Млечный Путь, 2016 № 02 (17) — страница 3 из 7

Леонид АшкиназиСпособность к эксперименту

«Во многих НФ-произведениях рассматривается возможность, целесообразность, мотивы, последствия и т. д. и т. п. наделения роботов человеческими чертами. Наделение чертами, с точки зрения инженерной, — это просто установление значений тех или иных параметров. Например, способность к иррациональному состраданию — у человека ее значения обычно находятся в каком-то диапазоне, а у робота ее значение, по классическим взглядам, должно быть равно нулю.

Или, скажем, интеллект — в самом примитивном понимании. У человека его уровень обычно лежит в некоторых пределах, а если вы предъявите нечто существенно более умное, то возникнут естественные сомнения. Конечно, и человек может быть похожим на нечто нечеловеческое, причем суждение мы выносим “по сумме баллов”. И суждение не обязано быть бинарным, черно-белым, или — или. Можно и про человека сказать: “Это не человек, а какая-то бездушная машина”, и про робота: “Ну, совсем как человек себя ведет, я даже временами теряюсь”. Параметры, значения которых определяют наши суждения, как мне кажется, не столь уж многочисленны, правда?»

Я останавливаюсь и жду ответа. Моя более молодая коллега, начинающий педагог, задумчиво смотрит на свет ламп в помещении сквозь изящную двустенную стеклянную чашечку с чаем, улыбается и говорит:

— Насколько я знаю, у разных моделей это по-разному, от, естественно, нуля — у старых моделей, до десятка — у современных. Не знаю, бывает ли больше.

Она улыбается, но мячик на моей стороне поля, и приходится отвечать:

— Психологи так и не создали единой теории психики, поэтому сам список базовых черт у них разный и количество тоже. Но вот вопрос — если значения этих параметров могут устанавливаться вручную, то по каким соображениям можно их определять?

Она какое-то время размышляет (или делает вид, что размышляет — из вежливости?)и отвечает тривиальностью:

— По соображениям эффективности в решении конкретной задачи. Например, с кем-то эффективнее быть деловым, конкретным и жестким, с кем-то — наоборот. Поскольку мы с вами педагоги — я киваю, — то нам обоим как раз было бы полезно иметь управляемые установки параметров — ведь с разными учениками эффективно быть разным, правда?

— Да, конечно, — радостно отвечаю я, — но педагог умеет это, даже если он человек.

Ответ следует незамедлительно и жестко:

— Да, конечно. Но робот перестроится быстрее, считайте — мгновенно. Кроме того, у человека есть «ядро», «собственно он», и далеко уйти от ядра трудно, и, наконец…

Я пытаюсь перехватить инициативу:

— Всякая перестройка оставляет осадок, некий груз на психике.

Теперь кивает она. Пауза. Я решаю вернуться к теме.

— И еще одна проблема. Вот у Пелевина описана ситуация, когда параметры могут устанавливаться, помните? — Она кивает. — Но у него же описана ситуация, когда робот получает доступ к установке своих параметров.

— Да, — отвечает она чуть-чуть агрессивно, — и что с того?

— Но у него этот «самодоступ» ни к чему хорошему не привел.

— Ну, это как сказать. С точки зрения некоторых персонажей… это сладкое слово «свобода», правда же? — Пауза. — Но мы говорим об эффективности при решении конкретных задач, например, преподавания. Тут возможность менять свои параметры… при наличии цели оптимизации… вполне оправданна, так ведь?

Я соглашаюсь и даже отчасти дополняю:

— Хороший преподаватель должен еще немного добавлять стохастичности, случайности.

Она кивает, а я продолжаю:

— Потому что в жизни есть элемент случайности, и ученики должны быть к этому тоже готовы. Но в программу робота стохастичность вполне может быть заложена.

Она говорит «да», ставит чашечку с зеленым чаем (пенка на поверхности, все как положено) на стол и смотрит на меня выжидающе.

— Да, — говорю я, — все так. Элемент стохастичности — это прекрасно. Это делает жизнь прекрасной. Но есть еще одна вещь, которой, скорее всего, будет наделен педагог-человек и не будет наделен педагог-робот.

— Это какая же? — чуть ли не с вызовом произносит она и… и, естественно, расстегивает пуговичку на рубашке.

— Способность сделать над собеседником эксперимент. Люди побоятся наделить этой способностью роботов.

— Ты в этом уверен? — улыбаясь, спрашивает она и начинает расстегивать пуговичку на рубашке. Я тоже улыбаюсь и начинаю ей помогать. Делать эксперимент.

Переводы

Георгий МалиновРепликация

С преклонением перед паном Лемом

Возвращение на Землю заняло у меня около десяти лет, большую часть которых я провел в анабиозе, а когда бодрствовал, развлекался «Звездными дневниками Ийона Тихого». Самый прекрасный депрессант в космической пустоши.

Я приземлился в пятницу розовым утром, окутанным бледным весенним маревом. На космодроме меня встречала красивая улыбающаяся девушка в сверкающей униформе. После многолетнего одиночества в космосе она казалась мне привидением. Я протянул ей руку, хоть мне и хотелось обнять ее и расцеловать, так я умилился, когда ее увидел.

— Не нужно, — сказала она, и ее улыбка заполнила зал. — Перед вами голографический образ, и подобные действия бессмысленны.

Рука моя повисла, и мне захотелось ее отрубить.

— А, голография, — попытался я сгладить свое неловкое положение, — умно придумано.

— Да, — согласилась улыбающаяся девушка. — И мы в любой момент придем на помощь прибывающим и отлетающим.

Я не удержался и осмотрел девицу со всех сторон. Действительно, совершенный образ. В сущности, даже если образ и голографический, — подумал я, — то есть не настоящий человек, а смоделированный компьютером, но все-таки, может, бот какой-нибудь. Я опять не удержался и спросил служительницу космодрома, не бот ли она. Получилось глупо, но она не обиделась, а наоборот, сердечно рассмеялась и ответила мне:

— Нет, нам законом запрещено использовать ботов в голографическом образе. Я настоящая, только образ мой голографический.

— А почему закон запрещает ботов? — поинтересовался я.

— Потому что, если администрация будет использовать ботов и какой-нибудь посетитель тоже решит использовать бот, что получится?

— Что получится? — глупо повторил я.

— Коммуникация меж двумя ботами. Исчезнет всякая человечность между пользователем и чиновником. Исчезнет гуманность. Один ботовизм останется.

Я не мог не согласиться с этой логикой закона. Человеческое — прежде всего. Пусть даже с одной стороны в виде голообраза. Я поблагодарил девушку, точнее, ее голообраз за информацию и продолжил путь.

После того, как я прошел все проверки и продолжительные осмотры разными автоматами, я заморозил корабль на неопределенное время, оставил бортовой мозг в режиме внутренних философских размышлений и направился домой. Дом мой находился на плоском холме в десяти километрах от города, и в горле у меня сжалось, когда я увидел плоскую крышу, с которой еще мальцом запускал свои первые ракеты.

Из всей семьи дома был только дед. Он внимательно оглядел меня, пока мы жали друг другу руки, и потом сказал:

— Что-то ты потерялся в последнее время.

Словно я куда-то уходил на неделю. Двадцать лет, которые мы с ним не виделись, не слишком его изменили. Невысокий, крепкий и любящий поговорить, дед десятилетиями управлял семейной фирмой, и было не похоже, что он намерен передать это управление кому-то другому. Но от этого никто в семье не страдал, и все занимались тем, что им нравилось. Я, например, космическими путешествиями.

— Ну, дед, что тут у вас происходит? — спросил я в надежде, что он удивит меня какой-нибудь новостью после двадцати лет моего отсутствия на Земле.

— Ничего, — буркнул он, наливая в тонкие бокалы ароматный коньяк цвета гибнущего пульсара. — Что происходит? Скука. Правительство правит. Народу все до лампочки. Все делают то, что им хочется.

Я чокнулся и отпил глоток. Коньяк был превосходный. Уникальный. Дед, заметив, какое впечатление на меня произвел напиток, подмигнул мне.

— Столетней выдержки.

— Сколько? — не поверил я и заглянул через бокал в пульсар.

— Сто, — погладил дед бутылку. — У меня целый ящик такого.

— Наверное, стоит ужасно дорого?

— Да не очень, если его делать самому.

— Как самому? — удивился я и глотнул ароматную жидкость.

— Мы с другом изобрели малогабаритную одноразовую машину времени. Для однократного употребления. С ее помощью отправили два ящика коньяка на сто лет назад и в тот же вечер выкопали их.

— Не может быть!

— Почему? Ведь он прекрасен? Обыкновенный коньяк за двадцать кредитов превращается в уникальную коллекцию. Жаль, машина одноразовая. Наверное, надо было отправить больше ящиков.

Дед на миг задумался, словно прикидывал, не сделал ли он большую ошибку с этими двумя ящиками. Я разглядывал пульсар, который сиял в хрустальном бокале, и думал о том, как сумасброден и красив мир и как хороша жизнь с дедом.

Потом мы весь вечер разговаривали, пили столетний божественный напиток, дед рассказывал о своей фирме и работе, ругал чиновников, а я поведал ему о планете дуронитов и голографических туманностях в одном заброшенном рукаве галактики. Потом мы смеялись над историями Ийона Тихого, которые я ему пересказывал, и к тому времени, когда соловьи стали объясняться в любви, бутылка опустела, и мы, уставшие от разговоров и смеха, собрались на ночлег.

— Завтра с утра я уезжаю на вулкан Потокол, — сказал дед перед тем, как мы разошлись. — Отдохни, погуляй, а когда вернусь, поныряем с реактивными ластами с водопада. И надо будет познакомиться с этим Тихим. Это явно наш чувак.

— Что ты собираешься делать на вулкане? — удивился я, потому что за двадцать лет скитаний в космосе уже забыл, что деду никогда не сидится на месте и он легок на подъем.

— Это мне надо по работе. Ну, спокойной ночи!

Мы разошлись. Мне не хотелось спать после десятилетнего сна на корабле, и я вышел на веранду. Столетний коньяк кипел во мне, соловьи брали верхние ноты, город внизу мигал ночными огнями, а звезды над головой были похожи на рассыпанную коробку жемчуга. Деда я больше не видел, во всяком случае, в его нынешнем виде.

Утром меня разбудил назойливый звонок голофона. Я еще не разобрался в этой новой модели, и хорошо, что дед оставил его работать в автоматическом режиме, так что он включился сам, пока я, растрепанный и недоумевающий, пытался сообразить, что к чему.

— Господин Тихчев, — образ мужчины в униформе появился в центре комнаты, и это быстро разогнало остатки сна.

— М-м-да, — пробормотал я.

— С сожалением должен вам сообщить, что в результате несчастного случая ваш дедушка погиб на вулкане Потокол.

— Что?! — мозг отказывался принять это сообщение.

— Господин Теодор Тихчев погиб на вулкане Потокол.

— Боже, — прошепелявил я и сел на пол. — Не может быть. Только вчера мы пили с ним коньяк столетней выдержки.

— Ну, и еще выпьете, — сказал мужчина в униформе. — Я высылаю вам протокол несчастного случая и заявление на должностное лицо. У вас есть вопросы?

Я тупо смотрел на него, насколько тупо можно смотреть на голографический образ.

— Как вы можете? — закричал я. — Что вы говорите? Где дед, то есть тело? В больнице?

— Тела нет, потому что он упал в вулкан, пытаясь сфотографировать мифическое существо, живущее в лаве Потокола.

— Ой, ой, ой… — бормотал я, пока известие пыталось пробиться в мой мозг.

— Да успокойтесь, — сказал мужчина в униформе. — Реплицируйте его.

— Что сделать? — не понял я.

— Реплицируйте, — ответил он. — Свяжитесь с отделом репликации, и все будет хорошо.

Затем он улыбнулся, словно поздравлял меня с выигрышем в космической лотерее, махнул на прощание рукой, и его голограмма свернулась в маленькую беловатую точку.

Я нашел коньяк деда, открыл бутылку и сделал большой столетний глоток. Долгие путешествия в Космосе научили меня тому, что главное для человека — мыслить. Паника никогда не помогает. Как говорили одни древние русские мыслители: «Думать — не развлечение, а обязанность».

Я связался с упомянутым отделом репликации и узнал поразительные вещи.

Каждый человек на Земле имел архивную копию в этом отделе. Биологическая база данных его органической субстанции и дигитальная копия его сознания. При необходимости, как в случае с дедом, по этой базе можно реплицировать копию индивидуума, в точности такую же, как оригинал. Органические материалы записывали единожды, но дигитальную копию сознания следовало делать по возможности чаще, чтобы иметь под рукой последнее состояние человека.

Служитель отдела, естественно, в виде голографического образа, объяснил мне процедуру, которая оказалась удивительно простой, краткой и ясной, лишенной всяческих бюрократических проволочек, каковых следовало бы ожидать при выполнении такой процедуры, как репликация умершего.

— Прошу вас, сударь, — сиял чиновник, словно перед ним стоял молодой жених, готовящийся к свадебному путешествию, а не полный скорби человек, готовый на все, чтобы вернуть к жизни ближнего. — Достаточно представить акт о смерти и заявление от вас как близкого родственника, что вы желаете реплицировать индивидуума.

Естественно, я сразу же дал согласие, подписал какой-то документ, который даже не читал, и стал ждать. Голочиновник задумался на минутку, видимо, в это время настоящий служитель сверял данные, и потом сказал:

— Готово. Завтра к обеду произведем репликацию.

Я устало вздохнул и направился к выходу из комнаты.

— Доставить его вам к дому? — спросил меня чиновник, словно речь шла о холодильнике или электронном мозге для корабля.

— Нет, — ответил я, не оборачиваясь, — я сам приеду к вам и заберу его домой.

Эта ночь была самой длинной и тягостной в моей жизни. Даже столетний коньяк не сделал ее короче, лишь немного притупил мою боль и беспокойство. Я беспокоился, поскольку чувствовал, что эта история с реплицированием — какая-то странная, непонятная и даже опасная. А с другой стороны, думал я распухшим мозгом, почему бы и не воспользоваться шансом, шансом, который природа с ее границами начала и окончания жизни нам не предоставила. И жизнь наша проходит между этими двумя точками — между рождением и смертью, которые как вехи космического маршрута обозначают начальную и конечную остановки нашего путешествия. Такие вот философские этюды колыхались в моей голове между коньячными испарениями.

На другой день, со все возрастающим беспокойством, я отправился в отдел репликации, чтобы забрать деда или, точнее, его реплику. Предварительно я настроился принять получаемую копию в штыки, но, когда голочиновник привел деда, я заколебался. Дед был в светло-сером костюме, голубой рубашке и бежевых туфлях — стандартная униформа реплицированных, ведь не выпускать же их голыми или в пижаме. Он выглядел, как настоящий. Я подошел к нему, не зная, как себя вести.

— Опаздываешь, парень, — проворчал он своим приятным гортанным голосом.

— Мне сказали прибыть в обед, я и прибыл в обед, — попытался я оправдаться, внимательно осматривая его.

Абсолютный дед.

— Все в порядке, господин Тихчев, — служитель озарил меня улыбкой и показал на деда. — Получите превосходную репликацию. До свидания. Желаю вам успехов, здоровья, счастья и долгой жизни. Да пребудете под присмотром вселенной.

На минуту я все же усомнился, что это не бот, потому что обычный человек не может произнести залпом столько глупостей.

По пути домой дед не проронил ни слова, и я с ним не заговаривал. Когда мы прилетели, я поставил коптер, как обычно, на крышу и топтался у машины, не зная толком, что делать. Дед вышел, полюбовался прекрасной панорамой, открывающейся с крыши, прошелся и сказал:

— Прекрасный вид. Мне всегда нравилось смотреть с высоты. Я не имею ничего против того, чтобы пожить некоторое время здесь, мой мальчик. Как, ты говоришь, тебя зовут?

То зловредное существо, которое всю ночь грызло меня изнутри и которое, казалось, уже почти исчезло, торжествующе перескочило из желудка прямо мне в голову и злорадно взвыло: — А-а-а-а-х, я тебе говорил, я тебе говори-и-ил?

— Ты меня не узнаешь? — пробормотал я и вытаращил на него глаза.

Дед почесал свою левую бровь (это его обычный жест, когда он задумается) и отрицательно покачал головой.

— Сожалею, молодой человек, но я не помню, чтобы мы были знакомы. Если вы скажете, как вас зовут, может, и припомню…

— Боже, — выдохнул я, схватил деда за руку, мы спустились в его кабинет, где он с любопытством огляделся, словно видел его в первый раз, а я, усадив его в его любимое кресло, поторопился связаться с чиновником из отдела репликации.

Он вспыхнул своей головспышкой посреди комнаты, и его нисколько не взволновало мое беспокойство.

— Минуточку, — сказал чиновник, улыбаясь, — сейчас мы проверим вашу жалобу на отсутствие памяти у репликации.

Он некоторое время стоял неподвижно, видимо, проверяя что-то, потом с улыбкой сказал мне:

— Вероятность ошибки исключительно мала, статистически ничтожна. В вашем случае именно эта ничтожность стала фактом. При репликации произошли некоторые флюктуации, которые повлияли на ментальные функции реплицируемого. Вы можете подать прошение на изготовление новой реплики, которая будет готова завтра в обед.

— Извините? — растерялся я. — Новую реплику? Нового деда? А что мы будем делать с… хм… поврежденной?

— Не имею понятия, — все с той же доводящей меня до бешенства улыбкой ответил голочиновник. — Всякая реплика, в сущности, является реальной, настоящей, полноценной личностью. Хотя и с некоторыми небольшими проблемами. Вы же не ожидаете, что мы возьмем его обратно на переделку?

— Хочу деда, — выкрикнул я, уже окончательно запутавшись. — Настоящего, полноценного деда.

— Нет проблем. Вряд ли подобная флуктуация случится во второй раз, так что на этот раз вы получите идеальную реплику вашего родственника.

— Вот что, — проговорил я, разозлившись. — Сейчас я к вам приеду. И я хочу видеть вас живьем, а не какой-то голообраз.

— Сожалею, — просиял чиновник, — но это невозможно. Закон запрещает чиновникам появляться перед потребителем в реальном теле. Обязательно только в голообразе. С целью защиты чиновника и удобства для потребителя. Зато вы можете обращаться с голообразом, как хотите, — можете ему грубить, обижать его, оскорблять, можете над ним насмехаться, издеваться, можете иронизировать и презрительно на него смотреть. Разрешается ему угрожать, можно его унижать и оказывать на него моральное давление. Можно также на него плевать, можно его щипать, лягать и кусать. Допустимы пощечины, пинки и рукоприкладство. Правда, плотность голообразов недостаточна для этого, но иногда это помогает.

— Чему помогает? — спросил я, ошеломленный открывшимися возможностями.

— Эмоциональной разгрузке потребителя при одновременном сохранении физической целостности чиновника. Это замечательный шаг к уменьшению стрессов и напряжению у населения. Так что мы не можем встретиться вживую, но если это вам поможет, можете меня поругать или что вы там решите…

Голообраз чиновника сиял передо мной в его глупой усмешке, и признаюсь, что на миг, на очень короткий миг, я готов был нанести ему пару оплеух. Идиотизм этого поступка был очевиден, как и вся ситуация со смертью деда и его неудачной репликацией.

В голове была ужасная каша. Я говорил с чиновником, но сам не знал толком, что следует сделать. С одной стороны, я хотел восстановить деда в его истинном облике, а с другой было непонятно, что делать с первой репликацией. Ведь все-таки это был живой человек, и… хм… какой-то вариант моего деда. Не отправлять же его на переделку, в самом деле.

— Хорошо, — решил я завершить разговор с чиновником. — Делайте новую репликацию, и пусть на это раз все будет, как нужно.

— Нет проблем, — заверил меня он и, объяснив, когда следует прибыть за дедом на следующий день, свернулся в маленькую серую точку, которая через мгновение исчезла. Перед этим он не преминул напомнить, что если я чем-то недоволен, то могу спокойно излить свое недовольство, гнев и аффект любым из ранее перечисленных способов. Можно всеми одновременно.

Я некоторое время смотрел в то место, где исчезла голоточка, и думал, что тайны вселенной со всеми ее галактиками, туманностями, спиральными рукавами, странными формами жизни и сверхцивилизациями — ничто по сравнению с тайнами, которые я обнаруживаю здесь, на Земле, при каждом возвращении.

— Есть в этом доме что-нибудь выпить? — спросил появившийся дед и лукаво мне подмигнул.

Я выдал ему дедовы брюки и широкую белую футболку, которую он очень любил и носил уже полвека. В сущности, логически говоря, это были его вещи.

— Есть столетний коньяк, — ответил я и достал две рюмки.

Дед довольно хмыкнул, как обычно выражая свое одобрение, и уселся на свой любимый двухместный диван. Разлил коньяк, мы чокнулись и выпили… Я не знаю, за что мы пили. Потом мы всю ночь разговаривали, и я мучался, пытаясь понять, кто, в сущности, находится передо мной. С одной стороны, это несомненно был мой дед: остроумный, веселый, с невероятной эрудицией в общем и ничего не помнивший конкретно. Кто он, кто я, откуда он. Ничего из этого он не помнил. Он считал, что пострадал в каком-то несчастном случае, поэтому и потерял память. Я не посмел сказать ему, что он неудачно реплицирован. Кто знает, может, с его точки зрения, точнее, в его понимании, эта репликация и не покажется неудачной.

И в эту ночь, как и в последнюю, проведенную с оригинальным моим дедом, я встретил рассвет. Новый дед кротко заснул на диванчике, как обожал это делать обычно, а я вышел встретить восход солнца, надеясь, что под его лучами меня осенит, что делать дальше. Солнце взошло, безразлично направляя свои лучи во все стороны, и я понял, что в поговорке «утро вечера мудренее» нет никакого смысла.

К обеду я появился в отделе репликации, чтобы забрать нового, следующего деда. Как и на предыдущем, на нем был серый костюм, синяя рубашка и бежевые туфли. Он бодро подошел ко мне и радостно улыбнулся:

— А ты откуда взялся? — он смотрел на меня, словно не видел двадцать лет.

Беспокойство снова злорадно попыталось овладеть мной. Я с усилием попытался запрятать его глубоко в подсознание и подал руку деду.

— Как ты себя чувствуешь? — только и смог произнести я. При этом с огромным подозрением начал его осматривать и совершенно не обращал внимания на голочиновника, который с неизменной своей улыбкой суетился рядом.

— Как? — чуть раздраженно просипел дед. — Как обычно чувствуешь себя в больнице. Пошли домой.

И, не говоря ни слова чиновнику, дед подхватил меня под руку, и мы вышли. Я чувствовал силу и энергию этого человека. Неужели это точно мой дед?

Коптер, покачиваясь, взял курс домой, дед смотрел в окно, а я не решался что-нибудь сказать.

— Когда ты прибыл на Землю? — спросил он, и меня снова одолело беспокойство. Он явно не помнит, как я прилетел, как мы пили столетний коньяк и беседовали до зари.

— Три дня назад, — кратко ответил я.

— Мог бы и сообщить, — просипел дед. — У меня кружится голова, и я плохо помню, что было в последние дни. Что я делал в больнице?

Дед умный, сильный и здравомыслящий. Если я скажу ему правду, он наверняка воспримет ее достойно.

— Подожди, — вдруг встрепенулся он, — ты забрал меня из отдела репликации?

Пока я раздумывал, что ему сказать, он схватил меня за руку и дернул.

— Я сыграл в ящик, и меня реплицировали?

Деваться мне было некуда.

— Не совсем, — пробормотал я. — Медицина далеко продвинулась, пока я отсутствовал. Скажи, как ты себя чувствуешь?

— Хорошо, — ответил дед. — Значит, репликация. Поэтому меня и подводит память. Меня восстановили по последней записи, которая была сделана дня три-четыре назад.

— Три дня, — подтвердил я. — Я прилетел три дня назад.

Потом я рассказал ему про вечер со столетним коньяком, про вулкан Потокол и про бессонную ночь, которую мы с ним провели.

— Отлично, — сказал дед. — Что ж, мы еще выпьем коньяку и еще слетаем на Потокол. А сейчас я немного подремлю.

Он говорил так, словно не умер и был реплицирован, а вернулся из какого-то своего путешествия.

Я украдкой смотрел, как он сладко засыпает, потом выключил автопилот и направился к дому, размышляя, как сообщить второму деду о том, что есть еще первый дед.

Незадолго перед посадкой дед два проснулся. Похрустел пальцами и пристально глянул на меня.

— А теперь рассказывай все, — приказал он. Я совсем забыл о его невероятной интуиции и о том, что ничто не ускользает от его взгляда и ума.

Я рассказал ему о первой репликации. Сказал, что дед один точно такой же, как он, только утратил основную память.

Дед два слушал и молчал. Затем, когда я кончил объяснять, спросил:

— И где тот, первый, спит?

— Ну… — смутился я. — Когда мы вернулись домой и я понял, что у него проблема…

— Он спит в моей постели? — прервал меня дед два.

— В сущности, да, — признался я.

— В моей пижаме?

— Другой не было.

— И зубы чистит моей щеткой?

— Строго говоря, вы двое — это одно и то же… — начал я туманно объяснять, но дед два меня прервал:

— Глупости. Скажи еще, что он пил столетний коньяк.

— Мы сильно волновались.

— М-да, — сказал дед два, замолчал и более ничего не говорил до самого прибытия.

Ситуация была довольно сложная, и я, зная буйный нрав деда, который теперь был в двух лицах, ожидал бурную встречу, совершенно не представляя, как она начнется, как будет протекать и чем завершится.

Когда мы приземлились, дед два проворно выскочил из коптера и, не дожидаясь меня, поспешил к дому. Я побежал за ним, а в голове у меня кружились страшные варианты встречи двух моих дедов, которые, в сущности, были одним.

Дед один сидел на большой террасе и внимательно читал какую-то книгу. Дед два остановился, и когда я, задыхаясь, догнал его, тихо спросил:

— Это он, то есть я?

Я кивнул.

— Хм, — удивился дед два, — выглядит интеллигентно, читает книгу, это весьма редко встретишь в наше время.

— Конечно, это ведь тоже ты, — сказал я. — Книги — твое любимое занятие. Значит, и его тоже.

— Ты так думаешь? — дед два смотрел на деда один, то есть на себя самого, и морщил брови.

— Э, — воодушевленно и, насколько я мог уловить, смиренно сказал он. — Пойду познакомлюсь с самим собой. Ты можешь оставаться здесь, а лучше пойди и приготовь ужин. На троих.

Дед два направился к деду один, оставив меня в изумлении наблюдать эту драматическую встречу.

Впрочем, ничего драматического не случилось. Дед два и дед один поздоровались, потом дед два подсел к деду один и начал что-то ему говорить, время от времени заливаясь типичным для них или, точнее, для него смехом. Я видел, как они с любопытством глядят друг на друга, как хлопают друг друга по плечам в приступе буйного смеха, хотя что такого смешного они могли говорить, если дед один не помнил многие вещи. Может быть, дед два открывал ему мировые истины, а может быть, наоборот, дед один в своем незнании прошлого был своеобразным зеркалом для деда два. Таким, которое показывает его со стороны. Этого я никогда не узнаю. Никогда не смогу понять, каково это — встретить самого себя.

Вечер прошел прекрасно. Дед два решил объяснить ситуацию деду один. Я попытался его остановить, опасаясь за душевное спокойствие первого деда, но второй сам меня остановил.

— Не говори глупостей, молодой человек, — срезал он меня, когда я разливал столетний коньяк. — Ведь он и я — одно и то же. Я прекрасно знаю, что может меня свести с ума, а что я могу понять и принять.

— Но… — попытался я возразить.

— Разве есть на этом свете что-то, что я не могу понять? Что не могу объяснить? Что-то, что так меня поразит, что я свихнусь? А? Разве ты меня не знаешь?

— Это так, — согласился я, но мысленно стал молиться, чтобы все прошло нормально.

Дед два был прав. Дед один даже глазом не моргнул, когда ему сообщили, что он является не очень удачной репликой. И что дед два — тоже реплика.

— Да, — сказал он, выслушав наши объяснения. — Теперь все понятно. Как ты думаешь, наш объединенный ум будет вдвое мощнее?

Да, это был мой дед. Никаких сомнений.

Оба одновременно засмеялись, сели рядом и чокнулись своими любимыми бокалами из космического льда, которые я привез деду из одного своего путешествия.

После этого они начали говорить, объяснять, чертить какие-то схемы, махать руками, цитировать неизвестных мне авторов на неизвестных языках и вообще развлекаться.

Я немножко успокоился. Подливая им пресловутый коньяк, я несколько раз безуспешно пытался вклиниться в разговор, но они с равнодушной надменностью не обращали на меня внимания, и мне не оставалось ничего другого, как смотреть на сверкающий сквозь тонкую стенку космического льда коньяк, отпивать из бокала, позволив волнам спокойствия заливать мою душу.

Я медленно и качественно напился, и слова дедов долетали до меня словно из другой галактики. Когда я с улыбкой рухнул на диван, в голове промелькнула мысль, что я здорово наквасился и что утром придется вызывать врача, потому что домашний робот вряд ли имеет базовые знания о тяжелом утреннем похмелье.

Проснулся я не в своей кровати. Это не показалось мне слишком странным. Вероятно, мне стало плохо от этого столетнего коньяка и сейчас я нахожусь в каком-то центре активного восстановления. Я медленно встал с кровати. Хоть я и был немного растерян, рассудок у меня был ясный, и я хорошо помнил, что происходило предыдущим вечером. Правда, помнил лишь до того момента, когда два моих деда решили спеть свою любимую песню — «Черный метеор». У деда был ужасный голос и пел он удивительно фальшиво. Сейчас это фальшивое пение было умножено на два и повергло меня в ужас. Я поспешил оставить их и скрылся в своей комнате, но об этом я толком уже ничего не помнил, осталось лишь видение затуманившейся комнаты, после чего меня похитил космос и стал покачивать, убаюкивая. Это, собственно, и было последним воспоминанием о вчерашнем вечере.

Я встал, расправил плечи и на миг задумался, что теперь делать. Комната была пустая, в углу стоял одинокий коммуникатор, кроме кровати, в ней не было никакой мебели. На мне были только какие-то странные трусики. Хорошо вчера повеселился, нет слов. Я двинулся к выходу из комнаты, и тут двери открылись. Меня встречал какой-то мужчина, естественно, в сияющем голообразе.

— А, вы уже встали, — обрадовался он, — очень вовремя, за вами уже приехали. Прошу вас, одевайтесь.

И подал мне пакет, в котором был светло-серый костюм, синяя рубашка и коричневые туфли.

Воспоминания, ассоциации и подозрения одновременно появились в мозгу, а то беспокойное существо, где-то живущее во мне, с любопытством подняло голову.

Я надел светло-серый костюм и синюю рубашку, обул коричневые туфли и, ошарашенный, как после столетнего анабиоза, вышел из комнаты. В широком, светлом салоне меня ждали деды. Кто из них был первым, а кто — вторым, я не смог бы сказать. Они были в одинаковых зеленоватых блузах и были похожи на близнецов. В сущности, они таковыми и были. Они приблизились ко мне с двух сторон и заботливо и нежно обняли за плечи.

— Как ты себя чувствуешь, мой мальчик? — сказали они почти одновременно.

— Хорошо, — ответил я. — Кажется, вчера я перебрал этого твоего… э-э-э… вашего столетнего коньяка.

Я сказал это в надежде получить подтверждение тому, что вчера просто напился, и все остальные подозрения, ассоциации и поднимающие голову подозрительные существа являются просто параноидальными коньячными испарениями, несмотря на светло-серый костюм и синюю рубашку.

— Ну, перебрал немножко, ничего страшного, — сказал кто-то, я не смог понять, это дед один или дед два, впрочем, это было неважно.

— Пойдем домой, — сказал дед, кажется, первый, подхватил меня под руку и повел к выходу.

Перед тем, как сесть в коптер, я оглянулся и посмотрел на здание, из которого мы вышли. Оно было мне ужасно знакомо. Точно такое же, в которое я входил вчера, чтобы забрать деда два после репликации, а днем раньше забрал деда один. Перед входом стоял голообраз чиновника, с которым я два дня встречался и вел переговоры. Он мне радостно улыбнулся и помахал рукой, словно провожал приятеля в далекую экспедицию. Беспокойное существо во мне выпрямилось в полный рост и заполнило меня от пяток до макушки. Оно смотрело торжественно и злорадно. Я умоляюще глянул на ближайшего ко мне деда, как смотрел когда-то еще мальчишкой, чего-нибудь натворив. Но оба моих деда, не сказав ни слова, втолкнули меня в коптер и забрались сами. Коптер взлетел, а я сжался на сиденье и закрыл глаза.

— Рассказывайте, что произошло? — не знаю, где я взял силы, чтобы спросить.

— Что произошло? — небрежно ответил один дед. Другой сосредоточенно занимался управлением коптера.

— Ну, что мы делали в отделе репликации? — нервно выкрикнул я.

— Реплицировали тебя, — сказал он так, словно речь шла о реставрации картины.

— Но, но, но… — мне не хватало воздуха, слов и мыслей.

— Реплицировали тебя. Ты ведь упал в вулкан Потокол.

— Что-о-о? — крикнул я и напугал второго деда, который уставился в приборы, словно управлял космическим челноком.

— Кончай орать, — строго сказал он и перевел управление на автопилот. — Мы поехали к вулкану, и ты, изображая из себя большого героя, поскользнулся и упал в него. И тебя реплицировали. Что тут такого? Вот меня тоже реплицировали. И его.

— Ничего не помню, — пробормотал я. — Последнее, что я помню, это как я пил коньяк, а вы пели «Черный метеор». А никакого Потокола не помню, ни как поднимались, ни как падал.

— Как бы ты помнил, как падал. Последний архив твоего сознания был сделан вечером после того, как пили коньяк, и реплицировали тебя по этой записи. Поэтому у тебя потерялись два дня. Впрочем, ничего страшного. Ты ничего не потерял, когда потерял память об этих днях.

Деды весело рассмеялись над этим, по их мнению, очень хитрым афоризмом.

— Назавтра, после коньячного вечера, ты был кислый и неразговорчивый. Весь день провел в лесу и сидел на берегу реки, с умным видом глядя, как скачут лягушки. А на другой день настоял, чтобы мы поехали посмотреть вулкан Потокол, и бросился вверх по склону, не позаботившись о безопасности. Вот и все.

Он говорил так, словно речь шла о театральном спектакле, который я проспал. Я невольно потрогал свое лицо. Я это или не я, спрашивал я сам себя, проводя пальцем по старому шраму за левым ухом, оставшемуся мне напоминанием об одном невинном уик-энде на Пандоре.

Дед, уж не знаю какой, предложил мне рюмку коньяка. Я категорически отказался. Экзистенциальный вопрос: я это или не я, а если даже я, то полный ли я, занимал меня. Я впал в какой-то метафизический страх, что может быть это не совсем я, что может быть при репликации, как это случилось с дедом первым, что-то потеряли от моей сущности, от моего истинного я. А что, если, — размышлял я, охваченный злым духом сомнения, — в моем прежнем я было что-то, чего нет сейчас, и это что-то было основным, важным и исключительно полезным для меня? И я теперь не могу это понять, потому что думаю, что это я, а на самом деле вовсе не я. И могу ли я сам понять это? Мне вдруг захотелось опрокинуть рюмку столетнего коньяка. Я попытался сообразить, который из двух моих дедов второй, тот, у которого, как я надеялся, полнее память. Оказалось, этот был тот, который предложил мне коньяка. Другой куда-то исчез.

— Дед, — умоляюще, с болью в голосе и, может, даже со слезами в глазах, спросил я, — скажи мне честно, только очень честно, замечаешь ли ты во мне какие-нибудь отличия? Прошу тебя.

— Нет, — кратко и, как мне показалось, безжалостно ответил дед. Но тут же сообразил, что ответил слишком сухо, и добавил: — Какие отличия? Ты точно такой же, как и я.

— Да, но дед первый? — чуть не плача, сказал я.

— А, ничего с ним не случилось. Мало-помалу память к нему вернется. А если и не вернется, ничего страшного.

— Как же ничего страшного? А если и меня реплицировали не полностью, если пропустили что-нибудь?

— Я не вижу, чтобы у тебя что-то отсутствовало, — успокоил меня дед два и вышел, оставив меня утопать в иррациональных сомнениях.

Несколько следующих дней я провел в терзаниях и попытках разобраться со своей сущностью. Я слонялся по дому, всматривался в разные предметы и мучительно связывал их с какими-нибудь воспоминаниями из детства и юности. В большинстве случаев мне все удавалось вспомнить, но это меня совсем не успокаивало. В этих раскопках я наткнулся на старый видеодневник с выцветшей голограммной наклейкой. Оказалось, это мой собственный дневник, который я вел в далекие юношеские годы. Со сжимающимся от беспокойства сердцем я начал просматривать первые страницы. Голограмма, хотя и не такая яркая и контурная, как нынешние, вернула меня в прошлое, но не совсем. Юноша, который важничал в дневнике, это действительно был я, но тот вздор, который он нес перед камерой, показался мне непонятным и нереальным. Это я так говорил? Это у меня были такие взгляды на жизнь, вселенную и женщин? Это я заносил в дневник подобные политические суждения? Я ли был этим юнцом, который ехидно смотрел на меня своими голографическими очами?

Да, я помнил, что вел дневник, что изливал в него состояние души, но я совершенно не помнил, что говорил такие вещи. Молодой человек из дневника — это был я и одновременно не я. Мир раскачался, и злорадное существо сомнения радостно расправило крылья. Меня реплицировали не так, как нужно. Пропустили очень много важного из моих воспоминаний и моего мироощущения, поэтому дневник показывал совсем другого человека, с другими мыслями, идеями и стремлениями. Человека, который определенно не был мной.

Охваченный такими параноидальными мыслями, я попытался поговорить с дедом два.

— Я думаю, ты просто фантазируешь, — бездушно ответил он на мои замечания о качестве репликации. — Естественно, что у тебя нет ничего общего с тем симпатичным, любознательным пареньком из твоего дневника. Я тебя помню и могу подтвердить, что сейчас ты совсем другой, но репликация тут ни при чем.

— Ты думаешь?

— Я убежден.

Но меня это не убедило, и хоть я понимал, что человек с годами меняется, все-таки тот молодой человек из дневника, который должен был быть мной, казался мне совсем чужим.

Понимая, что в любом случае, независимо от того, что случилось со мной после репликации, нет никакой возможности что-то изменить, я постепенно успокоился. Я начал готовиться к новому путешествию и старался сделать все, чтобы отправиться поскорее. Два моих деда очень сблизились. Это нелепое выражение, конечно, но дела обстояли именно так. К деду один так и не вернулись воспоминания полностью. Дед два ввел его в подробности ведения дел в семейной фирме, а на мой вопрос о юридических и других бюрократических тонкостях небрежно ответил, что это мелочи, которые на демократической планете не имеют особого значения.

Поскольку дед один не мог вспомнить, и как его зовут, чтобы как-то к нему обращаться, дед два решил придумать ему имя.

— Секу, — предложил дед два.

— Годится, — согласился дед один, который в жизни обычно не обращал внимания на бытовые подробности, к каким относил и имя.

— Почему именно такое? — удивился я.

— От слова «секундос», — пояснил дед два, — то есть второй.

Я хотел было ему возразить, что на самом деле хронологически он сам — второй, но отказался от этой мысли. С одним дедом трудно спорить, а с двумя вообще невозможно.

Мои деды были широко скроены, и факт неуспешной репликации и дублирования вообще не отразился на их психике. Их жизнь даже стала интереснее. А вот я испытывал экзистенциальные терзания относительно моей идентичности, моей сущности и моей одинаковости. Меня волновал вопрос, в какие моменты своей жизни человек становится отличным от своего предыдущего я. Ведь получается, что мы постоянно реплицируемся и непрерывно теряем какие-то частички своей прежней сущности.

Отягощенный подобными сомнениями, я отправился в очередное космическое путешествие, хотя и не представлял точно, куда я собираюсь. Попрощался с дедами, которые готовились к экспедиции на драматичный вулкан Потокол, чтобы наконец сфотографировать живущее в лаве существо. Я и думать не хотел, что будет, если один из них погибнет в кратере ужасного вулкана. Они приглашали и меня, но я, естественно, отказался. Обнял их на прощание. Я любил деда, а теперь люблю их обоих. Я попросил их быть осторожными и обязательно сообщить мне, когда вернутся из экспедиции.

На третий день полета, когда я вел унылый спор с корабельным мозгом (в сервисе что-то напутали и вместо развлекательного мозга с большим набором анекдотов и забавных историй мне установили электронный мозг, предназначенный для философских диспутов), появился голообраз деда. Я прекратил спор о тезисах Святого Августина относительно рассмотрения Троицы в качестве созидательного и движущего принципа и подождал, пока дед сфокусируется.

— Здравствуй, — сказал он, и я не смог понять, который он из двух.

— Здорово, — ответил я. — Извини, ты кто? Секу?

— Нет, — засмеялся дед. — Секу изучает пробы из вулкана.

— А, как все прошло? На этот раз никто не плюхнулся в лаву? — шутка была тупая, но мне стало легче, когда я понял, что оба они вернулись невредимыми.

— Нормально, — ответил дед. — У нас все хорошо. Но…

Это незаконченное «но» ввело меня в оцепенение.

— Но что? — спросил я без чувств.

— Звонили из отдела Репликации. Установили какое-то несоответствие в твоей репликации.

Я ничего не смог сказать. Просто упал в кресло, тупо глядя на голообраз.

— Ничего особенного, — успокоил меня дед. — какое-то мелкое несоответствие, но они должны нас предупредить.

— И что? — спросил я по инерции, ничего не соображая.

— Ну, сделают вторую репликацию, — спокойно сказал дед, словно сообщал, что приобрел вторую копию Пикассо. — Гарантируют полную идентичность.

— Как? — крикнул я. Корабль приближался к субсветовой скорости, и голообраз начал расплываться. Наверняка связь сейчас исчезнет. — Как вторую репликацию? Это невозможно.

— Да почему же невозможно, — возразил дед. — Нас же двое. Вот вернешься и познакомишься с самим собой, если, конечно, вы пересечетесь, ты же у нас большой бродяга.

Познакомлюсь с самим собой? Это звучало бессмысленно и абсурдно. Лучше уж не пересекаться с самим собой. Я истерично ухмыльнулся при этой мысли. Образ деда становился нестабильным.

— Подожди! — крикнул я. — Что сказали в отделе? В чем ошибка? Какое несоответствие? Провалы в памяти? Срыв в системе ценностей? Ошибка в моральном плане? Недоработки с этикой? Отсутствие альтруизма или умственного багажа? Скажи, чем я отличаюсь от себя предыдущего?

Даже если и хотел, дед не успел мне ответить. Голообраз побледнел, истончился и через миг от него осталась лишь маленькая блестящая точка, которая светилась несколько секунд и затем исчезла.

Я всегда считал, что мечта людей о бессмертии не приведет ни к чему хорошему. Я налил себе столетнего коньяка, которого дед дал мне в дорогу, посмотрел на экран, где космос блестел миллиардами голоточек, и спросил электронный мозг, не хочет ли он поспорить на тему, является ли череда человеческих жизней простым воспроизводством схем или идей.

Мозг минуточку помолчал, а затем сообщил мне, что у него есть двести пятьдесят три тысячи сто восемьдесят четыре доказательства того, что человеческая жизнь не является источником структуры и смысла.

Франческо ВерсоИтальяшки, тикайте, тикайте!

Перевод с итальянского: Леонид Шифман


В начале февраля 2032 года в полевом госпитале, где я работал врачом-вольнонаемным, начальник госпиталя собрал нас, обслуживающий персонал, и сообщил, что повстанцы, преуспевающие в небе, как и на украинской земле, в течение трех дней будут здесь.

Командование в который уже раз отказалось эвакуировать тяжелораненых с помощью дронов. Ситуация стала критической, хотя медперсонал делал все, что было в его силах. Война прошлась железным кулаком не только по людям, но и по технике. Вот почему начальник госпиталя, осознав, что положение безнадежно, предложил тем, кто на это способен, дабы избежать нападения, совершить длинный марш-бросок в тыл по заснеженным гуманитарным коридорам.

Шестьдесят из нас воспользовались его советом. Нам выдали по нескольку общеукрепляющих галет и пять коробок синтетического мяса. Мне запомнился этот продукт, STAMEAT, «самая нежная в мире говядина». Это было мясо, хоть и выращенное в пробирке из стволовых клеток. Прикинув энергетический баланс между калорийностью пищи и затратами энергии на ходьбу и обогрев, я пришел к выводу, что смогу продержаться девять дней, от силы двенадцать, при условии, что стану продвигаться медленно. А затем мне придется найти другие источники питания.

Наощупь моя одежда казалась утолщенной и сделанной из шерсти, в точности как шила для меня мама, когда я был маленьким: толстые носки, длинное нижнее белье, перчатки и балаклава составляли цельный комбинезон. Обувь была водонепроницаемой, ноги оставались теплыми, несмотря на холод.

Когда мы собрались на открытой площадке, наши приветственные жесты и движения выглядели неуклюжими.

— А, водолаз, — сказал Карло, бородатый наемник с гор Фриули, ему оставалось немного, чтобы выплатить собственный дом в Хорватии.

— Да, только вместо воды у нас снег, чтобы в него погрузиться. — Я кивнул в сторону леса.

Карло покачал головой.

— Ты жалкий маленький римский щенок. Зима без снега, что бифштекс без подливы.

В отличие от остальных, Карло чувствовал себя прекрасно в эту жуткую погоду. Он умел охотиться в лесу и, если потребуется, протянет долго.

Когда мы отправились в путь, пришло сообщение, что вражеские дроны приступили к бомбежке аэродрома и северных подступов к городу. Мы прибавили шагу. Наши преданные рюкзаки, нанизанные на экзо-скелеты, подзаряжающиеся от ходьбы, следовали за нами. Они были нашей единственной защитой и надеждой на выживание.

Местные жители, которых мы оставляли позади себя, кричали нам вслед на русском, языке, ставшим в этих местах поводом для раздора: «Итальяшки, тикайте, тикайте!»

Мы продвигались форсированным маршем пять, а может, и шесть дней. Мы израсходовали не менее половины съестных запасов. Когда мы добрались до какого-то перевалочного пункта, нам не выдали даже минимума, позволившего бы избежать голода: никаких галет, никаких консервов, там не осталось ничего, кроме снега.

Однажды ночью мы разбили лагерь на опушке леса.

— Кто-нибудь слышал историю о парнях, которые ели друг друга, чтобы выжить? — спросил Риккардо со своим тяжелым кампанийским акцентом. Жена ушла от него к жокею, знаменитому Ремо Меру. Риккардо обычно ставил на его лошадь, Центавра. Лишь когда жена упаковала сумки, до него дошло, что она сделала другую ставку и выиграла. Поэтому он подался в наемники, в надежде встретить devochku в Украине и начать все сначала. Он часто цитировал старый фильм «Подсолнухи»: «Другая война — другая история». Теперь нет подсолнухов: те поля засеяны генномодифицированными культурами.

— Мы должны спешить, иначе замерзнем, — сказал я, разворачивая одну из последних галет.

Риккардо не замерз. Он повстречался с боевым дроном, напечатанным на 3D-принтере повстанцами и управляемым на расстоянии пилотом-геймером с помощью игровой видеоприставки. Эта встреча стала для Риккардо фатальной. Когда его увозили, он кричал: «Я не видел! Не видел!»

Их и нельзя было увидеть. Пилоты выиграли войну «удаленно», сидя в удобных креслах. Это стало возможным, благодаря миллионам людей, не пожалевших денег ради борьбы повстанцев за независимость.

На седьмой день мы натолкнулись на механизированную колонну НАТО, в голове которой шла снегоуборочная машина, расчищавшая путь. В знак приветствия мы кивали им и напрашивались в попутчики, но их командир, ссылаясь на прямые приказы, отказался взять нас на борт. Действительно, выглядели мы неважно. Как миротворческий контингент, мы передвигались без флага, походили на бродяг и были скорее обузой — нас надо кормить, — чем способными оказать кому-либо помощь. К тому же что хорошего можно подумать о людях, драпающих, повернувшись спиной к линии фронта? Мы говорили правду: начальство приказало нам возвращаться самостоятельно, чтобы избежать верной гибели, но…

Они посоветовали нам разбиться на мелкие группы и остановиться на ночлег в какой-нибудь крестьянской izbe.

— Вы беспорядочная кучка наемников и представляете собой легкую цель для пилота, забавляющегося «стрелялкой», — сказал нам один из командиров. Я запомнил его миндалевидные глаза, не скрытые балаклавой.

Он нырнул в кабину и бросил оттуда несколько пачек контрабандных сигарет для нас. Пока мои спутники карабкались за сигаретами, я сумел оценить, насколько поредели наши ряды: нас осталось едва ли человек тридцать.

Этой ночью мы курили, усевшись в кружок, и впервые среди нас витала мысль о дезертирстве; хотя вслух не было сказано ни слова, наши глаза стали другими.

Каждую ночь мы недосчитывались нескольких парней, давших деру, не сказав ни слова.

Каждую ночь рюкзаков становились все меньше и меньше.

У меня был медицинский контракт, я не был наемником, как другие. Да, я был на фронте, находился там вполне в согласии с самим собой и выполнял обязанности врача. Идея бегства была привлекательной, но сулила при этом неизбежные неприятности: нарушив подписанный контракт, я не мог рассчитывать найти другую работу в зоне военных действий. Да и чтобы найти работу, надо прежде всего выйти из этой заварушки живым.

Все мы думали об одном и том же.

На следующий день я придерживался хвоста колонны и при первой возможности скрылся за холмом и, отключив прибор GPS, позволявший засечь мое местоположение, покинул группу.

Для ходьбы я часто использовал колеи, проложенные транспортом. При этом я шарахался в сторону от любого силуэта на обочине дороге. Но больше всего я боялся солдат в камуфляжной униформе, использующей нанотехнологии для создания эффекта невидимости. Их было не разглядеть на фоне посеребренных берез и смертельной белизны снега. Они выглядели привидениями. Местные жители называли их лешими или хозяевами леса.

Но холод оставался главным врагом. Не столь даже для меня, как для рюкзака. Каждую ночь я был вынужден бороться с обледенением его разъемов.

Несколько дней я ни с кем не разговаривал. Иногда засекал патрульный дрон, и тогда моей главной заботой становилось избежать попадания в зону, простреливаемую им. Я петлял, лицо прикрыл балаклавой, оставив узкую щель для глаз.

В первые дни мне часто представлялся образ матери. Это придавало мне некий душевный комфорт, а с восьмого дня я использовал его, чтобы двигаться быстрее. Я продвигался наугад, у меня не было четкого направления, не существовало ориентиров, иногда попадались сбитые знаки с надписями кириллицей. Следы от проехавших машин, были занесены снегом так, словно Кикимора, злая жена Лешего, каждую ночь покидала свой дом, оборачиваясь снежинками, чтобы замести все на свете.

Утро слепило белизной.

После десятидневного марш-броска я заметил деревню. Выбрав избу, из трубы которой тянулся дымок, я постучал в дверь. Открыла девушка. Пока я пытался объяснить ей, кто я, подошла ее мать. В ее глазах были слезы, а в руке она сжимала окровавленный шмат мяса. Указав на флаг, нашитый у меня на руке, она сказала дочери:

— Итальянец, итальянец.

А мне сердито объяснила, что пару дней назад к ней на ночлег попросились два итальянских солдата, а ночью зарезали теленка, разделали его и удрали.

Я был обижен и расстроен. Но не так сильно, как если бы чувствовал себя виноватым, просто потому, что тоже был итальянцем.

Помогая жестами, я спросил ее, как они выглядели, была ли на них униформа и были ли у них рюкзаки, как у меня. Она приложила руку к подбородку и показала длину бороды.

Я решил прекратить расспросы, опасаясь ее реакции. Кто знает, что взбредет ей в голову сделать со мной ночью? Спать с открытыми глазами хуже, чем остаться на улице под защитой лишь шатра, разворачиваемого на ночь рюкзаком.

Утром я убедился, что, к счастью, жуткие слухи об убиенном теленке еще не распространились по деревне. Я дошел до ее противоположного конца и постучал в другую избу. Мне отворили и долго совещались, прежде чем предоставили место возле камина.

Мне стало интересно, на сколько дней мне удалось продлить свою жизнь.

Эта семья меня не боялась: у меня не было ни пистолета, ни ножа, я уже не был солдатом, а был самым обыкновенным человеком, игрушкой в руках Судьбы. На руке под итальянским флагом у меня красовалась повязка «Красного Креста», которую пожилые члены семьи немедленно узнали. Я стащил ее у одного умирающего тяжелораненого, которому она уже ничем не могла помочь.

Из кухни донесся восхитительный аромат. Заглянув туда, я обнаружил двух женщин: одна шинковала половину кочана капусты, а вторая жарила другую половину в подсолнечном масле. На столе, рядом с мешком семечек, своей очереди поджидали четыре картофелины, морковь, кусок вяленого мяса и сушеные лесные грибы.

Крестьяне пригласили меня сесть за стол и угостили едой, которую готовили для себя. После скудости предыдущих дней, для меня это был настоящий пир.

Я ел суп, который они называли «борщ», немного хлеба и бобов. Я взглянул на суп — он был кроваво-красным из-за свеклы, куски которой плавали в тарелке, как мясо в бульоне. Я не думал дважды, прежде чем поднести ложку ко рту.

— Очень хорошо.

Я сделал жест, которым в Италии принято выражать признательность. Хозяйка поднялась из-за стола и приоткрыла старинный буфет. Она достала из него банку, держа ее, словно шкатулку с сокровищами, и положила в мою миску немного сметаны, отчего суп стал даже еще вкуснее.

Они дали мне воды и приличное яблочное вино, напомнившее мне об Италии. Я угостил их сигаретами и взамен получил стакан самогона — водки, изготовленной в домашних условиях. Он согрел меня так, как ничто раньше в Украине.

После обеда мы немного посидели возле камина. Они спросили, откуда я. Жестами я изобразил бомбардировку, но их интересовал город.

— Рим! Колизей!

Они улыбались, и мы выпили еще, на ночь. Видя мою усталость, они разложили матрац возле камина и дали несколько одеял.

Обед, вино и тепло от камина быстро усыпили меня.

Утром, когда я проснулся, женщины уже суетились на кухне, мы обменялись приветствиями: я по-итальянски, они по-русски.

Затем одна из женщин вручила мне две высушенные буханки хлеба в дорогу. Встав, чтобы поблагодарить ее, я заметил печаль в ее глазах.

— Мама, почему плакал? — спросил я на ломаном русском.

Она достала из выдвижного ящика несколько фотографий, выбрала одну и показала мне.

— Вот мой сын, военный. Уже много времени у меня нет от него известий.

Я обнял и успокоил ее. Анклав, в котором я служил, скоро будет освобожден, неважно кем, и тогда кто-нибудь обязательно ей напишет.

Я стоял так в полной тишине, с этой семьей, словно сам был одним из них, словно тот солдат, который не вернулся…

После завтрака я стал собираться в дорогу. Я поблагодарил их всех за оказанное мне гостеприимство. Открыв дверь, я оказался в замешательстве: Леший и Кикимора устроили настоящий снежный буран. Я сделал шаг на улицу, порыв ветра с грохотом захлопнул дверь. Что-то удерживало меня, не отпускало.

— Подожди.

Девушка со светло-голубыми глазами и черной, как смоль, челкой, виднеющейся из-под платка, взяла меня за руку. Старики жестами приглашали меня остаться еще. Я расчувствовался от благодарности, позабыв об угрозе плена.

Я вернулся в дом. Девушку до этого я не видел. Я заметил ее живот: она была на сносях. Накануне вечером ей подали обед в постель. Солдат, который не вернулся, был не только сыном хозяйки, но и мужем девушки.

А когда она улыбнулась, я позабыл о возвращении в Италию…

Маленькие круглые лица детей, доброта этих крепко сбитых женщин, всех этих людей, занятых домашним хозяйством, столь далеких от моей реальности, позволили мне почувствовать себя дома, не в холостяцкой студии на via Trionfale, а в доме, наполненном семейной жизнью. Внезапно кровавые картины войны, все эти ужасы, были смятены: трупы, наскоро сбрасываемые в общие могилы, бесконечные вереницы людей, ставших беженцами в нескольких километрах от своих домов, оказавшихся на спорных территориях. Меня уже не трогало, если где и остались разбросанные кучки наемников.

Все войны были их войнами, ни одна война больше не была нашей.

«Чтобы так жить… с такой бережностью», — думал я.

Я подошел к окну и раздвинул занавески. Пелена снегопада не позволяла рассмотреть, что творится снаружи. Только рюкзак — выключенный и оставленный на улице — напоминал мне, кто я есть на самом деле.

Когда буран немного утих, я втащил рюкзак внутрь. Отключение системы навигации уже не казалось достаточным. Возвращение могло стать короче, чем мне казалось раньше. Впервые за много дней будущее не рисовалось туманным: оно было сытным, сладким, с привкусом сметаны.

Две женщины мыли огурцы в кухонной раковине.

— Сто делайет, мама?

— Огурцы.

Мы говорили на разных языках, но ели ту же еду.

Я взял рюкзак и швырнул в камин. Он хорошо горел и еще долго согревал нас.

Уильям МорроуНепобедимый враг

Перевод с английского: Андрей Танасейчук


Я практиковал в Калькутте, когда меня пригласили провести довольно сложную хирургическую операцию одной из жен великого раджи, и я отправился в глубь страны в его резиденцию. Раджа мне понравился: он был человеком образованным, обладал великолепными манерами. Но, как я обнаружил позднее, присущи ему были и другие черты, в частности, совершенно восточная жестокость. Впрочем, это не мешало самодержавному властителю оставаться сибаритом и гостеприимным хозяином. Операция прошла успешно, он ко мне благоволил, а потому предложил погостить во дворце — сколько заблагорассудится. Я с благодарностью принял это предложение.

Среди его слуг один человек привлек мое особое внимание. Звали его Неранайя. Судя по всему, в его жилах текла малайская кровь. От индусов он отличался не только внешне — чертами лица и цветом кожи, — но и темпераментом, поскольку был очень активным, деятельным и в то же время человеком нервным и чувствительным. Кроме этого, выделяла его глубокая любовь к хозяину и преданность ему. Но буйный нрав сослужил ему недобрую службу — он совершил ужасное преступление: в пылу ссоры убил ножом одного из слуг раджи. В наказание, как того требовал обычай, раджа приказал отрубить преступнику правую руку — ту, которой было совершено преступление. Приказ немедленно выполнили. Но весьма неумело. Палач, не мудрствуя лукаво, взял топор да отхватил несчастному конечность. Проведенная таким образом экзекуция, разумеется, могла стоить бедолаге жизни, потому мне пришлось вмешаться и провести надлежащую операцию по ампутации. Правда, в результате от руки мало что осталось.

После произошедшего человек этот совершенно переменился: былая любовь и преданность радже сменились лютой к нему ненавистью. Свое чувство он не скрывал и не раз угрожал господину, но тот не обращал внимания. И вот однажды в приступе бешенства слуга напал на властителя с ножом, но, по счастью, не сумел исполнить задуманное, а был схвачен охраной. Однако казнить его не стали. Раджа, как и в прошлый раз, приговорил виновного к отсечению руки. На этот раз левой. Что и было проделано, точно так же, как прежде с правой рукой.

На первый взгляд, случившееся сломило дух Неранайи. Во всяком случае, бунтовать он перестал. Став безруким, он жил милостью тех, кто за ним ухаживал, вид его вызывал жалость. Лечить его было моим долгом, и я исполнял его, но двигало мной не только это, но и интерес к необычному порождению природы. Беспомощность не смирила в человеке жгучее чувство мести, но заставило перемениться: порывистость и буйность уступили вкрадчивости и плавности, говорливость сменило молчание. Он стал другим, но только внешне — для того, думаю, чтобы усыпить бдительность тех, кто за ним наблюдает. И раджи, разумеется.

Оправившись от раны, Неранайя всю свою волю направил на то, чтобы не просто приспособиться к новому состоянию, но развить то, что у него осталось, — ноги, ступни, пальцы ног, развить гибкость. И за недолгое время добился поразительных результатов — научился проделывать удивительные вещи. Таким образом, он не только восстановил то, что утратил, но и существенно обновил свой потенциал механизма мести.

Однажды утром мертвым в собственной постели обнаружили сына раджи. Это был в высшей степени достойный молодой человек — умный, образованный, воспитанный. Его убили совершенно зверским образом, тело жестоко изуродовали. Но самым ужасным было то, что у юноши отрезали обе руки.

Смерть сына чуть было не свела раджу в могилу. Но я лечил и прилежно выхаживал владыку — до тех пор, пока не направил его организм по пути исцеления. Лишь затем я взялся за расследование чудовищного преступления. Свое следствие проводил в тайне, не делясь предположениями, умозаключениями и уликами ни с раджой, ни с его придворными. Лишь, когда работа была сделана, я представил оправившемуся владыке письменный отчет, где раскрыл обстоятельства и способ, которым было совершено убийство. Проведенный анализ недвусмысленно указывал на преступника. Им мог быть только Неранайя.

Раджа, ознакомившись с отчетом, тут же приказал схватить малайца и хотел тотчас же казнить — подвергнув медленной мучительной смерти. Он рассказал мне, как преступник будет казнен. Процедура, которую он описал, была настолько жестока и отвратительна, что я взмолился и попросил просто расстрелять негодяя. Раджа, видимо, движимый благодарностью ко мне, немного поостыл и повелел прежде допросить убийцу. Неранайя поначалу все отрицал, но поняв, что раджа непреклонен и судьбу не изменить, отбросив всякую сдержанность, принялся безобразно кривляться, скалить зубы, глумиться и смеяться над несчастным отцом и, наконец, признался в убийстве, заявив, что смерти совсем не боится. Тем более, будучи уверенным, что ее не миновать.

Раджа сказал, что окончательный вердикт он вынесет на следующий день, а утром сообщил о своем решении: жизнь малайцу он сохраняет, но повелевает подвергнуть ужасной экзекуции — сначала молотками ему раздробят колени, а потом переломают и остальные кости на ногах. При этом я должен следить, чтобы преступник оставался в сознании, а после — ампутировать конечности, оставив лишь короткие обрубки.

Это было отвратительно, но я выполнил возложенные на меня обязанности. Полагаю, сделал даже больше, чем требовалось: мне пришлось выхаживать мужчину, поскольку он был очень плох и несколько недель балансировал на грани смерти. Все это время раджа ни разу не видел его и не справлялся о состоянии до тех пор, пока я (что, разумеется, входило в обязанности врача) не сообщил, что жизнь Неранайи более вне опасности, он пришел в себя и поправляется. Мое сообщение оказало на владыку поразительное воздействие: до той поры он был совершенно погружен в себя и ничто его, казалось, не интересовало, и вот теперь взгляд его прояснился и былая энергия вернулась.

Раджа жил в изумительном дворце, но описывать его не буду, потому что для дальнейшего повествования в том нет нужды, расскажу только о главном зале. Это было огромное помещение с высоким сводчатым потолком, с полом, инкрустированным полированным камнем. Внутрь свет проникал сквозь витражи, вмонтированные в крышу, и высокие окна на одной из стен. В середине зала находился фонтан — большой и красивый. Из центра столбом изливалась главная струя, а вокруг нее устремлялись ввысь струи поменьше. Был еще и балкон. Галереей он опоясывал одну из стен и расположен был точно посередине между потолком и полом. Попасть на него можно было, поднявшись по лестнице снизу или через дверь из внутренних покоев на верхнем этаже. Даже в самые жаркие летние дни и ночи там всегда царила восхитительная прохлада. Это было любимое место раджи, и самые душные ночи он проводил обычно там — для этого слуги специально выносили на балкон кровать господина.

Зал был избран местом вечного заточения для Неранайи; здесь должна окончиться его жизнь — никогда более не доведется ему взглянуть в синее небо, и мирская суета не коснется его. Для человека вроде него — нервного, беспокойного — такое положение было хуже смерти. По приказу раджи для заключенного устроили специальный загон — круглую металлическую корзину около четырех футов в диаметре. Ее установили на возвышении, примерно футах в десяти над полом. Она покоилась на четырех тонких железных ножках и стояла на полпути между фонтаном и балконом. У корзины были стенки — тоже металлические — около четырех футов в высоту. Верх оставили открытым — чтобы слуги могли ухаживать за ним, поить и кормить. Таково было узилище малайца. Круговую ограду устроили по моей просьбе: хотя человек этот и был лишен всех четырех конечностей, но я опасался, что он может еще что-нибудь придумать — если не другим, так себе на погибель. Забраться к заключенному наверх можно было по раздвижной лестнице — ею слуги и пользовались.

По упомянутой лестнице преступника водворили в узилище. И вот, когда тот оказался в клетке, раджа вышел на балкон-галерею, чтобы посмотреть на него. После экзекуции хозяин сделал это впервые. Не только слугам, но и Неранайе тяжело дался подъем — беспомощный, он лежал навзничь на полу своей клетки и тяжело дышал. Но, едва заслышал знакомые шаги, принялся корчиться всем туловищем, подталкивая себя к прутьям — до тех пор, пока не уперся в них затылком. Теперь он мог видеть своего врага. И вот они смотрели друг на друга. Узрев обрубок, суровое лицо раджи поначалу побледнело — возможно, жалость шевельнулась в его душе. Но через мгновение он совладал с эмоциями, и взгляд его сделался прежним: жестким, даже жестоким. Что касается Неранайи, глаза его горели по-прежнему: в них читались злоба и ненависть. Он задыхался от гнева, тонкие ноздри трепетали. Пока он боролся со смертью и выздоравливал, борода и волосы иссиня-черного цвета изрядно отросли. Они придавали и без того неприятному лицу прямо-таки зловещее выражение.

Раджа скрестил руки на груди и смотрел вниз. Что и говорить! — картина была ужасная — полная мрачного и трагичного пафоса. И все это проделано по его приказу. Мог ли он заглянуть в душу этого дикого, отчаянного сердца, увидеть и понять, что за первобытные страсти бушуют в нем, ощутить накал чувства — бессильного, но свирепого, измерить жажду мести, глубже которой лишь бездны ада! Глаза узника безумно сверкали, грудь высоко вздымалась — он задыхался от ярости; затем — голосом, к удивлению, ясным и сильным, который гремел гулким эхом по всему пространству, в сторону раджи потоком понеслись ужасные проклятия. Неранайя проклинал мать, что зачала раджу; пищу, что питает его; богатства, что принесла ему власть; он проклинал его, взывая к Будде и его мудрецам, заклинал солнцем, луной, звездами, сушей и горами, океанами и реками, всем живым на свете; проклял голову, сердце и чрево; клял самыми грязными словами, призывая болезни и бесчестье; называл плутом, дураком, зверем, самым последним из последних трусов.

Раджа слушал весь этот грубый вздор совершенно спокойно, нимало не меняясь в лице — ни один мускул даже не дрогнул! А когда несчастный исчерпал силы и бессильно упал — беспомощный и притихший — на пол клетки, господин мрачно и холодно улыбнулся, а затем повернулся и зашагал прочь.

Дни шли. Каждый день повторялось одно и то же: Неранайя осыпал проклятиями раджу, а тот молча слушал и никак не реагировал. Более того, он стал проводить больше времени в главном зале и даже завел привычку каждую ночь спать на галерее. Наконец, малаец устал и выдохся, а потому перестал реагировать на своего врага и замер в угрюмом молчании. Я наблюдал за ним. Он был мне интересен, и потому я отмечал малейшие изменения в его настроении. Похоже на то, что сейчас он пребывал в беспомощном отчаянии, но всячески старался это скрывать. Даже благородного права на самоубийство он был лишен. Если бы он захотел упасть и разбиться о каменный пол, то не смог бы выбраться. Не мог и заморить себя голодом — потому что слуги стали бы кормить его насильно. Порой он впадал в ярость: сверкал глазами и задыхался, но стал явно тише и разговорчивее — я нередко беседовал с ним, и он, похоже, общался даже с удовольствием. Неведомы были пытки, на которые его обрек раджа в будущем, но уже самое пребывание в таком жалком состоянии являлось самой настоящей пыткой. Неранайя прекрасно осознавал это, однако на судьбу свою не жаловался.

Тем не менее кульминация приближалась, и однажды ночью развязка свершилась. Хотя с той поры минуло немало лет, не могу не вспоминать о том, чему пришлось стать свидетелем, без содрогания.

Ночь была жаркой и душной. Поэтому раджа расположился на ночь в большом зале, но не на галерее, а приказал установить кровать прямо под ней, на полу — там было прохладнее. Я тоже не мог спать в своей комнате и потому решил устроиться в самой дальней части зала, у входа, за занавеской. Я улегся, когда уже была глубокая ночь. Мягко шелестели водяные струи фонтана, но я расслышал и некий посторонний звук — однообразный и невнятный, но необычный. Он доносился из клетки малайца, но само узилище было скрыто от меня фонтаном. Я удивился и заинтересовался, потому, стараясь не шуметь, прижавшись к стене, не выходя из-за занавеси, сместился в сторону. В зале царила полутьма, но мое предположение оказалось верным: Неранайя над чем-то трудился. Любопытство одолело меня, тем более что его злокозненность была мне хорошо известна. Потому я тихонечко приподнял занавесь и посмотрел на пленника.

То, что я увидел, меня поразило: зубами Неранайя разрывал мешок, который служил для него верхней одеждой. Он осторожно, стараясь не шуметь, отрывал длинные полосы ткани. При этом он поминутно бросал короткие тревожные взгляды на раджу. Тот спал, хотя дышал во сне тяжело и неровно. Оторвав очередную ленту зубами, злоумышленник — опять же зубами — крепил ее к ограде клетки, а потом, извиваясь всем телом и подобно гусенице, переворачиваясь, скручивал из них веревки. Их становилось все больше — по мере того как он отрывал новые и новые полосы. И так — с великим мастерством и терпением — Неранайя повторял и повторял одну и ту же операцию, пока вся одежда не была разорвана и превращена в веревки. Затем он начал связать их между собой, используя язык, губы и зубы. При этом свободный конец, чтобы не мешал, — прижимал телом. Так он изготовил довольно длинную — в несколько футов длиной — бечеву и за один конец, действуя ртом и зубами, привязал ее к ограждению клетки. Сначала я не мог понять его замысла, но теперь меня осенило: он собирается совершить нечто совершенно невообразимое — бежать из своего узилища. Сбежать — без рук и без ног! Но зачем? Так ведь раджа спит в зале! — от этой мысли у меня даже перехватило дыхание. Его толкает все та же отчаянная жажда мести! Даже если он совершит невозможное — переберется через ограждение клетки, что его ждет? Падение? Веревкой он воспользоваться не сможет — чем он будет за нее держаться? Он упадет и разобьется насмерть или покалечится. Но даже если это ему удастся, как он доберется до ложа раджи? Как бы глубоко тот ни спал, приблизиться к нему, не разбудив, не получится. Совершенно пораженный отвагой этого человека, я был убежден, что страдания, выпавшие на его долю, повредили разум, но тем не менее наблюдал за ним, затаив дыхание.

Связав несколько полос вместе, Неранайя соорудил короткую петлю на одной из стоек ограждения клетки. Длинный конец рядом с ограждением он захватил зубами; затем, извиваясь, с огромным трудом занял вертикальное положение. Потом, опираясь спиной, просунул подбородок в петлю и с большим усилием принялся давить вниз, пытаясь поднять нижнюю часть туловища на ограждение клетки. Усилия были так мучительны, что узник вынужден был то и дело прерываться. Он задыхался. Дышать, очевидно, было очень трудно и больно потому, что, даже когда он отдыхал, все равно оставался в напряжении: петля пережимала трахею и душила его.

Невообразимыми усилиями он-таки смог поднять нижнюю часть тела на ограждение и лечь животом на него. Затем начал осторожно продвигаться вперед. Достигнув равновесия, повернулся вокруг своей оси и улегся всем телом — грудью и животом — на ограждение. Разумеется, как бы ни старался удержать равновесие, он должен был неизбежно свалиться вниз, но этого не давала сделать веревка, одним концом закрепленная на ограждении (другой он сжимал в зубах). Беглец с такой точностью рассчитал расстояние между собственным ртом и местом, где крепилась веревка, что без труда мог удерживать горизонтальное положение. Если бы кто-нибудь рассказал мне о чем-то подобном, я решил бы, что человек лжет: совершить такое невозможно!.. Если бы не видел этого собственными глазами.

Отдохнув, Неранайя начал осторожно поворачиваться. Вот его живот лег на поручень, нижняя часть тела согнулась, и он стал скользить вниз. От свободного падения удерживала веревка, которую он держал в зубах. Безумец слегка ослаблял хватку, и под собственной тяжестью его тело медленно скользило вниз; сжимал — и движение останавливалось. Серьезную трудность представляли узлы — преодолевать их приходилось с великим напряжением сил. Но не только зубами он контролировал веревку — он ее сжимал шеей и плечом, да еще и петля у него была под подбородком. Теперь мне было совершенно ясно, что план, осуществление которого я наблюдал, был не просто тщательно, но скрупулезно просчитан. На его подготовку ушли не дни, а недели, и только такой сильный волей человек, как Неранайя, мог осуществить его. Я помнил, что в течение последних недель меня очень удивляли странные движения, которые он регулярно — буквально до изнеможения — выполнял в своей клетке: они были вовсе не случайны и целью своей имели подготовку к тому, что он сейчас делал.

И вот колоссальная и, на первый взгляд, совершенно невыполнимая задача, близка к исполнению. Но сможет ли он достичь поверхности пола невредимым? Ему грозила опасность — в любой момент он рисковал упасть, но сохранял спокойствие. Я видел его глаза: они сверкали, в них светилось торжество. И вот наступил, пожалуй, самый опасный момент: медленно он убрал подбородок с верхней части ограждения и повис на веревке, сжимая ее зубами. Очень медленно, почти незаметно и с великой осторожностью, начал движение вниз… и очутился на полу! Повалился в изнеможении… Но цел и невредим!

Что же теперь предпримет это чудовище? Я чувствовал возбуждение и прилив сил и готов был пресечь любое опасное действие с его стороны, но пока он ничего такого не предпринимал, и я не вмешивался.

Должен сказать, что его последующее действие меня удивило: вместо того, чтобы двинуться к спящему радже, он выбрал совсем иное направление. Быть может, я неправ, и негодяй просто решил бежать, а вовсе не задумал убийство? Но как он собирается убежать? Вообще-то, из дворца выбраться нетрудно — проще всего забраться по лестнице на галерею, оттуда в коридор, который ведет на открытую площадку, а там рукой подать до британского гарнизона — он расположен поблизости. Это легко осуществить, но не изуродованному малайцу — по лестнице ему не забраться.

Тем не менее он избрал именно то направление и стал продвигаться к лестнице: улегшись спиной на пол, нижнюю часть туловища направил в сторону цели, упершись головой и плечами в пол, выгибал позвоночник, толкал тело вперед. Процедура была мучительной. Тем не менее он повторял ее снова и снова, пока не оказался у подножья лестницы.

Стало окончательно ясно, что цель его — подняться наверх. Насколько, однако, сильной оказалась у него воля к свободе! Извиваясь, он ухитрился утвердить голову на вертикальной стойке перил. Я видел, как он посмотрел вверх и вздохнул: задача была невообразимо трудна, но в глазах его не было и тени сомнения — только решимость. Как же он справится с этим?

Его решение оказалось очень простым, хотя весьма смелым и рискованным. Впрочем, как и все предыдущие. Прижавшись к балясине головой, он смог перевалить тело на нижнюю ступеньку; затем, изогнувшись, улегся на бок; потом, помогая себе плечом и обрубком руки, вытянул голову и зацепился подбородком за опору следующей балясины, подтянулся и перевалился на следующую ступень. Так он и поднимался: очень тяжело, медленно, прилагая нечеловеческие усилия, но — поднимался! И, в конце концов, одолел лестницу, очутившись на галерее.

Стало очевидно, что объект его устремлений не раджа. Беспокойство, которое я ощущал по этому поводу, теперь совершенно рассеялось. То, что он уже проделал, ошеломляло — никакое, даже самое живое воображение, не в силах представить нечто подобное. Симпатия, которую, признаюсь, я, несмотря ни на что, всегда испытывал к этому ужасному, но несчастному человеку, теперь, разумеется, только увеличилась. А потому — пусть шансы на успех у него ничтожно малы — я всей душой желал, чтобы он преуспел. Любая помощь с моей стороны, разумеется, исключалась. Более того, никто не должен был узнать, что я оказался свидетелем его бегства.

И вот Неранайя на галерее. Мне его почти не было видно, тем не менее я улавливал движения и догадывался, что он приближается к выходу, ведущему из галереи в коридор. Наконец он подполз вплотную к балюстраде и, извиваясь всем телом, принял почти вертикальное положение — одна из балясин служила ему опорой. Он располагался ко мне спиной и какое-то время оставался в таком виде. Потом медленно повернулся и посмотрел в зал и на меня. С такого расстояния я, разумеется, не мог разглядеть черты его лица. Но та медлительность, с которой он совершал свои маневры, говорила, что человек устал — устал безмерно, до изнеможения. Ничто, кроме отчаянной решимости, не могло заставить его выполнить задуманное. Долгим взглядом, по кругу, он обвел зал, а затем посмотрел на раджу — тот спал внизу, прямо под ним. Их разделяло футов двадцать, если не больше. Неранайя смотрел на спящего долго и пристально. При этом, видимо, под действием собственной тяжести, тело малайца медленно скользило вниз — между балясинами… Внезапно он опрокинулся и полетел с высоты вниз! Я затаил дыхание, предчувствуя, что увижу сейчас, как тело рухнет на каменные плиты и разобьется! Но, вместо этого, он упал на грудь радже, увлекая того с кровати на пол! С криком о помощи я тут же бросился вперед и через мгновение оказался на месте катастрофы. К неописуемому моему ужасу, я увидел, что зубы Неранайи мертвой хваткой вонзились в горло раджи. Я сумел оторвать его от тела, но кровь владыки хлестала из разорванной артерии, грудная клетка была сломана, и он задыхался в агонии! Сбежались слуги, и они были в ужасе. Я повернулся к Неранайе… Он лежал на спине, лицо было залито кровью. Убийство, а не побег — вот что им было задумано с самого начала! И он использовал единственный способ, с помощью которого мог надеяться на осуществление злодейского замысла.

Я опустился на колени и увидел — он тоже умирал: при падении, видимо, сломал позвоночник. Он смотрел на меня и улыбался…

Так он и умер — с торжествующей улыбкой, замершей на устах.

Эссе