— А я ведь тебя сразу срисовал, залетный, — опасное веселье звенело в голосе Зяблика. — Давно ты у нас на примете. Ни одна заварушка без тебя не обходится. Может, ты и не сам их устраиваешь, но попадаешь всегда вовремя. Скажи: что тебе от нас надо? Ты же вроде человек, а не черт с рогами! Да когда вы наконец нас в покое оставите? Знаешь, сколько людей я до этой напасти знал? Может, целую тысячу! Теперь ни одного в живых не осталось. У нас дети перестали рождаться. Хватит уже! Передышку дайте! Только-только кое-как очухались, а тут опять…
— Поверьте, я не имею к этому никакого отношения, — незнакомец встал и качнулся к дверям. — Девчонку не трогайте.
— Минуточку! — соскочил с подоконника Смыков — Есть вопросик… Лично вы сами — человеческого рода?
— Думаю, да. По крайней мере, родился я человеком.
— Тогда еще один вопросик…
Но дверь в прихожей уже хлопнула, и по лестнице застучали, удаляясь, быстрые шаги.
— Вот нарвались так нарвались, — сказал Зяблик, пододвигая крошку от лепешки взобравшемуся на стол особо наглому таракану. — С Белым Чужаком покалякали. Надо же…
— Да-а, — вздохнул Смыков. — Такую птицу упустили.
— Догоняй, еще не поздно.
— Как же, ищи ветра в поле…
— А мне он очень даже понравился, — Верка прижмурила глаза и покрутила головой, словно дорогих духов нюхнула. — Сразу видно настоящего мужчину. Не чета некоторым.
В прихожей раздался шорох, и все подскочили как ужаленные. В дверной проем осторожно заглянула молодая хозяйка.
— Забыла сказать… Уже после, когда они уходили, один что-то запел.
— Кто — варнак? — вылупился на нее Смыков.
— Ага.
— Что же он запел? «Частица черта в нас заключена подчас…»
— Ну, я не знаю… Может, он и не запел, а сказал что-то. Но звук был такой… — она закатила глаза и пошевелила в воздухе пальцами, стараясь выразить жестами и мимикой нечто невыразимое словами, — такой мелодичный… Сейчас я вам сыграю.
Шансонетка одернула на себе застиранный халатик и скрылась. Было слышно, как в зале вздохнул потревоженный аккордеон. В кухню она вернулась уже с музыкальным инструментом в руках и от этого стала еще шире.
— Слушайте… — склонив голову на левое плечо, она растянула мехи и пальчиками прошлась по клавишам. — Та-ра-ри-ра-ра, та-ра-ри-ра-ра… Похоже на «Подмосковные вечера», правда?
Зяблик и Смыков переглянулись, после чего последний незаметно, но многозначительно постучал себя пальцем по виску, а первый сказал:
— Кранты. Подались к причалу. А не то нам тут еще и танец живота изобразят.
Незлобивого Толгая даже друзья в глаза называли то нехристем, то басурманом, то татарином. Он и в самом деле был выходцем откуда-то из глубины азиатских степей — меркитом, уйгуром, таргутом, а может, и гунном, — но нос имел вовсе не монгольский, приплюснутый, а скорее кавказский: огромный, висячий, пористый. Носом этим он, как еж, все время издавал громкие чмыхающие звуки, за что и получил свое прозвище.
Все в ватаге любили его за исполнительность, безотказность, добродушие, да еще за то, что он ни у кого не клянчил патроны. При себе Толгай всегда имел саблю, кривую, как половинка колеса, и в случае нужды выхватывал ее быстрее, чем другие — ствол. На русском он изъяснялся через пень-колоду, пиджин (Пиджин
— упрощенный язык, используемый для общения в среде смешанного населения.) вообще игнорировал, но все сказанное ему понимал, как умный пес. Абсолютно ничего не соображая в технике, более сложной, чем лом и кувалда, он тем не менее выучился довольно ловко водить машину — жуткий драндулет с топившимся чурками газогенераторным движком и калильным зажиганием, собранный неизвестно кем из остатков пяти или шести разнотипных предшественников. Было у Чмыхала и отрицательное качество — водобоязнь. Заставить его вымыться могла одна только Верка, да и то обманными обещаниями своей любви.
Увидев, что из подъезда гуськом выходят его сотоварищи, Чмыхало по-детски доверчиво улыбнулся. Бедняга и не подозревал, что в образе хмурого Зяблика на него надвигается божья гроза.
— Падла татарская! — начал Зяблик без долгих околичностей. — Вот я тебе сейчас фары промою! Ты здесь, ракло носатое, для чего был поставлен? По сопатке давно не получал? Как ты этого волчару проморгать мог? Почему шухер не поднял?
— Не-е, — продолжая блаженно улыбаться, Чмыхало помахал в воздухе пальцем.
— Не-е, Зябля… Тут зла нет… Тут хорош человек был… Дус… Друг… Батыр…
— Ах ты, кабёл драный! — продолжал наседать Зяблик. — А про Белого Чужака ты слышал? А про Дона Бутадеуса?
— А про Куркынач-Юлчи? — как бы между прочим добавил Смыков. — А про Чудиму?
— Слышал… — кивнул Чмыхало. — Ты говорил.
— Так это он и был! — болезненно скривившись, простонал Зяблик. — Мы за ним уже сколько времени охотимся! А ты в его дружки записался! Тебя же, лапоть, на понт взяли!
— Не-е, — повторил Чмыхало. — Толгай глаз имеет… Толгай душу имеет… Толгай людей понимает… Друг приходил…
— Куда он хоть подался, друг твой?
— Так подался, — Толгай ладонью указал в промежуток между двумя ближайшими пятиэтажками.
— Эх! — Зяблик в сердцах лягнул задний баллон драндулета и стал ладить очередную самокрутку.
— Вернется, — сказал Смыков, с прищуром глядя вдаль. — Даже черти на старые дорожки возвращаются. Сто раз стороной минет, а на сто первый вернется.
— Сто раз… Сколько же тогда его ждать? Сто лет, что ли?
— Зачем сто лет… Через сто лет здесь варнаки будут жить. Или такие, как он.
— Или вообще никто, — вздохнула Верка.
— Знать бы только, кто за кем ходит, — Смыков задумчиво почесал кончик носа. — Он за варнаками или они за ним.
— Думаешь, не корешатся они?
— Это, братец вы мой, вряд ли. В сказках только лиса с волком дружат. Разные они совсем… И пришли из разных мест.
— Устроили тут, понимаешь, проходной двор, — проворчал Зяблик, понемногу успокаиваясь. — То чурки неумытые, то негры недобитые…
Было пасмурно, как в ранние осенние сумерки, хотя «командирские» часы Смыкова показывали полдень. Небо над головой напоминало неровный тускло-серый свод огромной пещеры, слегка подернутый туманной пеленой. В нем совершенно не ощущалось ни глубины, ни простора. Можно было подумать, что учение Птолемея вопреки всему восторжествовало и планету окружает не бесконечный космос, а твердая хрустальная сфера, по неизвестной причине внезапно утратившая чистоту и прозрачность (а заодно — и способность попеременно посылать на землю день и ночь), да вдобавок еще и просевшая, как продавленный диван. Ни солнце, ни луна, ни звезды уже не посещали эти ущербные небеса, и лишь иногда в разных местах разгоралось далекое мутное зарево — то багровое, как вход в преисподнюю, а то изжелта-зеленое, как желчь.
Была жара, но какая-то странная: как будто стоишь зимой в дверном проеме плавильного цеха, подставив лицо потоку раскаленного воздуха, а лопатками ощущаешь ледяную стужу.
Еще был город вокруг: давно лишенный газа, воды, электричества — мертвый, как человек с вырванным сердцем. Ютились в нем только самые распоследние люди, уже не имевшие ни сил, ни желания бороться за более-менее пристойную жизнь, кормившиеся со свалок, с не до конца разграбленных армейских складов да с подвалов, хозяева которых или давно погибли, или сбежали, спасаясь от арапов, варнаков, нехристей, киркопов, инквизиции, ангелов, своих собственных соседей-налетчиков, жары, мора, радиации и еще черт знает чего.
Кое-где под окнами домов виднелись грядки с чахлой картошкой (нынешний климат не благоприятствовал) или с не менее чахлым сахарным тростником (почва не подходила), но дикая цепкая поросль, являвшая собой невообразимую смесь голарктической и палеотропической флоры, уже обвила стены нежилых зданий, проточила асфальт, ковром покрыла тротуары, превратила уцелевшие электрические провода в пышные гирлянды.
— Уж если меня кто в гроб и загонит, так только Чмыхало. — Зяблик отдал недокуренный чинарик Верке и отхаркался желтой тягучей слюной. — Ну чего зенки пялишь, пропащая твоя душа? Такой верняк зевнули из-за тебя…
Неизвестно, как долго бы еще Зяблик распекал безответного Толгая, если бы его не отвлек звук, родившийся, казалось, сразу во всем окружающем их пространстве. Поначалу глухой и слитный, как раскаты далекого грома, он постепенно распадался на отдельные аккорды: грозный рокот, идущий словно бы из-под земли, натужный скрип, падающий с неба, свистящий шорох несуществующего ветра. Небывалая, прямо-таки космическая мощь ощущалась в этом сдержанном многоголосом гуле, как будто бы производимом сдвинувшимися с места материками.
— Опять! — сказала Верка несчастным голосом. — Да что же это, господи, такое?
— Конец скоро, — равнодушно сообщил Зяблик. — Мать-сыра земля стонет.
— Империалисты какую-то каверзу измышляют, — заявил Смыков, — неймется проклятым…
— Конечно, на кого же еще бочки катить! Империалисты и солнышко с неба сперли, и моря ложкой выхлебали, и ночь с днем перепутали. Да вот только где они, те самые империалисты? От нашего брата, может, хоть один на тысячу уцелел… А от них? Видел я однажды за Лимпопо — коробка бетонная из земли торчит, этажа на полтора. На вид очень даже клевая. На крыше буквы аршинные: «Галф энд…» Дальше не разобрать — срезало. Сунулся в окно, жрачки поискать или барахла какого, да там уже до меня крепко пошуровали. Над лифтом, гляжу, написано: «45 флор». Сорок пятый этаж, значит. Хотел по лестнице вниз спуститься, да побоялся. Темно там и вода плещет, как в колодце… Вот, может, и все, что от твоих империалистов осталось.
— Заблуждаетесь, братец вы мой, ох заблуждаетесь! Это все на простачков рассчитано. Вот скажите-ка мне…
На этом месте Чмыхало прервал их бесконечный и беспредметный спор. Он загудел, подражая звуку мотора, и руками покрутил невидимую баранку — ехать, мол, пора! Зяблик привычно забрался на водительское место, швырнул приятелю до блеска отполированную ладонями заводную ручку: «Крути!» — а сам выжал сцепление. (О всяких там стартерах, магнето, аккумуляторах и прочих хитрых штучках в этом проклятом мире давно не вспоминали.) Спустя пару минут драндулет уже трясся на холостом ходу, как алкоголик с похмелья, и чихал сизым дымом.