Минуя витрину, я увидел в ней предметы, которые так часто видел раньше: лакированный столик на коротких кривых ножках; на нем — чучело белой собаки, тоже кривоногой. На груди у животного была черная заплатка в форме сердца или какого-то знакомого континента — это как посмотреть. За собакой скопище помятых плевательниц и латунных украшений почти целиком загораживало настенную карту того, что некогда было империей, — ныне ее территория выцвела до бледно-розового.
Я потянул тяжелую деревянную дверь, и с притолоки звякнул медный череп с язычком внутри. Я вошел и закрыл дверь за собой.
Анны не было в лавке, но я слышал скрип половиц в ее комнате наверху. Я шел по центральному проходу и внимательно смотрел, как Анна разместила вещи в этот день: мне нравилось думать, что по тому, как некоторые ремесленники расставляют свой товар, можно судить об их разуме.
Мое внимание особо привлекли: старый письменный стол с десятками манящих ящичков и полочек; старинный радиоприемник со шкалой, живописующей космос; связка дротиков и покрытые кожей щиты с некой давней войны; потемневшие портреты грустной дамы; картины, на коих громоздились северные холмы и лежали серые озера; сафьянные альбомы, полные бурых фотографий семей, что давно умерли — даже пухлые младенцы; выцветшие морские мундиры на безглавых манекенах; пригвожденные к стене дуэльные пистолеты; волынки с дырявыми мехами; шотландские кинжалы, клинки, береты; и книги, книги, книги.
На некоторых предметах я взгляда не задержал: например, на обитых парчой стульях, тазах и кувшинах для умывания, потускневших столовых приборах, лампах с шелковыми абажурами и карликовых фаянсовых слониках. Я всегда подозревал, что Анна ставит такое нарочно, чтобы сбить с толку.
В ту субботу я увидел, что Анна выставила стеклянный короб с гигантскими ночными бабочками и ящичек лакированных осенних листьев из северных лесов. «Отчего же, Роберт Айкен, людям нравится смотреть на природу в предсмертной агонии?» Такой вопрос задала мне Анна, когда эти бабочки и листья впервые попали к ней в руки.
Еще на виду стояли чучела: две пары фазанов и огромный лосось. «Если мы все произошли от рыб и птиц, значит ли это, что охота и рыболовство — не что иное, как разрешенные формы убийства, за которыми следует каннибализм?» Анна хотела знать, что я об этом думаю.
И вот я шел по истрепанной бамбуковой циновке, что рассекает пол надвое и пропадает под синей шторой перед лестницей. Перед шторой располагается стол — ветхий, но не антикварный. На нем всегда лежит стопка бумаг, пачка чеков, шариковые ручки и деревянный ящик для денег. Здесь в воздухе витает слабый запах духов Анны.
Я услышал ее шаги: Анна спускалась по лестнице. На мгновение остановилась внизу.
Зашелестела штора, и она показалась — светловолоса и ликом бледна.
Она воззрилась таинственно. Я постарался не улыбаться, ибо Анна любит порой театральность — ей нравятся такие выходы. На Анне была зеленая длинная юбка и зеленый свитер, под цвет глаз.
— Это ты, Роберт Айкен. — В ее голосе слышится некий надлом, или лучше сказать — хрупкость. Ее голос непрочен, как редкая ваза.
— Я все хорошенько рассмотрел, — сказал я. — По-моему, я разгадал сегодняшнюю тему.
Анна тоже огляделась и едва заметно улыбнулась, что случается очень редко — словно это нарушение этикета, ею одной соблюдаемого.
— Увядание, — сказал я. — Тема — увядание.
— Твои наблюдения больше говорят о тебе, Роберт Айкен, чем о моей расстановке.
— Возможно. Когда я голоден, ум мой не так быстр, как следует. Я просто зашел пригласить тебя поужинать в «Олене». Интересует?
Ее интересовало. Она сказала, что ей нужно взять плащ. Анна скрылась, и я услышал, как она поднимается по знакомой сумрачной лестнице.
Анна и я вышли в вечернюю тьму. Фонари вяло сцепили руки в ночи и тумане; мы тоже. Мы не пошли через Парк, как делали обычно; мы обогнули его, миновали Церковь, откуда не доносилось ни звука с тех пор, как закончилась Война; прошли мимо Библиотеки. Вошли в «Олень».
Слева от вестибюля в темном зале огромная согбенная крыса грызла бумаги. Вот она подняла глаза и как по волшебству превратилась в Митчелла, владельца «Оленя», за конторкой.
— Как я рад видеть вас обоих, — сказал он. — Хотите поужинать?
И повел нас до шаткой площадки вверх по лестнице, где по стенам — выцветшие обои и темные пейзажи в рамках. Митчелл открыл дверь в столовую; навстречу нам вылетели призраки многих поколений давно увядшей капусты.
В столовой — зале, где панели красного дерева и низко висят лампы, — не было ни одного посетителя. Магнитофон исполнял камерную музыку. Три стола из шести накрыты к ужину. Митчелл взял наши плащи и повесил их на разлапистую вешалку; затем, как всегда, усадил нас за столик у окна, откуда открывается вид на Парк. Туман еще не сгустился, и сквозь отражения в стекле мы различали Монумент и сосны; но Аптеку на той стороне Парка или лавку Анны мы почти не могли разглядеть. А неясных фраз холмов, что со всех сторон обступили Каррик, мы и вовсе не разбирали.
Мы выпили вина и заказали ужин. Он запомнился не больше обычного. Еда в «Олене» весьма незатейлива — все равно что жевать краюшку серого пейзажа. Помню, Анна сказала однажды, когда мы сидели за тем же столом: «Интересно, а может, мы состоим из того, что видим, как из того, что едим; может, то, что мы видим изо дня в день, образует нас, как пища, на которой мы выросли».
Как обычно, мы разговаривали и ели. Церемония ужина в тот вечер была, как всегда, приятна. Мы как раз собирались уходить, когда дверь столовой распахнулась и вошел Кёрк.
Его седые волосы были расчесаны; он был в твидовом пиджаке, в рубашке и при галстуке. Кёрк пошел к столику у двери, самому дальнему от нас, и неловко уселся. От непривычки к многодневной постоянной ходьбе его ноги превратились в ходули.
Мы с Анной встали и направились к двери. У нас был обычай: после ужина в «Олене» мы шли вниз, в бар, чтобы выпить по бокалу — вдали от капустного духа. Анна часто говорила, что он пристает к одежде на много часов («Как думаешь, может, мы состоим еще из запахов?» — спрашивал я.) У столика Кёрка я остановился.
— Вы Кёрк, не так ли? — спросил я тихо в тот самый первый раз, словно передо мной сидел человек, которого может оскорбить шум. — Мы идем вниз, в бар. Может, составите нам компанию, когда поужинаете?
Голубые глаза холодно посмотрели на меня, и я подумал, что он откажется. Но он кивнул.
— Конечно. Почему бы и нет. — Он не взглянул на Анну. — Я недолго.
Вниз по скрипучей лестнице и через вестибюль прошли мы с Анной. Часы над стойкой показывали семь вечера.
Бар темнее, чем весь остальной «Олень». В нем другой археологический пласт запахов: десятилетия дыма трубок и сигарет. За матовыми стеклами с улицы не увидишь вытертые кожаные диваны, деревянные столы и стулья. На обшитых деревом стенах висят картины в рамах; глаз постепенно превращает их в унылые пейзажи, словно кем-то сфотографированные на планете, где нет солнца. В дальнем углу потолок над большим камином черен от копоти — огонь в камине горит и зимой, и летом. Весело блямкает рояль, записанный на кассету, — даже когда нет ни одного посетителя. Мы сели.
— Надеюсь, ты не против, что я пригласил Кёрка посидеть с нами, — сказал я.
— Нет, конечно, — сказала она. — Всё разнообразие.
На это я ничего не сказал. Митчелл прошел за стойку бара и принес напитки. Мы медленно пили и ждали нашего гостя.
Кёрк, должно быть, отказался и от хлебного пудинга, фирменного десерта «Оленя», потому что явился вскоре и окаменело опустился подле Анны на кожаный диван. Пружины осели, и Кёрк с Анной соприкоснулись бедрами; но Анна и не попыталась отодвинуться. Мы официально представились. Его зовут Мартин, сказал он, но ему больше нравится просто Кёрк. Митчелл принес ему стакан и оставил нас.
— Вы в отпуске? — спросила Анна. Она рассматривала его лицо.
— Отдых и работа. Всего понемножку. — Он гнусавил, как все в Колонии, и оттого слова его звучали для нас экзотично — мы привыкли к грубому говору Каррика. А Кёрк говорил медленно, смакуя слова, которые мы бы просто выплевывали.
Я видела, как вы на днях возвращались с рыбалки. — сказала Анна.
— Да. Но я не рыбак. — Он отвечал ей, но смотрел на меня, хоть я не произнес ни слова. Я тоже посмотрел на него; он не отвел голубых глаз. Невозможно понять, оскорбляло ли эти глаза доверие.
— Вы сказали — и работа? — спросила Анна. Она задавала уместные вопросы.
— Я работаю с водой. Изучаю ее по всему миру. Я гидролог. — Он не стал извиняться за технический термин.
Теперь я понял, что за металлическую коробку видел у него в руках. Еще один мастеровой в Каррике, таскает с собою инструменты ремесла.
— Разве вода — не просто вода, куда бы ни поехал? — спросила Анна.
— Вода не постояннее нас, — ответил он без тени улыбки.
После этой фразы повисло неловкое молчание, поэтому впервые заговорил я:
— Ну, Каррик… Здесь нехватки воды не бывает. Правда, Анна?
— В самом деле. Дождь, дождь и дождь. Бывают годы, когда он идет каждый день. — Она одарила Кёрка одной из редких своих улыбок, и его это, кажется, воодушевило.
— Значит, вы оба прожили здесь всю жизнь? Я бы хотел кое-что узнать об истории Каррика. Мне это пригодится для анализа загрязняющих веществ. Например, старая стена, идущая по западной окраине. Она осыпалась со временем? Или ее разобрали? Мне показалось, что местами ее рушили нарочно.
Он обратил эти вопросы ко мне, и я был вынужден снова посмотреть ему в глаза. В глубине их я, кажется, увидел лед. Мне стало весьма не по себе.
— Если вы поездите по Острову, — сказал я, — увидите, что многие века разрушение было здесь излюбленным времяпрепровождением. Вероятно, жителям Колонии трудно это понять.
— Нет, не трудно. Отнюдь не трудно. — Он обращался прямо ко мне. — Все наши первые переселенцы приехали с Острова. Колония им понравилась, но они, судя по всему, сочли, что почва недостаточно плодородна. И удобрили ее кровью индейцев. Никаких летописей не велось, так что величайшей тайной Колонии долгое время был вопрос, куда же делись индейцы. — В глазах его не было ни капли иронии. Он по-прежнему смотрел на меня. — Но что же Каррик? Наверняка у него есть свои тайны.