Миры Урсулы ле Гуин. Том 12 — страница 3 из 41

Первый отчет потерпевшего крушение иноземца кадану Дербскому

То, чего требует от меня мой господин, суть невозможно и немыслимо. Как может один человек описать весь мир? Конечно, можно маленьким карандашом очертить большой круг, но если круг так велик, что даже с высочайшей из башен незаметна его кривизна, то карандаш сотрется, едва начав свой труд. Сколькими голосами может говорить один голос? Как описать мне хоть один камень и какой камень мне избрать? Если я начну с того, что Земля есть третья планета в системе из девяти, что вращается она вокруг небольшой желтой звезды на среднем расстоянии 93 миллиона миль, что период ее обращения составляет 365 дней, а осевого вращения — 24 часа и обладает она спутником Луной, что я сказал, как не то, что год есть год, месяц есть месяц, а день есть день — а это вы и так уже знаете.

Но раз господину моему доставляет удовольствие просить меня о невозможном, и при этом просить без легкомыслия или жестокости, мне приходится искать ответа, при том, что и я, и вы, мой господин, знаем, что любой мой ответ, будь он сколь угодно многословен, в конечном итоге будет означать лишь одно: «Простите меня».

Мгновение назад, когда я бросил взгляд на стоящую передо мной, подобно ожидающей восхождения горной гряде, монументальную задачу, мне пришло в голову, что у вашей просьбы может быть и иная, более высокая причина. Быть может, попросив меня описать мой мир, вы ищете не сведений о нем. Быть может, вы хотите слушать не слова, но молчание между словами, которое расскажет вам многое о вашем собственном мире. Если так оно и есть, я не против; строго говоря, мне так даже больше нравится. Ибо тогда моя задача не в том, чтобы описать мой мир словами, применимыми ко всем мирам, языком астрономии, физики, химии, биологии и пр., а в том, чтобы прежде всего останавливаться на личном и преходящем, случайном и необычайном. Описывать не класс цветковых растений, но резкий аромат розы «Сесиль Брюнер» в полном цвету, на балконе над широким заливом, озаренным городскими огнями, туманным и теплым сентябрьским вечером. Обрисовывать не ход эволюции разума и историю человеческого рода, но долго и занудливо болтать о моей двоюродной бабушке Элизабет. Ни хрестоматия по истории, ни даже внимательное изучение миграции белой расы на запад, нашедшей свое логическое завершение в пути пионеров через Великие равнины, Скалистые горы и Сьерру к тихоокеанскому побережью, не убедят вас в существенной необходимости вызывать к существованию мою тетушку Элизабет. Даже если я подробно опишу судьбу каждой из семей первопоселенцев в Вайоминге, существование тетушки будет выглядеть совершенно случайным. И только если я опишу вам ее саму, ее жизнь и смерть, вы, возможно, осознаете абсолютную необходимость ее бытия и через это, быть может, придете к пониманию этого тысячелетнего движения на запад, завершившегося на туманных океанских берегах, и затем, вероятно, — к новому взгляду на древние миграции вашего народа, или, вполне возможно, отсутствие таковых, или на природу неудач, или характер вашей тетушки, или на вашу, мой господин, душу.

Так что, господин мой, полагаю, вместо того чтобы извиняться или унижаться, я должен искренне поблагодарить вас за неожиданную и весьма приятную возможность поговорить о моей двоюродной бабушке и приняться за рассказ. Такая возможность нечасто выпадает второму офицеру на корабле Терранского межзвездного флота.

Но, полагаю, начинать с тетушки не стоит. Тема это сложная, и сейчас, когда я набираюсь смелости, чтобы прямо взглянуть на те отвратительные хребты, что мне предстоит одолеть (и кто знает, какие туманные моря я узрю с их вершин?), мне пришло в голову, что, в сущности, безразлично, с чего я начну и даже придерживаюсь ли я фактов. Что бы я ни поведал вам, если вы прислушиваетесь к тишине между словами, вы услышите правду. Как в музыке, мелодию слышишь, лишь уловив ритм, систему пауз между звуками. А мне подвластна лишь одна мелодия. Так что начну я со сказки.

Жил-был город. Все прочие города всех времен и народов во многом схожи. Этот же отличался от всех и все же полнее любого другого воплощал Идею города. Населяли его птицы, коты, люди и крылатые львы, примерно в равной пропорции. Львы все были грамотны — редко увидишь льва без фолианта в лапах. Кошки все были неграмотны, но весьма культурны. Посмотрев на большую кошачью семью, разлегшуюся за оградой в тени садового кустарника, или ритуальную схватку самцов на залитой лунным светом мощеной площади, или неторопливые прыжки серебряной девы с крыши на крышу, наблюдатель мог бы заключить, что коты не только создали этот город, но и довели до совершенства искусство жить в нем. Но с первого же взгляда на каменных львов это предположение рассыпалось в прах. Ибо при всем их внешнем сходстве с котами абсолютное спокойствие львов, своеобычное выражение благостной гордыни и сознания собственного превосходства, без сомнения, выражают состояние превыше обычного счастья, переходящее в экстаз. Вы видите трупик кота, плывущий под мостом вместе с бутылками от лимонада и гнилыми апельсинами, но поднимите взгляд — и он упрется в сидящего у ступеней льва, царственно хмурящегося, сложившего каменные крылья, ибо зачем ему улетать отсюда?

Легко предположить, что наименее счастливы из всех обитателей города птицы. Многие из них живут в клетках. Эти пленники определенно счастливы с виду, распевают кантаты в стиле Вивальди, поклевывают канареечье семя и пялятся на собственные золотые отражения в мишурно-блестящих украшениях, подвешенных в клетках. Но живут-то они все равно за решеткой. Голуби, правда, свободны, но они — нищие. Каждый день они слетаются на кормежку по звуку колоколов, а в промежутках между кормежками клянчат у туристов еще пожрать. Быть может, именно обида на это навязанное им тунеядство, паразитизм, смутный гнев, вызванный отсутствием опасностей, от которых стоит улетать, и деревьев, на которые можно сесть, делают их экскременты столь едкими. Но как бы там ни было, голуби разрушают самые хрупкие элементы ткани города, старательно и губительно обсирая хрупкий камень карнизов, шпилей и барельефов. Даже львы не могут чувствовать себя в безопасности. Однако в разрушительной деятельности голубей давно перещеголяли люди, чьи заводы на ближайшей суше изрыгают пары, превосходящие едкостью экскременты самого обиженного голубя, и чьи моторные лодки старательно пытаются утопить город, прежде чем тот рухнет окончательно.

Ибо качество, которым Венеция в наибольшей степени отличается от всех прочих городов и в то же время наиболее ясно и полно описывает все и каждый из них, — это ее хрупкость.

Город, великолепный, древний, многолюдный и живой, полный тысяч судеб, может быть разрушен голубем… или катером… или клубом дыма? Смешно!

Но что же тогда разрушает города? Почему пали великие? Оглянитесь, и вы увидите игрушечного коня, бронзовый ключ, пару человек, болтающих за кружкой вина, перемену погоды, прибытие пары испанцев. Вовсе ничего. Голубь, катер, щелчок счетчика Гейгера.

Первый урок Венеции — близость смерти.

Эту ясную и очевидную весть германцы и прочие северные варвары (город всегда осаждали германцы; его потому и основали в самой глубокой части лагуны, чтобы защититься от маниакального рвения лангобардских туристов — как позднее оказалось, и того было мало) переврали, заявляя, что раз Венеция более обычного смертна, то она и есть город смерти, умирания, заразы и декаданса, город, лишенный собственной жизни, подобно своим голубям питающийся как паразит за счет приезжих, лихорадочный бред погибели, место, куда едут умирать стареющие педерасты. Это, само собой, ерунда. То, что ближе всего к смерти, всего живее. Нет на всей Земле другого места, где так высоко вздымаются зеленые, мутные, прекрасные волны жизни, где так ясно ощущается присутствие живых птиц, кошек, львов и людей, которые гуляют, болтают, поют, ссорятся, поднимают и опускают жалюзи, готовят обед, завтракают, выходят замуж, справляют поминки, перевозят кока-колу и цуккини на лодках для перевозки кока-колы и цуккини, толкают речуги, играют на музыкальных инструментах, слушают радио, продают электрические «йо-йо», мерцающие как светляки в темноте перед дверями собора, прогуливают уроки, гоняют мяч, дерутся, рыбачат, целуются, закидывают демонстрантов слезоточивым газом, ходят на демонстрации, сокращают свои жизни, выдувая невообразимо хрупкие пузырьки цветного стекла, и так далее, и так далее — в общем, живут. Если бы я был стареющим немецким педерастом, я бы ужасно глупо чувствовал себя в Венеции. Страшно неуместно.

Я слыхал, как две венецианские домохозяйки двадцать минут подряд обсуждали через зацветший канал сравнительные особенности различных марок электрических миксеров, в деталях и с огромным энтузиазмом. Такой разговор не свидетельствует о предсмертном, упадочническом экстазе. Ведь здесь и жизнь так сильна потому, что ее слышно. В других городах ее звуки заглушает автомобильный рев. Там внятен лишь шум моторов. В Венеции слышнее людской шум. А с ним и шум птиц, и шум мартовских котов; львы не шумят, хотя книги их тихонько шепчут: «Pax tibi, Marce, evangelista meus». А потому тишина Венеции — самая шумная тишина, какую только можно себе представить.

Когда в межзвездном перелете, вслушиваясь в звуки вакуума, я ощущаю беспредельный ужас (упомянутый еще Паскалем, хотя тот никогда не летал на звездолетах), я избавляюсь от него очень простым способом: представляю себе, что ранним утром выхожу из номера отеля в Венеции. Вначале стоит тишина, туман над гладкими, зелено-голубыми водами лагуны, тишина узкого канала меж каменных стен за углом. Я знаю, мост перед отелем отражается в этой тишине совершенной дугой. За этим мостом виден еще один, и еще, и каждый мост поддерживает его отражение, сливаются воедино воздух, вода, камень и стекло. Заводит свое воркование голубь на крыше у чердачного окошка. Это первый звук утра — воркование и шелест ветра в расправляемых крыльях. Слышатся шаги по улице, мимо парадного, по мосту и уходят вдаль — второй звук, узор звуков и пауз. Кто-то бьет стекло на заднем дворе отеля. По утрам в венецианских отелях обязательно бьют стекло. Может, это ритуал встречи рассвета, а может, таким образом жители избавляются от стеклянного барахла, нераспроданного туристам за вчерашний день, не знаю. Может, так в Венеции моют тарелки. Звук резкий, но довольно музыкальный, и сопровождается он громкой руганью и смехом. К этому моменту ужас гигиенической бездны начинает отпускать меня. Пока осколки стекла выметают, во дворе внизу начинает играть радио. Кто-то с одного моста кричит приятелю на другом что-то на непонятном мне венецианском диалекте. А потом гулкие колокола кампанилы и меньшие колокола трех соседских церквей более-менее в такт начинают созывать прихожан к заутрене. Музыка звучит, и я дома слушаю глубокую, поразительную тишину города жизни.

Я родился не там и никогда там не жил. Так что слова «я дома» — всего лишь бейсбольная метафора.

Я был в Венеции четырежды, каждый раз — по четыре дня. И каждый раз она погружалась в воду чуть-чуть глубже.

Если вы, господин мой, спросите меня в лоб (как попросили описать Землю), хочу ли я вернуться на Землю и почему, я отвечу, наверное: «Да — чтобы увидеть Венецию зимой». Я видал ее лишь поздней весной и летом. Говорят, зимой там стоят жуткие холода и музеи закрыты даже чаще, чем летом, так что не зайти туда, не погреться у пламенно-золотых костров Тициана и Веронезе. Меж камнями сочится белый туман. Зимние бури часто заливают площадь Сен-Марко — эту прекраснейшую в мире гостиную, чьим потолком служит сияющее небо. Море заглядывает даже в сам собор, волны и мозаики сплетают отблески и отражения, пять золотых куполов плывут над волнами, как воздушные шары, четыре бронзовых коня Нептуна фыркают и дрожат, почуяв родную стихию. Львы, без сомнения, продолжают смотреть вниз, отрешенно, мрачно, оценивающе, даже не соизволив шевельнуть крылом. Гондолы, наверное, плавают привязанные к самым кончикам причальных мачт или бьются на привязи о потолки затопленных лодочных домиков. А может, они дрейфуют по площади, мимо коней и золотых дирижаблей, мимо процессии Ангела и Трех Царей, мимо колокольни, рухнувшей в 1903 году и возведенной вновь, мимо обиженных голубей, ищущих ежедневной кормежки над холодными, сизыми неглубокими водами? Мерцают ли вечерами под водой электрические «йо-йо», приманивая духи утопших лангобардов?

Гондолы что зимой, что летом — черны. Их перекрасили в черный цвет давным-давно по случаю какого-то траура: из-за проигранной битвы, падения республики, смерти ребенка… не помню, почему гондолы носят траур. Это самые изящные суда, созданные человеческими руками, не исключая и того корабля, на котором я прилетел. Мягок предупредительный клич гондольера, выводящего свою лодочку на солнце из узкого канала, что течет под балконами и арками мостов, сквозь переливы теней, и все же далеко разносится он по мощеным и водным улицам: «Хоий-й!» — а кошки и львы на разогретых солнцем мостах только слушают молча, как молчите вы, господин мой, сейчас.

Дневник Розы

30 августа

Доктор Нэйдс посоветовала мне вести рабочий дневник. Она сказала, что если тщательно и прилежно записывать каждый шаг, то потом можно перечитать записи, вспомнить свои наблюдения, заметить ошибки и сделать соответствующие выводы, отследить прогресс в позитивном мышлении или отклонения от него и таким образом постоянно корректировать направление работы при помощи метода обратной связи.

Я обещаю делать записи в этой тетради каждый день и перечитывать их в конце каждой недели.

Конечно, жаль, что я не вела такой дневник во время ассистентской практики, но теперь, когда у меня есть собственные пациенты, это гораздо важнее.

На вчерашний день у меня было шесть пациентов — полная нагрузка для врача-скописта, но четверо из них — дети, больные аутизмом, с которыми я работала весь год для исследований доктора Нэйдс по запросу натального псих. бюро (мои записи по этим вопросам хранятся в клинич. псих. делах). Остальные двое — недавно поступившие пациенты: Ана Джест, 46, упаковщица в пекарне, замуж., детей нет, д-з депрессия, направлена городской полицией (попытка самоубийства); Флорес Соде, 36, инженер, нежен., д-з не поставлен, направлен из ТРТУ (поведение психопатическое — агрессивное).

Доктор Нэйдс говорит, что очень важно делать записи каждый день, как только на работе что-то происходит: спонтанность — вот что наиболее информативно в самоанализе (как и в аутопсихоскопии). И лучше все записывать, а не надиктовывать на пленку. А чтобы я не чувствовала себя неловко — дневник надо вести абсолютно конфиденциально и никому не показывать. Это трудно. Раньше я не делала ничего подобного. И мне до сих пор кажется, что я пишу все это для доктора Нэйдс! Возможно, если записи окажутся интересными, я смогу позже показать ей кое-что и получить совет.

Я предполагаю, что у Аны Джест депрессия климактерического периода и достаточно назначить ей гормональную терапию. Вот! А теперь посмотрим, какой из меня получится диагност. Завтра проведу скопические исследования обоих пациентов, мне не терпится начать работу. Хотя, конечно, коллективная работа тоже была очень поучительной.

31 августа

В 8.00 провела получасовой скопический сеанс с Аной Дж. С 11.00 до 17.00 анализировала полученные результаты. NB: На следующем сеансе отрегулировать адаптер правого полушария! Слабая визуальная передача. Слуховое отображение очень тихое, сенсорное — слабое, тела — неустойчивое. Завтра получу лабораторные анализы гормонального баланса.

Я не перестаю изумляться, насколько банальны мысли большинства людей. Конечно, несчастная женщина находится в состоянии ужасной депрессии. Исходные данные в измерении сознания оказались неясными и непоследовательными, измерение подсознания глубоко открыто, но как-то неразборчиво. Хотя то, что я затем выявила в этой неразберихе, оказалось столь тривиальным! Пара старых туфель и слово «география»! Туфли видны неясно — это не более чем схема, контур пары туфель, возможно, женских, возможно, мужских, либо темно-синих, либо коричневых. Хотя у Аны, несомненно, преобладает визуальное восприятие, она ничего не видит отчетливо. Как и многие люди. Как это угнетает! Когда я училась на первом курсе, то часто представляла себе, как прекрасны мысли других людей, думала, как интересно заглянуть в столь разнообразные миры, увидеть всевозможные цвета человеческих страстей и идей. Какая наивность!

Впервые я поняла, как ошибалась, на занятии док. Рамиа, когда мы изучали пленку одного очень известного преуспевающего человека и я заметила, что исследуемый никогда не смотрел на деревья, никогда не дотрагивался до них, не может отличить дуб от тополя или даже маргаритку от розы. Все растущее он определял лишь схематическими понятиями — «деревья» и «цветы». Точно также обстояли дела и с лицами людей, хотя этот человек применял различные уловки, чтобы различать окружающих: он запоминал не лица, а имена — словно этикетки. Конечно, так действуют индивидуумы, у которых преобладает абстрактное мышление, но и восприятие конкретно мыслящего разума часто представляется в виде неразборчивой грязной мешанины — суп из фасоли с плавающими в нем туфлями.

Но не слишком ли я углубляюсь в детали? Весь день я изучала депрессивные мысли и сама впала в депрессивное состояние. Вот, чуть выше написано: «Как это угнетает!» Да, я уже вижу ценность этого дневника. Я слишком впечатлительна.

Конечно, именно поэтому я являюсь хорошим психоскопистом. Но это опасно.

Сеанса с Ф. Соде сегодня не предвидится, поскольку еще не прошло действие транквилизаторов. Пациенты, присланные ТРТУ, часто настолько напичканы лекарствами, что их невозможно скопировать несколько дней.

Завтра в 4.00 сеанс РЕМ-скопирования. Пора идти спать!

1 сентября

Док. Нэйдс сказала, что мои вчерашние записи превзошли все ее ожидания, и предложила показывать дневник, когда у меня вновь возникнут какие-либо сомнения. Спонтанные мысли — не техническая информация, излагаемая в больничных картах. Надо выбросить все несущественное. И обращать внимание на важное.

Сон Аны был интересный, но довольно жалкий. Волк, который превратился в блинчик! Такой отвратительный, расплывчатый, волосатый блинчик. Визуальное восприятие А. четче в состоянии сна, но тонус чувств остается низким (но помни: ТЫ исследуешь пациента — не пытайся встать на его место). Сегодня начали курс гормональной терапии.

Ф. Соде проснулся, но он в таком смятении, что не в состоянии идти на сеанс скопирования. Напуган. Отказывается от пищи. Жаловался на боль в боку. Я думала, он не понимает, в какой клинике находится, и сказала, что в физическом отношении с ним все в порядке. Он ответил: «Откуда, к черту, вы это знаете?» — что действительно справедливо, поскольку пациент, согласно обозначению «V» в больничной карте, одет в смирительную рубашку. Я осмотрела Соде и обнаружила кровоподтеки и ушибы. Рентген показал перелом двух ребер. Я объяснила пациенту, что он находился в состоянии, когда насильственное ограничение подвижности было необходимо, чтобы избежать повреждений, которые он мог нанести сам себе.

Он сказал: «Каждый раз когда один из них задавал вопрос, второй бил меня». Соде несколько раз повторил эту фразу, смущенный и злой. Параноидальные галлюцинации? Если после того как пройдет действие лекарств, ничего не изменится, я буду придерживаться этого предположения. Соде реагирует на меня довольно хорошо. Когда я пришла к нему с рентгеновским снимком, он спросил, как меня зовут, и согласился поесть. Мне пришлось извиниться перед ним — не лучшее начало в лечении параноика. Агентство, которое прислало пациента, или врач, который его принимал, должны были отметить повреждение ребер в больничной карте Соде. Подобная небрежность внушает беспокойство.

Но есть и хорошие новости. Рина (объект исследования аутизма номер 4) сегодня увидела личностное предложение. Увидела — тяжелым, черным, букварным шрифтом, все целиком на переднем плане измерения сознания: «Я хочу спать в большой комнате». (Она спит одна из-за недержания кала.) Предложение держалось ясно около 5 секунд. Рина мысленно видела его так, как я — на голографическом экране. Я наблюдала слабую мысленную вербализацию, без применения голоса, без единого звука. Рина никогда еще не говорила о себе в первом лице, даже сама с собой. Я рассказала о происшедшем Тио, и он спросил девочку после сеанса:

— Рина, где ты хочешь спать?

— Рина спит в большой комнате.

Ни одного местоимения, ни единого проявления воли. Но однажды она скажет «я хочу» — скажет громко вслух. И на этом, возможно, построится личность: на основании сказанного. Я хочу, а потому существую.

Так много страха вокруг. Откуда столько страха?

4 сентября

На оба выходных уезжала в город. Провела время с Б. в ее новой квартире на северном берегу. Она живет одна в трех комнатах! Но мне не очень нравятся эти старые здания, полные крыс и тараканов, и вся обстановка там такая старая и странная, словно по углам притаились года бедности и голода и поджидают своего часа. Я была рада вернуться домой, в свою маленькую комнатку, где я по-прежнему одна, но где рядом, на том же этаже, живут друзья и коллеги. Все выходные мне хотелось написать что-нибудь в дневнике. Привычки появляются у меня очень быстро. Непреодолимая тенденция.

У Аны заметные улучшения: одета, волосы причесаны, вязала. Но сеанс прошел довольно уныло. Попросила ее подумать о блинчиках, и все подсознательное измерение заполнилось волосатым, мрачным, плоским волком-блином, хотя в измерении сознания пациентка покорно пыталась визуализировать чудесный сырный блин. Не так уж плохо: цвета и контуры получаются отчетливее. Я все еще рассчитываю на обычное гормональное лечение. Они, конечно, предложат ЭКТ, параллельно возможен и анализ результатов скопирования, мы бы начали с волка-оладьи. Но действительно ли нужно это делать? Двадцать четыре года Ана работала упаковщицей в пекарне, ее физическое здоровье оставляет желать лучшего. Она не в состоянии изменить жизненную ситуацию. По крайней мере при нормальном гормональном балансе она сможет смириться с собственной жизнью.

Ф. Соде: отдохнул, но все еще крайне подозрителен. Чрезвычайно испугался, когда я сказала, что пришла пора для первого сеанса. Чтобы успокоить его, я села и начала объяснять сущность и действие психоскопа. Соде внимательно слушал и наконец спросил:

— А вы собираетесь использовать только психоскоп?

— Да, — ответила я.

— Не электрошок? — не унимался он.

— Нет.

— А вы можете мне это пообещать? — поинтересовался он.

Я объяснила, что я — психоскопист и никогда не работала с оборудованием электроконвульсивной терапии, что этим занимается совершенно другое отделение. Я сказала, что в настоящий момент работа с ним носит диагностический характер, а не терапевтический. Соде слушал очень внимательно. Он человек образованный и понимает разницу между диагностикой и терапией. Интересно, что он попросил меня пообещать. Подобные действия не подходят под параноидальную схему: люди не просят обещаний у тех, кому не доверяют. Соде покорно пошел со мной, но, войдя в комнату скопирования и увидев аппаратуру, остановился и сильно побледнел. Я рассказала шутку док. Авен с зубоврачебным креслом, которое она обычно использовала для особо нервных пациентов.

— По крайней мере это не электрический стул, — вздохнул Ф.С.

Я считаю, что, когда имеешь дело с интеллигентными людьми, лучше не делать тайны из процесса диагностики и лечения, демонстрируя таким образом свое превосходство над пациентом и заставляя его чувствовать себя беспомощным (см. Т.Р. Олма «Техника психоскопии»). Поэтому я показала Соде стул и электродный шлем и объяснила, как все это действует. Соде понаслышке знал кое-что о психоскопе и задавал вопросы, свидетельствующие о его инженерном образовании. По моей просьбе он сел на стул. Пока я укрепляла зажимы шлема, Соде обильно потел от страха, и запах пота, очевидно, очень смущал беднягу. Если бы он знал, как пахнет Рина, когда в очередной раз наложит в штаны! Соде закрыл глаза и так сильно вцепился в подлокотники, что у него побелели кисти. Экраны тоже оставались белыми.

— Но ведь вам совершенно не больно, разве не так? — шутя спросила я через некоторое время.

— Не знаю.

— А что, больно?

— Вы хотите сказать, что аппарат включен?

— Уже девяносто секунд.

Он открыл глаза, попытался оглядеться, насколько это позволяли зажимы электродного шлема, и спросил:

— Где экран?

Я объяснила, что исследуемому никогда не показывают работающий экран, поскольку воплощение мыслей может оказаться весьма волнующим и беспокоящим.

— Наподобие фоновых шумов от микрофона? — Соде применил сравнение, точно такое, какое обычно использует на сеансах док. Авен. Ф.С. — определенно образованный и умный человек.

NB: Умные параноики чрезвычайно опасны!

— Что вы видите? — спросил он.

— Сидите спокойно, — ответила я, — я хочу видеть не то, что вы говорите, а то, что думаете.

— Но это, в общем-то, вас не касается, — буркнул Ф.С., хотя и довольно вежливым тоном, как будто пытался пошутить.

Между тем белый цвет страха на экране поглотили темные, интенсивные волевые витки, а через несколько секунд все измерения сознания закрыла роза: распустившаяся розовая роза, прекрасно ощущаемая и визуализированная, четкая и устойчивая.

— О чем я думаю, доктор Собел? — спросил Соде.

— О медведях в зоопарке. — Интересно, почему я так ответила пациенту? Самозащита? От чего?

Соде засмеялся, и подсознание стало кристально-черным, рельефным, роза потемнела и заколебалась.

— Я пошутила. Не могли бы вы вернуть розу? — Экран тут же побелел, отображая реакцию страха. — Послушайте, — настаивала я, — так мы далеко не уйдем, если на первом же сеансе начнем понапрасну тратить время. Чтобы мы вместе смогли эффективно работать, вам надо многому научиться, а мне — очень много узнать о вас. Поэтому давайте больше не будем шутить, хорошо? Просто расслабьтесь и думайте о чем угодно.

В измерении сознания возникли смятение и какие-то слова, подсознание поблекло и окрасилось в серый цвет, отображая подавленность. Роза несколько раз появлялась, но очень слабо и неустойчиво. Соде пытался сконцентрироваться на цветке, но не мог. Я увидела несколько быстро меняющихся образов: себя, свою рабочую форму, форму работников ТРТУ, серую машину, кухню, палату для буйных (сильный слуховой образ — крики), стол, бумаги на столе. Соде сосредоточился на бумагах, которые оказались чертежами какой-то машины, и начал их просматривать — намеренно и довольно эффективно.

— Что это за машина? — наконец спросила я.

Соде начал отвечать вслух, а затем замолчал, и я услышала его мысленный ответ в наушниках: «Схема ротационного мотора для тяги» — или что-то вроде этого, точные слова, конечно, записаны на пленке. Я повторила услышанную фразу и спросила:

— Но это не классифицированные планы, да?

— Нет, — вслух ответил он и добавил: — Я не знаю никаких секретов.

Реакция на вопрос была напряженной и запутанной, каждое слово поднимало рябь и волнение на всех уровнях, соединяющиеся кольца быстро и широко развертывались над сознанием и в подсознании. Через несколько секунд все это закрыла огромная вывеска, появившаяся на переднем плане сознания, которую Соде визуализировал намеренно, как розу и чертежи. Снова и снова читая надпись на вывеске, Соде мысленно выкрикивал прочитанное: «НЕ ВМЕШИВАЙСЯ! НЕ ВМЕШИВАЙСЯ! НЕ ВМЕШИВАЙСЯ!»

Затем все начало мерцать и затуманиваться, и вскоре стали преобладать соматические сигналы.

— Я устал, — вслух сказал пациент, и я закончила сеанс (12,5 мин.).

Сняв с Соде шлем и расстегнув зажимы, я принесла ему чашку чая со стойки персонала в холле. Когда я предложила пациенту чай, на глазах его показались слезы. Руки Соде настолько занемели от сжимания подлокотников, что он с трудом смог взять чашку. Я сказала, чтобы он расслабился и перестал бояться, так как мы пытаемся помочь ему, а не навредить.

Соде взглянул на меня широко раскрытыми глазами, в которых, к сожалению, ничего нельзя было прочесть. Жаль, что я уже сняла с него шлем. Наверное, никогда нельзя поймать на психоскопе самые лучшие моменты.

— Доктор, почему я в этом госпитале? — спросил он.

— Для диагностики и терапии, — ответила я.

Я сказала, что он, вероятно, не может вспомнить то, что произошло, но вел он себя весьма странно. Соде спросил, как и когда, и я ответила, что все прояснится, когда терапия возымеет свое действие. Даже если бы я знала подробности его психотического эпизода, то сказала бы то же самое. Таковы правила врачебной этики. И все же я чувствовала, что занимаю неверную позицию. Если бы отчет ТРТУ не был классифицирован, я бы спокойно беседовала с пациентом, основываясь на знаниях и фактах. И смогла бы лучше отреагировать на то, что он произнес в следующую секунду:

— Меня разбудили в два часа утра, отволокли в тюрьму, допрашивали, били и пичкали таблетками. Полагаю, что после этого я мог вести себя странно. Как вы думаете?

— Иногда человек, находящийся в состоянии стресса, неправильно истолковывает действия окружающих, — ответила я. — Пейте свой чай, и я отведу вас обратно в палату. У вас поднимается температура.

— Палата… — Соде как-то странно поморщился, а затем воскликнул в совершенном отчаянии: — А может, вы не знаете, почему я на самом деле здесь?

Это очень странно, он как будто включил меня в систему галлюцинаций, приняв на «свою сторону». Надо почитать Рейнгельда. Мне следовало учесть, что пациенты обычно переносят галлюцинации в реальную жизнь.

Все послеобеденное время анализировала голограммы Джест и Соде. Я никогда еще не видела психоскопические визуализации столь прекрасные и яркие, как эта роза, не сравнимая даже с вызванными лекарствами галлюцинациями. Тени одного лепестка, падающие на другой, их бархатисто влажная структура, полный солнца розовый цвет, желтая центральная часть — уверена, при наличии в психоскопе обонятельных адаптеров я бы почувствовала запах: это был не мысленный образ, а настоящий, живой, выращенный в земле цветок на колючем стебле.

Я очень устала, надо идти спать.

Перечитала написанное. Правильно ли я веду дневник? Я пишу то, что случилось, и то, что кто-то сказал. Это спонтанно? Но все это важно для меня.

5 сентября

Сегодня за ленчем обсуждала с док. Нэйдс проблему сопротивления сознания. Я объяснила, что работала с подсознательными блоками (дети и депрессивные пациенты, такие, как Ана Дж.) и имею некоторый опыт в этом деле, но еще никогда не сталкивалась с такими блоками сознания, как у Ф.С., со знаками «НЕ ВМЕШИВАЙСЯ!», или методом, который он использовал сегодня на протяжении всего 20-минутного сеанса: концентрация на дыхании, физических ритмах, боли в ребрах и визуальном осмотре комнаты скопирования. Нэйдс предложила в случае повторения подобных уловок использовать повязку на глазах и сосредоточить внимание на измерении подсознания, поскольку пациент не может контролировать эту зону. Удивительно, как велика зона взаимодействия сознания и подсознания у Соде и насколько одно резонирует с другим. Я считаю, что концентрация на дыхательном ритме позволила ему достигнуть состояния, подобного трансу. Хотя, конечно, так называемый транс — всего лишь оккультный фокус, примитивный трюк, не представляющий интереса для психиатрической науки.

Ана сегодня по моей просьбе продумывала тему «День моей жизни». Все такое серое и унылое — бедная женщина! Она никогда не думала с удовольствием даже о пище, хотя и живет на минимальном рационе. Единственное, что на какое-то мгновение проявилось отчетливо, — детское лицо, ясные детские глаза, розовая вязаная шапочка, круглые щеки. В обсуждении после сеанса Ана рассказала, что по дороге на работу всегда проходит через школьный двор, потому что ей нравится, как «малыши бегают и весело кричат». Муж Аны воплотился на экране в виде большого мешковатого рабочего костюма и сварливого угрожающего бормотания. Интересно, знает ли бедная женщина, что много лет не видела лица собственного мужа и не слышала ни единого его слова? Но разговаривать с ней об этом бесполезно. Может, и хорошо, что она ничего не видела и не слышала.

Сегодня я заметила, что Ана вяжет розовую шапочку.

По рекомендации док. Нэйдс читала «Неприятие» Де Кама — главу «Исследование».

6 сентября

В середине сеанса (вновь сосредоточенное дыхание) я громко позвала:

— Флорес!

Оба пси-измерения мгновенно отреагировали, экран окрасился в белый цвет, но соматические реакции наступили гораздо позднее. Через 4 секунды Соде ответил вслух, вяло. Нет, это не транс, а аутогипноз.

— Ваше дыхание, — сказала я, — контролируется аппаратурой. Мне совершенно не надо знать, что вы все еще дышите. Это скучно.

— А мне нравится вести собственный контроль, доктор, — ответил он.

Я подошла, сняла с глаз Соде повязку и посмотрела на него. У него приятное лицо, типичная внешность технического работника, доброго, но упрямого как осел. Пишу какие-то глупости. Но не собираюсь ничего вычеркивать. В дневнике я вольна писать все, что приходит в голову. У ослов очень даже симпатичные морды. Все знают, что эти копытные тупы и упрямы, зато выглядят мудро и спокойно, как будто им приходится много страдать и терпеть, но они не видят причин для недовольства, словно знают какую-то таинственную причину, по которой следует о недовольстве забыть. А белые круги вокруг ослиных глаз придают им беззащитный вид.

— Чем больше вы дышите, — продолжила я, — тем меньше думаете. Мне нужна ваша помощь. Я пытаюсь выяснить, чего вы боитесь.

— А я знаю, чего боюсь, — хмыкнул Соде.

— Так почему же вы не говорите мне?

— Вы никогда меня не спрашивали.

— Очень неблагоразумно, — разозлилась я, хотя теперь понимаю, что возмущаться неблагоразумным поведением умственно больного просто смешно. — Ну хорошо, я спрашиваю вас сейчас.

— Я боюсь электрошока, — задыхаясь, проговорил он. — Боюсь, что разрушат мой разум. Что будут держать здесь. Или выпустят отсюда, когда я буду уже не в состоянии что-либо вспомнить.

— Прекрасно, так почему бы вам не подумать об электрошоке и всем прочем, когда я смотрю на экраны?

— А почему я должен это делать?

— А почему бы и нет? Вы рассказали мне о своих страхах, так почему не можете о них подумать? Я хочу посмотреть, какого цвета ваши мысли!

— Цвет моих мыслей — не вашего ума дело, — со злостью сказал Соде, но в этот момент я повернулась к экрану и увидела там незащищенное отображение мыслительной активности.

Конечно, пока мы говорили, все записывалось на пленку, и после обеда я изучала эти записи. Просто восхитительно. Два мысленных словесных уровня идут отдельно от произносимых вслух слов. Все сенсорно-эмоциональные реакции очень интенсивны и невероятно сложны. Например, меня Соде «видит» по крайней мере на трех различных мыслительных уровнях, а может, и больше, и анализ невероятно затруднен. Соотношение между сознанием и подсознанием чрезвычайно запутано, воспоминания и текущие впечатления переплетаются крайне быстро, и все это сливается вместе. Мышление Соде напоминает машины, которые он изучает, — весьма замысловатые детали, объединенные единой математической гармонией.

Когда Соде понял, что я наблюдаю за экраном, он поднял крик:

— Извращенка! Подглядывает за чужими мыслями! Оставьте меня в покое! Убирайтесь! — Он обхватил голову руками и заплакал.

На экране на несколько секунд возникла отчетливая фантазия: Соде срывает шлем и зажимы с рук, крушит аппаратуру, разбивает ее, выскакивает из здания, а там, снаружи, находится высокий холм, покрытый короткой сухой травой, и Соде стоит один под темнеющим вечерним небом. Такой решительный и сильный в мечтах человек на самом деле сидел в кресле, удерживаемый многочисленными зажимами и всхлипывал.

Я прервала сеанс, сняла с пациента шлем и спросила, не хочет ли он чая. Он отказался отвечать. Тогда я освободила ему руки и принесла чашку. Сегодня для персонала поставили даже сахар, целую коробку. Я сказала Соде, что положила ему два куска сахара.

Отхлебнув немного чая, он заговорил вредным ироничным тоном, поскольку очень стыдился своих слез:

— А вы знаете, что я люблю сахар. Наверное, это ваш психоскоп сказал вам, что я люблю сахар.

— Не ведите себя так глупо, — ответила я, — сахар нравится всем.

— Нет, маленький доктор, не всем. — Затем таким же ехидным тоном Соде спросил, сколько мне лет и замужем ли я. — А, не хотите выходить замуж? — язвительно осведомился он. — Преданы работе? Помогаете душевнобольным вернуться к созидательной жизни на благо отечества?

— Мне нравится моя работа, — ответила я, — потому что она трудная и интересная. Как и ваша. Вам ведь нравится ваша работа, не так ли?

— Нравилась когда-то. Но всему теперь конец.

— Почему?

— Ззззззззт! — Соде постучал по голове. — И ничего нет. Правильно?

— Почему вы так уверены, что вам предпишут электрошок? Я еще даже не поставила вам диагноз.

— Диагноз? — переспросил он. — Послушайте, прекратите ломать комедию, прошу вас. Мой диагноз уже установлен. Известными докторами из ТРТУ. Тяжелый случай неприятия. Диагноз: «зло»! Терапия: «запереть в комнате, полной кричащих и дерущихся человеческих развалин, а затем тщательно просмотреть мозги, так же, как просмотрели бумаги, и сжечь их… выжечь дотла». Правильно, доктор? Ну зачем нужно все это позирование, диагнозы, чай? Неужели это обязательно? Неужели надо обшарить все закоулки моей памяти, прежде чем сжечь ее?

— Флорес, — сказала я очень терпеливо, — вы сами говорите: «Разрушьте меня». Вы что, не слышите сами себя? Психоскоп ничего не разрушает. И я использую его не для того, чтобы получить какие-то доказательства. Вы не в суде, не на судебном процессе. И я не судья. Я врач…

— Если вы врач, — прервал меня он, — неужели не видите, что я не болен?

— Как я вообще могу что-либо увидеть, если вы блокируете меня своими дурацкими «НЕ ВМЕШИВАЙСЯ!»? — закричала я. Да, я закричала. Мое терпение и в самом деле было позой, которая вдруг рассыпалась в прах. Но я увидела, что наконец проняла Соде, и продолжила: — Вы выглядите больным, ведете себя как больной. Два сломанных ребра, температура, отсутствие аппетита, приступы плача — это что, хорошее здоровье? Если вы не больны, докажите мне это! Позвольте мне увидеть, что у вас внутри, каковы вы на самом деле!

— Я все равно проиграю. — Соде посмотрел в чашку, усмехнулся и пожал плечами. — Почему я вообще с вами разговариваю? Вы выглядите такой честной, черт вас побери!

Я ушла из комнаты скопирования. Ужасно, как иногда умеют задеть за живое некоторые пациенты. Проблема в том, что я привыкла к детям, чья реакция абсолютна, как у животных, которые, испытывая страх, замирают, ощетиниваются или кусаются. Но с этим человеком, который старше и умнее меня, сначала наладились контакт и доверие, а потом последовал удар. А это гораздо больнее.

Мне даже неприятно все это писать. Снова больно. Но полезно. Теперь я гораздо лучше понимаю многие вещи, которые говорил Соде. Думаю, я не стану показывать записи док. Нэйдс, пока не установлю точный диагноз. Если в том, что Ф.С. говорил насчет ареста или подозрения в неприязни есть хоть доля правды (он, конечно, довольно легкомысленно относится к тому, что говорит), док. Нэйдс посчитает нужным забрать дело в связи с моей неопытностью. Я не хочу этого. Мне нужен опыт.

7 сентября

Идиотка! Вот почему Нэйдс дала мне книгу Де Кама. Конечно, она знает. Как заведующая отделением она имеет доступ к досье ТРТУ на Ф.С. Она намеренно дала мне это дело.

И в самом деле, случай весьма поучительный.

Сегодняшний сеанс: Ф.С. все еще злой и угрюмый. Намеренно представлял сцены секса. Это было воспоминание, но, когда женщина под Соде стала размеренно двигаться, он внезапно нацепил на нее карикатуру моего лица. Эффектный трюк. Сомневаюсь, что такое могла бы сделать женщина: женские воспоминания о сексе обычно более затуманенные и возвышенные, и партнеры в таких воспоминаниях не превращаются в жутких кукол с перемещаемыми головами. Через некоторое время Соде устал от устроенного представления (кроме яркости и живости мысленных образов проявилось и некоторое соматическое участие, но не эрекция), и мысли его начали блуждать. В первый раз. Вновь появился один из чертежей на столе. Вероятно, Соде работал дизайнером, ибо он начал что-то поправлять карандашом. В то же время аудиоадаптер уловил какую-то мысленно напеваемую мелодию, а в подсознании, перекрывая сферу взаимодействия, появилась большая темная комната, видимая с высоты роста ребенка: очень высокие подоконники, вечер за окном, темнеющие ветки деревьев, а в самой комнате — женский голос, тихий, возможно, читающий вслух, иногда соединяющийся с мелодией. В то же время шлюха на кровати начала появляться и исчезать за волевыми вспышками, каждый раз распадаясь на все более мелкие части, пока не осталось ничего, кроме соска. Наконец-то у меня появился ценный материал для анализа — первая мыслительная последовательность длительностью более 10 секунд, которую можно рассматривать четко и целиком.

— И что вы узнали? — саркастически осведомился Соде, когда я окончила сеанс.

Я просвистела часть мелодии.

Ф.С. выглядел испуганным.

— Красивая мелодия, — сказала я, — никогда раньше ее не слышала. Если это сочинили вы, я больше не стану ее насвистывать.

— Это из одного квартета, — проговорил Соде, к которому вернулось ослиное выражение беззащитности и терпения. — Мне нравится классическая музыка. А вы…

— Я видела девушку, — сказала я. — С моим лицом. И знаете, что я хочу увидеть теперь?

Он покачал головой. Мрачно и виновато.

— Ваше детство.

Это удивило его.

— Хорошо, — кивнул он через некоторое время. — Вы получите мое детство. Почему бы нет? Вы ведь все равно любыми путями получите то, что хотите. Послушайте. Вы ведь все записываете, да? Могу я просмотреть запись? Я хочу видеть то, что видите вы.

— Пожалуйста, — ответила я. — Но вы поймете гораздо меньше, чем думаете. Я училась вести наблюдения целых восемь лет. Вы начнете с собственных записей. Я несколько месяцев рассматривала свои, прежде чем смогла что-либо разобрать.

Я посадила Соде на свое место, надела на него наушники и прокрутила последние 30 секунд.

После просмотра он стал задумчивым и вежливым.

— А что означало движение бегущих вверх и вниз линий, фона — вы это так называете?

— Визуальное сканирование — ваши глаза были закрыты — и исходные чувственные данные подсознания. Измерения тела и подсознания все время частично перекрывают друг друга. Мы рассматриваем все три измерения отдельно, потому что полностью они совпадают лишь у совсем маленьких детей. Яркий переливающийся треугольник в левом углу голограммы, вероятно, отображает испытываемую вами боль в ребрах.

— Но я представляю себе это совершенно по-другому!

— Вы же не видите свою боль, вы даже не чувствовали ее сознательно. Но мы не можем перенести боль в ребрах как таковую на голографический экран, а потому даем ей визуальный символ. То же самое со всеми ощущениями, аффектами, эмоциями.

— И вы умеете все это распознавать?

— Я уже говорила: чтобы научиться психоскопировать, мне понадобилось восемь лет. И поймите, что мы видим лишь фрагмент. Никто не может поместить всю человеческую психику, человеческую душу на четырехфутовый экран. Никто не знает, есть ли границы у души. Кроме границ вселенной.

— Возможно, доктор, — сказал Соде через пару секунд, — вы не такая уж дура. Вероятно, вы просто слишком погрузились в работу. Это может быть опасно — понимаете? — так погружаться в работу.

— Я люблю свою работу и надеюсь, что служу правому делу, — ответила я, внутренне готовясь увидеть проявление симптомов неприятия.

— Педантка, — печально улыбнулся Соде.

У Аны все в том же духе. Все еще некоторые проблемы с едой. Включила ее в группу Джорджа по устной терапии. Что ей действительно нужно — по крайней мере одно, что нужно на самом деле, — так это компания. В конце концов, почему Ана должна есть? Кому надо, чтобы она жила? То, что мы называем психозом, на самом деле часто оказывается лишь реальностью. Но люди не могут жить одной реальностью.

Схемы Ф.С. не соответствуют ни одной классической параноидальной психоскопической схеме у Рейнгельда.

Я с трудом могу разобраться в книге Де Кама. Терминология политики так отличается от психологии. Все как будто задом наперед. Мне необходимо быть действительно внимательной на воскресных вечерних занятиях П.М. Я ленюсь думать. Или нет, Ф.С. сказал, что я слишком поглощена работой, а потому невнимательна к ее контексту — вот что он имел в виду. Не думаю, для чего работаю.

10 сентября

В предыдущие два вечера я так уставала, что даже ничего не написала в дневнике. Все результаты скопирования записаны на пленку и, конечно, отражены в журнале анализа. Долго изучала материалы Ф.С. Восхитительно. Действительно неординарный ум. Не гениальный и не оригинальный (интеллектуальные тесты показали средний результат), не художественная натура, не имеет шизофренической интуиции. И я не могу объяснить почему, но я чувствую гордость, что Ф.С. поделился со мной воспоминаниями о своем детстве. Там, конечно, есть боль и страх, смерть отца от рака, месяцы и месяцы нищеты и страданий, когда Ф.С. было двенадцать лет, ужасно, ужасно, но все это в конечном итоге не обернулось болью. Он ничего не забыл и даже не пытался забыть. Но Соде удалось изменить воспоминания о детстве благодаря любви к родителям, сестре, музыке, любви к форме и весу вещей, настроению событий, благодаря воспоминаниям о радостных — солнечных и пасмурных — давно минувших днях. И всегда мысль его работала спокойно и созидательно.

До совместного анализа дело еще не дошло, еще слишком рано, но сегодня Соде сотрудничал со мной так прилежно, что я спросила его, знает ли он что-либо о «темном брате», чей образ сопровождает несколько сознательных воспоминаний в подсознательном измерении. Когда я описала «темного брата» со спутанной копной волос, Соде испуганно посмотрел на меня и сказал:

— Вы имеете в виду Докки?

Это имя я тоже слышала в подсознании, хотя и не связывала его с непонятной темной фигурой.

Соде объяснил, что, когда ему было пять или шесть лет, он называл именем Докки медведя, которого часто представлял и видел во сне.

— Я катался на нем, — рассказывал Соде. — Докки был большой, а я маленький. Он сокрушал стены, уничтожал все плохое — хулиганов, шпионов, людей, пугающих мою мать, тюрьмы, темные аллеи, по которым я боялся ходить, полицейских с ружьями, ростовщиков. Дрался и побеждал их. А затем он брел по булыжникам на гору. И вез меня на спине. Там было тихо. И всегда был вечер, сумерки, когда начинают появляться звезды. Очень странно это помнить. Тридцать лет спустя. Позже Докки превратился в друга, мальчика или мужчину, с медвежьей шерстью. Он все еще крушил плохое, а я ходил с ним. Это так здорово.

Я записала рассказ о Докки-медведе по памяти, поскольку запечатлеть его на пленке не удалось: сеанс пришлось прервать из-за перерыва в подаче электроэнергии. Меня ужасно раздражает, что больница так низко котируется в списке государственных приоритетов.

Сегодня вечером посетила занятие позитивного мышления, делала записи. Док. К. рассказывала об опасности и лживости либерализма.

11 сентября

Сегодня утром Ф.С. попытался показать мне Докки, но безуспешно.

— Я больше не могу его увидеть, — рассмеялся он. — По-моему, в какой-то момент я сам в него превратился.

— Покажите мне, когда это случилось, — попросила я.

— Хорошо, — согласился он и начал вспоминать эпизод из ранней юности.

О Докки не было и речи. Соде видел арест. Ему сказали, что некто распространяет нелегально напечатанную литературу. Позднее он видел один из таких памфлетов и запомнил название: «Существует ли равенство справедливости?» Он прочел эту книжку, но не помнил содержание или скрыл его от меня. Картина ареста была потрясающе яркой. Передо мной проплывали жуткие подробности: голубая рубашка мужчины, чей-то ужасный кашель, звуки ударов, форма агентов ТРТУ и уезжающая машина — большая серая уезжающая машина с кровью на двери. Она появлялась снова и снова — уезжающая по улице машина, быстро уносящаяся по улице машина. Вот он — травмирующий Ф.С. инцидент, который может объяснить гипертрофированный страх перед насилием, чинимым органами национальной справедливости и оправданным национальной службой безопасности. Вот что могло привести его к иррациональному поведению при расследовании, поведению, которое выглядело как тенденция к неприятию, причем, я думаю, ошибочно.

Я объясню, почему так думаю. Когда эпизод окончился, я сказала:

— Флорес, пожалуйста, подумайте о демократии, хорошо?

— Маленький доктор, — ответил он, — старого воробья на мякине не проведешь.

— Я не собираюсь ловить вас на чем-то. Можете вы подумать о демократии или нет?

— Я уже много раз о ней думал. — И Соде переключился на активность правого полушария — музыку. Это был хор из последней части Девятой симфонии Бетховена, мы проходили ее в институте на занятиях по искусству. Мы пели на эту мелодию какие-то патриотические слова.

— Не скрывайте от меня ничего! — крикнула я.

— Не кричите, я вас слышу. — Конечно, в комнате царила полная тишина, но в моих наушниках раздавался мощный шум, как будто одновременно пели тысячи людей. — Я и не собирался ничего скрывать, — вслух продолжил он, — я думаю о демократии. Вот она, демократия. Надежда, братство, нет преград. Все стены разрушены. Вы, мы, я — вершим вселенную. Слышите? — И вновь появились вершина горы с короткой травой и чувство высоты, ветер и огромное небо. Музыка звучала в небе.

Когда все кончилось, я сняла с Соде шлем и сказала:

— Спасибо.

Не понимаю, почему врач не может поблагодарить пациента за откровение. Конечно, авторитет врача важен, но не следует доминировать. Конечно, в политике власти должны вести за собой и иметь последователей, но в психиатрии все немного по-другому, врач не может «исцелять» пациентов, пациент «лечит» сам себя с нашей помощью, что не противоречит позитивному мышлению.

14 сентября

Я расстроилась после сегодняшнего разговора с Ф.С. Попробую объяснить, в чем дело.

Из-за ушиба ребер Соде не может посещать трудотерапию, а потому все время неспокоен. Палата для буйных тоже очень плохо влияла на него, а потому я, используя свои полномочия, удалила знак «V» с его больничной карты и три дня назад перевела Соде в мужскую палату «В». Кровать Ф.С. стоит рядом с кроватью старика Арки, и, когда я пришла, чтобы забрать Соде на сеанс, они оживленно беседовали.

— Доктор Собел, — сказал Ф.С., — вы знакомы с моим соседом, профессором Аркой с факультета искусства и литературы нашего университета?

Конечно, я знаю этого старика, он находится в клинике уже много лет, гораздо дольше, чем я здесь работаю, но Ф.С. говорил столь учтиво и загадочно, что я ответила:

— Да. Как дела, профессор Арка? — и пожала старику руку. Тот сдержанно и вежливо поприветствовал меня как незнакомку — он часто забывает людей, которых видел даже день назад.

— А знаете ли вы, — спросил Ф.С., когда мы шли в комнату скопирования, — сколько сеансов электрошока прошел профессор? — и, когда я ответила, что не знаю, сам ответил: — Шестьдесят. Он каждый день рассказывает мне об этом. С гордостью. — Немного помолчав, Ф.С. продолжил: — А знаете ли вы, что он был всемирно известным ученым? Он написал книгу «Идея свободы» — о свободе в политике, искусстве и науке в двадцатом веке. Я прочел эту книгу, когда учился в инженерном институте. Тогда она существовала. На книжных полках. Но больше ее нет. Нигде. Спросите доктора Арку. Он никогда о ней не слышал.

— После электроконвульсивной терапии всегда наблюдается некоторая потеря памяти, — ответила я, — но утерянный, забытый материал можно изучить и обрести вновь.

— После шестидесяти сеансов? — спросил Соде.

Ф.С. — высокий мужчина, немного сутулый, но даже в больничной пижаме он выглядит довольно внушительно. Я тоже высокая, и он называет меня «маленьким доктором» не потому, что я ниже его. Впервые он назвал меня так, когда разозлился, и теперь иногда использует такое обращение, когда злится, но не хочет обижать меня — ту меня, которую он знает.

— Маленький доктор, — нахмурился Соде, — хватит прикидываться. Вы же понимаете, что разум этого человека был разрушен намеренно.

Сейчас я напишу в точности то, что сказала, потому что это важно.

— Я не одобряю использование электроконвульсивной терапии как основной процедуры лечения. Я бы не рекомендовала ее использование для моих пациентов, кроме, возможно, особых случаев старческой меланхолии. Я занимаюсь психоскопией потому, что это созидательный, а не разрушительный метод.

Это правда, но я никогда раньше не говорила и не думала об этом сознательно.

— А что вы порекомендуете для меня?

Я объяснила, что, когда я поставлю окончательный диагноз, мои рекомендации еще должны быть одобрены заведующей отделением и ее помощником. Но до сих пор ничего в истории Ф.С. или его личности не дает права на применение ЭКТ, хотя обследование еще не закончено.

— Так давайте продлим обследование как можно больше, — сказал Ф.С., шаркая ногами и сутулясь.

— Зачем? Вам что, это нравится?

— Нет. Но мне нравитесь вы. И мне хотелось бы оттянуть неизбежный конец.

— Почему вы постоянно твердите, что он неизбежен, Флорес? Неужели вы не понимаете, что ваши мысли по этому поводу просто-напросто иррациональны?

— Роза, — ответил он, впервые назвав меня по имени, — Роза, о настоящем зле нельзя рассуждать здраво. Существуют грани, неразличимые для человеческого разума. Конечно, я рассуждаю иррационально, если поставлен лицом к лицу перед надвигающимся разрушением моей памяти — меня самого. Но я рассуждаю правильно. Знаете, они просто не выпустят меня отсюда не… — Он надолго замолчал, но в конце концов закончил: — Неизмененным.

— Один психотичный эпизод…

— У меня не было психотичного эпизода. Вы должны были уже это понять.

— Так почему же вас прислали сюда?

— У меня есть несколько коллег, считающих себя соперниками, конкурентами. Думаю, они информировали ТРТУ, что я — либерал, ведущий подрывную деятельность.

— А доказательства у них есть?

— Доказательства? — К этому моменту мы уже пришли в комнату скопирования. Ф.С. на мгновение закрыл лицо руками и смущенно засмеялся. — Доказательства? Ну, однажды на собрании своего отделения я долго беседовал с одним гостем — иностранцем, работающим, как и я, дизайнером. И у меня есть друзья, вы знаете, — непродуктивные люди, богема. А этим летом я доказал начальнику отделения, что разработанный им и одобренный правительством дизайн оборудования не будет рациональным. Очень глупо. Может, я здесь именно поэтому — из-за слабоумия. И я много читал. Прочел книгу профессора Арки.

— Но все это неважно, вы думаете позитивно, любите свою страну, вы лояльны в конце концов!

— Не знаю, — задумчиво протянул Ф.С. — Мне нравится идея демократии, надежды, да, это я люблю. Даже жить без этого не могу. Но страна? Вы имеете в виду нечто на карте, линии? Все, что внутри этих линий, — хорошо, а все, что вне их, — не имеет значения? Как может взрослый человек любить такую по-детски наивную идею?

— Но вы ведь не предадите нацию внешнему врагу.

— Ну, — ответил он, — если встанет вопрос выбора между нацией и человечеством или между нацией и другом, могу и предать. Если вы называете это предательством. Я называю это моралью.

Он действительно либерал. Именно о таком случае рассказывала док. Катрин в воскресенье.

Классический случай психопатии: отсутствие нормальной лояльности. Он довольно равнодушно произнес — «могу и предать».

Нет. Неправда. Он сказал это с трудом, с болью. А я была настолько шокирована, что ничего не чувствовала, кроме пустоты и холода.

Как я могу лечить подобный тип психоза — политический психоз? Я дважды перечитала книгу Де Кама и думаю, что теперь понимаю ее, но между политическим и психологическим все еще остается пробел. Книги рассказали мне, как надо думать, но не объяснили, как действовать позитивно. Теперь я знаю, что Ф.С. должен думать и чувствовать, понимаю разницу между должным и теперешним состоянием его разума, но не знаю, как научить его думать позитивно. Де Кам говорит, что неприятие — это негативное состояние, которое необходимо заполнить позитивными идеями и эмоциями, но для Ф.С. такой способ не подходит. Дело не в нем. Зато у Де Кама есть явный пробел между психологическим и политическим — сфера применения его идеи. А если идеи Де Кама неверны, то как можно их применить?

Мне очень нужен совет, но я не могу получить его у док. Нэйдс.

«Вы найдете здесь все, что вам надо», — сказала она, давая мне дело Соде. И если я скажу, что мне это не удалось, то тем самым продемонстрирую свою беспомощность и несостоятельность, и Нэйдс заберет у меня этого пациента. К тому же я думаю, что дело Соде дано мне для того, чтобы проверить меня. Но мне нужен опыт, я учусь, и, кроме того, пациент мне доверяет и свободно делится со мной своими мыслями. Он ведет себя раскованно, ибо знает, что я все сохраню в тайне. А потому я не могу никому показывать дневник и обсуждать проблемы с кем-либо, пока Соде не вылечится. И конфиденциальность больше не потребуется.

Но я не знаю, когда это случится. Возможно, тайну придется хранить всегда.

Мне нужно научить Ф.С. подстраивать поведение под реальную ситуацию, иначе его пошлют на ЭКТ, когда в ноябре состоится пересмотр дел на заседании комиссии. Соде прав во всем.

9 октября

Я прекратила вести дневник, когда материалы Ф.С. стали казаться мне «опасными» для него (и для меня самой). Сегодня ночью я перечитала все записи и теперь понимаю, что никогда не смогу показать написанное док. Н. Поэтому я снова собираюсь писать все, что вздумается. Что Н. и велела делать. Хотя она всегда ожидала, что я покажу ей записи, что мне захочется их показать (так я поначалу и делала) или что если она попросит, то я покажу. Вчера Н. попросила меня дать ей дневник. Я сказала, что перестала его вести, поскольку там всего лишь повторялись записи, которые я делала в больничных картах пациентов. Н. явно не одобрила мои действия, но промолчала. За последние несколько недель наши отношения «начальник — подчиненный» очень изменились. Я более не чувствую острой нужды в чьем-либо руководстве. После освобождения Аны Джест, статьи об аутизме и моего успешного анализа пленок Т.Р. Винхи Н. не может настаивать, чтобы я ей подчинялась. Но она может возмутиться моей независимостью. Я сняла с дневника обложку и храню страницы в прорези переплета книги Рейнгельда: будет очень трудно найти тетрадь здесь. Когда я прятала дневник, то чувствовала что-то неприятное в желудке и у меня разболелась голова.

Аллергия: человек может тысячи раз вдыхать цветочную пыльцу и терпеть укусы блох без всяких последствий. Затем он получает вирусную инфекцию, или психическую травму, или укус пчелы и в следующий раз, столкнувшись с цветущей липой или блохой, начинает чихать, кашлять, чесаться, плакать и пр. Так же и с другими раздражителями, действующими на людей с повышенной чувствительностью.

«Откуда столько страха?» — написала я. Что ж, теперь я знаю. Почему нет права на частную жизнь без постороннего вмешательства? Это несправедливо и подло. Я не могу прочесть классифицированные дела, хранящиеся в офисе Н., хотя работаю с пациентами, а она — нет. Но я не должна иметь собственные классифицированные материалы. Это могут только люди, наделенные властью. И все их секреты хороши, даже если люди эти — лгуны.

Послушай. Послушай, Роза Собел. Доктор медицины, дипломированный психотерапевт и психоскопист. Не зашла ли ты слишком далеко?

Чьи мысли заполняют твою голову?

Ты работала от 2 до 5 часов на протяжении шести недель с сознанием одного человека. С творческим, цельным, здравомыслящим сознанием. Никогда раньше ты не работала ни с чем подобным. Ты имела дело лишь с покалеченными и запуганными. И ни разу не встретила равного себе.

Кто же здесь терапевт — ты или он?

Но если с ним все в порядке, что же я должна лечить? Как я могу ему помочь? Как могу спасти его?

Научив его лгать?

(Без даты)

Оба предыдущих дня я до полуночи просматривала пленки диагностического скопирования профессора Арки, записанные одиннадцать лет назад, когда он поступил в клинику, перед лечением электрошоком.

А сегодня утром док. Н. спросила, зачем я «просматривала такие старые дела». (Это означает, что Селена сообщает Н., какие дела использовались. Я знаю каждый квадратный сантиметр комнаты скопирования, но все равно проверяю теперь ее ежедневно.) Я ответила, что интересуюсь изучением прогресса идеологического неприятия у творческих работников. Мы пришли к единому мнению о том, что интеллигентность имеет тенденцию благоприятствовать негативному мышлению и может привести к психозу. И люди, страдающие такими психозами, должны пройти полный курс лечения, как проф. Арка, а затем, если они все еще останутся компетентными, их можно отпустить. Мы провели очень интересную и гармоничную дискуссию.

Я соврала. Соврала. Соврала. Соврала специально, сознательно, правдоподобно. И она солгала. Врунья. И к тому же тоже работник умственного труда! Она — сама ложь. Трусливая, малодушная.

Я хотела просмотреть пленки Арки, чтобы представить себе общую картину. Чтобы доказать самой себе, что Флорес, без сомнения, уникален и оригинален. И это правда. Разница просто восхитительна. Измерение сознания Арки имеет великолепную, прямо-таки архитектурную структуру, но материал подсознания распадается на отдельные элементы и не столь интересен. Док. Арка обладал обширными знаниями и по силе и красоте течения мыслей гораздо превосходил Флореса, мысли которого часто путаются и скачут. Но это — составляющая живости и непосредственности Ф.С., его энергии. У док. Арки — абстрактный ум, как и у меня, а потому его пленки понравились мне меньше. Мне не хватает твердости, пространственно-временного реализма и интенсивной ясности чувств ума Флореса.

Утром в комнате скопирования я рассказала Ф.С. о своих действиях. Его реакция (как обычно) оказалась не такой, как я ожидала. Соде нравится старик Арка, и я думала, он обрадуется.

— Так это значит, что они сохранили пленки и разрушили разум? — возмутился он.

Я ответила, что пленки хранятся для использования в процессе обучения, и спросила, неужели он не одобряет, что существуют записи мыслей Арки в оригинале: ведь это почти как написанная профессором книга и, в конце концов, копия того выдающегося разума, который рано или поздно одряхлеет и умрет.

— Нет! — воскликнул Ф.С. — Нет, потому что книга — запрещена, а пленка — классифицирована! Неужели даже после смерти нельзя обрести покой и свободу? Нет ничего ужасней!

После сеанса он спросил, смогу ли я и захочу ли уничтожить его диагностические пленки, если его самого пошлют на ЭКТ. Я ответила, что подобные записи очень легко стереть и затерять, но мне это кажется жестоким. Я училась, диагностируя его, и другим записи скопирования тоже могут когда-нибудь пригодиться.

— Неужели вы не понимаете, — сказал Ф.С., — что я не буду служить людям с пропусками службы безопасности? Меня даже не станут использовать, вот в чем дело. Вы никогда не использовали меня. Мы просто работали вместе. Вместе построили нормальные человеческие отношения.

В последнее время в его воображении часто мелькала тюрьма. Фантазии, мечты о заключении, трудовых лагерях. Он мечтает о тюрьме, как человек в тюрьме мечтает о свободе.

Действительно, учитывая то, что ситуация становится все более критической, я бы послала Ф.С. в тюрьму, если бы могла, но раз уж он здесь — шансов нет. Если я сообщу, что Соде на самом деле политически опасен, его просто опять поместят в палату для буйных и назначат ему ЭКТ. И здесь нет судьи, который признал невиновность Ф.С. Только доктора, которые подпишут смертный приговор.

Все, что я могу сделать, — это протянуть процесс диагностики как можно дольше и подать требование о полном совместном анализе, с точным прогнозом полного излечения. Но я уже три раза составляла черновик отчета: очень сложно сформулировать текст так, чтобы любому стало ясно, что болезнь Соде — идеологическая (тогда мой диагноз хотя бы не сразу отвергнут), но несерьезная и излечимая, а потому можно снова применить психоскоп. Но, с другой стороны, зачем тратить около года, используя дорогостоящее оборудование, когда под рукой имеется дешевый и простой метод лечения? И неважно, что я скажу, — у них есть этот аргумент. До пересмотра дела осталось две недели. Я обязана написать отчет так, чтобы его на самом деле было невозможно не принять. Но если Флорес прав и все это лишь комедиантство, ложь о лжи, и с самого начала у них уже имелись приказы из ТРТУ «уничтожить»…

(Без даты)

Сегодня — пересмотр дел отделения. Если я останусь здесь, у меня пока есть кое-какие полномочия, я смогу сделать что-то хорошее Нет нет нет но я не могу не могу даже сейчас даже в этот раз что теперь я могу сделать как могу остановить все это

(Без даты)

Прошлой ночью мне снилось, что я еду на спине медведя вверх по узкому ущелью между крутыми склонами гор, которые уходят высоко в темное небо; была зима, и на камнях лежал лед.

(Без даты)

Завтра утром скажу Нэйдс, что увольняюсь и прошу перевести меня в детскую больницу. Но она должна утвердить перевод. Если нет — я окажусь на улице. Я уже почти там. Чтобы написать эти строки, пришлось запереть дверь. Как только я закончу писать, то пойду вниз и сожгу все в печке. Уже и места нет.

Мы встретились в холле. Его вел санитар.

Я взяла Ф.С. за руку. Рука была большой, костлявой и очень холодной.

— Роза, — тихо сказал он, — что, вот я и дождался, меня ведут на электрошок?

Я не хотела, чтобы Соде потерял надежду, прежде чем поднимется по ступенькам и пройдет по коридору. Коридор слишком длинный. И я сказала:

— Нет. Опять какие-то анализы — возможно, ЭЭГ.

— Тогда увидимся завтра? — спросил он, и я ответила «да».

И мы увиделись. Вечером я зашла в палату. Ф.С. не спал.

— Флорес, это я — доктор Собел. Роза.

— Очень приятно познакомиться, — пробормотал он. Левая сторона лица поражена легким параличом. Но это пройдет.

Я — Роза. Я роза. Роза, я — роза. Роза без цветка, из одних шипов, разум, который он создал, рука, которой он коснулся, зимняя роза.

Белый ослик

В старом каменном урочище было много змей, зато трава там росла настолько пышная и сочная, что она все равно продолжала гонять своих коз туда каждый день.

— Козы вошли в тело, — заметила как-то Нана. — Куда ты их водишь пастись, Сита?

Когда Сита ответила: «В старое каменное урочище в лесу», Нана вздохнула: «Это же так далеко», а дядя Хира пробурчал: «Ты поосторожнее там со змеями». Только заботились они, конечно, не о ней, а о козах, поэтому она не стала им говорить о белом ослике.

Белого осла она в первый раз увидела после того, как положила несколько цветков на красный камень под большим деревом. Ей этот камень нравился. Круглый, очень старый, он удобно лежал в люльке из корней. Он принадлежал Богине. Каждый, кто проходил мимо, оставлял в дар Богине цветы или брызгал на камень несколько капель воды. И каждую весну его заботливо красили в красный цвет.

Сита поднесла Богине ветку рододендрона, и ей вдруг показалось, что одна из коз забрела в лес; но тот, кто стоял там, в чаще, не был ни козой, ни козлом. Он был белым — белее, чем священный бык. Сита подошла к нему поближе, чтобы как следует разглядеть. Увидев округлый круп и хвост, похожий на веревку с кисточкой на конце, она поняла, что перед ней осел — но до чего же красивый осел! Только чей он? На всю деревню ослов было всего три, причем два из них принадлежали Чандре Бозу. Но те были обычными серыми мосластыми рабочими скотинками. Этот же осел был упитанным, холеным и повыше ростом — короче, удивительный осел! Он не мог принадлежать ни Чандре Бозу, ни кому-то другому в деревне. На нем не было ни уздечки, ни просто повода. Наверное, он дикий и живет в лесу сам по себе.

Сита свистнула вожаку стада — умнице Кала и, собрав коз, повела их в лес, туда, куда ушел белый ослик. Они долго топали по тропинке и наконец пришли в то место. Там было очень много древних камней — огромных, как дома в деревне, наполовину утонувших в земле, заросших дикими травами и оплетенных лианами керала. Белый осел оглянулся и посмотрел на нее из тени под деревьями.

Она подумала, что он бог, потому что у него был третий глаз, совсем как у Шивы. Но когда ослик повернулся в профиль, она увидела, что это не третий глаз, а рог, причем не загнутый, как у коровы или козы, а прямой, длинный и острый, как у оленя. Рог был один и сидел на лбу точь-в-точь как третий глаз у Шивы. Это точно какой-нибудь бог. Бог-осел. На случай если так оно и есть, Сита сорвала с керала желтый цветок и, положив на ладонь, протянула ослу.

Белый ослик задумчиво оглядел ее, коз, цветок и медленно пошел к девушке, лавируя меж древних камней. У него были раздвоенные копыта, совсем как у коз, но двигался он легче и ловчее их. Он принял цветок. Потом нежно-розовым носом осторожно обнюхал ладонь Ситы. Она поспешно сорвала еще один цветок, и ослик принял его тоже. Но когда она протянула руку, чтобы коснуться витого рога или хотя бы просто погладить по голове, почесать за длинными чуткими ушами, он прянул в сторону, но не убежал, а остановился поодаль, исподлобья поглядывая на нее раскосыми черными глазами.

Сита его все еще немножко побаивалась и поняла, что он тоже ее побаивается; тогда она присела на один из камней и притворилась, что приглядывает за козами. Те и не думали разбегаться, торопясь набить желудки самой сочной травой, которая им попадалась за всю жизнь. Ослик успокоился, подошел к Сите и положил голову ей на ладонь. Она ощутила тепло и мягкость его подбородка. От мощного дыхания животного стеклянные браслеты на запястье слегка затрепетали. Она медленно и очень осторожно подняла вторую руку и погладила мохнатую шерсть за длинными ушами и легкий пушок, окружавший основание рога; и белый ослик остался рядом, тепло дыша ей в ладонь.

С этого дня она пригоняла коз только туда, хотя ей и приходилось все время смотреть под ноги, чтобы не наступить на змею. Козы сразу же накидывались на траву, которая явно шла им впрок, а ее друг — белый ослик — каждый день приходил из лесу, принимал угощение Ситы и оставался, чтобы составить ей компанию.

— Буйвол и еще сто рупий в придачу, — сказал дядя Хира. — Надо быть полной дурой, чтобы согласиться на меньший выкуп!

— Моти Лал — бездельник и лентяй, — возразила Нана. — И грязнуля к тому же.

— Вот потому-то ему и нужна жена. Кто ж еще будет обстирывать его и кормить? Да за работящую послушную жену — всего-навсего один буйвол и сто рупий!

— А может, женившись, он и сам возьмется за ум, — сказала Нана.

Вот так Ситу помолвили с Моти Лалом из соседней деревни. Каждый вечер, когда она пригоняла коз в деревню, он встречал ее на околице. Она знала, что он на нее всегда смотрит, но сама ни разу не подняла глаз, чтобы взглянуть на него. Ей ужасно не хотелось на него смотреть.

— Сегодня наш последний день, — сказала она белому ослику. Козы паслись между древними круглыми, вросшими в землю камнями, а лес окружал урочище глухой стеной, звенящей птичьими голосами. — Завтра я возьму с собой младшего брата Умы, чтобы показать ему дорогу сюда. Теперь он будет деревенским козопасом. А послезавтра у меня свадьба.

Белый ослик стоял молча, и его мягкая короткая шерсть на подбородке согревала ее ладонь.

— Нана даст мне свой золотой браслет, — продолжала Сита. — Я надену красное сари и накрашу пробор и ладони хной.

Ослик молча слушал.

— На свадьбу приготовят сладкий рис, — добавила Сита и заплакала. — Прощай, белый ослик, — наконец тихо сказала она.

Белый осел искоса посмотрел на нее, затем, не оглядываясь, пошел прочь и вскоре исчез в густой тени под деревьями.

Феникс

Радио на комоде зашипело, как кипящая кислота, и сквозь хрипы помех пробился голос, хвастливо вещающий о новых победах.

— Мясники! — взорвалась она в ответ диктору. — Лгуны, убийцы и сволочи!

В глазах библиотекаря мелькнуло нечто такое, что заставило ее мгновенно присмиреть, — словно цепь, тянущая назад к будке разбрехавшуюся попусту собаку.

— Но вы же не партизан!

Библиотекарь не ответил. Но даже будь он способен говорить, он все равно промолчал бы.

Она убрала звук радио до минимума (выключать его совсем никто не решался, чтобы не пропустить сообщения о последнем штурме и окончательной развязке) и подошла поближе к кровати библиотекаря. Она уже успела досконально изучить это круглое, нездорово-желтое лицо, эти темные глаза с испещренными красными прожилками белками, эти черные волосы, кудрявившиеся на голове, на груди и торчащие из-под мышек, эти покрытые темными жесткими волосками руки, ноги и даже пальцы. На протяжении тридцати часов она нянчилась с этим коренастым, истрепанным жестокой болезнью, потным телом, пытаясь облегчить его страдания, — тех тридцати часов, пока город бился в агонии, сдавая улицу за улицей, нерв за нервом, но все еще насыщая радиоэфир бодрыми, тонущими в треске помех рапортами, содержание которых менялось от пропагандистского вранья до беспардонной лжи.

— И не пытайтесь меня в этом уверить! — крикнула она в ответ на его молчание. — Вы не с ними. Вы против них.

Не издав ни звука, при помощи самой скупой мимики он выразил свое несогласие.

— Но я же вас видела! Видела в деле! Вы заперли библиотеку. Как вы думаете, с чего это я вожусь здесь с вами? Вам что, в голову прийти не может, что я могла пойти и на другую сторону улицы, чтобы помогать им?

Короткий презрительный смешок — и она была вознаграждена все тем же молчанием. Радио издало пронзительный писк, и послышался голос, тщетно пытающийся прорваться сквозь помехи. Она села в ногах кровати, так, чтобы быть в самом центре поля зрения лежащего без движения библиотекаря.

— Я знаю вас уже около двух лет. Окна моей второй комнаты выходят в парк. Прямо напротив библиотеки. Я сотни раз наблюдала, как вы ее открывали по утрам. И вдруг я вижу, что вы запираете дверь в два часа дня. Вижу, как вы, выйдя из подъезда, почти бегом мчитесь к чугунным воротам. С чего бы такая спешка? Но тут я услышала шум подъезжающих машин и этих чертовых мотоциклов. Я тут же задернула шторы. Но от окна не отошла и стала подсматривать в щелочку. Странно, правда? Раньше я поклялась бы всеми святыми, что, услышав их так близко, я бы от ужаса в ту же секунду забилась под кровать. Но они пришли — а я стою у окна и смотрю на них в щелку между занавесками. Словно это спектакль!

Но, говоря так, она несколько погрешила против истины. На самом деле, выглядывая из-за штор и трясясь от неконтролируемого страха, она мысленно прикидывала свои возможности. Может, именно в этот момент в ней зародилось то чувство, которое в дальнейшем подтолкнуло ее ко всем этим столь неожиданным для нее самой действиям?

— Первым делом они сорвали флаг и сбросили его на землю. Думаю, что террористы всегда действуют по одному и тому же сценарию. Они консервативны до мозга костей и всегда делают именно то, чего ты от них ждешь… Ну так вот: потом я видела, как вы, заперев ворота, направились к черному ходу с другой стороны здания. Точнее, этого я не видела, а скорее машинально зафиксировала на подсознательном уровне цвет вашего пальто, промелькнувшего где-то там, — ну, вы знаете, того дикого желто-коричневого оттенка. Они поднялись на крыльцо и высадили двери, а некоторые помчались к черному ходу (я еще подумала: «Совсем как муравьи, копошащиеся на куске мяса»), но довольно скоро все вышли, снова расселись по своим чертовым мотоциклеткам и с ревом умчались громить дальше. Тут я заметила курящийся со стороны черного хода дымок и вспомнила о вас, потому что дым был таким же, как ваше пальто, — желто-коричневым. И вдруг мне пришло в голову, что, когда они уезжали, я этого цвета не заметила, следовательно, вас среди них не было. «Значит, — подумала я, — библиотекаря поставили к книжной полке и пристрелили». Ведь, заперев ворота и главный вход, вы вернулись в библиотеку. Но почему, почему вы не заперли все и не сбежали оттуда от греха подальше — вот чего я никак не могла понять. Я все стояла у окна и размышляла над этим. А в парке не было ни души. Все мы — крысы, и место наше — подпол. Наконец я поняла, что, если ничего не сделаю, жить с этим не смогу. И решила пойти посмотреть, что с вами. Я пошла напрямик, через парк. Было четыре часа дня — а вокруг ни души! Я была абсолютно спокойна. Я не боялась. Точнее, боялась, что найду вас мертвым. Раны, кровь — бр-рр! От одного вида крови у меня подгибаются коленки. И вот я иду, во рту у меня пересохло, глаза квадратные от испуга — и что же я вижу? Вы выходите мне навстречу, прижимая к груди стопку книг!

Она расхохоталась, но почти тут же осеклась, затем как будто отвернулась, но так, чтобы библиотекарь видел ее в профиль, и, бросив на него пытливый косой взгляд, спросила:

— Почему вы вернулись? И что вы там делали, пока они были внутри? Думаю, прятались. А когда они убрались, вы вылезли и попытались потушить пожар.

Он чуть заметно отрицательно качнул головой.

— Нет, вы пытались. Вы тушили его. На полу была лужа, и рядом валялось ведро.

Этого он отрицать не стал.

— Думаю, что книги не так-то просто поджечь. Наверное, они воспользовались газетами или распотрошили каталоги. Им же нужно было что-то, чтобы пламя занялось сразу. Дымище там был ужасный. До сих пор не понимаю, как вы не задохнулись в подвале книгохранилища. Но даже если вы и потушили огонь, оставаться в дыму было невозможно; а может, вы не были уверены, что потушили пожар, и на всякий случай наспех собрали самые ценные книги и стали пробираться к выходу…

Он снова покачал головой. И слегка улыбнулся… или ей это только показалось?

— Нет, вы именно это делали! Вы карабкались вверх по лестнице, прижимая к груди стопку с книгами. Я сама видела! Уж не знаю, хотели вы выбраться на улицу или нет, но то, что вы пытались это сделать, — святая правда.

Он кивнул и попытался что-то сказать, но с его губ слетел лишь невнятный шелест.

— Ладно-ладно. Не надо ничего говорить. Вы только скажите мне… Нет, даже не пытайтесь сказать, что после всего этого вы — партизан. Да-да, особенно после того, как вы рисковали жизнью из-за нескольких книжонок!

Прилагая неимоверные усилия, он сумел издать несколько слабых звуков, похожих на скрежет железа по меди, — все, на что были способны его связки после изрядной дозы угарного газа.

— Не самое ценное… — прохрипел он.

Она наклонилась к нему, чтобы разобрать слова, потом выпрямилась, расправила складки на блузке и лишь тогда заговорила снова с оттенком металла в голосе:

— Все мы очень хорошо умеем судить о том, когда и где наша жизнь действительно имеет цену.

Он снова покачал головой и почти беззвучно, одними губами прошептал:

— Книги.

— Вы хотите сказать, что книги — не самое ценное?

Он кивнул, и его лицо расслабилось и просветлело. Его наконец поняли.

Она недоверчиво посмотрела на него и почувствовала, как в ней растет злость. Она злилась на него больше, чем на радио. Наконец накопившийся гнев, звеня, как подброшенная серебряная монета, выплеснулся в смехе.

— Вы сумасшедший! — сказала она, взяв его за руку.

Кисть была худой и маленькой для такого крупного коренастого тела, а ладонь жесткая, но не мозолистая, как у резчика по дереву. Это прикосновение заставило ее сменить гнев на милость.

— Вас надо отправить в больницу, — сказала она, словно извиняясь за свой срыв. — Вы же знаете, что вам нельзя разговаривать. Говорить буду я, а вы не отвечайте. Я и так знаю, что вы шли в больницу. Только как вы туда могли добраться — ведь кругом ни единого такси… Да и что сейчас творится в больницах и кого они теперь принимают на лечение — один Бог знает. Я, конечно, могу отважиться спуститься вниз и вызвать врача по телефону. Только есть ли они еще, эти врачи. И вообще неизвестно, останется ли хоть что-нибудь, когда все это кончится.

Последние слова ее заставила произнести навалившаяся тишина. Это был очень тихий день. В такой мертвой тишине вы будете рады услышать даже рев мотоциклетных моторов и треск автоматов.

Он лежал с закрытыми глазами. Весь вчерашний вечер и всю ночь его одолевали спазматические приступы, мучительные, как при астме или сердечной недостаточности. Даже сейчас его дыхание было тяжелым и неровным, однако, вымотав его до предела, болезнь дала ему передышку и надежду на выздоровление. Да и чем может помочь врач при отравлении угарным газом? Уж наверное, мало чем. Что вообще могут сделать доктора, когда приходится иметь дело с затрудненным дыханием, преклонным возрастом и социальными беспорядками? Болезнь библиотекаря была порождена метастазами умирающей страны: он принадлежал ей, был ее гражданином, ее частью, и умирал вместе с ней. Недели и недели пропагандистских речей, автоматных очередей, взрывов, треска вертолетов, пожаров и тишины; политика неизлечимо больна, и ее трясет в бесконечной агонии. Сегодня вы пробегаете многие и многие мили, чтобы раздобыть хотя бы капусты, отыскать хоть килограмм какой-нибудь еды, а завтра… кондитерская на углу вновь открыта, и дети покупают в ней оранжад. А послезавтра в здание, где она находится, попадает бомба, и оно взлетает на воздух. Политика — полутруп. Лица людей — как фасады контор и лучших отелей в деловой части города, неприветливые, слепо глядящие пустыми окнами и надежно прячущие свои тайны. В субботнюю ночь была сброшена бомба на Феникс. «Тридцать погибших», — сказало радио. Потом умерло от ран еще шестьдесят. Но на нее все эти смерти не произвели никакого впечатления. Люди сами выбирают свою судьбу. Они сами решили посмотреть пьеску о гражданской войне — что ж, получили то, что хотели. Инициатива наказуема. Но вот сам старый Феникс, эти дома, здания!., сцена, на которой переиграно столько ролей домохозяек, девиц на выданье, наперсниц, вдов… Ольга Прозорова… и даже те три потрясающие недели — Нора; красный занавес, красные плюшевые кресла, пыльная люстра и позолоченная гипсовая лепнина, весь этот мишурный блеск, коробка для кукол, такое беззащитное, такое уязвимое убежище для человеческой души. Да тронуть такое — грех. Да чего уж там, швыряли бы свои чертовы бомбы сразу в церкви — там хоть душа прямиком воспаряет в райские кущи, даже не заметив, что тело превратилось в кровавую лепешку. Когда Бог на твоей стороне, а ты сам в Божьем доме — что может пойти не так? А кто поможет тебе здесь? Пьеса давно умершего писаки? Рабочие сцены? Актеры-полудурки? Здесь все пойдет вкривь и вкось, как всегда и шло. Внезапно гаснет свет, а дальше — вопли, давка, толкотня, кого-то затоптали… и брань, брань до небес, брань такая смердящая, что куда там Мольеру или Пиранделло — или кого там играли в субботний вечер в Фениксе? Бог здесь даже не ночевал. Его там вообще никогда не было. Он с радостью признает свои победы, но не то, за что ему стыдно. Да говоря по правде, Господь Бог — это врач, знаменитый хирург: «Не задавайте мне вопросов, я все равно на них не отвечу, платите гонорар, а я спасу вас на досуге, а если нет — то вы сами виноваты».

Она встала и принялась наводить порядок на столике у кровати, ругая себя за мыслеблудие. Но надо же ей было на кого-то выплеснуть свою злость, а под рукой, кроме Бога и библиотекаря, никого не оказалось. Однако на библиотекаря злиться не хотелось. Он был слишком болен — как и весь город. К тому же злость нарушила бы целостность ее страстного эротического влечения к нему, а это чувство доставляло ей слишком большое удовольствие, чтобы его так пошло испортить. Уже много лет ни один мужчина не вызывал в ней ничего мало-мальски похожего; она уж думала, что с этим давно покончено, причем навсегда. Но его болезнь уравняла их в возрасте и дала ей даже некоторые преимущества. В обычной жизни он, поглядев на нее, увидел бы не женщину, а старуху, и его слепота ослепила бы и ее: ей бы и в голову не пришло воспринять его как потенциального партнера. Но, раздев его и обследовав его тело, чтобы помочь, она, отбросив лицемерие, могла сколько угодно любоваться этим крепко сбитым беззащитным телом, лелея надежду (кстати, вполне невинную!). О том же, что таится в его мыслях и сердце, она почти ничего не знала. Она вообще ничего о нем не знала, кроме того, что он был храбр, — а это весьма славное качество. Да ей и не хотелось ничего знать. Было бы даже лучше, если бы он вообще не сказал ни слова — зачем это сиплое дурацкое: «Не самое ценное…»? К чему бы оно ни относилось: к его собственной жизни или к книгам, которые он ценой этой жизни пытался спасти. Что бы он ни имел в виду, все сводилось к тому, что для партизан ничто не имеет цены, кроме их пресловутых идей. Существование рядового библиотекаря, существование нескольких книжек — дрянь, мусор. Ничто не имеет ценности, кроме светлого будущего.

Но если он партизан, то какого рожна полез спасать книги?

А что, лоялист остался бы в этой жуткой желто-коричневой душегубке, пытаясь потушить пожар, чтобы не дать книгам сгореть дотла?

«Конечно», — ответила она самой себе. В соответствии с его мировоззрением, верой, принципами — конечно же! Книги, статуи, здания, фонарные столбы, украшенные красивыми плафонами, а не висельниками, Мольер в восемь тридцать, светские беседы за ужином, школьницы в голубых платьицах, порядок, благопристойность, надежное прошлое, обеспечивающее надежное будущее, — вот за что цепляются лоялисты. А он держится стойко, до конца. А что, если он просто полз, раздирая в кашле легкие и прижимая к груди стопку книг, полз наверх, на улицу? — да, вовсе не потому, что они самые ценные, именно это он и пытался ей объяснить: не потому, что они самые ценные, теперь она его поняла — откуда в районной библиотеке ценные книги? Просто книги, потому что они — книги. Любые — не из-за принципов, а из веры, пусть даже и ценою жизни — ведь он библиотекарь! Человек, который заботится о книгах. Тот, кто за них в ответе.

— Так вот вы почему… — сказала она шепотом, потому что боялась его разбудить. — И вот почему я принесла вас сюда.

Радио зашипело, но она не нуждалась в аплодисментах. Ее публикой были библиотекарь и его спокойный сон.

Зенит