Мистическая Скандинавия — страница 3 из 37

ликов и драконов, а монастырских летописей в Исландии не было. Одной народности для сохранения архаической сказки маловато – простолюдин склонен придавать свидетельствам о встрече с неведомым черты повседневности. Хотя исландские сказки датируются едва ли не IX–X вв., исторических данных для их поверки Арнасон не имел.

Из черт древности в исландских сказках можно отметить претензию на достоверность, веру рассказчика в истинность происходящего, непредсказуемость сюжета, слабость моральных оценок и главное – несчастливую концовку многих сказок. Но настоящего страха там нет, в отличие от исландских быличек о мертвецах.

Литературная сказка

Начало преобразования фольклорной сказки в литературную было положено в Дании. Однако первые образцы такой сказки к фольклору отношения не имеют. Эленшлегер, увлекавшийся сказками в 1807–1816 гг., использовал сюжеты северных саг о героях, усиливая их социальный аспект, или согласно моде того времени, обрабатывал любовные байки с Востока. Б. С. Ингеман (1789–1862) обращался к рыцарским легендам Средневековья, трактуя их в манере готического романа. В его сказках присутствовали злые духи, горные ведьмы, колдуны и даже исчадия ада, правда, в антропоморфном обличье. Они страдали и ликовали, гремели проклятиями и размахивали мечами и посохами, а также перебегали из лагеря в лагерь, как, например, карлик, несмотря на адское происхождение, возмутившийся коварством своего хозяина-волшебника. В итоге силы добра торжествовали, колдовские чары рассеивались, а пришельцев из преисподней водворяли на законное место.

Величайший сказочник Скандинавии Ханс Кристиан Андерсен (1805–1875) в своих первых опытах выступал, по сути дела, фольклористом (по скандинавским меркам), а не сочинителем и лишь годы спустя выработал неповторимый авторский стиль, позволяющий считать его революционером в области сказок.

О творчестве Андерсена нелегко судить объективно. Большинство его ранних сказок, созданных в 1830-х и 1840-х годах, нареканий обычно не вызывают. Но поздние, отражающие строгие морально-этические и религиозные взгляды, не любимы теми взрослыми, кто эти взгляды не разделяет и считает их вредными для детей. К мнению взволнованных родителей присоединяются эмансипированные психоаналитики вроде М.Л. фон Франц, которых Андерсен раздражает своей нервозностью, ханжеством и «пуританским корсетом», скрывающим языческий темперамент. Что ожидать от писателя, умершего девственником, но едва не свихнувшегося на почве сексуальных фантазий? Успех сказок Андерсена в Скандинавии фон Франц объясняет «коллективным неврозом» всего Севера. «Я считаю, – говорит она, – что если рассказчик волшебных сказок способен выразить в своем произведении какую-то общечеловеческую проблему, то есть все основания предполагать, что его сказки станут общенародными, но если его создания чересчур напоминают о собственных невротических проблемах автора, то они не получат сколько-нибудь большого распространения. Здоровые люди не примут их». Следовательно, признаком здоровья сказочника служит его погруженность в общечеловеческие заботы.

Нам Андерсен интересен прежде всего из-за своих личных «проблем». Так уж получилось, что откровений из другого мира сподоблялись неприкаянные «проблематики», а не здоровяки, с комфортом пристроившиеся в мире этом.

Судьба датского сказочника на первый взгляд повторяет судьбу братьев Гримм. Первый сборник его сказок (1835) одобрения читателей не заслужил. «Многие из моих друзей, – признавался Андерсен в автобиографической “Сказке моей жизни”, – те именно, чье мнение я особенно ценил, советовали мне бросить писание сказок; одни говорили, что у меня нет таланта к этому и что это вообще не в духе времени, другие полагали, что уж если я желал пробовать свои силы в этой области, следовало предварительно изучить французские образцы». Французские образцы приводились в пример неспроста – в ту пору в Дании шла яростная борьба с немецким фольклором. Вращаясь в свете, Андерсен так и не удосужился ознакомиться с творчеством братьев Гримм, зато преклонялся перед Гофманом.

Лишенные французской сусальности, ранние сказки Андерсена казались неподходящими для детской аудитории. Они были мало назидательны и даже безнравственны. «Вряд ли кто найдет особенно полезным для детей читать о принцессе, разъезжающей по ночам на собаке к солдату, который целует ее», – говорилось в одной из первых рецензий на андерсеновский сборник. Литературная жизнь полна иронии! Мы видели, что в наши дни Андерсена, напротив, обвиняют в суровом морализаторстве и сексуальной закрепощенности. Наверное, в 1830-х годах датские критики уже болели неврозом.

Братья Гримм долго бились над заглавием своих «Детских и семейных сказок» и, в конце концов, удалили из него эпитет «народные». Вот и Андерсен переломал немало копий в поисках точного наименования для своих книг. Сначала он, как и братья, использовал заголовок «Сказки, рассказанные детям», а затем – «Новые сказки», но после критических нападок в свой адрес заменил его словом «истории». Под этот термин в равной степени подпадали и «незатейливые байки в духе народной традиции» (так писатель охарактеризовал свои фольклорные переработки), и «рассказы, отмеченные дерзким полетом поэтической фантазии», которым были отданы его симпатии. Аргументируя свое решение, он вслед за собирателями ссылался на авторитет народа, именующего историями все подряд – сказки для детей, нравоучительные басни, рассказы для взрослых. Озаглавив «историями» сборники 1852, 1853 и 1855 гг., Андерсен остался недоволен, ведь к тому времени его уже знали как сказочника. Поэтому в 1858 г. он соединил в одном заголовке «сказки» и «истории».

На этом сходство между немецкими учеными и датским литератором исчерпывается. Братья желали рассказывать сказки именно детям, но дети не сразу их приняли. Эпитет «семейные» убеждал родителей, что сказочные ужасы укоренены в культуре германского народа и отказываться от них нельзя. Братья добились своего и, перевоспитав родителей, проложили дорогу к детским сердцам. В новой, избавившейся от романтической мягкотелости Германии их сказки читались с упоением.

Андерсен же обижался, когда его называли детским писателем. Вряд ли его всерьез беспокоило мнение детей. По воспоминаниям профессора В. Блока, опубликованным в 1879 г., Андерсен крайне редко читал сказки детям и «предпочитал взрослую публику, но не ради того, чтобы услышать ее советы – он не нуждался в них». По словам Э. Коллина, друга и поверенного Андерсена в течение сорока лет, он вообще «не предназначал сказки для самостоятельного чтения детей; предполагалось, что взрослые будут читать или рассказывать их детям, придерживаясь, сколько возможно, тона Андерсена» («Андерсен и семья Коллинов», 1882). Иными словами, чтение сказок детям предварялось их осмыслением родителями. Андерсен был убежден, что детей «забавляет самая фабула сказок», взрослых же интересует «вложенная в них идея». Ну а идея, в понимании автора и ряда критиков, например К. Майера, намного важнее фабулы. Идея – «зерно и мозг сказки, она-то и сообщает этим произведениям полноценность и силу».

К сказочному жанру Андерсен относился пренебрежительно. «Незатейливые байки», утомительное «жонглирование золотыми яблочками фантазии» – братья Гримм нипочем бы так не выразились! В «Моей жизни как сказке без вымысла», написанной специально для первых двух томов (1847) немецкого собрания сочинений, Андерсен уделил сказкам всего полторы страницы и едва обмолвился о первом их выпуске. Но, начав писать истории собственного сочинения, не базирующиеся на фольклорном источнике, он придал им колоссальное значение и жаловался на неразумного читателя, отдающего предпочтение ранним сказкам. Складывается впечатление, что Андерсен продолжал работать над сказками лишь потому, что с их помощью было проще докричаться до публики, равнодушной к его скучноватым пьесам и путевым заметкам.

Одной из главных задач братьев Гримм, заботящихся об исторической и мифологической достоверности, было преодоление детских страхов. Фантазирующего Андерсена проблема страха не трогала – он собирался не пугать читателя, а поучать. При своей удивительной даровитости, при замкнутом, нездоровом, с точки зрения обывателя, образе жизни, который он вел, Андерсен мог бы в творческом полете многократно превзойти Гофмана, сродство с которым он недаром ощущал. Но, увы, его сковывали две мощные цепи – протестантский рационализм и романтическая чувственность. К тому же он постоянно задумывался о нуждах угнетенных, превращая сказки в тяжеловесные сатиры и проповеди эгалитаризма, так что их даже рекомендовали для прочтения… монархам[1].

В детстве Андерсен наслушался жутковатых сказок не меньше, чем Асбьёрнсен и Му, и, будучи гораздо более тонкой и восприимчивой натурой, принял их близко к сердцу. После общения со старухами в приходской больнице и работницами в деревне на чистке хмеля мальчик «боялся выйти в темноте на улицу». Мимо Холма Монахинь и собора Святого Кнуда в Оденсе, связанных с таинственными происшествиями, он ходил с закрытыми глазами. Некогда с соборной колокольни сорвался колокол, лежащий с тех пор на дне озера.

По мере взросления и вхождения в свет страх улетучился. В юношеских балладах и сказках 1820-х – начала 1830-х годов его нет и в помине. Так, в зарисовке «Эльфы в Люнебургской роще» малютки, обитающие в цветах, навевают путешественникам будничные сны. Студенту снятся экзамены, девушке – ее печальная судьба, купцу – биржа, старому аптекарю – увечье и нищета. А много лет спустя Андерсен переделывает легенду об упавшем колоколе («Колокольный омут»), дополнив ее преданием Тиле о водяном, живущем в том же озере. Вы думаете, водяной добавил ужаса услышанной в детстве истории? Ничего подобного! Колокол спас подводного хозяина от одиночества – он узнал от него о событиях, происходящих в мире людей, а колоколу в свою очередь поведали обо всем птицы, ветер и воздух.


Бузинная матушка. Иллюстрация Х. Тегнера (1913). Апофеоз благодушия и довольства