Млечный Путь № 1 2020 — страница 3 из 46

- Я перешлю тебе фотографию листа бумаги с текстом. Попроси Будкера провести полный текстологический анализ.

- В смысле - расшифровать?

- Вряд ли это шифр. Точнее - конечно, шифр. Понимаешь, Стив, это случай, когда человек пишет истинную правду открытым текстом, потому что у него просто нет времени писать иначе. И это на самом деле самый сложный из возможных шифров, поскольку, чтобы понять смысл, нужно прожить жизнь, прожитую этим человеком, сделать все, что сделал он, и прочувствовать все, что он прочувствовал. Конечно, ничего этого Будкер не сделает, но пусть проведет экспертизу и сообщит результат, хорошо?

- Да, - протянул Сильверберг. - Но... Будкер - твой сотрудник и мне напрямую не подчиняется. Не лучше ли...

- Нет. Сделай, как я прошу.

- Хорошо, - согласился старший инспектор. - Надеюсь, отдых пойдет тебе на пользу.

- Здесь дождь, - сообщил Розенфельд. - Мелкие капли зигзагами ползут по стеклу. А у вас...

- Что с тобой, Арик?

- Спокойной ночи, Стив.


***

"А теперь, - подумал Розенфельд, разложив постель и приняв душ, - можно начать с начала".

Джеремия Бохен, математик, доктор, сотрудник Института перспективных исследований в Принстоне. Имя попалось Розенфельду впервые, когда он год примерно назад просматривал, по своему обычаю, ежедневные сводки научных публикаций в интернетовском ресурсе ArXiv. Не все, конечно. Каждый день авторы выкладывали десятки, а бывало, сотни новых статей по всем естественным и точным наукам. Объять необъятное было не просто невозможно, но, прежде всего, не интересно. Розенфельд не складывал знания в памяти, как учил его на первом курсе Йеля профессор Неренс, замечательный учитель, но посредственный ученый. Посредственный именно потому, что знал, казалось бы, все, знание выпирало из его мозга, как пресловутая каша из кастрюли, знанием профессор делился увлеченно, но в результате его ученики хорошими учеными не становились, а посредственностями в своей профессии быть не хотели. Многие, окончив Йель, уходили в промышленные фирмы, в прикладные науки, где требовались умные мозги, чтобы внедрять уже открытое и изобретенное. Розенфельд не избежал общей участи - как только представился случай, подписал договор с полицейским управлением Бостона, и, как оказалось, не прогадал: работа была интересной, порой захватывающей, и главное, результативной. Результатом не всегда можно было гордиться и рассказывать непосвященным, но, когда удавалось распутать клубок противоречий, удовлетворение от проделанной экспертизы было ни с чем не сравнимым.

Но и привычка, навязанная Неренсом, не исчезла. Память свою Розенфельд все же, по мере возможности и при наличии интереса, нагружал. Для просмотра выбирал статьи по заголовкам - разбирался он достаточно, чтобы определить, стоит ли читать хотя бы введение. Обычно он введением и ограничивался, довольно редко обращаясь к полному тексту - если идея работы была не просто оригинальной (об этом Розенфельд мог судить с уверенностью профессионала), но затрагивала в его душе струны, начинавшие звучать, будто слова на экране становились подобием дирижерской палочки, а взмах руки дирижера вызывал звук виолончельной струны или рокот валторны, или тихий звон колокольчика. Розенфельд называл этот отзвук интуицией, но был уверен, что истинной интуиции, когда знание возникает ниоткуда, идея появляется, как Новая звезда на небе, такой интуиции не существует в природе, а есть отклик, подсознательная перекличка с чем-то, уже узнанным, но спрятанным в памяти, той самой, которую тренировал у студентов незадачливый ученый, но прекрасный преподаватель Неренс, отправленный на пенсию в тот же день, как ему исполнилось семьдесят. Он всегда поступал по правилам университета, и с ним поступили так же: делай другому то, что хочешь, чтобы делали тебе...

Статья, на которую обратил внимание Розенфельд год назад, называлась "Конечная математическая вселенная - от физики к математике". В резюме, коротком, как надпись на могильном камне, говорилось только, что автор развивает идеи Тегмарка в эпистемологическом и онтологическом планах. Это выглядело загадочно, звучало, как неожиданно, посреди длинной мелодии, возникшее соло контрабаса, разрушившее мелодический рисунок.

Розенфельд статью прочитал и на следующий день пытался пересказать содержание Сильвербергу - естественно, во время ланча в "Электроне". И, естественно, друг ничего не понял, поскольку и для самого Розенфельда прочитанное оказалось не столько понятным, сколько вдохновляющим - как новое красивое платье на давно знакомой женщине, которой увлекаешься лишь в той мере, чтобы не забывать об ее существовании и радоваться ее обновкам, но не стараясь быть с ней все время и, тем боле, признаваться в серьезных чувствах или, боже сохрани, намерениях.

Бохен - судя по статье - был ученым не от мира сего. Впрочем, как многие математики - если верить книгам, сериалу "Жизнь Гаусса" и йельским "посиделкам". Изредка Розенфельд посещал математические семинары, скорее, чтобы нагрузить память по рецепту Неренса, нежели для того, чтобы увлечься идеями теории графов или топологических особенностей абстрактных пространств.

Он и сейчас не мог определить, что именно привлекло его в статье Бохена настолько, что он стал следить за другими работами и за его жизнью, что сделать было гораздо труднее, поскольку Бохен не имел аккаунтов в социальных сетях, не давал интервью, лишь один раз выступил с докладом, краткое изложение которого попало в научную новостную программу, и однажды оказался в кадре тележурналиста, снимавшего выступления студентов Принстона против нововведений, в сути которых Розенфельд не разобрался. Его внимание привлекла фраза, произнесенная за кадром: "А вот и доктор Бохен, которому до фонаря все, что интересует каждого". На две-три секунды камера, дернувшись, показала пробивавшегося сквозь толпу возбужденных молодых людей мужчину, на которого при иных обстоятельствах Розенфельд не обратил бы внимания: лет сорока, высокий и, наверно, потому сутулый, с длинными руками, которые он протянул вперед, будто слепой. Лицо тривиальное, как среднестатистическое изображение, используемое обычно в полиции в качестве шаблона при составлении словесного портрета. Бохен расколол толпу и прошел сквозь нее, думая о чем-то своем, то ли возвышенном настолько, что все мирское было ему чуждо, то ли, напротив, о таком низменном и неинтересном, что возбужденная толпа отталкивала его, как вода отталкивает масло, не имея желания с ним смешиваться.

Увидев на сайте Принстонского университета объявление о смерти Бохена, Розенфельд изумился, как изумляется человек, если ему сказать о смерти математического уравнения. Для Розенфельда Бохен был именно математической структурой, существовавшей среди людей благодаря изгибу в мировой системе закономерностей. Уравнение Бохена оставалось для Розенфельда не решенным, он не знал, как к нему относиться, а тут такое... Тело Бохена кремировали, о чем сообщил назавтра сайт Института перспективных исследований, а пепел поместили в местный колумбарий после положенных служб и, вероятно, речей, текстами которых составители краткого некролога не заинтересовались.

Единственным дополнением к официальному сообщению стало написанное мелким шрифтом известие о том, что доктор перенес инфаркт, находился в состоянии клинической смерти, из которой его удалось вывести, но, к сожалению, ненадолго. Придя на несколько минут в сознание, Бохен попросил лист бумаги и ручку, написал несколько слов, после чего потерял сознание и вскоре скончался.

Почему-то именно это обстоятельство потрясло Розенфельда настолько, что ему пришла в голову нелепая - он сам это понимал - мысль: не была ли смерть Бохена, мягко говоря, не совсем естественной? Надо бы расследовать. По крайней мере, расспросить врачей, коллег, знакомых. Говорить об этом Сильвербергу было бессмысленно, во всяком случае, в рабочее время и в рабочем настроении, и потому - а может, совсем по иной причине - Розенфельд завел бесполезный разговор во время ланча и неожиданно для себя заговорил об отпуске.

Чего он хотел на самом деле? Понять. Что? Тут ход мысли давал сбой. Стоя у окна и, глядя на стекавшие по стеклу дождевые капли - тяжелые догоняли легкие и увлекали их за собой в застекольную пучину, - Розенфельд самому себе доказывал, что не ошибся, и поведение Ставракоса это подтверждало. Было в поведении профессора нечто нарочито отстраненное, не хотел он говорить об умершем коллеге, но почему-то сохранил записку, написанную Бохеном между смертью и смертью.

И Сильверберг... Вот ловкач! Розенфельд знал друга как облупленного. Сначала не понял, а потом, конечно, догадался, почему старший инспектор позвонил именно туда и именно тогда. Рассчитал время прилета, время, необходимое Розенфельду, чтобы забросить в номер рюкзак, знал, что, позвонить нужно Ставракосу - кому еще, если не руководителю коллаборации, в которой работал Бохен? И попросить о содействии. То есть вызвать очевидное сопротивление "материала". Сильверберг прекрасно разбирался в человеческих характерах. Сказав "да, конечно" (а как еще мог Ставракос отреагировать на просьбу полиции, путь и другого округа?), математик закроется, и Розенфельду не останется ничего, кроме как переночевать и первым самолетом вернуться из "отпуска". Работы много, ты мне нужен здесь, Арик, дорогой, так что изволь...

Розенфельд отошел от окна. Наверно, Стив прав. Комната была чужой. Дождь за окном был чужим. Деревья в парке были чужими. Чужими были мокрые сейчас дорожки, по которым много лет назад ходили такие корифеи, как Винер, Бом, фон Нойман, Уилер, Эверетт... Сам Эйнштейн.

"Уровень ноль. Нет времени. Понять - значит, усложнить. Узнать - значит, упростить. Самое легкое - создать нечто из совершенства. Совершенство невозможно разрушить, но можно..."

Что еще можно сделать с совершенством, если не разрушить? "Нет времени". Бохен понимал, что умирает? Чтобы понять процесс, физики строят модели - то есть упрощают. Узнавая новое - понимают, насколько мир сложнее представлений о нем.