Евгеньич, как и в прошлый раз, в фирменной спецовке. И тот же самый чемоданчик с инструментами у него.
- Что случилось? Сейчас посмотрим. Кстати, вы не забываете раз в три месяца чистить фильтры?
- Я понимаю, за что наказан, - начинает Глеб, - но...
- Наказан?! - неподдельное удивление его собеседника. - Все, что ты просил, было выполнено. Просто яхта сейчас чуть задержалась в Гибралтаре, но не волнуйся...
- Я не об этом, - срывается на жалобный крик Глеб.
- А тогда о чем? - изображает непонимание Евгеньич. - Ты просил, я цитирую, 'успеха адекватного твоей книге' - ты его получил. Потребовал гениальности, это уже чересчур, конечно, но пожалуйста. Ты полгода жил в сознании собственной гениальности, со всеми причитающимися тебе муками и восторгами творчества. Ты был счастлив. Но тебе же все мало. Захотелось 'последней глубины'.
- Но мне не дали, - перебивает Глеб. - Потому, что это уже покушение на эксперимент и на твои права, на твою власть надо мной, ведь так?!
- Как не дали? Ничего не понимаю. Твоей новой глубины уже хватило, чтобы узнать правду о своем романе и о собственной гениальности. Чего тебе еще? - ворчит нарочито по-стариковски. - Наказание. Кара. Вот в античном мифе за такие проказы действительно была кара. Вот это я понимаю.
- Соблазнить меня свободой от собственной жизни и судьбы, но сделать рабом самого себя!
- М... м, быр! - Евгеньич морщится от слога и стиля.
- Заложником всего мелкого во мне, да? - не слушает, продолжает Глеб. - Но я никак не ожидал, что буду обманут и раздавлен тем во мне, что выше и глубже меня, - пытается сделать паузу, но у него не получается. - Почему все мое, что выше и глубже меня, оказалось таким злонамеренным и извращенным?
- Помнишь, Глеб, когда мы с тобой сговаривались, - Глеба передернуло от слова, - ты совершенно гениально угадал, что в нашей сделке кое-что будет зависеть от тебя и только от тебя, - разводит руками. - Ну, так и вот.
Глеб закричал, ударил стулом об пол, заплакал.
Они сидят на полу в гостиной: Глеб, вытянув ноги и откинувшись спиной на стену, Евгеньич, обхватив свои колени, подбородком упирается в колени. На панорамные окна комнаты лег свет заката.
- Я так понимаю, Договор остается в силе, - наконец, говорит Глеб. - Очень жаль.
- И у тебя впереди целая жизнь, - отзывается Евгеньич.
- Так бездарно победить эту самую жизнь, - кивает своим мыслям Глеб. - И при этом не заслужить ни того, что пытался когда-то назвать 'высоким адом', ни...
- Ловлю себя на том, что хочется сказать что-нибудь утешительное, духоподъемное. Но, знаешь, Глеб, как ни смешно, конечно, но мне не нравится врать.
Глеб теперь хочет немного. Усмехается: в полном соответствии с нынешним своим 'масштабом'. Он продал яхту и деньги отдал на благотворительность. Он ни с кем не общался. Не подпускал к себе ни журналистов, ни литагентов, ни критиков. Очень Большое Издательство выстроило такой пиар: великий писатель ушел в себя, чтобы переосмыслить жизнь и создать такое! Сколько могло этот пиар удерживало, что-то даже на нем заработало, но в конце концов сдалось.
Пусть у его родителей пройдут всегдашние их болячки. Их соседка, тетя Люся, добрая женщина, Глеб в детстве ее любил, третий год как парализована, пусть она снова начнет ходить. А дочка тети Люси, Люда, тихая, скромная старая дева, пусть найдет, наконец, свое счастье.
Глеб не обольщался здесь. У него не было претензий на 'искупление' - он только вначале надеялся на него, но теперь понимает. Но это давало ему покой. Не победа над 'той силой', не попытка выторговать у нее добрыми делами для себя что-то, но хоть какая-то автономия от нее и сколько-то достоинства.
Но время шло, а тетя Люся так и осталась парализованной, Людочка так и не встретила своего суженного, вообще никого не встретила. Городской сквер, за сохранение которого боролись местные жители, несмотря на желание Глеба защитить две эти аллеи и заросли шиповника, в конце концов вырубили и начали возводить бетонную коробку. Только родителям Глеба стало лучше, но все-таки ненамного. Ни о каком избавлении от хронических заболеваний речи все ж таки не шло.
- Что опять не так с вашим кондиционером? - говорит Евгеньич. Выслушав Глеба, рассмеялся: - Но это ж настолько просто. Мог бы и сам догадаться. Надоело уже. Чтоб я когда еще заключил Договор с кем-нибудь!
- Объяснил бы сначала, - останавливает его словесный поток Глеб, - а потом уже вместе и подурачимся, и посмеемся. Если это действительно вдруг смешно.
- По условиям сделки исполняются только те твои желания, в которых ты искренен, исполнения которых ты действительно и всем сердцем хочешь. Ты вообще-то должен помнить этот пункт нашего с тобой соглашения, пусть, не спорю, он там указан довольно-таки мелким шрифтом.
- Но я же всем сердцем хочу добра... делать добро.
- Это тебе кажется, что ты хочешь. Ты думаешь, что ты хочешь. Ты веришь, что ты хочешь.
- Не может быть!
Глеб полюбил. Не увлекся, не влюбился, а полюбил. Поразился сам. Но это так - взаправдашнее и настоящее. Он всегда был комичен в своем торжестве, в своих победах над жизнью, бездарен, пусть и успешен во зле, бессилен в своих попытках добра. Но вот любовь и счастье - внезапно и незаслуженно, но доподлинно и навсегда. Он понимает сейчас.
И прошли годы, все сбылось, все так. У него уже вырос сын и подрастает дочь. Жизнь течет себе в совокупности своих смыслов. У него раньше не было никогда такого чувства жизни... такого сознания жизни. Он давным-давно выбросил тот самый кондиционер. Он научился не желать. Это не было какой-то там победой над... и не стало источником некоей мудрости. Просто.
Когда стало ясно, что телефон не уймется, Глеб снял трубку. 'Это квартира великого писателя?' Глеб узнал голос Евгеньича. 'Ты очень хочешь, всем сердцем хочешь ничего не хотеть, - сколько торжества в этом голосе. - Так что, Глеб, не думай, что ты здесь самый хитрый'. Глеб посоветовал Евгеньичу засунуть этот свой силлогизм, он сам знает куда, и бросил трубку.
Пришло время, он обнаружил червоточину в своей любви. Он любит для себя . Искренно, сильно, но для себя. Это горько, но это так. Он выдержал и такую истину о себе. Не истерил и не звал Евгеньича. Досадно только, что не понимал этого раньше. А так, хорошо, что он знает. Знание не обернулось, не могло обернуться каким-то катарсисом, не добавляло ему 'глубины' или чего-то еще в этом роде, но истина самоценна. Он это понял теперь.
Смысл, суть бытия, пределы, может, даже изъян абсолюта? Тогда он не справился с этим, слишком много в этом было его самого - его страхов, обид, надежд, риторики, нервов, ответов, рецептов, судорог и борьбы. А сейчас... это чувство вины. За то, что спрятался от 'вопросов' в любовь и в счастье? Что-то убавив тем самым в счастье, ущемив, умалив саму любовь?! А еще и эта проблема 'ада', до которого надо бы дорасти, стать достойным его, соразмерным ему или же свободным от него... И что тогда все-таки есть человек? Для чего предназначен? Он подумает об этом. Еще раз. Впервые, то есть. У него еще осталось сколько-то времени...
Звонок в дверь. Лев глянул в глазок. В черной мантии, опираясь на трость, рукоять которой сделана в виде головы пуделя, стоит Евгеньич.
Переводы
Эдвард Митчелл
УЖАСНОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ 'ЖАБЫ'{1}
Не из-за недостатка предприимчивости или мужества капитан Питер Крам из Макрел-Коув, штат Мэн, не посетил в свое время Парижскую выставку на собственной шлюп-яхте 'Жаба'. И его знаменитая экспедиция провалилась не из-за каких-либо профессиональных недостатков. С тех пор, как капитан Крам отплыл на своем шлюпе до Бостона, несмотря на неблагоприятную погоду, в том числе сильный юго-восточный ветер с мыса Элизабет, и благополучно вернулся с грузом медфордского рома, хотя критики предсказывали неминуемую катастрофу, не было никаких сомнений в мореходных качествах 'Жабы'. Обычно в бухте Макрел-Коув признают, что капитан Питер Крам с триумфом достиг бы Парижа, но помешали злобные враждебные силы, справедливо ненавидимые и страшные для всех серьезных мужчин.
- О, 'Жаба' плывет, она плывет! - небрежно заметил капитан Крам своему соседу, дьякону Силсби, в его лавке в начале июня.
- 'Жаба' плывет, - согласился дьякон.
Капитан многозначительно посмотрел на дьякона, на лице которого появилось суровое выражение, как бы говоря, что суд ждет дальнейших сведений.
- Кто-нибудь из вас знает разумную причину, - продолжал капитан Крам, понизив голос до доверительного шепота, - почему бы 'Жабе' не перенести тебя, меня и сына Эндрю Джексона, Тобиаса, на большое шоу в Париж?
Дьякон пользовался репутацией человека, в трезвом состоянии обладавшего тончайшей логикой, как в богословских, так и в светских вопросах, на этой части морского берега. Он искренне сочувствовал проекту капитана, но считал, что сам должен действовать обдуманно, аналитически и осторожно.
- Хм! - сказал он, качая головой. - 'Жаба' - неплохая старая лодка.
- Она, - поддакнул капитан, - старая и выдержанная.
- Она не собирается разваливаться, - продолжал дьякон, - у нее дно хорошо прошпаклевано.
- С замазкой или без, - возразил владелец 'Жабы', - она ??плывет по ветру, как живая, и заботится о своем экстерьере, как леди.
- До Парижа далеко, - предположил дьякон, пересаживаясь с места на место, - и те, кто пускается по морю на кораблях (так можно сказать и о 'Жабе') отдает свою жизнь в руки стихии.
- Дьякон! - сказал капитан торжественно. - Вы не собираетесь превзойти Провидение или отрицать действенность молитвы? Разве вы не пойдете со мной вместе?
- Верно, - сказал дьякон, успокоенный комплиментом. - Благочестивый человек не боится ни ярости урагана, ни ярости левиафана. Вы уверены, что проложите курс?