Мишка косолапый гору перелез — страница 3 из 11

— Я бы не стал над этим хихикать, — сказал приятель Гранту, который хихикать вроде и не собирался. — Кроме того, на твоем месте я бы попытался подготовить Фиону.

Дальше Грант с ним расстается и едет к Фионе в «Лугозеро», причем еще в старое «Лугозеро», но вместо пансионата для хроников попадает почему-то в большую лекционную аудиторию. Все, оказывается, только его и ждут — когда же он войдет и начнется лекция. А самый задний, верхний, ряд амфитеатра занят целым сонмищем женщин в черных платьях — они все в трауре и холодно на него взирают, просто пронзают взглядами и демонстративно не только ничего не записывают, но, похоже, вообще плевать хотели на все, что бы он ни сказал.

Фиона сидит в первом ряду и явно ни о чем не подозревает. Лекционный зал она каким-то образом преобразовала в уютный уголок, такой, какие всегда отыскивала на вечеринках, — от всех отъединенное, защищенное местечко, где она пила вино с минералкой, курила обычные, неэлектронные сигареты и рассказывала забавные истории про своих собак. Укрывалась там от напора стихии с двумя-тремя такими же, как она, — словно драмы, которые разыгрывались по всем другим углам, во всех комнатах и на темной веранде, всего лишь детские шалости. Словно целомудрие это шик, а воздержанность — дар божий.

— Ой, да ну-у! — отзывается Фиона. — Девчонки ее возраста вечно ходят, поют всем в уши про то, как они покончат с собой.

Но сказанное ею кажется ему недостаточным — наоборот, он от этого еще больше холодеет. Боится, что она не права, что уже случилось что-то ужасное, к тому же он замечает то, чего не может видеть она: черное кольцо становится плотнее и уже смыкается, стягивается вокруг его горла, одновременно заполняя собой весь верх огромного зала.

Заставив себя из этого сна вынырнуть, он занялся отделением зерен от плевел — что с реальностью как-то связано, а что нет.

Письмо действительно было, а также слово «козел», нацарапанное на выкрашенной черной краской двери его служебного кабинета; да и Фиона, узнав о существовании жутко страдающей по нему девицы, сказала нечто очень похожее на то, что она сказала во сне. Тот коллега ко всему этому касательства не имел, женщины в черных одеяниях в аудитории не появлялись и никаких самоубийств никто не совершал. Грант не покрыл себя позором — то есть, можно сказать, очень легко отделался, если вообразить, что могло случиться, произойди это какими-нибудь двумя годами позже. Но осадочек остался. Некоторые стали его явно чураться. Приглашений на Рождество почти не было, да и Новый год они с Фионой справляли одни. Грант напился и, хотя никто от него этого не требовал, пообещал Фионе начать новую жизнь; слава богу, хоть не признался сдуру — вот это было бы ошибкой.

Стыд, который он тогда испытывал, — это обычный стыд одураченного человека, который в упор не замечал происходящего превращения. И ни одна женщина ему глаза не открыла. Подобный переворот уже имел место в прошлом, когда внезапно ему стало доступно множество женщин (или ему так казалось), а теперь вдруг новое превращение, когда они говорят, ах-ах, со мной случилось вовсе не то, что я хотела. Она будто бы поддалась потому лишь, что была беспомощна и сбита с толку, а теперь ей нанесена рана, она испытала страдание, а вовсе не удовольствие. Даже когда инициатива исходит исключительно от нее, потом она говорит, что делала это потому, что так легла карта, ей было некуда деваться.

И никому никакого дела до того, что в жизни развратника (а как еще Гранту было себя называть? — это ему-то, не одержавшему и половины тех побед, да и тех осложнений не имевшему, что тот коллега, который попрекал его ими во сне) есть место и доброте, и благородству, а бывает, что и жертвенности. Может быть, не в начале, но по ходу дела бывает. Сколько раз он тешил женское самолюбие, потакал женщинам в их слабости, проявлял нежность (или грубую страсть) исключительно ради них, а вовсе не на потребу собственным ощущениям. И при всем при этом его теперь кто хочешь обвиняй в злоупотреблении, эксплуатации и подавлении их достоинства. И в том, что обманывал Фиону (ведь он, конечно же, ее обманывал!), но лучше ли было бы, если бы он поступил с ней так, как поступали с женами другие, то есть бросил?

Прежде он никогда над такими вещами не задумывался. И не переставал заниматься сексом с женой, несмотря на то, что его силы, увы, не бесконечны, а они ему требовались на стороне. Он не провел с ней врозь ни одной ночи. Выдумывать запутанные сказки, чтобы провести уикенд в Сан-Франциско или в палатке на острове Манитулин[4], — нет, этим он не грешил никогда. Он не усердствовал с наркотой и выпивкой, зато продолжал публиковать статьи, заседать в комитетах и продвигаться по карьерной лестнице. Никогда у него не возникало ни малейшего позыва бросить работу, развалить свой брак и уехать в деревню, чтобы стать там плотником или разводить пчел.

Однако в результате произошло нечто как раз в этом роде. Он раньше положенного ушел на покой, получив пониженную пенсию. Тесть-кардиолог помер, какое-то время проведя в стоическом и слегка ошеломленном одиночестве в своем большом доме, а потом Фиона унаследовала как эту недвижимость, так и усадьбу, где прошло детство ее отца, — в сельской местности неподалеку от залива Джорджиан-бей. Работу бросила (до этого работала в больнице, организовывала службу волонтеров — в том негламурном мире, как поясняла она сама, где у людей действительно реальные проблемы, а не те, что связаны с наркотиками, сексом или умственными закидонами). Новая жизнь? Пусть будет новая жизнь.

Борис и Наташа до этого не дожили. Кто-то из псов заболел и умер первым (Грант забыл уже, кто именно), а потом умер и второй, в какой-то мере из солидарности.

Чем заняться? Взялись за ремонт дома, Фиона тоже помогала. Купили беговые лыжи. Особой общительностью они не отличались, но постепенно завели кое-каких приятелей. Всё! Хватит лихорадочных романов! Скажем «нет» шаловливым пальчикам босой женской ножки, заползающим мужчине в брючину посреди званого обеда. С разгульными бабенками покончено.

И как раз вовремя, взвесив обстоятельства, подумал Грант. Пора, причем именно сейчас, когда понятие несправедливости совершенно стерлось. Все эти феминистки, да и сама, наверное, бедная дурочка, которая вместе с его трусливыми так называемыми друзьями выпихнула его вон, даже не поняла, что сделала это как раз тогда, когда надо. Вон из прежней жизни, которая и впрямь становится столь сложной и опасной, что уже того и не стоит. А длись она подольше, так ведь и Фионы лишишься.


Утром того дня, когда он должен был впервые навестить ее в «Лугозере», Грант проснулся чем свет. В нем все трепетало и пело, как в добрые старые дни с утра перед первым плановым свиданием с новой женщиной. Чувство не было собственно сексуальным. (Собственно и только сексуальным оно становится позже, когда любовные встречи входят в обыкновение.) А это чувство было… Ожиданием открытия, почти духовного роста и преображения. Плюс еще робость, смирение и тревога.

Из дома выехал слишком рано. Посетителей не пускают до двух дня. Сидеть и ждать в машине на парковочной площадке не хотелось, поэтому он заставил себя свернуть не туда, куда надо.

Стояла оттепель. Снегу оставалось еще много, но ослепительный и жесткий пейзаж последних недель съежился и оплыл. Не вполне белые кучи под серым небом выглядели как раскиданный в полях хлам.

В поселке неподалеку от «Лугозера» он нашел цветочный киоск и купил огромный букет. Прежде он никогда не дарил Фионе цветы. Да и никому не дарил.

В двери корпуса вошел, чувствуя себя несчастным влюбленным или виноватым мужем из какого-нибудь комикса.

— Вау! Нарциссы! Им, вроде бы, рановато еще? — удивилась Кристи. — Вы, должно быть, потратили целое состояние.

Пройдя по коридору чуть вперед, она включила свет то ли в каком-то большом встроенном шкафу, то ли в маленькой кухоньке, где, пошарив, отыскала вазу. Кристи оказалась молодой, но располневшей женщиной, выглядевшей так, словно она сдалась по всем фронтам, кроме волос. Волосы у нее были золотистые и чуть не светились. Но прическа — пышная, как у буфетчицы или стриптизерши, — совсем не шла ее простецкому лицу и телу.

— Вон там, туда, — сказала она и кивком обозначила направление по коридору. — Фамилия указана на двери.

А вот и фамилия, на табличке, украшенной изображениями синичек. Подумал: постучать? или не надо? — постучал, толкнул дверь и позвал по имени.

А ее там и нет. Дверца встроенного шкафа закрыта, кровать заправлена. На тумбочке ничего, лишь коробка с салфетками и стакан воды. Нигде ни одной фотографии, ни вообще никакой картинки; книг и журналов тоже не видно. Наверное, требуют, чтобы все убиралось в шкаф.

Он двинулся обратно к сестринскому посту, где была стойка как в регистратуре.

— Нет? — сказала Кристи с удивлением, которое показалось ему наигранным.

Он поколебался, приподнял цветы.

— О’кей, о’кей, давайте вот сюда букет поставим. — Вздохнув, будто ей приходится иметь дело с неуклюжим ребенком (первый раз в первый класс), она привела его по коридору в центральный зал, освещенный через широкие прозрачные панели в потолке, напоминающем своды храма. Вдоль стен сидят люди в креслах, другие за столами посередине, полы в коврах. Таких, чтобы совсем уж плохо выглядели, нет. Старые, конечно (некоторые немощны настолько, что нуждаются в креслах-каталках), но вид у всех приличный. А какие бывали тягостные картины, когда они с Фионой приезжали навестить мистера Фаркара! Неопрятная поросль на подбородках у старух, у кого-то глаз выпучен, торчит как гнилая слива. Трясущиеся руки, свернутые на сторону головы, что-то бессмысленно себе под нос бормочут… А теперь такое впечатление, будто у них тут произвели прополку и худших куда-то извели. Или, может быть, появились новые лекарства, хирургические возможности; может, теперь все эти изъяны и уродства лечат, как и разного рода недержание вплоть до речевого; как быстро движется наука: всего несколько лет назад этих возможностей не было.