмки. Я заглянул к вам совсем ненадолго и сейчас уже ухожу.
Он окинул взглядом комнату. Теперь у него появилась уверенность в одном — именно в том, за подтверждением чему он и пришел сюда. Рабочий кабинет сенатора выглядел не так, как обычно. Значительная доля его блеска исчезла, тонкий налет роскоши рассеялся. Он казался каким-то поблекшим, и очертания предметов вокруг Харрингтона слегка расплывались. Голова оленя над камином выглядела сильно потрепанной, утратившей свой обычный гордый и благородный облик.
— Вы так редко заглядываете ко мне, — сказал сенатор, — но вы же знаете, что вам всегда здесь рады. Особенно этим вечером. Все мои домашние разъехались, а у меня сегодня как раз весьма серьезные проблемы.
— Эта история с Госдепартаментом?
— Да, именно она. Я сказал президенту, что соглашусь, если ему не удастся найти никого другого. Я почти умолял его постараться найти другую кандидатуру.
— Вы не могли просто сказать ему «нет»?
— Я пытался, — печально ответил сенатор. — Я очень старался сказать ему именно это. И хотя мне никогда в жизни не приходилось искать аргументы во время дискуссии, на сей раз у меня ничего не получилось. Наверное, потому, что я стал слишком большим гордецом. За многие годы у меня появилась гордость за мою работу, и я уже не могу от нее избавиться.
Сенатор откинулся на спинку кресла, в котором утопал почти целиком, и Харрингтон отметил про себя, что он сам, в противоположность кабинету, совсем не изменился. Он остался прежним: лицо, словно вырубленное грубыми ударами резца, густая серебряная грива, острые зубы старого хищника, тяжело закругляющиеся массивные плечи гризли.
— Вы, конечно, знаете, что я отношусь к числу наиболее верных ваших читателей, — сказал сенатор.
— Да, знаю, — ответил Харрингтон. — И горжусь этим.
— Вы обладаете дьявольским умением выстраивать слова в строчки, между которыми прячете свои крючки, — продолжал сенатор. — И, зацепившись хотя бы за один из них, читатель уже не может сорваться. И он мечется взад и вперед, целыми днями вспоминая то, что было написано вами.
Он поднял бокал и отхлебнул из него.
— Я никогда не говорил вам этого, — продолжал он. — И не знаю, стоит ли это делать, хотя мне кажется, что все-таки стоит. В одной из книг вы как-то сказали, что печать судьбы может лежать на одном-единственном человеке. И если этот человек потерпит поражение, добавили вы, мир может погибнуть.
— Пожалуй, я действительно когда-то написал не что в этом роде. У меня впечатление, что…
— Вы на самом деле не хотите выпить хотя бы еще немного? — спросил сенатор, протягивая руку к бутылке.
— Нет спасибо, — ответил Харрингтон.
Внезапно у него в мозгу словно щелкнул какой-то переключатель, и перед его внутренним взором возникла картина совсем другого времени и совсем другого места. Там он тоже собирался выпить. И тень, таившаяся в углу комнаты, говорила с ним. Такое с ним случилось впервые. В первый раз воспоминание об этой встрече возникло в его сознании. И ему показалось, что ничего подобного просто не могло произойти с ним, Холлисом Харрингтоном. Это была правда, которую он не хотел, не мог принять, но которая все же находилась здесь, в его голове, холодная и обнаженная.
— Я хотел поговорить с вами о месте, где вы рассуждаете о судьбе, — сказал сенатор. — Речь там идет об очень странных обстоятельствах; я полагаю, что вы согласитесь со мной. Вы, конечно, знаете, что я как-то подумывал уйти в отставку.
— Я помню об этом, — ответил Харрингтон. — И помню также, что согласился тогда с вашими доводами.
— Именно в это время, — торжественно произнес сенатор, — я и прочел это ваше рассуждение. Я уже составил заявление, в котором сообщал, что уйду, как только истечет срок действия моего мандата, и собирался передать его прессе на следующее утро. Но тут я прочитал написанное вами и задался вопросом: а что, если я именно тот человек, о котором вы говорили? Разумеется, я не верил всерьез, что это так.
Харрингтон почувствовал себя неловко и заерзал в кресле.
— Не знаю, что и сказать вам. Вы возлагаете на меня слишком большую ответственность.
— В результате я не стал подавать в отставку, — сказал сенатор. — И порвал свое заявление.
Некоторое время они молчали, следя за метавшимися в камине языками пламени.
— Ну а теперь, — снова заговорил Энрайт, — возникла новая сложная ситуация.
— Я был бы рад помочь вам, — сказал Харрингтон почти трагическим тоном. — И хотел бы найти подходящие к случаю слова. Но не могу, потому что сам дошел до точки. Я полностью исписался. Мне больше нечего сказать моим читателям.
Говоря эти слова, он знал, что хотел сказать нечто совсем другое. А именно: я пришел рассказать вам, что кто-то чужой вот уже пятнадцать лет живет в доме моей матери, что на памятнике над гробом Корнелии выбито совсем не ее имя. Я пришел сюда, чтобы выяснить, не изменилась ли эта комната, и она действительно изменилась. Она потеряла свойственный ей ранее отпечаток величия…
Но он не мог сказать это сенатору. У него не было ни малейшей возможности произнести эти слова. Это нельзя было сказать даже такому близкому другу, каким он считал Энрайта.
— Мне очень жаль, Холлис, — сказал сенатор. Харрингтон подумал, что во всем происходящем нет абсолютно ни грана смысла. Он был Холлисом Харрингтоном. Он родился в штате Висконсин. Он получил диплом в Гарварде, он был — как там сказал про него Седрик Мэдисон? — да, он был последним джентльменом среди всех ныне живущих. Жизнь его была правильной до малейших деталей; его дом выглядел на редкость корректным; его представлявшийся идеально завершенным литературный труд был результатом крайне утонченного образования.
Может быть, эта корректность, эта правильность выглядела иногда даже несколько чрезмерной, несколько утрированной для мира 1962 года, избавившегося от последних реликтов идеализма.
Он был Холлисом Харрингтоном, последним оставшимся в живых джентльменом, известным писателем, романтической фигурой в современном трезвом, сугубо реалистическом мире. И еще, он был человеком, который больше не мог писать. Он больше не знал, что говорить; он высказал все, что было у него на душе, раз и навсегда.
Харрингтон медленно поднялся с кресла.
— Мне пора, Джонсон. Я и так засиделся у вас дольше, чем собирался.
— Есть еще кое-что, — сказал сенатор. — Кое-что, о чем я давно хотел спросить вас. Это не имеет никакого отношения к делу, затрагивающему мое служебное положение. Я столько раз собирался задать вам этот вопрос, но всегда останавливался при мысли о том, что не должен делать этого, что, произнеси я эти слова вслух, это могло бы в некотором смысле…
— Спрашивайте, прошу вас, — сказал Харрингтон. — Я отвечу вам, если смогу, конечно.
— Речь идет об одной из ваших первых книг — Сенатор несколько замялся. — Мне кажется, она называлась «Кость для собаки».
— Действительно, это было так давно, — задумчиво произнес Харрингтон.
— Ваш главный герой… Этот неандерталец, которого вы так здорово показали… Он получился у вас таким человечным.
Харрингтон кивнул.
— Верно. Именно таким он и был. Это было человеческое существо. Но только потому, что он жил сто тысяч лет тому назад…
— Конечно, конечно, — вежливо перебил его сенатор. — Вы совершенно правы. И вы его так замечательно показали. Все другие герои ваших книг — существа софистические, пленники условностей. Мне всегда казалось интересным, как вам удалось создать столь убедительный образ подобного существа, дикаря, едва ли не совершенно лишенного разума.
— Он не был лишен разума, — возразил Харрингтон. — И не был настоящим дикарем. Это продукт общества того времени. Я долго жил в его компании, Джонсон, прежде чем решился написать о нем. Я всегда пытался поместить самого себя в условия, в которых он существовал, старался думать так, как думал он. Короче, я хотел побывать в его шкуре. Таким образом мне удалось узнать его радости и его тревоги. Были моменты, когда мне казалось, что он находится рядом.
Энрайт покивал с серьезным видом:
— Я охотно верю вам. Так, значит, вам действительно надо уходить? И вы не хотите ничего выпить на дорожку?
— Очень жаль, Джонсон, но мне нужно вести машину, а дорога довольно длинная.
Сенатор выкарабкался из кресла и проводил Харрингтона до дверей.
— Мы обязательно еще поболтаем с вами, Холлис, и очень скоро. О вашей писательской деятельности. Я не могу поверить, что вы решили бросить писать.
— Может быть, и не брошу, — ответил Харрингтон. — Все может внезапно вернуться на круги своя.
Но он говорил так только для того, чтобы подыграть сенатору. Он знал, что у него нет никаких шансов снова взяться за перо.
Приятели попрощались. Харрингтон тяжело зашагал по аллее, приволакивая правую ногу. Это было ненормально. Никогда в жизни он не замечал за собой ничего подобного.
Его машина стояла возле решетки, ограждающей участок сада. Подойдя поближе, Харрингтон застыл на месте, вытаращив глаза. Это была не его машина. Он ездил на дорогом автомобиле аристократического вида, настоящем лимузине, а сейчас перед ним стояла не просто модель массового выпуска, но и, вдобавок ко всему, довольно потрепанная.
И все же она показалась ему хорошо знакомой. Даже чем-то близкой, привлекательной.
Феномен повторился, но на сей раз по-другому, потому что теперь Харрингтон был в двух шагах от того, чтобы признать реальность.
Он открыл дверцу и сел за руль. Порывшись в карманах, он извлек ключ и некоторое время на ощупь искал замок зажигания. Наконец ключ с сухим щелчком вошел в отверстие, и, едва он повернулся, мотор сразу заработал.
Что-то боролось в душе, стараясь выбраться из тумана, заволакивавшего рассудок. Харрингтон чувствовал, как это что-то рвется на свободу. Он быстро понял, что это было. Это был Холлис Харрингтон, последний джентльмен.
Он долго сидел, не шевелясь. И все это время он не был ни последним джентльменом, ни просто пожилым человеком, сидящим в старом автомобиле. Он был кем-то гораздо более молодым и одновременно удивительно далеким отсюда существом, подвыпившим и жалким. Он сидел в отдельной кабине какого-то не знакомого ему ресторана, в самом дальнем и самом темном углу большого зала, заполненного звуками и запахами. Напротив сидел мужчина, что-то говоривший ему.
Он пытался разглядеть лицо незнакомца, но тот слишком хорошо прятался в тени — если вообще у него было лицо. И все время незнакомец без лица продолжал говорить.
На столе лежали какие-то бумаги — очевидно, одна из его рукописей, и он хорошо знал, что она никому не нужна. Он пытался объяснить чужаку, что не имеет смысла говорить ему об этом, что он сам все знает, но очень хочет, чтобы из этого получилось что-нибудь стоящее. Но язык словно распух во рту, мешая говорить, а в горле стоял колючий ком.
Он не мог выговорить ни единого слова, но ощущал в себе жгучую, непреодолимую потребность изложить свои мысли на бумаге, перенести на нее свои убежденность и веру, страстно рвавшиеся на свободу, стремившиеся к самовыражению.
Из всего, что говорил чужак, Харрингтон отчетливо расслышал только одну фразу:
— Я хочу заключить с вами определенное соглашение.
Это было все; больше ему ничего не удавалось вспомнить.
И она была там, эта древняя, жуткая вещь, обрывочная память о какой-то предыдущей жизни, случайность без прошлого и будущего, без какой-либо связи с ним. Внезапно он ощутил холод и сырость окружавшей его ночи, и все тело отозвалось крупной дрожью. Он включил сцепление, взял влево от тротуара и медленно поехал домой.
Так он ехал полчаса или несколько больше, по-прежнему дрожа от ночного холода. Он подумал, что его согрела бы чашка горячего кофе, и затормозил перед небольшим баром-рестораном, работающим всю ночь. И только теперь с изумлением понял, где находится — до дома оставалось не более трех-четырех километров.
В ресторане было пусто, если не считать несколько небрежно одетой женщины за стойкой. Облокотившись на стойку, почти лежа на ней, она самозабвенно слушала радио.
Харрингтон взобрался на высокий табурет.
— Кофе, пожалуйста, — попросил он.
Ожидая, когда хозяйка приготовит кофе, Харрингтон огляделся. Зал был чистым и уютным, с несколькими автоматами для продажи сигарет и небольшой витриной, заполненной иллюстрированными журналами.
Неряшливо одетая блондинка поставила перед ним на стойку чашку с кофе.
— Это все? — спросила она.
Харрингтон не ответил, потому что в этот момент его внимание привлекла строчка текста на обложке одного из журналов, редактор которого был известен приверженностью к сенсационным новостям.
— Так вам больше ничего не нужно? — переспросила блондинка.
— Нет, этого достаточно, — ответил Харрингтон. Он не смотрел на женщину; он не мог оторвать взгляда от обложки журнала.
На всю обложку яркими большими буквами было вынесено название статьи: «Зачарованный мир Холлиса Харрингтона».
Он осторожно слез с табурета и подошел к витрине. Потом быстро протянул руку и схватил журнал, словно опасаясь, что тот может неожиданно исчезнуть. Пока он не почувствовал, что крепко сжимает его в руке, он все время подозревал, что журнал окажется таким же обманчивым и ирреальным, как и многое из окружавшего его мира.
Вернувшись к стойке, он положил журнал перед собой и пристально уставился на обложку. Строчка крупных четких букв осталась на прежнем месте. Она не изменилась, не исчезла. Харрингтон провел пальцем по буквам и решил, что они выглядят именно так, как и должны выглядеть.
Торопливо перелистав журнал, он отыскал статью. Со страниц журнала на него смотрело лицо, которое, как он знал, должно было быть его лицом, хотя он и представлял себя несколько иным. Это было более молодое, более смуглое лицо, к которому хозяин относился явно без излишнего внимания. Ниже находилась еще одна фотография — изображенная на ней физиономия буквально светилась благородством. Между фотографиями было напечатано: «Кто из этих двух людей является настоящим Холлисом Харрингтоном?»
Там была еще фотография дома, и он узнал это здание, несмотря на жутко запущенный вид; выше был изображен тот же самый дом, но сильно идеализированный, сверкающий белизной, окруженный ухоженным парком; это был дом с ярко выраженной индивидуальностью.
Он не стал читать текст, помещенный между фотографиями домов, поскольку и так знал, что там напечатано. А вот что было в самой статье.
Действительно ли Холлис Харрингтон — это больше, чем один человек? Действительно ли он тот человек, каким представляется самому себе, человек, созданный его собственным воображением, человек, существующий в удивительном зачарованном мире, где жизнь так легка и приятна, а обычаи и привычки столь утонченны и изящны? Или его поведение — не что иное, как тщательно продуманное притворство, редчайший образец идеально разыгрываемого спектакля? Или, может быть, для того чтобы писать так, как пишет он, используя отточенный, выразительный, полный подтекста стиль, присущий ему вот уже тридцать лет, ему было совершенно необходимо создать для себя иную жизнь, резко отличающуюся от его реальной жизни? Может ли быть, что он был вынужден принять этот странный внутренний мир и поверить в него, как будто от этого зависела возможность продолжать писать?..
Чья-то рука опустилась на страницу, не давая возможности читать дальше. Харрингтон удивленно вскинул голову. Это была рука женщины из-за стойки. Он заметил, что глаза у нее блестели, как будто она с трудом сдерживала слезы.
— Мистер Харрингтон, — пробормотала она. — Прошу вас, мистер Харрингтон, не надо читать это.
— Но, миссис…
— Я ведь говорила Харри, что не стоит выставлять этот журнал. Что его лучше спрятать. Но он ответил, что вы все равно заезжаете к нам только по субботам.
— Вы хотите сказать, что я уже бывал здесь раньше?
— Да, вы заглядываете к нам почти каждую субботу, — удивилась женщина. — Почти каждую субботу вот уже много лет подряд. Вам нравится наш пирог с вишнями. Вы обычно заказываете большую порцию.
— Да-да, конечно, — промямлил Харрингтон.
В действительности же он не имел ни малейшего представления об этом заведении, если только. О Боже! Если только он не убедил себя давным-давно, что это нечто совсем другое, какой-нибудь дворец с позолоченной посудой, посещаемый сливками общества.
Нет, это просто невозможно — настолько основательно обманывать себя, подумал он. Может быть, это и удавалось бы некоторое время, но не тридцать же лет! Это не удалось бы никому разумеется, без посторонней помощи.
— Я забыл, — сказал он блондинке. — Сегодня у меня словно не своя голова на плечах. У вас найдется кусочек этого пирога с вишнями?
— Ну конечно! — ответила женщина.
Она сняла с полки поднос с пирогом, отрезала от него солидный кусок и положила на тарелку. Потом поставила тарелку с пирогом и вилкой перед клиентом.
— Простите меня, мистер Харрингтон, — покаянно сказала она. — Мне очень жаль, что я вовремя не спрятала этот журнал. Вы не должны придавать значения тому, что в нем напечатано, — как и всему остальному. Ничему из того, что о вас говорят или пишут люди. Мы все здесь по-настоящему гордимся вами. — Она перегнулась через стойку. — Вы должны наплевать на все это. Вы слишком великий писатель, чтобы это могло задеть вас.
— Я в общем-то и не думаю, что это меня задевает, — пожал плечами Харрингтон.
Он сказал чистую правду, поскольку был так ошеломлен, что статья не могла его всерьез обеспокоить. Он ощутил только глубочайшее удивление, заполнившее все его существо и не оставившее места для всех прочих чувств.
«Я хочу заключить с вами соглашение», — сказал чужак, сидевший в темном углу кабины ресторана много лет тому назад.
Но Харрингтон не имел ни малейшего представления о сути соглашения. Он не представлял, ни каковы были условия, ни с какой целью заключалось это соглашение, хотя и мог кое о чем догадаться.
Он писал книги тридцать лет без перерыва, и его труды были достойно вознаграждены. Он имел не только деньги, известность и почести, но и нечто более ценное: большой белый дом на холме среди густого парка, старого верного слугу, будто явившегося со страниц романа, мать с благородной внешностью, словно сошедшую с картины Уистлера. Горьковато-сладостные воспоминания о романтической идиллии, связанные с надгробным камнем…
Но теперь труд его жизни завершен, ему перестали платить вознаграждение, и он перестал обманывать самого себя.
Выплата вознаграждения прекратилась, и иллюзии, являвшиеся его частью, рассеялись как дым. Показное величие и мишура исчезли из его сознания. Теперь он уже не мог принимать старую колымагу за роскошный сверкающий лимузин. Теперь он снова был в состоянии правильно прочесть надпись, выбитую на надгробном камне. И воспоминания о матери, благородной старой даме в стиле Уистлера, исчезли из его мозга, — воспоминания, которые еще сегодняшним вечером были так глубоко внедрены в его сознание, что он пытался зайти в дом, бывший идеальным двойником того, который отпечатался в его памяти.
Теперь он понимал, что видел все, окружавшее его, в дымке, придававшей любому предмету солидность или изысканность, словно он был героем волшебных сказок.
«Но возможно ли такое?» — подумал он. Осуществимо ли столь длительное и всестороннее влияние на человеческий мозг? Неужели человек, находящийся в здравом уме, мог забавляться иллюзиями тридцать лет подряд, обманывая себя до такой степени? Может быть, он сошел с ума?
Харрингтон хладнокровно обдумал эту гипотезу, и она показалась ему маловероятной, потому что никакой сумасшедший не смог бы писать так, как он. А то, что он действительно написал все то, что считал написанным, подтвердил его сегодняшний разговор с сенатором.
Следовательно, все великолепие вокруг него было не чем иным, как химерой. Химерой, и ничем иным. Химерой, созданной с помощью того существа без лица, кем бы оно ни было, с которым было заключено соглашение в тот невероятно далекий вечер.
Харрингтон также думал, что ему, возможно, и не требовалось значительное вмешательство со стороны. Человеку вообще свойственно создавать иллюзии. Особенно талантливы в этом отношении дети — они действительно превращаются в то, чем хотят стать. Да и многие взрослые ухитряются искренне верить в то, во что считают нужным верить, или в то, во что хотят верить, чтобы обеспечить себе спокойное существование.
Шаг между реальностью и иллюзией преодолевается исключительно легко, подумал он, пожалуй, так же легко, как шаг между обычной формой самовнушения и полным самообманом.
— Мистер Харрингтон, — сказала женщина, — вы совсем ничего не едите.
— Нет, что вы, — ответил Харрингтон, взял вилку и нацепил на нее солидный кусок пирога.
Таким образом, вознаграждением за труд была эта его способность к созданию иллюзий, это дарованное ему умение творить без какого-либо сознательного усилия свой собственный мир, в котором он находился один. Вероятно, это было одно из предварительных условий его успеха как писателя — создание именно такого мира, именно такого образа жизни, которые, согласно чьим-то расчетам, обеспечивали наилучшее качество его работы.
Ну и какова же цель всей этой комедии?
Харрингтон не имел ни малейшего представления о том, что это могла быть за цель.
Конечно, если только вся совокупность его произведений не была ею сама по себе.
Тихо лившаяся из радиоприемника музыка оборвалась, и голос диктора торжественно возвестил: «Мы прерываем нашу программу для того, чтобы сообщить вам только что полученную нами новость. Ассошиэйтед Пресс передает: сенатор Джонсон Энрайт назначен Белым домом на должность государственного секретаря. А теперь мы продолжаем нашу музыкальную программу…»
Харрингтон застыл, не донеся вилку с куском пирога до рта.
— Печать судьбы может лежать на одном-единственном человеке! — пробормотал он.
— Что вы сказали, мистер Харрингтон?
— Ничего, ничего. Просто я вспомнил одну фразу. Это не имеет значения.
Тем не менее было ясно, что это имеет значение.
Сколько еще людей во всем мире могли прочесть и запомнить какую-нибудь строчку из его книг? На сколько судеб оказала воздействие какая-нибудь из написанных его рукой фраз?
Интересно, помогали ли ему писать эти фразы? Был ли у него талант, или он всего лишь записывал мысли, родившиеся в чьем-то сознании? Помогали ли ему писать в той же степени, в которой его заставляли заниматься самообманом? Неужели именно по этой причине он сейчас чувствовал себя не способным продолжать писать?
Но каковы бы ни были ответы на все эти вопросы, теперь все кончено. Он выполнил порученную ему миссию, и теперь его просто вышвырнули за дверь. И эта отставка оказалась столь же эффективной, столь же всеобъемлющей, как и следовало ожидать: все наваждение тут же превратилось в свою противоположность, начиная с утреннего визита представителя журнала. И вот теперь Харрингтон сидел здесь, у стойки бара, старый угрюмый человек, взгромоздившийся на табурет и жующий пирог с вишнями.
Сколько других угрюмых мужчин могли оказаться в подобной ситуации в настоящий момент? За все эти годы? За многие поколения? Сколько их было, внезапно лишенных жизни-мечты, как это только что произошло с ним, безуспешно пытавшихся понять, кто и за что наказал их таким образом? И сколько еще других людей продолжали в этот самый момент жить фальшивой, сотканной из иллюзий жизнью, какой жил он в течение тридцати лет до сегодняшнего дня?
Он отдавал себе отчет в том, что было бы смешно полагать, будто он является единственным. Это не имело бы никакого смысла — создавать иллюзии только у одного человека.
Сколько эксцентричных гениев, возможно, не были ни гениями, ни тем более эксцентричными гениями до того момента, когда оказывались в каком-нибудь мрачном закутке перед человеком без лица, слушая его предложения?
Предположение, простое предположение, что единственной целью, стоявшей перед ним на протяжении прошедших тридцати лет, было добиться, чтобы сенатор Энрайт не оставил политическую жизнь и был готов в нужный момент взять на себя руководство Госдепартаментом? Но почему, для кого могло быть так важно, чтобы некое лицо заняло в определенный момент конкретный пост? Достаточно ли важным было это, чтобы оправдать использование целой жизни одного человека, чтобы реализовалось нужное кому-то событие в жизни другого человека?
Ключ к разгадке всего этого должен находиться поблизости, подумал Харрингтон. Поблизости, но где-то в прошлом; в этой путанице событий, произошедших за тридцать лет, должны находиться какие-то указатели, стрелки которых направлены на человека, на предмет, на организацию, на что-нибудь еще, что отвечает за все случившееся. Харрингтон почувствовал, как в нем рождается глухой гнев — гнев, не имеющий формы, абсурдный, почти лишенный смысла, не имеющий ориентиров и неспособный сконцентрироваться на чем-либо.
В помещение вошел мужчина. Подойдя к стойке, он обосновался на соседнем табурете.
— Привет, Глэдис! — оглушительно провозгласил он. После этого он обратил внимание на Харрингтона и дружески похлопал его по спине.
— А, это вы, старина! — гаркнул он. — Про вас тут опять пропечатали в газете!
— Полегче, Джо, полегче, — сердито бросила Глэдис. — Чего тебе подать?
— Дай-ка мне хороший кусок яблочного пирога, ну и еще чашку кофе.
Харрингтон отметил про себя, что мужчина был большим и очень волосатым. Он был одет так, как обычно одеваются водители грузовиков, выполняющие дальние рейсы.
— Вы что-то сказали по поводу моего имени в газете? Джо швырнул на прилавок сложенный в несколько раз номер газеты.
— Вот здесь, на первой странице. Статья с вашим фото.
Он нацелил на газету палец, обильно выпачканный в смазке.
— Только что из типографии! — рявкнул он и тут же залился продолжительным оглушительным смехом.
— Спасибо, — вежливо поблагодарил его Харрингтон.
— Так давайте, читайте ее! — шумно потребовал Джо. — Если, конечно, она вас интересует.
— Что вы, что вы, конечно же, интересует.
Заголовок сообщал: «Знаменитый писатель уходит со сцены».
— Так вы решили завязать? — снова загрохотал Джо. — Что ж, уж я-то возражать не стану. Сколько вы их уже напечатали, этих книжек?
— Четырнадцать, — ответил Харрингтон.
— Соображаешь, Глэдис? Четырнадцать книжек! Да я столько не прочитал за всю свою жизнь!
— Лучше бы ты заткнулся, Джо! — в сердцах бросила Глэдис, резко швырнув на стойку тарелку с пирогом и чашку кофе.
Дальше в статье говорилось: «Холлис Харрингтон, автор знаменитого романа "Взгляните на опустевший дом", награжденный за него Нобелевской премией, прекращает литературную деятельность после публикации своего последнего произведения "Вернись, душа". На этой неделе очередной номер "Ситуации" официально сообщит эту новость за подписью своего литературного критика Седрика Мэдисона. По мнению Мэдисона, Харрингтон пришел к выводу, что в своем последнем романе он полностью исчерпал тезис, который начал разрабатывать около тридцати лет назад, написав первое из своих четырнадцати произведений…»
Пальцы Харрингтона судорожно сжались, скомкав газету.
— Что-нибудь не так, старина?
— Нет, все в порядке, — ответил он.
— Этот Мэдисон — настоящее трепло, — заявил Джо. — Я думаю, что ни одному его слову верить нельзя. Он просто…
— Нет, он прав, — прервал его Харрингтон. — Мне придется признать, что он прав.
«Но как он мог узнать об этом?» — подумал Харрингтон. Как мог Седрик Мэдисон, этот своеобразный тип, фанатик своей работы, проводящий почти круглые сутки в своем заваленном бумагами и книгами кабинете, где он пишет критические статьи, непрерывным потоком печатающиеся на страницах журнала, как он мог узнать о том, что Харрингтон бросил писать? Тем более что сам он ни о чем подобном не думал еще сегодня утром?
— Вам не нравится пирог? — поинтересовался Джо. — Да и кофе у вас давно остыл.
— Оставь его в покое, — настойчиво потребовала Глэдис. — Я сейчас пойду подогрею ему кофе.
— Вы не возражаете, если я оставлю себе эту газету? — спросил Харрингтон.
— Ну конечно, старина. Я уже прочитал ее. Я вообще читаю только спортивные страницы.
— Спасибо, — кивнул Харрингтон. — Ну а теперь я должен повидать кое-кого.
Холл в здании редакции «Ситуации» был пуст и великолепен. Он сверкал тем безукоризненным блеском, что был характерен для самого журнала и составлял гордость его издателей.
Гигантский глобус диаметром около четырех метров медленно и величественно вращался внутри прозрачной сферической оболочки. На его основании светилось множество циферблатов, показывавших время на разных меридианах. На поверхности глобуса то и дело вспыхивали огоньки — в этих точках планеты в данный момент происходило нечто, способное привлечь внимание.
Войдя в холл, Харрингтон был вынужден остановиться, чтобы осмотреться, так как его несколько дезориентировало великолепие обстановки. Наконец он разобрался: лифты находились слева от входа. Их светящиеся указатели сообщали, на каком этаже находятся кабины. С противоположной стороны он увидел стойку с табличкой «Справки», за которой сейчас никого не было. Дальше, в глубине холла, виднелась дверь с надписью «Харви». И ниже уточнялось: «Прием посетителей ежедневно с 9 до 17 часов».
Харрингтон подошел к информационному стенду. Вытянув шею, он отыскал нужное ему имя и номер кабинета: «Седрик Мэдисон. Каб. № 317».
Нажав на кнопку, он вызвал лифт.
Выйдя на третьем этаже, он увидел справа большой редакционный зал, а слева — длинный вестибюль, в который выходили двери бесконечного ряда кабинетов. Он двинулся налево. Нужный ему кабинет оказался третьим. Дверь была открыта, и Харрингтон вошел. За столиком, заваленным книгами, сидел мужчина. Книги были повсюду, не только на столе, но и на полках вдоль стены; они даже валялись беспорядочными грудами на стульях и на полу.
— Мистер Мэдисон? — спросил Харрингтон. Человек оторвался от книги, лежавшей на столе перед ним, и посмотрел на Харрингтона.
В этот момент Харрингтон неожиданно очутился в темной, заполненной табачным дымом кабине ресторана, где когда-то, давным-давно, он заключил соглашение с человеком без лица. Но теперь у этого человека было лицо. Доброжелательность, буквально излучавшаяся человеком, ее воздействие на все его чувства, непреклонная сила его личности пробудили в Харрингтоне ощущение беспокойства и даже отвращения.
— Вот тебе и на! Это же Харрингтон! — воскликнул человек, на этот раз имевший лицо. — Как это любезно с вашей стороны — заглянуть ко мне! Невозможно поверить, что…
— Да, разумеется, — вежливо остановил его восторги Харрингтон.
Он едва отдавал себе отчет в том, что произнес эти слова. Очевидно, то была автоматическая реакция, что-то вроде движения, когда человек вскидывает руки перед лицом, пытаясь защититься от внезапного удара. Конечно, простая защитная реакция.
Вскочивший на ноги Мэдисон уже обходил стол, чтобы пожать гостю руку. Если бы это было возможно, Харрингтон повернулся бы и бросился бежать. Но он не мог сдвинуться с места — он словно окаменел. Он был ни на что не способен, за исключением этой рефлекторно проявившейся вежливости, холодной и бесстрастной, выработавшейся у него за тридцать лет симуляции аристократического образа жизни.
Он чувствовал, что на его лице застыла маска завсегдатая светских кругов общества — и это весьма кстати, подумал он, потому что было бы крайне неосторожно показать каким-либо образом, что он узнал человека.
— Просто невероятно, что мы с вами до сих пор ни разу не встречались, — сказал Мэдисон. — Я прочитал все, что вы написали, и все мне понравилось.
— Вы очень любезны, — сообщила, протягивая руку, вежливая и спокойная часть Харрингтона. — Если мы действительно не встретились до сих пор, то в этом виноват только я. Я не бываю в обществе так часто, как должен.
Он ощутил в своей руке руку Мэдисона и сжал его пальцы с неотчетливым чувством отвращения, потому что рука была сухой и холодной. Казалось, это лапа хищника, вооруженная когтями.
Человек перед ним явно напоминал хищную птицу: сухая, натянутая на скулах кожа лица, голова, похожая на голый череп, пронзительный взгляд удивительно подвижных глаз, полное отсутствие волос, узкий безгубый рот, похожий на щель от удара ножом.
— Вы должны присесть, — потребовал Мэдисон, — и побыть у меня некоторое время. Мы должны поговорить о многих и многих вещах!
Возле стола стояло только одно свободное кресло — все остальные были завалены книгами. Харрингтон уселся, застыв в напряженной позе со все еще пересохшим от пережитого страха ртом.
Мэдисон вернулся в свое кресло за столом. Наклонившись вперед, он промолвил:
— Вы выглядите точно так, как на фотографиях.
— У меня хороший фотограф. Мой издатель настаивает на этом, — с внешним безразличием ответил Харрингтон.
Он чувствовал, что постепенно возвращается к жизни. Он понемногу избавлялся от ощущения оглушившего его удара; обе половинки его существа быстро сплавлялись в одно целое.
— Мне кажется, что вы имеете преимущество передо мной в этом отношении. Не помню, чтобы хоть раз видел в какой-нибудь публикации вашу фотографию.
Мэдисон с хитрым видом погрозил ему пальцем.
— Я — аноним, — сказал он. — Вы же должны знать, что все критики — люди без лица. Они должны избегать того, чтобы их внешний облик вторгался в сознание публики.
— Это, разумеется, какая-то ошибка, — заявил Харрингтон, — но если вы настаиваете, то я не вижу причины, почему вы не могли бы вести себя подобным образом.
Он чувствовал, что его охватывает паника. Замечание о том, что критики должны быть людьми без лица, было произнесено слишком кстати, чтобы оказаться простой случайностью.
— Я подозреваю, что теперь, когда вы наконец решили повидать меня, вас привела ко мне некоторая определенная причина. И это скорее всего связано со статьей, появившейся сегодня в газетах.
— Честно говоря, — холодно заявил Харрингтон, — я пришел к вам именно по поводу этой статьи.
— Надеюсь, что вы не слишком рассердились на меня?
Харрингтон пожал плечами:
— Нет, конечно. В общем-то я пришел поблагодарить вас за то, что вы помогли мне принять решение. Видите ли, я уже подумывал об этом. Я говорил себе, что должен остановиться, но…
— Но вас беспокоила ответственность, вытекающая из подобного решения. Может быть, прежде всего ответственность перед читателями? Или даже перед самим собой?
— Писатели редко расстаются с пером, если они еще в состоянии держать его. — Харрингтон помолчал. — По крайней мере, они редко делают это добровольно. Мне кажется достаточно лояльным поступком решение прекратить писать.
— Но ваше решение было вполне естественным, — запротестовал Мэдисон. — Мне показалось, что для вас это будет такой нормальный, такой естественный и даже необходимый поступок, что я не смог удержаться. Я признаю, что хотел немного повлиять на вас своей статьей. В вашей последней книге вы так эффектно поставили финальную точку, поставили ее после всего, что решили сказать читающей публике столько лет тому назад… Было бы просто трагедией все испортить, попытавшись добавить еще что-нибудь. Естественно, все было бы совсем по-иному, если бы вам нужно было продолжать писать ради того, чтобы заработать на жизнь, но ваши авторские права…
— Мистер Мэдисон, что бы вы сделали, если бы я выступил с опровержением?
— Что ж, в таком случае, — улыбнулся Мэдисон, — я опубликовал бы наиболее подобострастное из всех когда-либо представлявшихся вниманию читателей извинений. Я обеспечил бы возврат к исходной ситуации наиболее приемлемым для вас образом.
Он встал из-за стола и принялся рыться в лежавшей на стуле стопе книг.
— У меня где-то здесь есть экземпляр вашей последней книги, — невнятно пробормотал он. — В ней имеются некоторые нюансы, о которых мне хотелось бы побеседовать с вами.
Этот человек, подумал Харрингтон, рассеянно следя за раскопками, — всего лишь свидетельство присутствия еще чего-то. Всего лишь косвенный признак, не более того. Несомненно, во всем этом есть еще нечто, гораздо более значительное, чем Седрик Мэдисон.
Он понял, что должен уйти отсюда, уйти как можно быстрее, но так, чтобы не вызвать подозрений. Ожидая подходящего момента, он решил, что сейчас совершенно необходимо продолжать играть роль ушедшего в отставку писателя, последнего джентльмена.
— Ага, вот она! — торжествующе воскликнул Мэдисон.
Он вернулся к столу, держа в руке книгу. Быстро перелистав ее, он заговорил, не оставляя Харрингтону времени на размышления:
— Вот смотрите, здесь, в шестой главе, вы пишете, что…
Луна опускалась к горизонту, когда автомобиль Харрингтона проехал через ворота в массивной металлической ограде парка и по изгибающейся дугой аллее направился к величественному белому зданию, возвышавшемуся на вершине холма.
Харрингтон вышел из машины, поднялся по широким каменным ступеням парадной лестницы на высокое крыльцо. Наверху он остановился, чтобы полюбоваться великолепным видом на зеленую лужайку с разбросанными по ней клумбами тюльпанов, залитыми серебристым лунным светом, на стройные светлые березки и пышные кусты с темной листвой. Он подумал, что человек искусства должен как можно чаще видеть эту красоту, испытывать восхищение ее хрупким очарованием на всем протяжении великого пути от рождения к смерти.
Он стоял неподвижно, гордо выпрямившись, любуясь окрестностями, давая возможность великолепию лунного света, контрастирующего с густыми ночными тенями, запечатлеться, словно старинной гравюре, в своей душе.
Вот, подумал он, один из тех моментов жизни, которые невозможно предугадать, но которые позднее можно будет с таким наслаждением оценить и проанализировать.
За его спиной с легким скрипом открылась дверь, и он медленно обернулся.
На пороге стоял старый Адамс, освещенный сзади горевшей на столе в вестибюле лампой. Его белоснежная всклокоченная шевелюра казалась светящимся ореолом вокруг головы. Тощей костлявой рукой он сжимал на груди края накинутого на плечи старого заплатанного халата.
— Уже очень поздно, сэр, — проскрипел он. — Мы уже начали беспокоиться.
— Сожалею, — ответил Харрингтон. — Я действительно очень сильно задержался.
Он шагнул к дверям, и Адамс отодвинулся в сторону, чтобы пропустить его.
— Вы уверены, сэр, что все в порядке?
— О, все идет отлично! — бросил Харрингтон. — Я задержался у Седрика Мэдисона, в редакции «Ситуации». Это на редкость приятный человек.
— Тогда, сэр, если не возражаете, я пойду спать. Теперь, когда я знаю, что вы дома, мне удастся заснуть.
— Идите, идите, дружище. — Харрингтон тепло потрепал Адамса по плечу. — И спасибо, что подождали меня.
Харрингтон остановился возле дверей своего кабинета, провожая взглядом Адамса, с трудом поднимавшегося по лестнице. Затем вошел в комнату и включил свет.
Изолированный от внешнего мира в своем старом уютном кабинете, пропитанном восхитительным ароматом интимности, он уселся в глубокое удобное кресло и пробежал взглядом по рядам переплетенных в кожу книг, по аккуратно прибранному письменному столу, старым, зовущим к себе креслам, потертому пушистому ковру.
Он снял пальто и небрежно бросил его на стул. При этом он заметил, что из кармана пальто, оттопыривая его, торчит сложенная в несколько раз газета.
Заинтересовавшись, он извлек газету из кармана и развернул ее. В глаза ему тут же бросился набранный крупным шрифтом заголовок.
Комната вокруг него сразу изменилась. Изменилась мгновенно и кардинально. Это уже не было тщательно ухоженное святилище, предназначенное для исполнения торжественного обряда написания книг. Это был обычный рабочий кабинет человека, профессия которого связана с письмом. Исчезли роскошные, переплетенные в кожу тома, выставлявшие напоказ свои элегантные корешки; вместо них на стандартных стеллажах в беспорядке теснились книги в потрепанных обложках, с вываливающимися страницами. И ковер уже не выглядел старым и пушистым — это было обычное дешевое изделие посредственного качества и почти новое.
— Боже мой! — вырвавшаяся у Харрингтона фраза прозвучала почти молитвенно.
Он почувствовал, что его лоб покрылся испариной, руки задрожали и в коленках появилась неприятная слабость.
Потому что он сам изменился, как изменилась комната вокруг него; точнее, комната изменилась потому, что изменения произошли в его сознании.
Он больше не был последним джентльменом. Он был кем-то более реальным, человеком, в которого уже превращался сегодня вечером. Он снова стал самим собой. И он понял, что это шоковое воздействие оказал на него заголовок статьи в газете. Несколько слов, напечатанных крупным шрифтом, заставили его стать самим собой.
Он огляделся вокруг и подумал, что теперь кабинет стал реальным во всей своей обнаженности. И таким он был всегда, даже в то время, когда Харрингтону представлялся в более романтическом виде.
В этот вечер, впервые за тридцать лет, он нашел себя и тут же снова потерял (он опять покрылся холодным потом, едва подумал об этом). Он потерял себя совсем легко, даже не сознавая того, что с ним происходит, без малейшего ощущения странности совершающегося с ним изменения.
Он отправился на встречу с Седриком Мэдисоном, сжимая в руке эту газету; он решил повидаться с ним без какой-либо определенной цели. Все это слишком походило на то, как если бы его заставили поступить именно таким образом.
Теперь он осознал, что давно ощущал это принуждение. Его заставляли видеть комнату не такой, какой она была в действительности. Его заставляли читать вымышленное имя на незнакомом надгробном камне. Его вынудили поверить в то, что он часто ужинал со своей матерью, в действительности умершей много лет назад. Его заставляли видеть роскошный лимузин вместо ржавой развалины… да и многое другое тоже.
Думать обо всем этом было унизительно, но было и нечто совсем иное за пределами простого унижения: существовал метод и имелась цель; теперь очень важно, исключительно важно срочно понять, каковы же этот метод и эта цель.
Харрингтон швырнул газету на пол и подошел к бару. Взяв бутылку и стакан, он плеснул себе приличную порцию спиртного и залпом проглотил его.
Сначала нужно определить отправную точку, подумал он. Седрик Мэдисон был в какой-то степени именно такой точкой; к сожалению, это еще не все. Вероятно, он был всего лишь несущественным признаком наличия чего-то несравненно более важного; но по крайней мере, с него можно начать рассуждение.
Он отправился к Седрику Мэдисону, и они беседовали несколько дольше, чем Харрингтон рассчитывал. Где-то в ходе этой беседы он изменился и снова стал последним джентльменом.
Используя логику и память, он попытался отыскать какую-нибудь брешь, определить тот момент, в который произошло изменение, но ничего не нашел. Путь был ровным и гладким, зацепиться было не за что. И все же в какой-то точке этого пути он изменился или, точнее, его изменили; в результате он вернулся к этому маскараду, что был навязан ему много лет назад.
Каков же смысл всего этого? Зачем менять жизнь человека, даже скорее всего жизни многих людей?
Может быть, это что-то вроде филантропического предприятия? Страстная потребность делать людям добро, горячее стремление вмешиваться в чужую жизнь…
Или за всей этой историей скрывалось сознательное целенаправленное желание нарушить ход мировых событий, изменить судьбу человечества с целью добиться какого-то четко определенного конечного результата?
Это подразумевало, конечно, что тот, кто действовал подобным образом, кем бы он ни был на самом деле, обладал надежным методом предсказания будущего и способностью выбирать в настоящем наиболее существенные моменты, которые следовало изменить так, чтобы получить в дальнейшем нужный вариант будущего.
Телефон на письменном столе яростно затрезвонил. Харрингтон резко обернулся, испуганный неожиданным резким звуком.
Телефон зазвонил снова.
Он подошел к столу и снял трубку. Это был сенатор.
— Ах, это вы, — сказал он. — Надеюсь, я не разбудил вас?
— Нет. Я только собирался отправиться в спальню.
— Вы, конечно, уже слышали новость?
— Да, по радио, — ответил Харрингтон.
— Белый дом обратился ко мне с предложением…
— Да, конечно, но после этого…
На другом конце провода послышалось дыхание, похожее на хрип, как будто сенатор вот-вот задохнется.
— В чем дело, Джонсон? С вами что-то происходит…
— После этого у меня был посетитель, — словно собравшись с духом, продолжил сенатор.
Харрингтон молчал, ожидая дальнейшего.
— Престон Уайт, — сказал наконец сенатор. — Вы, конечно, знаете его.
— Да, это издатель «Ситуации».
— У него был вид заговорщика. С легким оттенком драматизма. Он говорил едва ли не шепотом, крайне конфиденциальным тоном. Как если бы мы с ним были связаны каким-то секретным контрактом.
— Ну и что же он…
— Он предложил мне, — рявкнул сенатор, едва не захлебнувшись от бешенства, — исключительное право на использование Харви!
Харрингтон прервал сенатора, не совсем отдавая себе отчет в том, зачем он это делает. Он словно боялся услышать продолжение.
— Знаете, — торопливо произнес он, — я помню — это было очень и очень давно, и я был тогда совсем еще зеленым, — как Харви был установлен в редакции «Ситуации».
Его поразило, насколько отчетливым было воспоминание об этом нововведении и последовавшем за этим всеобщем одобрении. Несмотря на то, что публика относилась в общем-то довольно скептически к журналу и взглядам его издателя, известного своим пристрастием к дешевым сенсациям, позволявшим время от времени резко увеличивать тираж. После появления в редакции Харви все коренным образом изменилось. Все или почти все принялись с энтузиазмом читать статьи Харви; даже в наиболее солидных и осведомленных кругах его то и дело цитировали и ссылались на него.
— Харви! — с презрением бросил сенатор. — Счетная машина, набитая дурацкими шестеренками… Механический пророк!
«Вот оно что!» — подумал Харрингтон, неожиданно оказавшийся словно на гребне волны необычного эмоционального подъема. Это было именно то, чего он так отчаянно пытался доискаться.
Потому что Харви действительно был пророком. Каждую неделю он выдавал очередную порцию предсказаний, которые журнал регулярно печатал в специально отведенной для этого рубрике.
— Уайт показал себя на редкость красноречивым и убедительным, — прервал ход его мыслей голос сенатора. — И весьма дружелюбно настроенным. Он предоставил Харви полностью и целиком в мое распоряжение. И пообещал, что будет показывать мне первому все предсказания, как только машина их будет выдавать. Он даже поклялся, что не станет публиковать те из них, которые я по какой-либо причине захочу оставить в тайне.
— И он, конечно, не упустил возможности подчеркнуть, насколько все это будет полезным для вас, — добавил Харрингтон.
Потому что Харви, несомненно, был отличной машиной. Неделя за неделей, год за годом он выдавал абсолютно точные предсказания по любым вопросам.
— Я не хочу даже слышать об этом! — проревел сенатор. — Я не хочу иметь какие-либо дела с этим Харви. Харви — самое отвратительное, что только можно придумать в сфере формирования общественного мнения. Человеческая раса способна на основе своих собственных суждений принять или отвергнуть предсказания какого угодно человеческого пророка. Но наше технологическое общество сумело сформировать у своих членов рефлекс, в соответствии с которым машина автоматически считается непогрешимой. Я полагаю, что, используя человекоподобный аналитический счетный механизм, получивший имя «Харви», чтобы предсказывать тенденции мировых событий, «Ситуация» просто-напросто сознательно влияет на общественное мнение. И я не хочу никоим образом участвовать в этом надувательстве. Я не хочу, чтобы меня могли упрекнуть в том, что…
— Я знал, что Уайт — ваш сторонник, — заявил Харрингтон. — Я знал, что он выступает за ваше назначение, но я…
— Престон Уайт, — бросил сенатор, — опасный человек. Любая влиятельная личность опасна, а в наше время тот, кто способен моделировать общественное мнение, может считаться наиболее могущественным и соответственно наиболее опасным. Я не могу позволить себе вступить с ним в какой бы то ни было союз. За сорок лет службы я не приобрел ни единого пятнышка на репутации — слава Богу! Что произойдет со мной, если кто-нибудь разоблачит этого Уайта? В каком положении я тогда окажусь?
— Его и так едва не разоблачили, — сказал Харрингтон, — когда много лет тому назад им занялась комиссия Конгресса. Насколько мне помнится, свидетельства в основном касались Харви.
— Холлис, — сказал сенатор, — я не понимаю, почему мешаю вам отдыхать. Не знаю, зачем звоню вам. Возможно, чтобы отвести душу…
— Вы правильно сделали, что позвонили, — успокоил сенатора Харрингтон. — Ну и что вы теперь будете делать?
— Не представляю, — с нотками растерянности в голосе ответил сенатор. — Естественно, я выставил этого Уайта за дверь, так что мои руки теоретически ничем не запачканы; боюсь все же, что на этом дело не закончится. У меня после разговора с Уайтом до сих пор ощущается горьковатый привкус во рту.
— Ложитесь-ка вы спать, — посоветовал Харрингтон. — Утро вечера мудренее.
— Спасибо, Холлис. Наверное, я так и поступлю Спокойной вам ночи.
Харрингтон опустил трубку на аппарат, но остался стоять возле стола, чувствуя, что не может избавиться от напряженности во всем теле.
Потому что теперь ему все стало ясно Теперь он знал, и у него не оставалось ни малейших сомнений в том, что он знал правду. Он знал, кому было нужно чтобы сенатор Энрайт возглавил Госдепартамент.
Он подумал, что нечто подобное и можно было ожидать от такого человека, как Уайт.
Ему не удавалось сообразить, каким образом работает вся эта кухня, но если и существовал какой-либо способ обеспечить назначение сенатора, то Уайт был именно тем человеком, который мог отыскать этот способ.
Он устроил все таким образом, чтобы Энрайт, прочитав определенную фразу в одной из книг Харрингтона, продолжал участвовать в политической жизни до тех пор, пока не подошел момент выбора главы Госдепартамента.
А сколько других людей действовали сегодня в нужном Уайту направлении, сколько происходило в мире событий, исход которых был предопределен темными махинациями некоего Престона Уайта?
Харрингтон увидел лежавшую на полу газету, поднял ее, прочитал заголовок статьи и швырнул в сторону.
Они попытались избавиться от него, подумал он, и все закончилось бы для них в высшей степени успешно, если бы его просто отстранили от ставших не нужными занятий — так, наверное, выгоняют из конюшни на пастбище старую лошадь, оставляют там и забывают про нее. Может быть, именно так они и поступали с другими. Но, избавляясь подобным образом от него избавляясь от кого угодно другого, они должны были осознавать возможность появления при этом определенной опасности. Наиболее надежным было бы оставить его на привычном месте, за привычной работой, позволить ему прожить, как последнему джентльмену до конца своих дней.
Почему они не поступили именно таким образом? Не могло ли случиться так, что их возможности имели некий предел? Что вся операция, независимо от ее конечной цели, имела ограниченную сферу воздействия и предел этой сферы уже был достигнут? То есть для того, чтобы взяться за кого-нибудь другого, они должны были сначала избавиться от него?
Если все так и происходило на самом деле, то нельзя исключить, что во всей этой процедуре имелся момент когда они оказывались весьма уязвимыми.
И потом, было еще и нечто другое — смутное воспоминание о выступлении перед комиссией Конгресса, работавшей несколько лет назад. Буквально одна фраза, опубликованная в газетах под фотографией, на которой был изображен крайне удивленный мужчина, один из ведущих специалистов, занимавшихся установкой и монтажом Харви. Из бокса для свидетелей он во всеуслышание заявил, и его слова Харрингтон мог привести почти дословно: «Но, господин сенатор, уверяю вас, ни один компьютер в мире не может сравниться в надежности и быстродействии с тем, на что способен Харви».
Этот факт мог относиться или не относиться к делу, подумал Харрингтон, но его нужно держать в поле зрения; где-то здесь может скрываться его последняя надежда.
Самое удивительное, думал он совершенно хладнокровно, то, что обычная машина может занять место мыслящего существа. Он уже как-то высказался по этому поводу, и довольно едко, в одной из своих книг — он не мог сейчас вспомнить, в какой именно. Как сказал не далее чем сегодня вечером Седрик Мэдисон…
Он вовремя остановился.
В каком-то темном уголке сознания раздался сигнал тревоги, и Харрингтон кинулся к газете, валявшейся на полу.
Он схватил ее, и заголовок сразу же бросился ему в глаза. Немедленно роскошно переплетенные тома лишились своего элегантного облика, ковер сразу же стал грубым и приобрел вид только что доставленного из магазина. И Харрингтон стал самим собой.
Он остался сидеть на корточках, сдерживая рвущиеся из горла рыдания, сжимая дрожащей рукой газету.
Снова то же самое, и снова без малейшего предупреждения!
И смятая газета была его единственным щитом. — Ну-ка, попробуй еще раз! — крикнул он Харви Ну давай, давай! Харви не стал пробовать.
Если, конечно, во всем виноват именно Харви.
Харрингтон подумал, что он, разумеется, не может быть уверен в этом.
Да, он остался практически без защиты, если не считать этой смятой газеты с заголовком из литер высотой пять сантиметров.
Без защиты, с невероятной историей, в которую никто не поверит, если даже он попытается рассказать ее.
Без защиты, так как за спиной у него остались тридцать лет эксцентричного поведения, и теперь любой его шаг покажется не заслуживающим серьезного отношения.
Некоторое время он ломал себе голову, пытаясь сообразить, кто же смог бы помочь ему, но так ничего и не нашел. Полиция ему не поверит, а друзей у него слишком мало, а таких, на кого можно было бы положиться, почти нет, потому что за тридцать лет он завел слишком мало друзей.
Да, конечно, был сенатор, но у того сейчас хватало собственных проблем.
И это еще не все. Они могли использовать против него один безотказный прием.
Харви стоило всего лишь подождать, пока Харрингтон заснет. Он не сомневался, что, проснувшись, снова окажется последним джентльменом. Весьма вероятно, что он им и останется. Он будет последним джентльменом с гораздо большей надежностью, чем когда-либо раньше. Уж если они снова заполучат его, то уж постараются больше не выпускать.
Он рассеянно подумал, стоит ли вообще бороться против такой перспективы. Тридцать прожитых лет были совсем не такими уж плохими. Прожить таким же образом немногие оставшиеся годы — это отнюдь не будет выглядеть катастрофой, искренне подумал он. Пожалуй, размышляя таким образом, он был до конца честен с самим собой.
Но даже мысли об этом возмущали его, как несправедливое обвинение, как оскорбление его принадлежности к роду человеческому. Он имеет право быть самим собой, может, даже обязан быть самим собой. Харрингтон с усилием погасил вспышку гнева, подумав о той наглой силе, которая шутя могла превратить его совсем в другого человека.
Проблема наконец прояснилась. И две вещи были для него яснее ясного: то, что он решит делать, ему придется делать одному, не рассчитывая ни на чью помощь. И он должен взяться за это немедленно, до того, как уснет.
Он встал, держа газету в руке, выпрямился во весь рост и направился к дверям. Но через несколько шагов его остановила страшная мысль, неожиданно мелькнувшая в голове.
Ведь выйдя из дома, он окажется в темноте и потеряет свою единственную защиту. В темноте газета будет для него совершенно бесполезной, потому что он не сможет прочитать заголовок, даже напечатанный такими крупными буквами.
Он посмотрел на часы: было несколько минут четвертого. Темнота сохранится еще по меньшей мере часа три, если не больше, но он не мог ждать так долго.
Ему нужно выиграть время. Любым способом выиграть время. Через несколько часов он должен будет или уничтожить Харви каким-либо способом, или вывести его из строя. И если это и не окажется окончательным решением проблемы, то, по крайней мере, он сможет таким образом выиграть столь необходимое ему время.
Харрингтон продолжал стоять перед дверьми, потому что ему пришла в голову еще одна мысль: ведь он мог ошибаться. Его противниками могли быть совсем не Харви, Мэдисон и Уайт. Он создал в своей голове сложную конструкцию из разрозненных фактов и убедил себя в том, что все так и есть на самом деле. Он понял, что мог буквально загипнотизировать себя и сделать это столь же эффективно, как это проделывал Харви — или кто-нибудь другой — на протяжении последних трех десятков лет.
Впрочем, в то же время это мог быть и не гипнотизм, а нечто совсем иное.
Но что бы там ни было, сейчас не время задаваться подобными вопросами. Другие, более насущные проблемы требовали немедленного решения.
Прежде всего, он должен придумать себе какой-нибудь другой щит Без этого он никогда не доберется до здания редакции «Ситуации».
Нужна какая-то ассоциация идей, подумал он, какой-то способ напомнить себе в случае необходимости, кем и чем он является в действительности. Что-то вроде бечевки, намотанной вокруг пальца, какой-то колокольчик, который должен зазвонить у него в мозгу в случае опасности.
Дверь кабинета распахнулась, и на пороге появился старина Адамс, живописно задрапированный в свой залатанный халат.
— Мне показалось, что кто-то разговаривает у вас, сэр.
— Это я говорил, — ответил Харрингтон. — По телефону.
— Я подумал, что кто-то зашел к вам. Хотя сейчас и не время для визитов.
Харрингтон молча смотрел на старика. Он чувствовал, как его отвратительное настроение начинает понемногу улучшаться, потому что Адамс оставался самим собой — Адамс не изменился. Он был единственным устойчивым и правдивым элементом во всей картине.
— Если вы позволите, сэр, — почтительно пробормотал Адамс, — у вас рубашка немного выбилась из брюк.
Спасибо, — ответил Харрингтон. — А я и не заметил. Спасибо, что вы сказали мне об этом.
— Может быть, сэр, вам стоит лечь спать? Уже очень поздно.
— Именно это я и собираюсь сделать, — согласился Харрингтон. — Прямо сейчас.
Некоторое время он слушал, как шаркающие шаги Адамса затихают, удаляясь от кабинета по вестибюлю. Потом он заправил рубашку в брюки. Неожиданно его осенила идея: полы рубашки… Это лучше, чем шнурок на пальце!
Ведь, увидев человека в таком наряде, кто угодно заинтересовался бы — да и сам он, последний джентльмен, в первую очередь, — почему это у него полы рубашки завязаны узлом?
Он запихал газету в карман куртки и снова вытащил рубашку из брюк. Ему пришлось расстегнуть несколько нижних пуговиц, прежде чем в его распоряжении оказалось достаточно ткани, чтобы завязать подходящий узел.
Он старательно затянул его, отличный узел, который не мог развязаться сам собой. И достаточно тугой, чтобы его обязательно нужно было развязать, прежде чем снять рубашку.
И прежде чем отправиться в путь в своей завязанной узлом рубашке, Харрингтон придумал дурацкую фразу, чтобы напоминание было понадежнее: «Я завязал этот узел потому, что я не последний джентльмен».
Он вышел из кабинета, спустился с крыльца и обошел вокруг дома, потому что ему нужно было заглянуть в сарайчик, где хранился садовый инструмент и прочая хозяйственная мелочь.
Он долго чиркал одну спичку за другой, пока наконец не нашел то, что нужно: большой деревянный молоток. С этим орудием он направился к машине. И все время он не переставал твердить глупую фразу: «Я завязал этот узел потому, что я не последний джентльмен».
Вестибюль редакции был столь же великолепен, как и в прошлый раз; кроме того, он был абсолютно пустынным и тихим. Харрингтон пересек его, направляясь к двери, над которой висела табличка «Харви».
Дверь открылась сразу, хотя он и подозревал, что она может оказаться запертой. Войдя в помещение, он тщательно притворил ее за собой.
Он очутился на узком мостике, кольцом обегавшем вдоль стен большое круглое помещение. Посредине, в большом углублении находилось то, что не могло быть ничем иным, кроме Харви.
— Здравствуй, сынок, — сказал ему Харви. Точнее, он не произнес эту фразу, а передал ее в виде мысли прямо в мозг Харрингтона. — Здравствуй. Я очень рад, что ты наконец вернулся.
Харрингтон резко шагнул вперед, к металлическим перилам, прислонил к ним деревянный молоток и ухватился обеими руками за горизонтальный металлический стержень поручней. Наклонившись вперед, он с головой окунулся в поток отеческой любви, поднимавшийся к нему от машины, находившейся там, внизу. Это была любовь его отца, и он словно снова увидел его посеребренные возрастом бакенбарды, трубку, куртку из твида и многое другое, о чем забыл давным-давно.
В горле у него появился колючий комок, и слезы навернулись на глаза. В одно мгновение он забыл пустынную улицу, по которой только что возвращался домой, забыл бесчисленные годы одиночества…
Любовь отца продолжала струиться к нему из углубления в центре зала. Это была любовь с легким оттенком юмора — и как только он мог ожидать чего-либо другого от существа, с которым был так тесно связан на протяжении долгих тридцати лет?
— Ты хорошо поработал, мой мальчик. Я горжусь тобой. И я счастлив, что ты вернулся ко мне.
Харрингтон перегнулся через перила, неудержимо притягиваемый сыновним чувством к отцу, неподвижно лежавшему там, в углублении. Одна из металлических штанг оказалась на уровне его живота, и твердый узел на рубашке больно воткнулся ему в живот.
Автоматически сработал рефлекс, словно какой-то переключатель щелкнул у него в голове, и он почти машинально произнес:
— Я завязал этот узел потому, что я не… — Тут он спохватился, встряхнулся и начал повторять фразу уже осознанно, словно произнося магическое заклинание: — Я завязал этот узел потому, что я не последний джентльмен. Я завязал этот узел потому, что я…
Он понял, что уже не говорит, а кричит. Пот струился по его лицу. Он боролся со своим телом, словно пьяный, пытался отодвинуться от поручней, но по-прежнему ощущал присутствие отца. Тот не навязывал ему свою волю, ничего не требовал от него, но явно был уязвлен и заинтригован проявлением сыновней неблагодарности.
Рука Харрингтона сорвалась с поручней. Его пальцы коснулись рукоятки деревянного молотка и тут же сомкнулись на ней. Он поднял молоток над головой, чтобы метнуть его туда…
В этот момент он услышал за спиной сухой щелчок дверного замка и быстро обернулся.
На пороге стоял Седрик Мэдисон, и на его лице, лице, принадлежавшем мертвой голове, застыло выражение невозмутимого спокойствия.
— Избавьте меня от него! — прорычал Харрингтон. — Пусть он оставит меня в покое, иначе берегитесь!
Он почувствовал изумление, поняв, что говорит серьезно, говорит о том, что способен сделать. Его поразило, что даже у такого мирного человека, каким он не без оснований считал себя, могло возникнуть яростное желание убить другого человека, убить без малейших колебаний.
— Хорошо. — Мэдисон пожал плечами, и отеческая любовь исчезла, словно оборвалась пленка; мир снова стал пустым, жестким и холодным.
Харрингтон и Мэдисон по-прежнему стояли лицом к лицу.
— Я искренне сожалею, Харрингтон, что все получилось таким образом. Вы первый, кто…
— Вы совершили большую ошибку, — гневно бросил Харрингтон. — Вы решили, что меня можно просто выбросить на свалку. И что же, по-вашему, я должен был делать? Прогуливаться целыми днями в парке, размышляя о том, что случилось со мной?
— Мы готовы снова взять вас. Согласитесь, что это была легкая, приятная жизнь. И так вы сможете прожить до конца.
— Я не сомневаюсь, что вы сделали бы это, если бы смогли, даже не спрашивая меня. Вы, Уайт и все остальные.
Мэдисон вздохнул, и вздох этот был полон терпения и понимания.
— Оставьте Уайта, не впутывайте его в наши дела, — произнес он. — Этот несчастный дурачок думает, что Харви… — Он не закончил фразу, оборвав ее коротким смешком. — Поверьте, Харрингтон, наша организация исключительно надежна и эффективна. Она гораздо эффективней, чем, например, даже дельфийский оракул.
Мэдисон был бесконечно уверен в себе. Настолько уверен, что Харрингтон содрогнулся от ощущения опасности. Ему почудилось, что он оказался в ловушке. Его загнали в тупик, из которого не было выхода.
Он был отдан на милость победителей. Мэдисона, стоявшего перед ним, и Харви, находившегося там, внизу, позади. В любой момент Харви мог нанести ему очередной удар. И, несмотря на все что он придумал, несмотря на молоток в руке, несмотря на узел на рубашке и идиотскую фразу, придуманную им, Харрингтон боялся, что не сможет устоять.
— Я не совсем понимаю ваше удивление, — мягко сказал Мэдисон. — На протяжении многих лет Харви был для вас отцом или тем, что наиболее похоже на отца. Может быть, даже больше чем отцом. Вы были всегда, и днем, и ночью, гораздо ближе к нему, чем к любому другому человеческому существу Он заботился о вас, следил за вашим самочувствием, иногда немного направлял вас Ваши взаимоотношения были гораздо более тесными, чем вы можете себе представить.
— Но почему? — воскликнул Харрингтон, безуспешно пытавшийся найти выход из тупика, отыскать способ защиты более действенный, чем завязанная узлом рубашка.
— Просто и не знаю, как объяснить вам, чтобы вы поверили! — страстно воскликнул Мэдисон. — Дело в том, что отеческие чувства вовсе не были стратагемой Сейчас вы находитесь к Харви, а может, и ко мне несравненно ближе, чем когда-либо сможете сблизиться с любым другим существом. Никто не смог бы работать с вами так долго, как Харви; между вами с годами установилась теснейшая связь. Как Харви, так и я — мы не хотим ничего иного, кроме вашего блага Может быть, вы позволите нам доказать это?
Харрингтон молчал. Он колебался, хорошо понимая, что не может позволить себе сейчас ни малейшего колебания. К тому же слова Мэдисона казались весьма обоснованными.
— Мир вокруг вас, — продолжал Мэдисон, — холоден и жесток. Никто в нем никогда не пожалеет вас Вы не смогли построить для себя мягкий, приятный мир, и теперь, когда вы видите окружающее таким, каким оно является на самом деле, у вас наверняка возникает чувство протеста или даже отвращения. И у вас нет ни малейшего основания стремиться остаться в этом мире Мы же можем обеспечить вам уют и безопасность. Нет сомнения в том, что вы будете счастливы. Оставшись же в своем суровом мире, вы ничего не выиграете Разве это предательство по отношению к человечеству — вернуться в мир, который вам близок? Теперь, когда вы перестали писать, вы больше ничем не можете затронуть человеческую расу, ничем не можете повредить ей. Ваша задача выполнена.
— Нет! — закричал Харрингтон. Мэдисон сочувственно покивал:
— К какой же все-таки странной расе вы принадлежите, Харрингтон.
— Я? К расе? — недоуменно повторил Харрингтон — Вы говорите так, словно вы.
— У всех вас в характере есть некое величие, — сказал Мэдисон. — Но на вас нужно как следует нажать, чтобы оно смогло проявиться. Вы нуждаетесь в том, чтобы вас поддерживали и направляли; вам нужно оказаться в опасной ситуации, чтобы смогло проявиться это ваше величие духа. У вас должны быть проблемы, над которыми нужно как следует поломать голову Вы чем-то похожи на детей. Мой долг, Харрингтон, долг, который я торжественно поклялся выполнить, состоит в том, чтобы выявлять величие, в скрытом виде находящееся в вас. И я не позволю ни вам, ни кому-либо другому помешать мне выполнить этот долг.
Правда запоздало предстала перед Харрингтоном во всей своей наготе, словно разом прорвалась сквозь черную завесу, не позволявшую до этого осознать ее. Она всегда была здесь, рядом со мной, подумал Харрингтон, и я должен, просто обязан был увидеть ее раньше.
Инстинктивно он вскинул над головой деревянный молоток, словно хотел защититься от чего-то ужасного и отвратительного. Одновременно он будто со стороны услышал свой голос, услышал так, как если бы он принадлежал кому-то другому:
— Боже мой! Да ведь вы же не человек!
Описав стремительную дугу, молоток опустился, и Мэдисон метнулся в сторону, стараясь избежать удара. Во время этого движения его лицо и руки внезапно изменились, как, впрочем, и все его тело Все выглядело так, словно это было не изменение формы или объема; нет, он скорее просто расслабился, и тут же его лицо, руки и тело — короче, все, что было Мэдисоном, — просто вернулись в исходное и, очевидно, естественное для них состояние после того, как их долгое время принуждали имитировать человеческую оболочку Одежда Мэдисона затрещала, разошлась по швам под давлением изменившейся формы тела и повисла лохмотьями.
Сейчас Мэдисон казался крупнее, чем раньше; вероятно, это была только видимость. В то же время можно было подумать, что он постоянным усилием как бы сжимал свое тело, чтобы привести его в соответствие с человеческими нормами. Только его голый череп практически не изменился, если не считать, что он имел теперь зеленоватый оттенок.
Молоток с грохотом ударился о металлический настил мостков и отлетел в сторону, в то время как существо, только что бывшее Мэдисоном, двинулось вперед, двинулось легко, словно потекло, и в этом движении чувствовалась такая нечеловеческая уверенность, что Харрингтон похолодел. Сзади, со стороны Харви, до него доходили волны гнева и разочарования. Клокочущего гнева отца, столкнувшегося с непослушанием упрямого ребенка, которого нужно немедленно наказать для его же блага. Правда, единственно возможным наказанием могла быть смерть, потому что ни один непослушный ребенок не должен мешать великому и торжественному свершению святого дела. В этой мстительной ярости, буквально сотрясавшей сознание, Харрингтон уловил странную близость между машиной и чужаком, как будто они оба думали и действовали даже не синхронно, а как одно существо.
Послышалось свирепое рычание, звуки рвущегося наружу, хотя и сдерживаемого еще звериного гнева, и Харрингтон осознал, что шагнул навстречу существу, широко расставив напряженные руки с изогнутыми, словно когти, пальцами, готовые хватать и рвать в клочья врага, вынырнувшего из тени, простиравшейся над углублением посредине зала и языками достигавшей местами стен.
Харрингтон медленно шагал на напряженных ногах, и его подталкивал вперед страх, жуткий страх, глубоко внедрившийся в сознание. Но над этим страхом явно одерживала верх крепнущая уверенность в своей, сейчас почти звериной, силе.
Он еще успел в какое-то мгновение удивиться, когда до него дошло, что это хриплое рычание издавал не кто иной, как он сам; и, почувствовав, что от смертоносного гнева в уголках рта выступила пена, он тоже удивился. Но эти бессмысленные чувства тут же исчезли, потому что он осознал, кем был на самом деле. Потом на все, чем он был, чем мог быть; на все, что он думал и мог думать, хлынула волна инстинктов дикого зверя и захлестнула сознание, оставив на поверхности только неукротимое стремление убивать.
Он протянул руки вперед, схватил чужую плоть и стал рвать ее, словно хотел отделить от костей. В слепом пылу схватки, в яростном порыве убивать и еще раз убивать он едва чувствовал боль от ударов когтей и клюва своего противника.
…Где-то рядом раздался дикий вопль, крик страшной боли и отчаяния, который тут же перешел в стон последней агонии, и все стихло.
Харрингтон наклонился над лежавшим на полу телом и поразился, что в горле все еще клокочет гнев, вырывавшийся наружу хриплым ворчанием.
Он выпрямился и вытянул перед собой руки. В неясном свете он разглядел, что они были отвратительно грязными, выпачканными в чем-то красном. Из углубления в центре зала еще слышались крики Харви, которые быстро превратились в стоны и затихли.
Шатаясь, Харрингтон подошел к перилам и заглянул вниз. Из всех швов и соединений Харви наружу пробивались струйки вязкой темной жидкости. Казалось, что из него вытекали разум и жизнь.
И где-то далеко раздался голос (о, если бы это был голос!):
— Жалкий идиот! Посмотри, что ты наделал! Что теперь будет с тобой?
— Как-нибудь справимся! — бросил в ответ Харрингтон, обычный Харрингтон, который не был ни последним джентльменом, ни неандертальцем.
На предплечье у него была глубокая ссадина, из которой все еще сочилась кровь, выпачкавшая рваную куртку. Он чувствовал, что одна сторона его лица была влажной и, кажется, распухла, но особой боли не ощущал.
— Мы удерживали вас на верном пути, — прошелестел умирающий голос, слабый и далекий. — Мы столько веков помогали вам…
Да, подумал Харрингтон, да, приятель, ты совершенно прав. Был когда-то оракул в Дельфах, а кто был еще раньше? И как ловко вы приспосабливались — то использовали оракула, то компьютер. А что было в промежутке между ними? Может быть, кто-то руководил нами из монастырских стен? Или из дворца? А может, из какой-нибудь невзрачной конторы?
Впрочем, операция могла и не быть непрерывной. Вполне возможно, что вмешательство требовалось лишь в определенные критические моменты истории.
И какова же была истинная цель этого гигантского предприятия? Направлять неуверенно бредущее вперед человечество? Добиваться, чтобы оно думало и действовало так, как им было нужно? Или они хотели приручить человечество, заставить его служить интересам чужой расы? Кто знает, каких вершин достиг бы сейчас род людской, если бы не было этого вмешательства со стороны…
«А я сам? — подумал Харрингтон. — Был ли я лицом, игравшим наиболее существенную роль, человеком, предназначавшимся для того, чтобы написать финальный вердикт многим векам обработки человеческой расы? Да еще не своими словами, а по подсказке этих двух существ: одного, находившегося в углублении в центре зала, и другого, лежавшего на мостике. Но было ли их действительно только двое? Или они составляли одно существо? Возможно ли, чтобы они были продолжением друг друга? Ведь в тот момент, когда погиб Мэдисон, почти сразу же скончался и Харви…»
— Вот в чем твоя беда, приятель, — обратился Харрингтон к лежавшему перед ним на полу существу — Ты слишком во многом был похож на человека. Ты стал чересчур самоуверенным, чисто по-человечески самоуверенным, и наделал ошибок.
И худшей из ошибок было то, что они позволили ему ввести неандертальца в число героев одного из его первых романов.
Харрингтон медленно направился к дверям, потом остановился и оглянулся на лежавшую на полу бесформенную массу. Через час-другой ее обнаружат И сначала решат, что кто-то убил Мэдисона. Но потом заметят изменения и поймут, что это не Мэдисон. Да, им придется поломать себе голову, тем более что Мэдисона они так и не найдут. Будет много вопросов и по поводу Харви, который больше никогда не заработает никогда не выдаст ни одного пророчества. И они найдут деревянный молоток!
Молоток! У Харрингтона зашевелились волосы на голове. Он чуть не забыл молоток!
Он вернулся и подобрал валявшийся на полу инструмент Ему страшно было подумать, что случилось бы, если бы он оставил его возле Харви. Потому что на рукоятке обнаружили бы отпечатки его пальцев, после чего полиция обязательно стала бы допрашивать его.
И поручни тоже, наверное, покрыты отпечатками пальцев, подумал он. Нужно убрать их. Он достал платок и принялся тщательно протирать металлический стержень. На мгновение у него мелькнула мысль, что это не имеет особого смысла, поскольку, строго говоря, он не совершил никакого преступления.
Не совершил преступления?
Но мог ли он быть уверенным в этом?
Кем был Мэдисон — злодеем или благодетелем человечества?
Никто не смог бы с уверенностью ответить на этот вопрос. По крайней мере, сейчас. Да, наверное, и в ближайшем будущем. Может быть, это вообще невозможно выяснить. Потому что человечество получило такой толчок для движения в нужном направлении, что вряд ли сможет когда-нибудь сойти с этого давно намеченного пути. До самого своего последнего часа он будет мучиться вопросом: был ли он прав, поступив таким образом?
Он будет пытаться улавливать самые незначительные признаки отклонений в развитии человечества. Он будет думать, что те или иные очередные тревожные события, о которых пишут газеты, могли бы и не произойти, останься на своем месте этот чужак, сейчас распростертый перед ним на полу. Он будет просыпаться ночами, пытаясь вырваться из кошмара несчастной судьбы, которую сам создал себе, создал своими собственными руками.
Он протер перила и, подойдя к дверям, с такой же тщательностью протер ручки, сначала с одной, потом с другой стороны. Потом захлопнул за собой дверь. И только тогда он подумал, что избавился от ужаса и теперь может развязать узел на рубашке.
Харрингтон никого не встретил ни в вестибюле, ни на улице возле здания редакции. Он довольно долго стоял, совершенно спокойный, глядя на уходившую вправо и влево пустынную улицу, всматриваясь в становившиеся все отчетливее в холодном свете разгоравшейся зари силуэты зданий.
Он съежился под хлынувшим на него предрассветным холодом, под недобрыми взглядами темных окон домов. Теперь эта улица навсегда станет символом его подлинной вселенной. И ему послышалось, что на улице кто-то закричал. Наверное, это кричала его вина.
Он знал, что у него оставалась возможность забыть все случившееся, стереть из сознания до мельчайших подробностей память об этом происшествии, оставить все позади. Существовал путь, по которому даже сейчас он мог вернуться в безопасность и комфорт и даже, да, даже в блаженство. И этот путь выглядел весьма соблазнительно. Не было никаких серьезных оснований отказываться от него. Никто, кроме него, Харрингтона, не мог выиграть или проиграть на этом пути.
Харрингтон сердито потряс головой, стараясь отогнать эти мысли, и, переложив молоток из одной руки в другую, перешел через улицу. Подойдя к машине, он открыл багажник и бросил туда инструмент.
Теперь, когда в руках у него больше ничего не было, он не торопился и долго стоял совершенно неподвижно, прислушиваясь, как тишина медленными волнами пульсирует у него в голове, будто холодный безжалостный прилив.
Внезапно Харрингтон вскинул руки и схватился за голову, чтобы не дать ей взорваться. Он почувствовал страшную слабость во всем теле. Было ясно, что это реакция организма на нервное напряжение последних часов. Его нервы сдали, не выдержав наступившего расслабления.
И тогда удушливая тишина вдруг превратилась для него в величественный покой. Он опустил руки.
Подъехал автомобиль. Харрингтон рассеянно следил, как тот остановился у обочины в нескольких метрах от него.
Из автомобиля донесся звук включенного на полную мощность радиоприемника:
«…в письме, направленном президенту, в котором он отклоняет сделанное ему предложение, Энрайт заявляет, что долго прислушивался к голосу своей души и пришел к выводу, что и для страны, и для всего мира будет лучше, если он откажется от предложенного поста. В Вашингтоне политические обозреватели и дипломатический корпус не знают, что и думать. Они ломают головы над вопросом: какова может быть связь между внутренним голосом сенатора и Госдепартаментом?
Вот еще одна полученная сегодня утром новость, последствия которой пока оценить невозможно. Пекин сообщает о перестановках в правительстве и о приходе к власти сравнительно умеренных элементов. Пока еще, разумеется, рано утверждать что-либо конкретное, но эти изменения несомненно могут привести к решительной смене политического курса коммунистического Китая…»
Передача внезапно оборвалась: выключив приемник, водитель выбрался из машины, громко хлопнул дверцей и неторопливо пошел куда-то по улице.
Харрингтон открыл автомобиль и сел за руль. Он испытывал странное ощущение, что забыл что-то очень важное. Он пытался припомнить, что бы это могло быть, но ни малейшего воспоминания ему так и не удалось извлечь из неприятного тумана, словно окутавшего его мозг.
Крепко стиснув руль, он почувствовал, как по всему телу пробежала дрожь, мелкая, словно от небольшого озноба. Нет, это была скорее дрожь облегчения, хотя он и не представлял, почему он должен испытывать облегчение.
Наверное, это связано с новостью об Энрайте, подумал Харрингтон. Потому что это действительно хорошая новость. И совсем не потому, что Энрайт не подходил на пост руководителя Госдепартамента. Совсем наоборот. Но существуют ситуации, когда человек не только имеет право, но и обязан оставаться самим собой.
И человечество тоже имеет это право, подумал он.
А изменения в китайском правительстве были просто поразительным событием. Как будто злые гении человечества с наступлением рассвета внезапно исчезли на всей Земле.
«Кстати, что-то такое я думал в связи с гениями», — мелькнуло в голове у Харрингтона. Что-то такое, что обязательно нужно вспомнить. Что-то о том, в каких формах может проявиться гениальность…
Но он не мог вспомнить ничего конкретного.
Опустив стекло, Харрингтон полной грудью вдохнул живой и свежий утренний воздух. Резко выдохнув, он выпрямился и поднял голову. Мужчина должен чаще вспоминать о своей осанке, с удовлетворением подумал он. Да, в рождении сегодняшнего утра было что-то бодрящее тело и душу.
Он включил сцепление и отъехал от тротуара.
Жаль все же Мэдисона, подумал он. Что ни говори, а все же он был неплохим парнем.
И Холлис Харрингтон, последний джентльмен, двинулся навстречу утренней заре.
Кимон
Он был единственным пассажиром, направлявшимся на Кимон, и на борту космического корабля уже за одно это все носились с ним, как со знаменитостью.
Для того чтобы доставить его к месту назначения, кораблю пришлось сделать крюк в два световых года. Селдону Бишопу казалось, что деньги, которые он заплатил за проезд еще на Земле, не возмещали ущерба и вполовину.
Но капитан не роптал. Он сказал Бишопу, что считает делом чести доставить пассажира на Кимон.
Бизнесмены, летевшие на том же корабле, домогались его общества, платили за выпивку и доверительно рассказывали о перспективах торговли с новооткрытыми солнечными системами.
Но, несмотря на все эти доверительные разговоры, смотрели они на Бишопа с плохо скрываемой завистью и повторяли: «Человек, который разберется в обстановке на Кимоне, сделает большой бизнес».
То один, то другой бизнесмен толковал с Бишопом наедине и после первой же рюмки предлагал миллиарды на случай, если потребуется финансовая поддержка.
Миллиарды… а пока у него в кармане не было и двадцати кредиток, и он с ужасом думал о том, что ему тоже придется угощать других. Он не был уверен, что на свои кредитки сможет угостить всю компанию.
Представительные матроны брали его на свое попечение и осыпали материнскими ласками; женщины помоложе, завлекая его, осыпали ласками отнюдь не материнскими. И куда бы он ни направился, позади говорили вполголоса:
— На Кимон! Милочка, вы знаете, что значит отправиться на Кимон! Для этого нужна положительно сказочная квалификация, надо готовиться годы и годы, а экзамен выдерживает один из тысячи.
И так было всю дорогу до самого Кимона.
Кимон был галактическим Эльдорадо, страной несбыточных грез, краем, где кончается радуга. Мало кто не мечтал о поездке туда, многие стремились осуществить свои мечты на деле, но среди тех, кто пытался добиться своего, преуспевали лишь очень немногие.
Немногим более ста лет назад до Кимона добрался (было бы неправильно говорить, что его открыли или что с ним вступили в контакт) неисправный космический корабль с Земли, который сел на планету и подняться с нее уже не мог.
До сих пор никто так и не узнал, что же там, в сущности, произошло, но в конце концов экипаж разломал свой корабль, поселился на Кимоне, а родные получили письма, в которых члены экипажа извещали их, что возвращаться не собираются.
Совершенно естественно, что между Кимоном и Землей никакого почтового сообщения быть не могло, но письма доставлялись самым фантастическим, хотя и, впрочем, самым логичным способом. И, возможно, этот способ убедительнее всего показал земным властям, что Кимон именно таков, каким он изображался в письмах… Письма были свернуты в трубку и помещены в своеобразный футляр, напоминавший футляр пневматической почты. Он был доставлен прямо на стол руководителя мирового почтового ведомства. Не на стол какого-нибудь подчиненного, а на стол самого главного начальника. Футляр появился, пока начальник ходил обедать, и, как было установлено тщательным расследованием, на стол его никто не клал.
Тем временем чиновники почтового ведомства, по-прежнему убежденные, что стали жертвами какой-то мистификации, отправили письма адресатам со специальными курьерами, которые обычно добывали себе хлеб насущный службой в Бюро Расследований.
Адресаты все, как один, утверждали, что письма подлинные, так как в большинстве случаев узнавали знакомый почерк. И, кроме того, в каждом письме содержались подробности, знакомые только адресатам, и это было еще одним доказательством, что письма настоящие.
Затем каждый адресат написал ответное письмо, их поместили в футляр, в котором прибыли письма с Кимона, а сам футляр положили на стол руководителя почтового ведомства, на то самое место, где его в свое время нашли.
С футляра не сводили глаз, и некоторое время ничего не происходило, но потом вдруг он исчез, а как исчез, никто не заметил — футляра просто не стало, и все.
Через неделю-другую перед самым концом рабочего дня футляр появился снова. Руководитель почтового ведомства был увлечен работой и не обращал внимания на то, что происходит вокруг. И вдруг снова увидел футляр. И снова в нем были письма, но на сей раз конверты раздувались от сотенных кредиток, которые потерпевшие крушение космонавты посылали в подарок своим родственникам, хотя тут же следует отметить, что сами космонавты, по-видимому, не считали себя потерпевшими крушение.
В письмах они извещали о получении ответов, посланных с Земли, и сообщали некоторые сведения о планете Кимон и ее обитателях. Во всех письмах подробно объяснялось, как космонавты достали сотенные кредитки на чужой планете. Бумажные деньги, говорилось в письмах, были фальшивыми, сделанными по образцу тех, что были у космонавтов в карманах, но когда земные финансовые эксперты и служащие Бюро Расследований взглянули на банкноты, то отличить их от настоящих денег они не смогли. Но руководители Кимона, говорилось в письмах, не хотят, чтобы их считали фальшивомонетчиками. И чтобы валюта не обесценилась, кимонцы в самое ближайшее время сделают взнос в земной банк материалами, которые по своей ценности не только эквивалентны посланным деньгам, но и, если потребуется, покроют дальнейший выпуск денег.
В письмах пояснялось, что денег как таковых на Кимоне нет, но поскольку Кимон хочет дать работу людям с Земли, то пришлось изыскать способ оплаты их труда, и если земной банк и все организации, имеющие отношение к финансам, согласны…
Правление банка долго колебалось и толковало о всяких глубоких финансовых соображениях и экономических принципах, но все эти разговоры ни к чему не привели, потому что через несколько дней, во время перерыва, рядом со столом председателя правления банка появились несколько тонн тщательно упакованного урана и два мешка алмазов.
Теперь Земле ничего не оставалось делать, как принять существование Кимона за чистую монету и считать, что земляне, севшие на Кимон, возвращаться не собираются.
В письмах говорилось, что кимонцы — это гуманоиды, что они обладают парапсихическими способностями и создали культуру, которая намного обогнала культуру Земли и любой другой планеты Галактики, открытой к этому времени.
Земля подремонтировала один из космических кораблей, собрала корпус самых красноречивых дипломатов, надавала им кучу дорогих подарков и отправила все это на Кимон. Но уже через несколько минут после приземления дипломатов вышибли с планеты самым недипломатическим образом. По-видимому, Кимон не имел никакого желания связываться с второразрядной варварской планетой. Дипломатам дали понять, что, когда Кимон пожелает установить дипломатические отношения с Землей, об этом будет объявлено особо. На Кимон же допускались люди, которые не только обладали определенной квалификацией, но и ярко проявили себя в научной деятельности.
С тех пор ничего не изменилось.
На Кимон нельзя было поехать просто по желанию. К этому надо было готовиться.
Прежде всего требовалось пройти специальное испытание умственных способностей, которое не выдерживали девяносто девять процентов. Выдержав испытание, надо было посвятить годы и годы изнурительному учению, а потом опять держать письменный экзамен, и вновь происходил отсев. Едва ли один из тысячи выдерживал все экзамены.
Год за годом мужчины и женщины Земли пробивались на Кимон, селились там, процветали и писали письма домой. Ни один из уехавших не вернулся. Попавшему на Кимон, видимо, и в голову не приходило вернуться на Землю.
И все же за столько лет сведений о Кимоне, его обитателях и культуре стало ненамного больше. Эти сведения черпались только из писем, доставлявшихся со скрупулезной точностью каждую неделю на стол руководителя почтового ведомства. В них писали о таких заработках, которые на Земле и не снились, о великолепных возможностях разбогатеть, о кимонской культуре и о самих кимонцах, но все это так, вообще, — ни одной подробности о той же культуре, деловой жизни или о чем бы то ни было другом письма не сообщали.
И, возможно, адресаты не слишком жалели об отсутствии конкретных сведений потому, что почти в каждом письме приходила пачка денег, новеньких и хрустящих, подкрепленных тоннами урана, мешками алмазов и штабелями слитков золота, которые время от времени появлялись у стола председателя правления банка.
Со временем у каждой семьи на Земле появилось честолюбивое желание послать хотя бы одного своего члена на Кимон, так как пребывание родственника там означало в конце концов, что здесь все его близкие будут иметь гарантированный и приличный доход на всю жизнь.
Естественно, о Кимоне рассказывали легенды. Конечно, в основном это были выдумки. В письмах опровергались слухи о том, что улицы там вымощены золотыми брусками, что кимонские девицы носят платья, усеянные бриллиантами.
Но те, чье воображение не ограничивалось золотыми улицами и бриллиантовыми платьями, прекрасно понимали, что по сравнению с возможностями, которые открываются на Кимоне, золото и бриллианты — это чепуха. Земной культуре до кимонской было далеко, люди там приобрели или развили в себе естественным путем парапсихические способности. На Кимоне можно было научиться тому, что произвело бы революцию в галактической промышленности и средствах сообщения, а кимонская философия направила бы человечество по новому и лучшему (и более прибыльному?) пути.
И рождались все новые и новые легенды, которые каждый толковал в зависимости от собственного интеллекта и образа мышления.
Руководители Земли оказывали всяческую поддержку тем, кто хотел отправиться на Кимон, потому что руководители, как и все прочие, понимали, какие в этом таятся возможности для революции в промышленности и эволюции человеческой мысли. Но так как со стороны Кимона приглашения признать его дипломатически не следовало, они выжидали, строили планы и делали все, чтобы на Кимон поехало как можно больше людей Но людей достойнейших, так как даже самый дремучий бюрократ понимал, что на Кимоне Земля должна быть представлена в лучшем виде.
Но почему кимонцы разрешали приезжать людям с Земли? Это было неразрешимой загадкой. По-видимому, Земля была единственной планетой Галактики, получившей разрешение присылать своих людей. Конечно, и земляне и кимонцы были гуманоидами, но это оставляло вопрос открытым, потому что они не были единственными гуманоидами в Галактике. Ради собственного утешения земляне считали, что исключительное гостеприимство кимонцев объясняется некоторым взаимопониманием, одинаковым мировоззрением, некоторым сходством эволюционного развития (конечно, при небольшом отставании Земли).
Как бы там ни было, Кимон был галактическим Эльдорадо, страной несбыточных грез, местом, куда надо стремиться и где надо жить, краем, где кончается радуга.
Селдон Бишоп оказался в местности, напоминавшей земной парк. Тут его высадила быстроходная космическая шлюпка, ибо космодромов на Кимоне не было, как не было многого другого.
Он стоял среди своих чемоданов и смотрел вслед шлюпке, направлявшейся в космос к орбите лайнера.
Когда шлюпка исчезла из виду, он сел на чемодан и стал ждать.
Местность чем-то напоминала земной парк, но на этом сходство ограничивалось. Деревья были слишком тонкими, цветы — чересчур яркими, трава — немного не такого цвета, как на Земле. Птицы, если это были птицы, напоминали ящериц, оперенье у них было непривычной расцветки и вообще не такое, как у земных птиц. Ветерок донес запахи, не похожие на запахи Земли. Чужие запахи, чужие цвета…
Сидя на чемодане посреди парка, Бишоп старался вызвать у себя ощущение радости оттого, что он наконец на Кимоне. Но он не чувствовал ничего, кроме удовлетворения, что ему удалось сохранить свои двадцать кредиток в целости и сохранности.
Ему потребуется немного наличных денег, чтобы продержаться, пока он найдет работу. Но и тянуть с этим нельзя. Конечно, брать первую попавшуюся работу тоже не стоит, надо поискать немного и найти наиболее подходящую. А для этого потребуется время.
Он пожалел, что не оставил побольше денег про запас. Но это значило бы, что он приехал бы сюда не с такими хорошими чемоданами и костюмы пришлось бы шить не у портного, а покупать готовые…
Он говорил себе, что важно с самого начала произвести хорошее впечатление, и чем больше думал сейчас, тем меньше сожалел, что истратил почти все деньги, чтобы произвести хорошее впечатление.
Может быть, следовало взять у Морли взаймы. Морли ему ни в чем не отказал бы, а он потом расплатился бы, как только найдется работа. Но просить было противно, ибо, как он теперь понимал, это значило бы уронить достоинство, которое он чувствовал особенно сильно с тех пор, как его избрали для поездки на Кимон. Все, даже Морли, смотрели с почтением на человека, прорвавшегося на Кимон, и тут уж никак нельзя было просить о деньгах и прочих одолжениях.
Бишоп вспомнил свое последнее посещение Морли. Теперь он уже понимал, что, хотя Морли и его друг, в этом последнем визите был какой-то оттенок тех дипломатических обязанностей, которые Морли приходилось выполнять по долгу службы.
На дипломатическом поприще Морли пошел далеко и пойдет еще дальше. Руководители департамента говорили, что в Девятнадцатом секторе политики и экономики по манере говорить и вести себя, по умению ориентироваться он выделяется среди всех молодых людей. У него были подстриженные усы, и бросалось в глаза, что он тщательно ухаживает за ними. Волосы его всегда были в порядке, а ходил он пружинисто, как пантера.
Они сидели на квартире у Морли, на душе было приятно и легко. Вдруг Морли встал и начал ходить из угла в угол, как пантера.
— Мы дружим с незапамятных времен, — сказал Морли. — Мы побывали вместе не в одной переделке.
И оба улыбнулись, вспомнив переделки, в которых они побывали.
— Когда я услышал, что вы едете на Кимон, — продолжал Морли, — я, естественно, обрадовался. Я рад любому вашему успеху. Но я обрадовался еще и по другой причине. Я сказал себе: «Вот, наконец, человек, который может сделать то, что нам надо».
— А что вам надо? — произнес Бишоп таким тоном, будто спрашивал Морли, хочет ли тот выпить шотландского виски или чего-либо другого. Правда, такого вопроса он никогда бы не задал, так как было известно, что все молодые люди из ведомства иностранных дел — ревностные поклонники шотландского виски. Во всяком случае, задал он этот вопрос непринужденно, хотя чувствовал, что вся непринужденность разговора рассеивается как дым.
В воздухе стала витать тень плаща и кинжала. Бишоп вдруг ощутил бремя официальной ответственности, и на мгновение сердца его коснулся холодок страха.
— У этой планеты должен быть какой-нибудь секрет, — сказал Морли, — для кимонцев никто из нас, ни одна из других планет не существует. Нет такой планеты, которая бы получила дипломатическое признание. На Кимоне нет ни одного представителя какого бы то ни было другого народа. По-видимому, они и не торгуют ни с кем, и все же они должны торговать, потому что ни одна планета, ни одна культура не может существовать совершенно самостоятельно. Наверно, с кем-то у них все-таки дипломатические отношения есть. Должны быть какие-нибудь причины… кроме того, что мы по сравнению с ними отсталый народ… почему они не хотят признавать Землю. Ведь даже во времена варварства многие правительства и народы признавали те страны, которые были гораздо ниже в культурном отношении.
— Вы хотите, чтобы я узнал все это?
— Нет, — сказал Морли. — Мы хотим подобрать ключ. И это все. Мы ищем ключ, какой-нибудь намек, который помог бы нам разобраться в обстановке. Хотя бы воткнуть клинышек, вставить ногу, чтобы дверь не могла закрыться. А уж все остальное мы сделаем сами.
— А другие? — спросил Бишоп. — Тысячи других поехали туда. Не один же я получил право поехать на Кимон?
— Вот уже более пятидесяти лет, — ответил Морли, — наш сектор дает такие же напутствия и всем другим.
— И вам ничего не сообщили?
— Ничего, — сказал Морли, — или почти ничего. Или ничего такого, что могло бы послужить нашим целям.
— Они не могли…
— Они не могли ничего поделать, потому что, прибыв на Кимон, они совершенно забывали о Земле… нет, не забывали, это не совсем так. Но они уже были неверны Земле. Кимон действовал на них ослепляюще.
— Вы так думаете?
— Не знаю, — сказал Морли. — Но у нас нет другого объяснения. Вся беда в том, что говорили мы с ними только раз. Ни один из них не вернулся. Конечно, мы можем писать им письма. Мы можем напоминать им… намеками. Но прямо спрашивать не можем.
— Цензура?
— Нет. Телепатия. Кимонцы узнали бы все, если бы мы попытались что-нибудь внушить своим. А мы не можем рисковать всей проделанной нами работой.
— Но я уеду с такими мыслями…
— Вы забудете их, — сказал Морли. — У вас впереди несколько недель, за которые вы можете забыть их… запрятать в глубины своего сознания. Но не совсем… не совсем.
— Понятно, — сказал Бишоп.
— Поймите меня правильно. В этом нет ничего зловещего. Вам не следует упорно доискиваться всего. Может быть, все обстоит очень просто. Может быть, просто мы не так причесываемся. Есть какая-то причина… наверное, очень маленькая.
Морли быстро переменил тему разговора, налил по бокалу виски, сел и стал вспоминать школьные годы, знакомых девочек и загородные поездки.
В общем это был приятный вечер.
Но прошло несколько недель, и Бишоп почти забыл обо всем. А теперь он сидел на своих чемоданах посредине парка и ждал, когда появится встречающий кимонец. Он знал, как будет выглядеть кимонец, и не собирался удивляться.
И все же он удивился.
Туземец был двухметрового роста. Сложенный, как античный бог, он был совсем-совсем человеком.
Только что Бишоп сидел один на поляне в парке, и вдруг рядом оказался туземец.
Бишоп вскочил.
— Мы рады вам, — сказал кимонец. — Добро пожаловать на Кимон, сэр.
Голос и произношение туземца были такими же совершенными и красивыми, как и его скульптурное тело.
— Спасибо, — сказал Бишоп и тут же почувствовал, как неловко он это произнес, каким запинающимся и глуховатым был его голос по сравнению с голосом туземца. Взглянув на кимонца, он невольно сравнил себя с ним. Какой у него, наверно, взъерошенный, мятый, нездоровый вид.
Бишоп полез в карман за бумагами. Негнущимися, неловкими пальцами он с трудом откопал их («откопал», иначе не скажешь).
Кимонец взял документы, скользнул по ним глазами (именно «скользнул») и сказал:
— Мистер Селдон Бишоп. Рад познакомиться с вами. У вас очень хорошая квалификация. Экзаменационные оценки, как я вижу, великолепные. Хорошие рекомендации. И, как я вижу, вы спешили к нам. Очень рад, что вы приехали.
— Но… — возразил было Бишоп. И тут же замолчал, крепко стиснув зубы. Не говорить же кимонцу, что тот только скользнул глазами по документам, а не прочел их. Содержание документов было, по-видимому, известно этому человеку.
— Как доехали, мистер Бишоп?
— Благодарю вас, путешествие было прекрасным, — сказал Бишоп и вдруг преисполнился гордости за то, что отвечает так легко и непринужденно.
— Ваш багаж, — сказал туземец, — говорит о вашем великолепном вкусе.
— Спасибо, я…
И тут Бишоп разозлился. Какое право имеет этот кимонец снисходительно отзываться о его чемоданах! Но туземец сделал вид, что ничего не заметил.
— Не желаете ли вы отправиться в гостиницу?
— Как вам будет угодно, — очень сухо сказал насторожившийся Бишоп.
— Позвольте мне…
На мгновение сознание Бишопа затуманилось, все поплыло перед глазами, и вот он уже стоит не на полянке в парке, а в небольшой нише, выходящей в вестибюль гостиницы, а рядом аккуратно сложены чемоданы.
Он не успел насладиться своим триумфом там, на полянке, ожидая туземца, глядя вслед удалявшейся шлюпке. И здесь все существо его охватила буйная, пьянящая радость. Комок подкатил к горлу. Бишопу стало трудно дышать.
Это Кимон! Наконец-то он на Кимоне! После стольких лет учения он здесь, в этом сказочном месте… Вот чему он отдал многие годы жизни!
«Высокая квалификация» — так говорили люди друг другу вполголоса… высокая квалификация, жестокие экзамены, которые сдает один из тысячи.
Он стоял в нише, и ему не хотелось выходить, пока не пройдет волнение. Он должен пережить свою радость, свой триумф наедине с собой. Надо ли давать волю этому чувству? Во всяком случае, показывать его не стоит. Все личное надо запрятывать поглубже.
На Земле он был единственным из тысячи, а здесь он ничем не отличается от тех, кто прибыл раньше его. Наверно, он не может быть с ними даже на равной ноге, потому что они уже в курсе дела, а ему еще предстоит учиться.
Вот они, в вестибюле… счастливчики, прибывшие в сказочную страну раньше его… «блестящее общество», о котором он мечтал все эти утомительные годы… общество, к которому он теперь будет принадлежать… люди Земли, признанные годными для поездки на Кимон.
Приехать сюда могли только лучшие… только лучшие, самые умные, самые сообразительные. Земле не хотелось ударить в грязь лицом, иначе как бы Земля могла убедить Кимон в том, что она родственная планета?
Сначала люди в вестибюле казались всего лишь толпой, неким блестящим, но безликим сборищем. Однако когда Бишоп стал присматриваться, толпа распалась на индивидуальности, на мужчин и женщин, которых ему вскоре предстояло узнать.
Бишоп заметил портье только тогда, когда тот оказался рядом. Портье (наверно, портье) был более высоким и красивым, чем туземец, встретивший его на поляне.
— Добрый вечер, сэр, — сказал портье. — Добро пожаловать в «Риц».
Бишоп вздрогнул:
— «Риц»? Ах да, я забыл… Это и есть отель «Риц».
— Мы рады, что вы остановились у нас, — сказал портье. — Мы надеемся, что вы у нас пробудете долго.
— Конечно, — сказал Бишоп. — Я тоже надеюсь.
— Нас известили, — сказал портье, — что вы прибываете, мистер Бишоп. Мы взяли на себя смелость подготовить для вас номер. Хочется думать, что он вас устроит.
— Я уверен, что устроит, — сказал Бишоп. Будто на Кимоне что-нибудь может не устроить!
— Может быть, вам захочется переодеться, — сказал портье. — До обеда еще есть время.
— О, конечно, — сказал Бишоп. — Мне очень хочется…
И тут же пожалел, что сказал это.
— Вещи вам доставят в номер. Регистрироваться не надо. Это уже сделано. Позвольте проводить вас, сэр.
Номер ему понравился. Целых три комнаты. Сидя в кресле, Бишоп думал о том, что теперь ему и вовек не расплатиться.
Вспомнив о своих несчастных двадцати кредитках, Бишоп запаниковал. Придется подыскать работу раньше, чем он предполагал, потому что с двадцатью кредитками далеко не уедешь… хотя, наверно, в долг ему поверят.
Но он тотчас оставил мысль просить денег взаймы, так как это значило бы признаться, что у него нет с собой наличных. До сих пор все шло хорошо. Он прибыл сюда на лайнере, а не на борту потрепанного грузового судна; его багаж (что сказал этот туземец?) подобран со вкусом; его гардероб такой, что комар носа не подточит; не кинется же он занимать деньги только потому, что его смутила роскошь номера.
Он прохаживался по комнате. Ковра на полу не было, но сам пол был мягким и пружинистым. На нем оставались следы, которые почти немедленно сглаживались.
Бишоп выглянул в окно. Наступил вечер, и все вокруг подернулось голубовато-серой дымкой. Вдаль уходила холмистая местность, и не было на ней ничего, абсолютно ничего. Ни дорог, ни огоньков, которые бы говорили о другом жилье.
Он подумал, что ничего не видно только с этой стороны дома. А на другой стороне, наверно, есть улицы, дороги, дома, магазины.
Бишоп обернулся и снова стал осматривать комнату. Мебель похожа на земную… Подчеркнуто спокойные и элегантные линии… Красивый мраморный камин, полки с книгами… Блеск старого полированного дерева… Бесподобные картины на стенах… Большой шкаф, почти целиком закрывающий одну из стен комнаты.
Бишоп старался определить, для чего же нужен этот шкаф. Красивая вещь, вид у нее древний, и полировка… Нет, это не лак, шкаф отполирован прикосновениями человеческих рук и временем.
Он направился к шкафу.
— Хотите выпить, сэр? — спросил шкаф.
— Не прочь, — ответил Бишоп и тотчас стал как вкопанный, сообразив, что шкаф заговорил с ним, а он ответил.
В шкафу откинулась дверца, а за ней стоял стакан.
— Музыку? — спросил шкаф.
— Если вас не затруднит, — сказал Бишоп.
— Какого типа?
— Типа? А, понимаю. Что-нибудь веселое, но и чуть-чуть грустное. Как синие сумерки, разливающиеся над Парижем. Кто это сказал? Один из древних писателей. Фицджеральд. Вероятнее всего, Фицджеральд.
Музыка говорила о том, как синие сумерки крались над городом на далекой Земле, и лил теплый апрельский дождь, и доносился издалека девичий смех, и блестела мостовая под косым дождем.
— Может быть, вам нужно что-нибудь еще, сэр? — спросил шкаф.
— Пока ничего.
— Хорошо, сэр. До обеда у вас остался час, вы успеете переодеться.
Бишоп вышел из комнаты, на ходу пробуя напиток. У него был какой-то незнакомый привкус.
В спальне Бишоп пощупал постель, она была достаточно мягкой. Посмотрел на туалетный столик и большое зеркало, а потом заглянул в ванную, оборудованную автоматическими приборами для бритья и массажа, не говоря уже о ванне, душе, машине для физкультурных упражнений и ряде других устройств, назначения которых он не смог определить.
В третьей комнате было почти пусто. В центре ее стояло кресло с широкими плоскими подлокотниками, и на каждом из них виднелись ряды кнопок.
Бишоп осторожно приблизился к креслу. Что же это? Что за ловушка? Хотя это глупо. Никаких ловушек на Кимоне не может быть. Кимон — страна великих возможностей, здесь человек может разбогатеть и жить в роскоши, набраться ума и культуры, выше которой до сих пор в Галактике не найдено.
Он наклонился к широким подлокотникам кресла и увидел, что на каждой кнопке была надпись. Бишоп читал: «История», «Поэзия», «Драма», «Скульптура», «Астрономия», «Философия», «Физика», «Религии» — и многое другое. Значения некоторых надписей он не понимал.
Бишоп оглядел пустую комнату и впервые заметил, что в ней нет окон. Видимо, это был своеобразный театр или учебная аудитория. Садишься в кресло, нажимаешь какую-нибудь кнопку и…
Но времени на это не было. Шкаф сказал, что до обеда оставался час. Сколько-то уже прошло, а он еще не переоделся.
Чемоданы были в спальне. Бишоп достал костюм. Пиджак оказался измятым.
Он держал пиджак и смотрел на него. Может, повесить, и пиджак отвисится. Может… Но Бишоп знал, что за это время пиджак не отвисится. Музыка прекратилась, и шкаф спросил:
— Что вам угодно, сэр?
— Можете ли вы погладить пиджак?
— Конечно, сэр, могу.
— За сколько?
— За пять минут, — сказал шкаф. — Дайте мне и брюки.
Зазвонил звонок, и Бишоп открыл дверь. За дверью стоял человек.
— Добрый вечер, — сказал человек и представился: — Монтэгю. Но все зовут меня Монти.
— Входите, пожалуйста, Монти. Монти вошел и оглядел комнату.
— Хорошо у вас, — сказал он. Бишоп кивнул:
— Я ни о чем и не заикался. Они сами мне все дали.
— Умницы эти кимонцы, — сказал Монти. — Большие умницы.
— Меня зовут Селдон Бишоп.
— Только что приехали? — спросил Монти.
— Примерно час назад.
— И полны благоговения перед этим замечательным Кимоном?
— Я ничего не знаю о нем, — сказал Бишоп. — Кроме того, конечно, что говорилось в учебном курсе.
— Я знаю, — косо взглянув на него, проговорил Монти. — Скажите по-дружески… вас тревожат какие-нибудь опасения?
Бишоп улыбнулся, он не знал, как ему быть.
— Чем вы собираетесь здесь заняться? — спросил Монти.
— Деловой администрацией.
— Ну, тогда на вас, наверно, нечего рассчитывать. Вы этим не заинтересуетесь.
— Чем?
— Футболом. Или бейсболом. Или крикетом. Или атлетикой.
— У меня никогда не было на это времени.
— Очень жаль, — сказал Монти. — Вы сложены, как спортсмен.
— Не хотят ли джентльмены выпить? — спросил шкаф.
— Будьте любезны, — сказал Бишоп.
— Идите переодевайтесь, — сказал Монти. — А я посижу и подожду.
— Пожалуйста, возьмите ваши пиджак и брюки, — сказал шкаф.
Дверца открылась, и за ней лежали вычищенные и выутюженные пиджак и брюки.
— Я не знал, — сказал Бишоп, — что вы здесь занимаетесь спортом.
— Нет, мы не занимаемся, — сказал Монти. — Это деловое предприятие.
— Деловое предприятие?
— Конечно. Мы хотим дать кимонцам возможность заключать пари. Может быть, они увлекутся этим. Хотя бы на время. Вообще-то они держать пари не могут…
— Я не понимаю, почему не могут…
— Сейчас объясню. У них совсем нет спортивных игр. Они не могли бы играть. Телепатия. Они знали бы на три хода вперед, что собираются делать их соперники. Телекинез. Они могли бы передвигать мяч или что бы там ни было, не притрагиваясь к нему пальцем. Они…
— Кажется, я понимаю, — сказал Бишоп.
— Но мы все-таки собираемся создать несколько команд и устроить показательные состязания. По возможности подогреть интерес к ним. Кимонцы повалят толпами. Будут платить за вход. Делать ставки. Мы, конечно, будем держать тотализатор и загребем комиссионные. Пока это будет продолжаться, мы неплохо заработаем.
— Конечно, но ведь это ненадолго. Монти пристально посмотрел на Бишопа.
— Быстро вы все поняли, — сказал он. — Далеко пойдете.
— Джентльмены, напитки готовы, — сказал шкаф. Бишоп взял стаканы и протянул один из них гостю.
— Пожалуй, я вас подключу, — сказал Монти. — Может быть, вы тоже подработаете. Тут больших знаний не требуется.
— Валяйте подключайте, — согласился Бишоп.
— Денег у вас немного, — сказал Монти.
— Как вы узнали об этом?
— Вы боитесь, что не сможете расплатиться за номер.
— Телепатия? — спросил Бишоп.
— Вы попали в самую точку, — сказал Монти. — Только я владею телепатией самую малость. С кимонцами нам нечего тягаться. Никогда мы не будем такими. Но время от времени что-то до тебя доходит… какое-то ощущение проникает в мозг. Если ты пробыл здесь достаточно долго…
— А я думал, что никто не заметит.
— Многие заметят, Бишоп. Но пусть это вас не беспокоит. Мы все друзья. Сплотились против общего врага, можно сказать. Если вам надо призанять денег…
— Пока нет, — сказал Бишоп. — Если понадобится, я вам скажу.
— Мне или кому-нибудь другому. Мы все друзья. Нам надо быть друзьями.
— Спасибо.
— Не стоит. А теперь одевайтесь. Я подожду. Мы пойдем вместе. Все хотят познакомиться с вами. Приезжает не так уж много людей. Все хотят знать, как там Земля.
— Как?..
— Земля, конечно, на месте. Как она поживает? Что там нового?
Бишоп только теперь рассмотрел гостиницу как следует. До этого он лишь мельком бросил взгляд на вестибюль, пока стоял со своими чемоданами в нише. Портье слишком быстро провел его в номер.
Но теперь он увидел эту овеществленную чудесным образом сказочную страну с ее фонтанами и неведомо откуда доносящейся музыкой, с тончайшей паутинкой радуг, выгнувшихся арками и крестовыми сводами, с мерцающими стеклянными колоннами, в которых отражался и множился весь вестибюль таким образом, что создавалось впечатление, будто помещению этому нет ни конца ни края… и в то же время всегда можно было отыскать укромный уголок, чтобы посидеть с друзьями.
Иллюзия и вещественность, красота и ощущение домашнего покоя. Бишоп подумал, что здесь всякому придется по душе, что здесь всякий найдет все, что пожелает Будто волшебством человек отгораживался от мира с его несовершенствами и проникался чувством довольства и собственного достоинства только от одного сознания, что он находится в таком месте.
На Земле такого места не было и быть не могло, и Бишоп подозревал, что в этом здании воплощена не только человеческая архитектурная сноровка…
— Впечатляет? — спросил Монти. — Я всегда наблюдаю за выражением лиц новичков, когда они входят сюда.
— А потом первое впечатление стирается? Монти покачал головой:
— Друг мой, впечатление не тускнеет, хотя уже и не так ошеломляет, как в первый раз.
Бишоп пообедал в столовой, в которой все было старомодным и торжественным. Официанты-кимонцы были готовы услужить в любую минуту, рекомендовать блюдо или вино.
К столу подходили, здоровались, расспрашивали о Земле, и каждый старался делать это непринужденно, но по выражению глаз можно было судить, что скрывалось за этой непринужденностью.
— Они стараются, чтобы вы чувствовали себя как дома, — сказал Монти. — Они рады новичкам.
Бишоп чувствовал себя как дома… в жизни у него не было более приятного чувства. Он не ожидал, что освоится так быстро, и был немного удивлен этим.
Порадовался он и тому, что с него не потребовали денег за обед, а просто попросили подписать счет. Все казалось прекрасным, потому что такой обед унес бы большую часть двадцати кредиток, которые гнездились в его кармане.
После обеда Монти куда-то исчез, а Бишоп пошел в бар, взгромоздился на высокий стул и потягивал напиток, который рекомендовал ему буфетчик-кимонец.
Невесть откуда появилась девушка. Она взлетела на высокий табурет рядом с Бишопом и спросила:
— Что вы пьете, дружок?
— Не знаю, — ответил Бишоп и показал на буфетчика — Попросите его приготовить вам такой же.
Буфетчик взялся за бутылки и шейкер.
— Вы, наверно, новенький, — сказала девушка.
— Вот именно, новенький.
— Здесь не так уж плохо, то есть неплохо, если не думаешь.
— Я не буду думать, — пообещал Бишоп — Я не буду думать ни о чем.
— Вы привыкнете, — сказала девушка. — Немного погодя вы будете не прочь поразвлечь их. Вы подумаете: «Какого черта! Пусть смеются, если им хочется, а мне пока неплохо». Но придет день.
— О чем вы говорите? — спросил Бишоп. — Вот ваш стакан. Окунайте мордашку и.
— Придет день, когда мы устареем, когда мы больше не будем развлекать их. Мы больше не сможем выдумывать новые трюки. Возьмите, например, мои картины…
— Послушайте, — сказал Бишоп, — я ничего не могу понять.
— Навестите меня через неделю, — сказала девушка. — Меня зовут Максайн. Просто спросите, где Максайн. Через неделю мы поговорим. Пока!
Она соскочила со стула и вдруг исчезла. К своему стакану она не притронулась.
Он пошел наверх, в свой номер, и долго стоял у окна, глядя на невыразительный пейзаж, пока не услышал голос шкафа;
— Почему бы, сэр, вам не попробовать окунуться в другую жизнь?
Бишоп тотчас обернулся:
— Вы хотите сказать…
— Пройдите в третью комнату, — сказал шкаф. — Это вас развлечет.
— Окунуться в другую жизнь?
— Совершенно верно. Выбирайте и переноситесь, куда хотите.
Это было похоже на приключения Алисы в стране чудес.
— Не беспокойтесь, — добавил шкаф. — Это безопасно. Вы можете вернуться в любое время.
— Спасибо, — сказал Бишоп.
Он пошел в третью комнату, сел в кресло и стал изучать кнопки. История? Можно и историю. Бишоп немного знал ее. Он интересовался историей, прослушал несколько курсов и прочел много литературы.
Он нажал кнопку с надписью «История». Стена перед креслом осветилась, и на ней появилось лицо — красивое бронзовое лицо кимонца.
А бывают ли среди них некрасивые? Бишоп ни разу не видел ни уродов, ни калек.
— Вам какую историю, сэр? — спросил кимонец с экрана.
— Какую?
— Галактическую, кимонскую, земную? Почти любое место.
— Земную, пожалуйста, — сказал Бишоп.
— Подробности?
— Англия, 14 октября 1066 года. Сенлак[1].
Он уже не сидел в кресле в четырех голых стенах комнаты, а стоял на склоне холма в солнечный осенний день, и кругом в голубоватой дымке высились деревья с золотой и красной листвой, и кричали люди.
Бишоп стоял как вкопанный на траве, покрывавшей склон. Трава уже перезрела и увяла на солнце… а дальше, внизу, на равнине, он увидел неровную линию всадников. Солнце играло на их шлемах и щитах, трепетали на ветру знамена с изображениями леопардов.
Это было 14 октября, в субботу. На холме стояло, укрывшись за стеной сомкнутых щитов, Гарольдово воинство, и, прежде чем солнце село, в бой были введены новые силы, решившие, каким курсом пойдет история страны.
Тэйллефер, подумал Бишоп. Тэйллефер помчится впереди войска Вильгельма, распевая «Песнь о Роланде» и крутя мечом так, что будет виден только огненный круг.
Нормандцы пошли в атаку, но впереди не было никакого Тэйллефера. Никто не крутил мечом, никто не распевал. Слышались только хриплые вопли людей мчавшихся навстречу смерти.
Всадники мчались прямо на Бишопа. Он повернулся и бросился бежать. Но не успел, и они наскакали на него. Он увидел, как блестят отшлифованные копыта лошадей и жестокая сталь подков, он увидел мерцающие острия копий, болтающиеся ножны, красные, зеленые и желтые пятна плащей, тусклые доспехи, разинутые рты людей и, вот они уже над ним. И промчались они сквозь него и над ним, словно его здесь и не было.
А выше на склоне холма раздавались хриплые крики «Ут! Ут!» — и слышался пронзительный лязг стали Вокруг поднялись тучи пыли, а где-то слева кричала издыхающая лошадь. Из пыли показался человек и побежал вниз по склону. Он спотыкался, падал, поднимался, снова бежал, и Бишоп видел, как лила кровь сквозь искореженные доспехи, струилась по металлу и окропляла мертвую сухую траву.
Снова появились лошади. На некоторых уже не было всадников. Они мчались, вытянув шеи, с пеной на губах. Поводья развевались на ветру Один из всадников обмяк и свалился с седла, но нога его запуталась в стремени, и лошадь поволокла его по земле.
«Выпустите меня отсюда! — беззвучно кричал Бишоп. — Как мне отсюда выбраться! Выпустите…»
Его выпустили. Он был снова в комнате с четырьмя голыми стенами и единственным креслом.
Он сидел не шевелясь и думал. «Не было никакого Тэйллефера. Никто не ехал, не пел, не крутил мечом Сказание о Тэйллефере — всего лишь выдумка какого-нибудь переписчика, который додумал историю по прошествии времени».
Но люди умирали. Израненные, они бежали шатаясь вниз по склону и умирали. Они падали с лошадей Их затаптывали насмерть.
Бишоп встал, руки его дрожали. Он нетвердо зашагал в другую комнату.
— Вы будете спать, сэр? — спросил шкаф.
— Наверно, — сказал Бишоп.
— Прекрасно, сэр. Я запру дверь и погашу свет.
— Вы очень любезны.
— Обычное дело, сэр, — сказал шкаф. — Не угодно ли вам чего?
— Совершенно ничего, — сказал Бишоп. — Спокойной ночи.
— Спокойной ночи, — сказал шкаф.
Утром Бишоп пошел в агентство по найму, которое оказалось в одном из углов вестибюля.
Там была только высокая, белокурая, сложенная, как статуэтка, девушка-кимонка, грациозности движений которой позавидовала бы любая земная красавица Женщина, подумал Бишоп, явившаяся из какого-то классического греческого мифа, белокурая богиня во плоти На ней не было ниспадающих свободными складками греческих одежд, но они пошли бы ей. По правде сказать, одежды на ней почти не было, и красота ее от этого только выигрывала.
— Вы новичок, — сказала она. Бишоп кивнул.
— Я знаю о вас, — сказала она, бросив на него всего один взгляд. — Селдон Бишоп, двадцать девять земных лет.
— Да, мадам.
Она внушала раболепные чувства.
— Ваша специальность — деловая администрация. Он уныло кивнул.
— Садитесь, пожалуйста, мистер Бишоп, и мы обо всем поговорим с вами.
Он сидел и думал. «Хорошо ли для красивой девушки быть такой рослой и крепкой? Или такой компетентной?».
— Вы хотели бы взяться за какую-нибудь работу, — сказала девушка.
— Была у меня такая мысль.
— Вы специализировались на бизнесе. Боюсь, что в этой области у нас не слишком много вакантных мест.
— Для начала я не рассчитываю на многое, — сказал ей Бишоп с приличествующей, как ему казалось, скромностью и реальной оценкой обстановки. — Я готов заняться любым делом, пока не докажу, на что способен.
— Вам придется начать с самых низов. И целые годы набираться опыта. Дело не только в навыках, но в мировоззрении, в философии.
— Мне все…
Он заколебался. Он хотел сказать, что ему все равно. Но ему не все равно. Ему совсем не все равно.
— Я потратил на учебу многие годы, — сказал он. — Я знаю…
— Кимонский бизнес?
— Разве здесь все по-иному?
— Наверно, вы в совершенстве изучили систему заключения контрактов.
— Конечно.
— На всем Кимоне не заключается ни одного контракта.
— Но…
— В контрактах нет необходимости.
— Здесь все держится на честности?
— На честности и кое на чем еще.
— На чем же?
— Вы не поймете.
— Попробуйте объяснить мне.
— Бесполезно, мистер Бишоп. Для вас это были бы понятия совершенно новые. Они связаны с поведением. С мотивами действий. На Земле побудительная причина деятельности — выгода…
— А разве здесь это роли не играет?
— Очень маленькую роль.
— Каковы же другие побудительные причины?
— Например, культурное самоусовершенствование. Можете вы представить себе, что стремление к самоусовершенствованию является таким же мощным стимулом, как и выгода?
Бишоп ответил откровенно.
— Нет, не могу, — сказал он.
— А это стимул более мощный, чем выгода. Но это еще не все. Вот деньги… Денег у нас нет. Они по рукам не ходят.
— Но деньги есть. Кредитки.
— Это сделано только для того, чтобы было удобно людям с Земли, — сказала она. — Деньги, как свидетельство богатства, понадобились нам, чтобы привлекать на работу ваших людей и оплачивать их труд… и я бы сказала, что мы оплачиваем его очень хорошо. Для этого мы сделали все, что полагается у вас. Деньги, которые мы создали, имеют силу во всей Галактике Они обеспечены вкладами в земные банки и являются для вас законным платежным средством. Но на самом Кимоне денег в обращении нет.
— Ничего не могу понять, — выдавил из себя Бишоп.
— Конечно, не можете, — сказала девушка. — Для вас это нечто совершенно новое. Ваша культура зиждется на том, что полезность и богатство каждой личности должны иметь как бы свое физическое воплощение. Здесь мы в этом не нуждаемся. Здесь у каждой личности своя простая бухгалтерия — это он способен сделать, а это он должен делать. Он сам обо всем знает. И это всегда известно его друзьям — или партнерам по бизнесу, если хотите.
— Тогда это не бизнес, — сказал Бишоп. — Не бизнес, как я понимаю его.
— Вы совершенно правы.
— Но меня готовили для бизнеса. Я потратил…
— Годы и годы на учение. Но на земные методы ведения дел, а не на кимонские.
— Но здесь есть бизнесмены. Сотни.
— Есть ли? — спросила она с улыбкой. Она улыбалась не с превосходством, не насмешливо… просто улыбалась.
— В первую очередь, — продолжала она, — вам необходимо общение с кимонцами. Осмотритесь. Вам надо дать возможность оценить наш взгляд на вещи и узнать, как и что мы делаем.
— Вот это по мне, — сказал Бишоп. — Что же мне делать?
— Иногда люди с Земли нанимаются компаньонами.
— Не думаю, чтобы это мне подошло. Наверно, надо будет сидеть с детишками, или читать старушкам книги, или…
— Вы умеете играть на каком-нибудь инструменте или петь?
Бишоп покачал головой.
— Писать маслом? Рисовать? Танцевать?
Ни того, ни другого, ни третьего делать он не мог.
— Может быть, вы занимаетесь боксом? — спрашивала девушка. — Иногда он вызывает интерес, если не слишком жесток.
— Вы говорите о призовой борьбе?
— Думаю, вы можете это назвать и так.
— Нет, боксом я не занимаюсь.
— Тогда у вас остается не слишком большой выбор, — сказала девушка, беря со стола какие-то бумаги.
— Может быть, я могу работать на транспорте? — спросил он.
— Транспортировка — личное дело каждого.
Конечно, она права, подумал он. Телекинез дает возможность транспортировать себя или что бы то ни было… без помощи механических средств.
— Связь, — сказал он слабым голосом. — Наверно, и с ней дело обстоит так же?
Она кивнула. Телепатия, подумал он.
— Вы знакомы с транспортом и связью?
— С их земными разновидностями, — ответил Бишоп. — Думаю, здесь мои знания не пригодятся.
— Нет, — согласилась она. — Хотя мы могли бы устроить вам лекционное турне. Наши помогли бы вам подготовить материал.
Бишоп покачал головой:
— Я не умею выступать перед публикой. Девушка встала.
— Я наведу справки, — сказала она. — Заходите Мы найдем что-нибудь подходящее для вас.
Бишоп поблагодарил ее и вышел в вестибюль.
Он пошел гулять.
Гостиница стояла на равнине, а вокруг было пусто Ни других зданий. Ни дорог. Ничего.
Здание гостиницы было громадное, богато украшенное и одинокое, словно перенесенное сюда невесть откуда. Оно застыло на фоне неба, и кругом не было никаких зданий, с которыми оно гармонировало бы и которые скрадывали бы его. У него был такой вид, будто кто-то в спешке свалил его здесь и так оставил.
Бишоп направился через поле к каким-то деревьям, которые, по-видимому, росли на берегу речки, и удивился, почему нет ни тропинок, ни дорог… но вдруг сообразил, почему их нет.
Он подумал о годах, которые убил на зубрежку способов ведения бизнеса, и вспомнил о толстенной книге выдержек из писем, которые писались домой с Кимона и содержали намеки на успешный бизнес, на ответственные должности.
И ему пришло в голову, что во всех выдержках из писем было нечто общее — на все сделки и должности только намекали, но никто и никогда не писал определенно, чем занимается.
«Зачем они это делали? — спрашивал себя Бишоп. — Почему они дурачили нас?»
Хотя, конечно, он еще многого не знает Он не пробыл на Кимоне и целого дня. «Я наведу справки, — сказала белокурая гречанка, — мы найдем что-нибудь подходящее для вас».
Он пересек поле и там, где выстроились деревья, нашел речку. Это была равнинная речка — широкий поток прозрачной воды медленно струился меж поросших травой берегов. Он лег на живот и глядел на речку Где-то в глубине ее блеснула рыба.
Бишоп снял ботинки и стал болтать ногами в воде Они знают о нас все, думал он. Они знают все о нашей культуре и жизни. Они знают о знаменах с изображениями леопардов и о том, как выглядел Сенлак в субботу 14 октября 1066 года, о войске Гарольда, стоявшем на вершине холма, и о войске Вильгельма, сосредоточившемся в долине. Они знают, что движет нами, и они разрешают нам приезжать сюда, потому что им это для чего-то нужно.
Что сказала девушка, которая появилась невесть откуда на стуле, а потом исчезла, так и не притронувшись к своему стакану? «Вы будете служить развлечением, — сказала она. — Но вы привыкнете к этому Если вы не будете думать обо всем слишком много, вы привыкнете».
«Навестите меня через неделю, — сказала она еще — Через неделю мы поговорим».
Они знают нас, но с какой стороны?
Возможно, Сенлак — это инсценировка, но во всем, что он увидел, была какая-то странная тусклая реальность, и он всеми фибрами души своей чувствовал, что зрелище это подлинное, что все так и было. Что не было никакого Тэйллефера, что, когда человек умирал, его кишки волочились по траве, что англичане кричали: «Ут! Ут!»
Озябший Бишоп сидел в одиночестве и думал, как кимонцы делают это. Как они дают возможность человеку нажать кнопку и оказаться вместе с давно умершими, увидеть смерть людей, прах которых давно смешался с землей?
Способа узнать, как они это делают, конечно, не было. И догадки бесполезны.
Морли Рид сказал, что техническая информация революционизирует весь облик земной экономики.
Он вспомнил, как Морли ходил из угла в угол и повторял: «Мы должны узнать. Мы должны узнать».
И способ узнать… есть. Великолепный способ.
Бишоп вытащил ноги из воды и осушил их пучками травы. Он надел ботинки и пошел к гостинице.
Белокурая богиня все еще сидела за своим столом в бюро по найму.
— Я согласен приглядывать за детишками, — сказал Бишоп.
Она была очень, почти по-детски удивлена, но в следующее же мгновение лицо ее снова стало бесстрастным, как у богини.
— Да, мистер Бишоп.
— Я все обдумал, — сказал он. — Я согласен на любую работу.
В ту ночь Бишоп долго лежал в постели и не мог уснуть. Он думал о себе, о своем положении и пришел к заключению, что все обстоит не так уж плохо.
Работа, по-видимому, найдется. Сами кимонцы этого хотят. И даже если это не та работа, которую хочется получить, начало по крайней мере будет положено. С этого опорного пункта человек может подняться выше… умный человек, конечно. А все мужчины и женщины, все земляне на Кимоне, безусловно, умны. Если бы они не были умны, они не попали бы сюда, чтобы начать новую жизнь. Все они, по-видимому, преуспевают.
В тот вечер он не видел ни Монти, ни Максайн, но поговорил с другими, и все они казались довольными своей долей… или по крайней мере делали вид, что довольны. Бишоп говорил себе, что если бы все были разочарованы, то довольного вида у них не было бы, потому что земляне больше всего любят тихо плакаться друг другу в жилетку Ничего подобного он не заметил. Никто не жаловался.
Ему говорили о том, что организуются спортивные команды, и некоторые собеседники возлагали на это очень большие надежды, как на источник дохода.
Он разговаривал с человеком по имени Томас, который был специалистом-садоводом и работал в крупных кимонских поместьях. Тот больше часа рассказывал о выращивании экзотических цветов. Коротышка Вильямс, сидевший рядом с Бишопом в баре, с восторгом говорил о том, что ему поручено написать книгу баллад на основе кимонской истории. Некий Джексон работал над статуей по заказу одной местной семьи.
Бишоп подумал, что если человек может получить работу, которая его удовлетворяет, то жизнь на Кимоне становится приятной.
Взять хотя бы номер, который он получил. Красивая обстановка — дома на такую он рассчитывать бы не мог. Послушный шкаф-робот делает коктейли и бутерброды, гладит одежду, выключает свет и запирает дверь, предупреждает любое, даже невысказанное желание. А комната — комната с четырьмя голыми стенами и единственным креслом, снабженным кнопками? Там, в этой комнате, можно получить знания, найти забаву и приключения. Он сделал дурной выбор, попросив показать для начала битву при Гастингсе. Но есть другие места, другие времена, другие, более приятные и менее кровавые, события, при которых он может присутствовать.
Он присутствовал… не только смотрел. Он действительно шел вверх по склону холма. Он пытался выскочить из-под копыт мчащихся лошадей, хотя в этом не было необходимости. Ты вроде бы был и там и не там, находился в самой гуще и вместе с тем с интересом наблюдал из безопасного места.
А есть немало событий, которые стоило бы увидеть. Можно пережить всю историю человечества, с времен доисторических до позавчерашнего дня… и не только историю человечества, а еще и кимонскую и галактическую. Прогуляться с Шекспиром… Плыть с Колумбом…
Когда-нибудь, подумал Бишоп, я прогуляюсь с Шекспиром. Когда-нибудь я поплыву с Колумбом.
Он видел подлинные события. Правда, она чувствуется.
Все размышления Бишопа свелись к тому, что какими бы странными ни были условия, жить в них все-таки можно.
А условия были странными потому, что это чужая сторона, культура и технология которой неизмеримо выше земных достижений. Здесь не было необходимости в искусственной связи и механических средствах транспортировки. Здесь не было необходимости в контрактах, потому что это исключено телепатией.
Надо только приспособиться. Надо научиться жить по-кимонски и не лезть со своим уставом в чужой монастырь. Он добровольно приехал на чужую планету — Ему позволили остаться, и поэтому он должен приспособиться.
— Вам неспокойно, сэр, — сказал из другой комнаты шкаф.
— Нет. Я просто думаю.
— Я могу вам дать снотворное. Очень мягкое и приятное снотворное.
— Только не снотворное, — сказал Бишоп.
— Тогда, быть может, — предложил шкаф, — вы позволите мне спеть вам колыбельную.
— Будьте любезны, — согласился Бишоп. — Мне нужна именно колыбельная.
Шкаф запел колыбельную, и вскоре Бишоп уснул.
Кимонская богиня в агентстве по найму сказала ему на следующее утро, что работа для него найдена.
— Новая семья, — сказала она.
Бишоп не знал, радоваться ли ему, что семья новая. Возможно, было бы лучше, если бы он попал в старую семью.
— У них никогда не было человека с Земли, — пояснила девушка. — Вы будете получать сто кредиток в день.
— Сто…
— Вы будете работать только в дневное время, — продолжала она. — Я буду телепортировать вас каждое утро туда, а по вечерам они будут телепортировать вас обратно.
— Сто кредиток! — запинаясь, сказал Бишоп. — Что я должен делать?
— Будете компаньоном, — ответила богиня. — Но не надо беспокоиться. Мы проследим, чтобы с вами обращались хорошо…
— Хорошо обращались?
— Не заставляли вас слишком много работать или…
— Мисс, — сказал Бишоп, — да за сотню бумажек в день я…
Она не дала ему договорить:
— Вы согласны на эту работу?
— С радостью, — сказал Бишоп.
— Позвольте мне…
Вселенная раскололась и соединилась вновь.
…Бишоп стоял в нише, а перед ним было узкое, заросшее лесом ущелье с водопадом, и со своего места он ощущал, как тянет прохладой от падающей воды. Кругом росли папоротники и деревья, громадные деревья, похожие на узловатые дубы, которые обычно встречаются на иллюстрациях к историям о короле Артуре и Робин Гуде.
По берегу речки и вверх по склону бежала тропинка. Ветерок доносил музыку и запах духов.
По тропинке шла девушка. Это была кимонка, но не такая высокая, как другие, которых он уже видел, и у нее был не такой величественный, олимпийский вид.
Затаив дыхание, он следил за ее приближением и на мгновение забыл, что она кимонка, и думал о ней только как о хорошенькой девушке, которая идет по лесной тропинке. Она была красива, она была прелестна.
Девушка увидела его и захлопала в ладоши.
— Вы, наверно, он, — сказала она. Бишоп вышел из ниши.
— Мы вас ждали, — продолжала она. — Мы надеялись, что вас не задержат и пошлют тотчас же.
— Меня зовут Селдон Бишоп, и мне сказали…
— Конечно, это вы и есть, — сказала девушка. — Вам даже не надо представляться. Это у вас на уме.
Она обвела рукой вокруг головы.
— Как вам понравился наш дом? — спросила она. — Дом?
— Я, конечно, говорю глупости. Это всего лишь жилая комната. Спальни наши наверху, в горах. Но мы переменили здесь все только вчера. Все так много поработали. Я очень надеюсь, что вам понравится. Смотрите, здесь все, как на вашей планете. Мы хотели, чтобы вы чувствовали себя как дома.
— Это дом? — снова спросил он. Она взяла его за руку.
— Вы какой-то расстроенный, — сказала она. — Вы еще не начали понимать.
Бишоп покачал головой:
— Я прибыл только вчера.
— Но вам здесь нравится?
— Конечно, нравится, — сказал Бишоп. — Здесь все словно из какой-нибудь старой легенды о короле Артуре. Так и ждешь, что из лесу выедет верхом Ланселот или выйдет королева Джиневра…
— Вы знаете эти легенды?
— Конечно, знаю. Я то и дело перечитываю Теннисона.
— И вы их нам расскажете.
Он в замешательстве посмотрел на нее:
— Вы хотите послушать их?
— Конечно, хотим. А для чего же вы здесь?
«Вот оно. А для чего же я здесь?!»
— Вы хотите, чтобы я начал сейчас же?
— Не сейчас, — сказала она. — Вы еще должны познакомиться с другими. Меня зовут Элейн. Конечно, это не точно. Меня зовут по-другому, но Элейн ближе к тому, что вы привыкли произносить.
— Я могу попробовать произнести ваше настоящее имя. Я способен к языкам.
— Элейн — вполне сносное имя, — беспечно сказала девушка. — Пойдемте.
Он пошел следом за ней по тропинке.
И тут он увидел, что это действительно дом — деревья были колоннами, поддерживавшими искусственное небо, которое все же не казалось слишком искусственным, а проходы между деревьями оканчивались большими окнами, смотревшими на пустошь.
Но трава и цветы, мох и папоротники были настоящими, и Бишоп не удивился бы, если бы и деревья оказались настоящими.
— Не все ли равно, настоящие они или нет, — сказала Элейн. — Их не отличишь.
Они поднялись вверх по склону и оказались в парке, где трава была подстрижена так коротко и казалась такой бархатистой, что Бишоп на мгновение подумал, что это не настоящая трава.
— Настоящая, — сказала ему Элейн.
— Вы узнаёте все, что я ни подумаю.
— Все.
— Значит, я не должен думать.
— О, мы хотим, чтобы вы думали, — сказала Элейн. — Это входит в ваши обязанности.
— Вы меня наняли и ради этого?
— Совершенно верно, — подтвердила девушка.
Посреди парка стояло что-то вроде пагоды — ажурное здание, созданное, казалось, из света и тени, а не из грубой материи. Возле него Бишоп увидел шесть человек. Они смеялись и болтали. Голоса их были похожи на музыку — радостную и в то же время серьезную музыку.
— Вот они! — воскликнула Элейн. — Пойдемте. Она побежала, и бег ее был похож на полет. У Бишопа перехватило дыхание при виде изящества и грациозности ее движений.
Он побежал следом, но совсем не грациозно. Он чувствовал, что бежит тяжело. Это был какой-то галоп, неуклюжий бег вприпрыжку по сравнению с бегом Элейн.
Он подумал, что бежит, как собака. Как щенок-переросток, который пытается не отстать и бежит, переваливаясь с ноги на ногу, свесив язык и тяжело дыша.
Он попытался бежать более грациозно и ничего не думать.
«Я не должен думать. Я не должен думать совсем. Они все узнают. Они будут смеяться надо мной».
Они смеялись именно над ним. Он чувствовал их смех — молчаливое снисходительное веселье.
Она подбежала к группе и подождала его.
— Быстрей! — крикнула она, и, хотя голос у нее был добрый, Бишоп чувствовал, что она забавляется.
Он спешил. Он тяжело скакал. Он почти задохнулся. Его взмокшее тело было очень неуклюжим.
— Вот кого нам прислали, — сказала Элейн. — Он знает легенды, связанные с такими местами, как это.
Она представила Бишопу присутствующих:
— Это Пол. Там Джим. Бетти. Джейн. Джордж. А там, с краю, Мэри.
— Вы понимаете, — сказал Джим, — что это не наши имена…
— Лучшее, что я могла придумать, чтобы было похоже, — добавила Элейн.
— И чтобы вы могли произнести их, — сказала Джейн.
— Если бы вы только знали… — сказал Бишоп и вдруг замолчал.
Вот чего они хотят. Они хотят, чтобы он протестовал и проявил неудовольствие. Они хотят, чтобы ему было неловко.
«Не думать. Стараться не думать. Они узнают все».
— Сядем, — сказала Бетти. — Бишоп будет рассказывать нам легенды.
— Быть может, — обратился к нему Джим, — вы опишете нам жизнь на Земле? Мне было бы очень интересно послушать.
— Я знаю, что у вас есть игра, называющаяся шахматами, — сказал Джордж. — Мы, конечно, играть не можем. Вы знаете почему. Но мне было бы интересно поговорить с вами о технике и философии игры в шахматы.
— Не все сразу, — сказала Элейн. — Сначала он будет рассказывать нам легенды.
Все уселись на траву в кружок и взглянули на Бишопа.
— Я не совсем понимаю, с чего я должен начать, — сказал он.
— Но это же ясно, — откликнулась Бетти. — Начните с самого начала.
— Хорошо, — сказал Бишоп. Он глубоко вздохнул:
— Однажды, давным-давно, на острове Британия жил великий король, которого звали…
— Именуемый… — сказал Джим.
— Вы читали эти легенды?
— Это слово у вас на уме.
— Это древнее слово, архаичное. В некоторых вариантах легенд…
— Когда-нибудь мне будет очень интересно обсудить с вами происхождение этого слова, — сказал Джим.
— Продолжайте рассказывать, — добавила Элейн. Бишоп снова глубоко вздохнул:
— Однажды, давным-давно, на острове Британия жил великий король, которого звали Артур. Женой его была королева Джиневра, а Ланселот был его самым верным рыцарем…
Пишущую машинку Бишоп нашел в письменном столе, стоявшем в гостиной. Он сел за стол, чтобы написать письмо.
«Дорогой Морли», — начал он.
А что писать? Что он благополучно прибыл и получил работу? Что за работу платят сто кредиток в день — в десять раз больше того, что человек его положения может заработать на любой земной работе?
Бишоп снова склонился над машинкой.
«Прежде всего хочу сообщить, что я благополучно доехал и уже устроился на работу. Работа, может быть, не слишком хорошая, но я получаю сотню в день. На Земле я столько не зарабатывал бы».
Он встал и начал ходить. Следует сказать гораздо больше. Нельзя ограничиваться одним абзацем. Бишоп даже вспотел. Ну что он напишет?
Он снова сел за машинку.
«Для того чтобы скорее познакомиться с местными условиями и обычаями, я поступил на работу, которая даст мне возможность тесно общаться с кимонцами. Я нахожу, что это прекрасные люди, но иногда не совсем понимаю их. Я не сомневаюсь, что вскоре буду понимать их и по-настоящему полюблю».
Он отодвинулся вместе со стулом назад и стал читать то, что написал.
Да, это похоже на любое из тысячи писем, которые он читал.
Бишоп представил себе тысячи других людей, которые садились писать свое первое письмо с Кимона и судорожно придумывали сказочки, безобидную полуправду, бальзам, способный принести облегчение уязвленной гордости.
«Работа моя состоит в том, что я развлекаю и веселю одну семью. Я рассказываю им легенды и позволяю смеяться надо мной. Я делаю это, так как не хочу признаться себе в том, что сказка о Кимоне — это ловушка для дураков и что я попал в нее…»
Нет, так писать не годится. И так тоже:
«Но, несмотря ни на что, я держусь. Пока я получаю сотню в день, пусть их смеются, сколько им угодно. Я остаюсь здесь и сорву большой куш, что бы…»
Дома он был единственным из тысячи. Дома о нем говорили вполголоса, потому что он добился своего.
Бизнесмены на борту корабля говорили ему: «Человек, который разберется в обстановке на Кимоне, сделает большой бизнес» — и предлагали миллиарды на случай, если потребуется финансовая поддержка.
Бишоп вспомнил, как Морли ходил из угла в угол. Он сказал, что надо вставить ногу, чтобы дверь не могла закрыться. Найти способ разобраться в кимонцах. Найти способ понимать их. Узнать самую малость… тут уж не до большого. Узнать самую малость. Пусть это окажется чем угодно, но только бы увидеть что-нибудь еще, кроме бесстрастного лика Кимона, обращенного к землянам.
Письмо надо как-нибудь кончить. Нельзя оставлять его так. Он снова сел за машинку.
«Позже я напишу тебе более подробно. Сейчас я очень тороплюсь».
Бишоп нахмурился. Но что бы он ни написал, все будет вранье. Это не хуже десятка других отговорок:
«Спешу на заседание… У меня свидание с клиентом… Надо срочно просмотреть бумаги…»
Все это вранье.
Бишоп написал:
«Часто думаю о тебе. Напиши мне, когда сможешь».
Морли напишет ему. Восторженное письмо, письмо, слегка окрашенное завистью, письмо человека, который хотел бы поехать на Кимон, но не может.
Нельзя говорить правду, когда всякий отдал бы правую руку, чтобы поехать на Кимон.
Нельзя говорить правду, раз тебя считают героем. Иначе тебя станут считать омерзительнейшим из негодяев Галактики.
А письма из дому? И гордые, и завистливые, и дышащие счастьем оттого, что тебе живется хорошо, — все это только дополнительные цепи, которые приковывают к Кимону и кимонской лжи.
— Нельзя ли чего-нибудь выпить? — спросил у шкафа Бишоп.
— Пожалуйста, сэр, — сказал шкаф. — Сейчас будет, сэр.
— Налейте побольше и покрепче.
— Да, сэр. Побольше и покрепче…
Бишоп встретил ее в баре.
— Это опять вы, — сказала она таким тоном, будто они встречались очень часто.
Он сел на табурет рядом с ней.
— Неделя почти кончилась, — напомнил Бишоп. Максайн кивнула:
— Мы наблюдали за вами. Вы держитесь хорошо.
— Вы обещали что-то сказать мне.
— Забудьте это, — сказала девушка. — Что говорить… Вы мне показались умным, но не совсем зрелым человеком. Мне стало жаль вас.
— Скажите, — спросил Бишоп, — почему на Земле ничего не известно? Я, конечно, тоже писал письма. Но не признался в том, что происходит со мной. И вы не писали о своем состоянии. Никто из окружающих не писал. Но кто-то же из людей за все эти годы…
— Все мы одинаковы, — сказала Максайн. — Как горошины в стручке. Мы все тут, как на подбор, упрямы, тщеславны, трусливы. Мы прошли огонь, воду и медные трубы, чтобы попасть сюда. Мы оттерли других. И они уже никогда не оправятся от этого. Неужели вы не понимаете? У них тоже есть гордость, и она попрана. Но с чем можно было бы сравнить их радость, если бы они узнали всю правду! Именно об этом и думаем все мы, когда садимся писать письма. Мы думаем, как будут надрываться от смеха тысячи наших конкурентов. Мы прячемся за чужие спины, стараемся сжаться, чтобы никто не заметил нас…
Она сжала кулачок и постучала себя по груди.
— Вот вам и ответ, — продолжала она. — Вот почему мы никогда не пишем правду. Вот почему мы не возвращаемся.
— Но это продолжается многие годы. Почти сотню лет. За это время кто-нибудь да должен был проговориться…
— И потерять все это? — спросила Максайн. — Потерять легкий заработок? Быть исключенным из братства пропащих душ? Потерять надежду? Не забывайте этого. Мы всегда надеемся, что Кимон раскроет свои секреты.
— А он их раскроет?
— Не знаю. Но на вашем месте я бы на это не надеялась.
— Но ведь такая жизнь не для достойных…
— Не говорите этого. Какие же мы достойные люди! Мы трусливы и слабы, все мы!
— Но жизнь, которую…
— Вы хотите сказать, что здесь нам хорошо живется? У нас нет прочного положения. А дети? Немногие из нас имеют детей. Детям не так плохо, как нам, потому что они ничего иного и не знают. Ребенок, родившийся рабом, не так страдает, как взрослый человек, некогда бывший свободным.
— Мы не рабы, — сказал Бишоп.
— Конечно, нет, — согласилась Максайн. — Мы можем уехать отсюда, когда захотим. Нам достаточно подойти к местному жителю и сказать: «Я хочу обратно на Землю». Вот и все. Любой из них может отослать вас обратно… точно так, как они отправляют письма, точно так, как они доставляют вас к месту работы или в вашу комнату.
— Но никто еще не возвратился.
— Конечно, никто, — подтвердила Максайн. — Запомните, что я вам сказала. Не думайте. Только так можно жить. Никогда не думайте. И вам будет хорошо. Вы будете жить спокойно, легко.
— Верно, — сказал Бишоп, — только так можно жить.
Она искоса посмотрела на него:
— Вы начинаете понимать, в чем тут дело. Они заказали еще по одному коктейлю.
В углу какая-то компания пела хором. Неподалеку ссорилась парочка.
— Тут слишком шумно, — сказала Максайн. — Не хотите ли посмотреть мои картины?
— Ваши картины?
— То, чем я зарабатываю себе на жизнь. Они довольно плохи, но в этом никто не разбирается.
— Я бы посмотрел.
— Тогда хватайтесь за меня и держитесь.
— Хватайтесь…
— Мысленно. Не руками, конечно. К чему пользоваться лифтом?
Бишоп удивленно смотрел на нее.
— Учитесь, — сказала Максайн. — В совершенстве вы этим не овладеете никогда, но двум-трем трюкам научитесь.
— А что мне делать?
— Просто расслабьтесь, — сказала Максайн. — Умственно, конечно. Постарайтесь быть поближе ко мне. Не пытайтесь помогать. Вы не сможете.
Он расслабился и постарался быть поближе к ней, сомневаясь, правильно ли он все делает.
Вселенная раскололась и соединилась вновь. Они стояли в другой комнате.
— Я сделала глупость, — сказала Максайн. — Когда-нибудь я ошибусь и засяду в стене или где-нибудь еще.
Бишоп вздохнул, огляделся и присвистнул.
— Как здесь хорошо, — сказал он.
Вдалеке едва виднелись стены. На западе возвышались снежные горы, на востоке текла река, берега которой поросли густым лесом. Прямо из пола росли цветы и кусты. В комнате были синеватые сумерки, а где-то вдалеке играл оркестр.
Послышался голос шкафа:
— Что угодно, мадам?
— Коктейли, — сказала Максайн. — Не слишком крепкие. Мы уже раздавили бутылочку.
— Не слишком крепкие, — повторил шкаф. — Сию минуту, мадам.
— Иллюзия, — сказала Максайн. — Все тут иллюзия. Но прекрасная иллюзия. Хотите попасть на пляж? Он ждет вас. Стоит только подумать о нем. Или на Северный полюс. Или в пустыню. Или в старый замок. Все это будет как по мановению волшебного жезла.
— За ваши картины, должно быть, хорошо платят, — предположил Бишоп.
— Не за картины. За мою раздражительность. Начинайте с этого. Впадите в черную меланхолию. Начните подумывать о самоубийстве. Тогда все у вас будет наверняка. Вас быстренько вознесут в номер получше. Сделают все, лишь бы вы были довольны.
— Вы хотите сказать, что кимонцы сами переместили вас сюда.
— Конечно. Вы еще новичок, и потому у вас не такой номер.
— Мне мой номер нравится, — сказал Бишоп. Коктейли были готовы.
— Садитесь, — сказала Максайн. — Хотите луну? Появилась луна.
— Хотите две или три? — продолжала она. — Но это уже будет слишком. С одной луной совсем как на Земле. Так вроде бы уютней.
— Но ведь должен быть предел, — сказал Бишоп. — Не могут же они улучшать наше положение до бесконечности. Должно прийти время, когда даже кимонцам нельзя уже будет придумать ничего нового и неизведанного.
— На вашу жизнь хватит. Все вы, новички, одинаковы. Вы недооцениваете кимонцев. В вашем представлении они люди, земные люди, которые знают чуточку больше нас Но они совсем другие. Ни в чем не похожие на нас. Только вид у них человеческий. Они снисходят до общения с нами.
— Но для чего им нужно общаться с нами?
— Вот об этом, — сказала Максайн, — мы никогда не спрашиваем. От этого можно с ума сойти.
Бишоп рассказал своим кимонцам об обычае людей устраивать пикники. Эта мысль им никогда не приходила в голову, и они ухватились за нее с детской радостью.
Они выбрали для пикника уголок в горах, прорезанных глубокими ущельями, поросшими деревьями и цветами. Тут же была горная речка с водой, прозрачной, как стекло, и холодной, как лед.
Они устраивали различные игры и боролись. Они плавали, загорали и слушали рассказы Бишопа, усаживаясь в кружок, отпуская язвительные замечания, перебивая, споря.
Но Бишоп посмеивался над ними, не открыто, конечно, так как он знал, что они не хотят оскорбить его, а просто забавляются.
Еще несколько недель назад он обижался, сердился и чувствовал себя униженным, но постепенно привык… заставил себя привыкнуть. Если им нужен клоун, пожалуйста, он будет клоуном. Если уж ему суждено быть придворным шутом, одетым в разноцветный костюм с бубенчиками, то он должен с достоинством носить дурацкую одежду и стараться, чтобы бубенчики звенели весело.
Временами в их поведении была какая-то злобность, какая-то жестокость, но долго это не продолжалось. С ними можно было ладить, если только знать, как это делать.
К вечеру они разложили костер и, усевшись вокруг него, разговаривали, шутили, смеялись, оставив наконец Бишопа в покое. Элейн и Бетти были чем-то встревожены. Джим посмеивался над их тревогой.
— Ни один зверь к костру не подойдет, — сказал он.
— А тут есть звери? — спросил Бишоп.
— Немного есть, — ответил Джим. — Кое-какие еще остались.
Бишоп лежал, глядя на огонь, прислушиваясь к разговору, радуясь, что его оставили в покое. Наверно, такое же ощущение бывает у собаки, подумал он. У щенка, который прячется в угол от детишек, не дающих ему покоя.
Он смотрел на огонь и вспоминал, как когда-то с друзьями совершал вылазки за город, как они раскладывали костер и лежали вокруг него, глядя на небо, на старое знакомое небо Земли.
А здесь другой костер. И пикник. Но костер и пикник — земные, потому что люди Кимона не имели представления о пикниках. Они не знают и о многом другом. Народные обычаи Земли им незнакомы.
В тот вечер Морли советовал ему присматриваться к мелочам. Может быть, они дадут ответ…
Кимонцам нравятся картины Максайн, потому что они примитивны. Это примитив, но не лучшего сорта. А может быть, до знакомства с людьми Земли кимонцы тоже не знали, что могут быть такие картины?
В конце концов есть ли в броне, покрывающей кимонцев, какие-нибудь щели? Пикники, картины и многое другое, за что они ценят пришельцев с Земли… Может быть, это щели?
Наверно, это зацепка, которую ищет Морли.
Бишоп лежал и думал, забыв, что думать не следует, так как кимонцы читают мысли.
Голоса их затихли, и наступила торжественная ночная тишина. Скоро, подумал Бишоп, мы вернемся — они домой, а я в гостиницу. Далеко ли она? Может быть, до нее полмира. И все же я окажусь там в одно мгновение. Надо бы подложить в костер дров.
Он встал и вдруг заметил, что остался один.
Бишопа охватил страх. Они ушли и оставили его одного. Они забыли о нем. Но этого не может быть. Они просто тихонько скрылись в темноте. Наверно, шутят. Хотят напугать его. Завели разговор о зверях, а потом спрятались, пока он лежа дремал у костра. Теперь наблюдают из темноты, наслаждаясь его мыслями, которые говорят им, что он испугался.
Он нашел ветки и подбросил их в костер. Они загорелись и вспыхнули. Бишопа охватило безразличие, но он почувствовал, что инстинктивно ежится.
Сейчас он впервые понял, насколько чужд ему Кимон. Планета не казалась чужой прежде, за исключением тех нескольких минут, когда он ждал в парке после того, как его высадила шлюпка. Но даже тогда она не была очень чужой, ибо он знал, что его встретят, что кто-то непременно позаботится о нем.
В том-то все и дело, подумал он. Кто-то должен позаботиться обо мне. О нас заботятся… хорошо. Прямо-таки окружают заботой. Нас приютили, нас опекают, нас балуют… да-да, именно балуют. А почему? Сейчас им надоест эта игра, и они вернутся в круг света. Наверно, я должен полностью отработать получаемые деньги. Наверно, я должен изображать испуганного человека и звать их. Наверно, я должен вглядываться в темноту и делать вид, что боюсь зверей, о которых они говорили. Они говорили об этом, конечно, не слишком много. Они очень умны для этого, слишком умны. Упомянули вскользь, что есть звери, и переменили тему разговора. Не подчеркивали, не пугали. Ничего лишнего не было сказано. Просто высказали предположение, что есть звери, которых надо бояться.
Бишоп сидел и ждал. Теперь он уже меньше боялся, так как осмыслил причину страха. «Я сижу у костра на Земле», — твердил он себе. Только то была не Земля, Только то была чужая планета.
Зашелестели кусты.
Они идут, подумал Бишоп. Они сообразили, что ничего у них не вышло. Они возвращаются.
Снова зашелестели кусты, покатился задетый кем-то камешек.
Бишоп не шевелился.
Им не запугать меня. Им не запугать…
Почувствовав чье-то дыхание на своей шее, он судорожно вскочил и отпрыгнул. Потом он споткнулся и упал, чуть было не попав в костер. Снова вскочив, он обежал костер, чтобы спрятаться за ним от существа, дышавшего ему в шею.
Бишоп припал к земле и увидел, как в раскрытой пасти блеснули зубы. Зверь поднял голову и закрыл пасть. Бишоп услышал лязг зубов и что-то вроде короткого хриплого стона, вырвавшегося из могучей глотки.
В голову ему пришла дикая мысль. Это совсем не зверь. Над ним просто продолжают шутить. Если они могут построить дом, напоминающий английский лес, всего на день-два, а потом заставить его исчезнуть, когда в нем уже нет необходимости, то для них, безусловно, секундное дело придумать и создать зверя.
Зверь бесшумно шел к Бишопу, а тот думал: животные боятся огня. Все животные боятся огня. Он не подойдет ко мне, если я стану поближе к огню.
Он наклонился и поднял сук.
Животные боятся огня. Но этот зверь не боялся. Он бесшумно огибал костер. Он вытянул шею и понюхал воздух. Зверь совсем не спешил, так как был уверен, что человек никуда не денется. Бишопа прошиб пот.
Зверь, огибая костер, стремительно приближался. Бишоп снова отпрыгнул за костер. Зверь остановился, посмотрел на него, затем прижался мордой к земле и выгнул спину. Хищник бил хвостом и рычал.
Теперь уже Бишоп похолодел от страха. Может быть, это зверь. Может быть, это не шутка, а настоящий зверь.
Бишоп подбежал к костру вплотную. Он весь напрягся, готовый бежать, отскочить, драться, если придется.
Но он знал, что со зверем ему не сладить. И все же, если дело дойдет до схватки, он будет биться. Зверь прыгнул.
Бишоп побежал. Но тут же поскользнулся, упал и покатился в костер.
Протянулась чья-то рука, выхватила Бишопа из огня и положила на землю. Послышался сердитый крик.
Вселенная раскололась и вновь соединилась. Бишоп лежал на полу. С трудом он поднялся на ноги. Рука была обожжена и болела. Одежда тлела, и он стал гасить ее здоровой рукой.
Послышался голос:
— Простите, сэр. Этого нельзя было допускать.
Человек, сказавший это, был высок, гораздо выше всех кимонцев, которых Бишоп видел прежде. Он был трехметрового роста, наверное. Нет, не трехметрового… Совсем не трехметрового… Он был, по-видимому, не выше высокого человека с Земли. Но он стоял так, что казался очень высоким. И осанка его и голос — все вместе создавало впечатление, что человек очень высок…
Бишоп подумал, что впервые видит кимонца не первой молодости. У него были седые виски и лицо в морщинах, похожих на морщины старых охотников и моряков, которым приходится щуриться, всматриваясь в даль.
Когда Бишоп осмотрелся, то при виде комнаты, в которой они с кимонцем стояли, у него перехватило дыхание. Описать ее словами было бы невозможно… он не только видел ее, он ощущал ее всеми чувствами, которыми был наделен. В ней был целый мир, вся вселенная, все, что он когда-либо видел, все его мечты… Казалось, она бесконечно продолжается во времени и пространстве, но вместе с тем это была жилая комната, не лишенная комфорта и уюта.
И все же, когда Бишоп снова поглядел вокруг, он почувствовал простоту, которую не заметил сразу. Жизни претит вычурность. Казалось, что комната и люди, которые жили в ее стенах, — это единое целое. Казалось, что комната изо всех сил старается быть не комнатой, а частью жизни, и настолько в этом преуспевает, что становится незаметной.
— Я был против с самого начала, — сказал кимонец. — Теперь я убедился, что был прав. Но дети хотели, чтобы вы…
— Дети?
— Конечно. Я отец Элейн.
Однако он не произнес слова «Элейн». Он назвал другое имя, имя, которое, как говорила Элейн, не мог бы произнести ни один человек с Земли.
— Как ваша рука? — спросил кимонец.
— Ничего, — ответил Бишоп. — Небольшой ожог. У него было такое ощущение, словно произносил эти слова не он, а кто-то другой, стоявший рядом.
Он не мог бы шевельнуться, даже если бы ему заплатили миллион.
— Надо будет вам помочь, — сказал кимонец. — Побеседуем позже…
— Прошу вас, сэр, об одном, — сказал человек, говоривший за Бишопа. — Отправьте меня в гостиницу.
Он почувствовал, как сразу понял его собеседник, испытывавший к нему сострадание и жалость.
— Конечно, — сказал высокий кимонец. — С вашего позволения, сэр…
Однажды дети захотели иметь собачку — маленького игривого щенка. Их отец сказал, что собачки он им не приобретет, так как с собаками они обращаться не умеют. Но они так просили его, что он наконец притащил домой собаку, прелестного щенка, маленький пушистый шарик с четырьмя нетвердо ступающими лапками.
Дети обращались с ним не так уж плохо. Они были жестоки, как все дети. Они тискали и трепали его; они дергали его за уши и за хвост; они дразнили его. Но щенок не терял жизнерадостности. Он любил играть и, что бы с ним ни делали, льнул к детям. Ему, несомненно, очень льстило общение с умным человеческим родом, родом, который настолько опередил собак по культуре и уму, что сравнивать даже смешно.
Но однажды дети отправились на пикник и к вечеру так устали, что, уходя, забыли щенка.
В этом не было ничего плохого. Дети ведь забывчивы, что с ними ни делай, а щенок — это всего-навсего собака…
— Вы сегодня вернулись очень поздно, сэр, — сказал шкаф.
— Да, — угрюмо откликнулся Бишоп.
— Вы поранились, сэр. Я чувствую.
— Мне обожгло руку.
Одна из дверец шкафа открылась.
— Положите руку сюда, — сказал шкаф. — Я залечу ее в один миг.
Бишоп сунул руку в отделение шкафа. Он почувствовал какие-то осторожные прикосновения.
— Ожог несерьезный, сэр, — сказал шкаф, — но, я думаю, болезненный.
Мы игрушки, подумал Бишоп. Гостиница — это домик для кукол… или собачья конура. Это нескладная хижина, подобная тем, какие сооружаются на Земле ребятишками из старых ящиков, дощечек. По сравнению с комнатой кимонца это просто лачуга, хотя, впрочем, лачуга роскошная. Для людей с Земли она годится, вполне годится, но это все же лачуга. А кто же мы? Кто мы? Баловни детишек. Кимонские щенята. Импортные щенята.
— Простите, сэр, — сказал шкаф. — Вы не щенята.
— Что?
— Еще раз прошу прощения, сэр. Мне не следовало этого говорить… но мне не хотелось бы, чтобы вы думали…
— Если мы не комнатные собачки, то кто же мы?
— Извините, сэр. Я сказал это невольно, уверяю вас. Мне не следовало бы…
— Вы ничего не делаете без расчета, — с горечью сказал Бишоп. — Вы и все они. Потому что вы один из них. Вы сказали это только потому, что так хотели они.
— Я уверяю вас, что вы ошибаетесь.
— Естественно, вы все будете отрицать, — сказал Бишоп. — Продолжайте выполнять свои обязанности. Вы еще не сказали всего, что вам велено сообщить мне. Продолжайте.
— Для меня неважно, что вы думаете, — сказал шкаф. — Но если бы вы думали о себе, как о товарищах по детским играм…
— Час от часу не легче, — сказал Бишоп.
— То это было бы бесконечно лучше, — продолжал шкаф, — чем думать о себе, как о щенках.
— И на какую же мысль они хотят меня натолкнуть?
— Им все равно, — сказал шкаф. — Все зависит от вас самих. Я высказываю только предположение, сэр.
Хорошо, значит, это только предположение. Хорошо, значит, они товарищи по детским играм, а не домашние собачки.
Дети Кимона приглашают поиграть грязных, оборванных, сопливых пострелов с улицы. Наверно, это лучше, чем быть импортной собачкой.
Но даже в таком случае все придумали дети Кимона. Это они создали правила для тех, кто хотел поехать на. Кимон, это они построили гостиницу, обслуживали ее, давали людям с Земли роскошные номера, это они придумали так называемые должности, это они организовали печатание кредиток.
И если это так, то, значит, не только люди Земли, но и ее правители вели переговоры или пытались вести переговоры всего лишь с детьми народа другой планеты. Вот в чем существенная разница между людьми с Земли и кимонцами.
А может быть, он не прав?
Может быть, вообразив себя комнатной собачкой и ожесточившись, он в своих размышлениях пошел не по тому пути? Может быть, он и в самом деле был товарищем по детским играм, взрослым человеком с Земли, низведенным до уровня ребенка… и притом глупого ребенка? Может быть, не стоило думать о себе, как о комнатной собачке, а следовательно, и приходить к мысли, что это дети Кимона организовали иммиграцию людей с Земли?
А если не дети приглашают в дом уличных мальчишек, а если инициатива проявлена взрослыми Кимона, то что это? Школьная программа? Какая-то фаза постепенного обучения? Или своего рода летний лагерь, куда приглашают способных, но живущих в плохих условиях землян? Или просто это безопасный способ занять и развлечь кимонских ребятишек?
«Мы должны были догадаться об этом давным-давно, — сказал себе Бишоп. — Но даже если бы кому-нибудь из нас и пришла в голову мысль, что мы комнатные собачки или товарищи по детским играм, то мы прогнали бы ее, потому что слишком самолюбивы».
— Пожалуйста, сэр, — сказал шкаф. — Рука почти как новенькая. Завтра вы сможете сами одеться.
Бишоп молча стоял перед шкафом. Рука его безвольно повисла.
Не спрашивая его, шкаф приготовил коктейль.
— Я сделал порцию побольше и покрепче, — сказал шкаф. — Думаю, вам это необходимо.
— Спасибо, — поблагодарил Бишоп.
Он взял стакан, но не стал пить, а продолжал думать: что-то тут не так. Мы слишком самолюбивы.
— Что-нибудь не так, сэр?
— Все в порядке, — сказал Бишоп. — Но вы пейте.
— Потом выпью.
Нормандцы сели на коней в субботний полдень. Кони гарцевали, знамена с изображением леопардов развевались на ветру, флажки на копьях трепетали, постукивали ножны мечей. Нормандцы бросились в атаку, но, как говорит история, были отбиты. Все это совершенно правильно, потому что только вечером стена саксов была прорвана, и последнее сражение вокруг знамени с драконом разыгралось уже почти в темноте.
Но не было никакого Тэйллефера, который ехал впереди, крутил мечом и пел.
Тут история ошиблась.
Века два спустя какой-нибудь писец позабавился тем, что вставил в прозаическую историю романтический рассказ о Тэйллефере. Он написал это, протестуя против заточения в четырех голых стенах, против спартанской пищи, против нудной работы, так как на дворе была весна и ему хотелось отправиться погулять в поле или в лес, а не сидеть взаперти, сгорбившись над чернильницей.
Вот так же и мы, подумал Бишоп. В наших письмах домой мы скрываем правду. И мы делаем это ради себя. Мы щадим свою гордость.
— Вот, — сказал Бишоп шкафу, — выпейте это за меня.
Он поставил стакан, к которому так и не притронулся, на шкаф.
Шкаф от удивления булькнул.
— Я не пью, — сказал он.
— Тогда слейте в бутылку.
— Я не могу этого сделать, — в ужасе сказал шкаф. — Это же смесь.
— Тогда разделите ее на составные части.
— Не могу, — взмолился шкаф. — Не хотите же вы…
Раздался шелест, и посередине комнаты появилась Максайн. Она улыбнулась Бишопу.
— Что происходит? — спросила она. Шкаф обратился к ней:
— Он хочет, чтобы я разложил коктейль на составные части. Он же знает, что я не могу этого сделать.
— Ну и ну, — сказала Максайн. — А я думала, что вы умеете все.
— Этого сделать я не могу, — сухо сказал шкаф. — Почему бы вам не взять коктейль?
— Хорошая мысль, — согласилась девушка. Она подошла к шкафу и взяла стакан. — Что с вами? — спросила она Бишопа.
— Я просто не хочу пить. Разве человек не имеет права…
— Имеет, — сказала Максайн. — Конечно, имеет. А что у вас о рукой?
— Ожог.
— Вы уже достаточно взрослый, чтобы не баловаться с огнем.
— А вы достаточно взрослая, чтобы не врываться в комнату таким образом. Когда-нибудь вы соберете себя точно в том месте, где будет стоять другой человек.
Максайн захихикала.
— Вот это будет смешно, — сказала она. — Представьте себе, вы и я…
— Это была бы каша.
— Предложите мне сесть, — сказала Максайн. — Давайте будем общительными и вежливыми.
— Конечно, садитесь. Она села на кушетку.
— Меня интересует самотелепортация, — сказал Бишоп. — Я спрашивал вас, как это делается, но вы мне не ответили.
— Это просто само пришло ко мне.
— Не может быть, чтобы телепортировали вы сами. Люди не обладают парапсихическими…
— Когда-нибудь вы взорветесь. Слишком уж кипите.
Бишоп сел рядом с Максайн.
— Да, я киплю, — сказал он. — Но…
— Что еще?
— А вы когда-нибудь задумывались над тем, как это у вас получается? Пытались ли вы перемещать что-нибудь еще… не только себя?
— Нет.
— Почему?
— Послушайте. Я заскочила, чтобы выпить с вами и немного забыться, а не заниматься техническими разговорами. Я ничего не знаю и не понимаю. Мы многого не понимаем.
Максайн взглянула на Бишопа, и в ее глазах мелькнул испуг.
— Вы притворяетесь, что вам не страшно? — продолжала она. — Давайте перестанем притворяться. Давайте признаемся, что…
Она поднесла стакан к губам, и вдруг он выскользнул из руки.
— Ах!
Стакан повис в воздухе над самым полом. Затем он поднялся. Максайн протянула руку и схватила его. Но тут он снова выскользнул из ее дрожавшей руки. На этот раз упал на пол и разбился.
— Повторите все снова, — сказал Бишоп.
— Это со мной впервые. Я не знаю, как это случилось. Я просто не хотела, чтобы он разбился, и…
— А во второй раз?
— Вы дурак, — возмутилась Максайн. — Я говорю вам, что я ничего не делала. Я не разыгрывала вас. Я не знаю, как это получилось.
— Но получилось же. Это начало.
— Начало?
— Вы не дали стакану упасть на пол. Вы телепортировали его обратно в руку.
— Послушайте, — мрачно сказала она, — перестаньте обманывать себя. За нами все время следят. Кимонцы иногда устраивают такие трюки. Ради шутки.
Она рассмеялась и встала, но смех ее был неестественный.
— Вы не пользуетесь случаем, — сказал Бишоп. — Вы ужасно боитесь, что над вами будут смеяться. Надо быть мудрой.
— Спасибо за коктейль, — сказала она.
— Но, Максайн…
— Навестите меня как-нибудь.
— Максайн! Погодите! Но она уже исчезла.
Надо забыть о самолюбии. Надо проанализировать факты, думал Бишоп. У кимонцев более высокая культура, чем у нас. Другими словами, они ушли дальше по дороге эволюции, чем мы ушли дальше от обезьяны. А как людям Земли достичь этого? Дело здесь не только в уме.
Возможно, здесь важнее философия — она подсказывает, как лучше использовать ум, который есть у человека, она дает возможность понимать и правильно оценивать человеческие достоинства, она учит, как должен действовать человек в своих взаимоотношениях со Вселенной.
И если кимонцы все понимают, если они добились своего, разобравшись во всем, то нельзя представить себе, чтобы они брали к себе на службу других разумных существ в качестве щенков. Или даже в качестве товарищей по детским играм. Но это могло бы быть в том случае, если бы игра приносила пользу не их детям, а детям Земли. Они осознавали бы, какой ущерб наносит подобная практика, и пошли бы на нее только в том случае, если бы в конце концов из всего этого вышел толк.
Бишоп сидел, думал, и собственные мысли казались ему логичными, потому что даже в истории его родной планеты бывали периоды, когда переход на новую, высшую ступень развития требовал издержек.
И еще.
В своем развитии люди не скоро обретут парапсихические способности, так как они могут быть губительно использованы обществом, которое эмоционально и интеллектуально не подготовлено к обращению с ними. Ни одна культура, которая не достигла зрелости, не может обрести парапсихического могущества, потому что это не игра для подростков. В сравнении с кимонцами люди могут считать себя лишь детьми.
С этим было трудно согласиться. Это не укладывалось в голове. Но согласиться было необходимо Необходимо.
— Уже поздно, сэр, — сказал шкаф — Вы, по-видимому, устали.
— Вы хотите, чтобы я лег спать.
— Я только предположил, что вы устали, сэр.
— Ладно, — сказал Бишоп.
Он встал и пошел в спальню, улыбаясь про себя Послали спать… как ребенка. И он пошел.
Не сказал: «Я лягу, когда мне будет надо» Не цеплялся за свое достоинство взрослого Не капризничал, не стучал ногами, не вопил.
Пошел спать… как ребенок, которому велено идти в постель.
Может быть, так и надо делать. Может быть, это ответ на все вопросы. Может быть, это единственный ответ.
Бишоп обернулся:
— Шкаф!
— Что вам угодно, сэр?
— Ничего. То есть от вас мне ничего не надо Спасибо за то, что подлечили руку.
— Ну и хорошо, — сказал шкаф — Спокойной ночи!
Может быть, это и есть ответ Вести себя, как ребенок. А как поступает ребенок? Он идет спать, когда ему велят. Он слушается взрослых Он ходит в школу. Он… Погодите!
Он ходит в школу!
Он ходит в школу, потому что ему надо многому научиться. Он ходит в детский сад, а потом в школу, а потом в колледж. Он понимает, что ему надо многому научиться, прежде чем он займет свое место в мире взрослых.
«Но я ходил в школу, — подумал Бишоп. — Я ходил в школу долгие годы. Я усердно учился и выдержал экзамен, на котором провалились тысячи других Я был подготовлен к поездке на Кимон».
Однако будь ты на Земле хоть доктором, по прибытии на Кимон ты становишься всего лишь «выпускником» детского сада.
Монти немного овладел телепатией. И другие тоже. Максайн может телепортировать себя, и она не дала стакану разбиться об пол. Наверно, и другие на это способны.
А они только еще постигают азы.
Телепатия и умение не дать стакану разбиться — это еще далеко не все. Парапсихическое могущество — это далеко не единственное достижение культуры Кимона.
«Может быть, мы готовы, — думал Бишоп. — Может быть, мы уже почти вышли из подросткового возраста. Может быть, мы уже почти готовы к восприятию культуры взрослых. А иначе почему бы кимонцы пустили к себе из всей Галактики только нас?»
У Бишопа голова пошла кругом.
На Земле один из тысячи выдерживает экзамен, дающий право поехать на Кимон. Может быть, на Кимоне одного из тысячи находят достойным приобщения к культуре Кимона.
Но прежде чем начать приобщаться к культуре, прежде чем начать учиться, следует признать, что ты ничего не знаешь. Надо признать, что ты еще ребенок. С капризами тебя никуда не пустят. Надо отбросить ложное самолюбие, которым ты, как щитом, закрываешься от культуры, требующей твоего понимания.
«Эх, Морли, наверно, я получил ответ, — сказал про себя Бишоп, — ответ, которого ты ждешь на Земле. Но я не могу сообщить тебе его. Его нельзя передать другому. Его должен найти каждый сам для себя.
Жаль, что Земля не подготовлена к тому, чтобы найти этот ответ. Такого не проходят в школах Земли.
Армии и пушки не смогут взять штурмом цитадель кимонской культуры, потому что воевать с народом, обладающим парапсихическими способностями, просто невозможно.
Только мудрое терпение поможет разгадать тайны планеты. А земляне — люди нетерпеливые, не мирные. Здесь все по-другому. Здесь надо стать другим.
Надо начать с признания, что я ничего не знаю. Потом сказать, что я хочу знать. И дать обещание, что буду усердно учиться. Может быть, нас для того и привозят сюда, чтобы один из тысячи имел возможность сообразить это. Может быть, кимонцы наблюдают за нами, надеясь, что сообразит не только один из тысячи. Может быть, им больше хочется передать свои знания, чем нам учиться Потому что они одиноки в Галактике, в которой нет существ, подобных им.
Неужели все живущие в гостинице потерпели неудачу? Неужели они никогда не пытались догадаться в чем дело, или пытались, но безуспешно?
А другие… по одному из каждой тысячи где они?»
Бишоп терялся в догадках.
Но, может быть, все это предположения? Мечты? Завтра утром он проснется и узнает, что ошибался. Он спустится в бар, выпьет с Максайн или Монти и будет смеяться над тем, о чем мечтает сейчас.
Школа. Но это была бы не школа по крайней мере она была бы совсем не похожа на те школы, в которых он когда-то учился.
Хорошо бы…
— Ложитесь-ка спать, сэр, — сказал шкаф.
— Наверно, надо ложиться, — согласился Бишоп. — День был тяжелый и долгий.
— Вы захотите встать пораньше, — заметил шкаф, — чтобы не опоздать в школу.