Липкий персиковый сок капает на домашнюю тогу; чтобы его оттереть, Цезарь слюнявит палец, бурча:
– О, благородные патриции, вы страдаете расслаблением мозга!
Ему ужасно хочется с кем-нибудь поделиться своими соображениями, не опасаясь, что его перебьют, назовут мальчишкой и посмеются.
Но мать, как и положено благонравным матронам, далека от политики, а его приятелей занимают попойки, гладиаторские бои и потешные сражения, во время которых они бряцают мечами, радуясь, что отметили друг друга царапинами в шутливой потасовке. Еще все они наперебой влюблены, и это лишает их остатков разума: они пишут дурные стихи, неумело щиплют арфы и мечтают о чьих-нибудь глазах, похожих на звезды, вечном блаженстве слияния душ и прочей щенячьей ерунде.
Цезарь мечтает, как муж его тетки полководец Гай Марий придет к нему за военным советом, благодаря которому Сулла потерпит позорное поражение, а Марий со слезами на глазах пожмет его руку и скажет, что никогда не встречал подобной стратегической дальновидности в столь раннем возрасте.
И он не пишет никаких дурацких стихов, возможно, лишь бросает в печку пустые листы с одной начальной строкой «О Рим, осененный божественной милостью!»
Дальше у него не получается сочинить, ни Каллиопа, ни Эвтерпа, ни, уже тем более, Эрато{6} его не благословили. Ему остается только писать повесть о собственной жизни, которая обязательно будет блистательной. А Рим, осененный божественной милостью, может катиться в Тартар. Фигурально выражаясь, разумеется.
Впрочем, пока с ним не происходит ничего увлекательного и заслуживающего памятных слов, а Город лихорадит, и даже сам воздух кажется больным и жарким, будто Рим охватила горячка и он мечется в своей огромной каменной постели.
Держать при себе мысли, порхающие быстрокрылыми птичками в сознании, становится все труднее, они делают его беспокойным и требуют беседы.
Разговор с глупцом тягостен и вреден для ума, разговор с мудрецом – живительный источник познания, но все знакомые Цезарю мудрецы давно умерли, они живы лишь на пергаменте старинных свитков и не могут ответить на все его вопросы.
Подходящий собеседник находится поистине удивительно, когда однажды Цезарь случайно сбивает со стола глиняную амфору с вином. Блики медового солнечного света плавают в красной влаге среди осколков.
У прислуживающего Цезарю раба, наклонившегося, чтобы прибрать беспорядок, вдруг мелькает на губах задумчивая улыбка, через миг сменяющаяся обычным бесстрастным выражением ожившей мебели, имеющей по прихоти богов те же конечности и голову, что и у свободных людей. «Нет ничего совершеннее, чем наше общество. У нас нет ничего, что противоречило бы справедливости и добродетели. Что же касается рабов, то их собственно не следует брать в расчет».{7}
– О чем ты сейчас подумал? – с любопытством спрашивает Цезарь раба, проследив направление его взгляда.
Сам он видит на полу разбитое целое, окропленное алым.
– О гражданской войне, доминус{8}, – отвечает раб, не разгибая спины и не поднимая взгляда, как положено всем низшим.
Но ответ, слетевший с его губ, принадлежит не животному и не мебели.
У раба птичий греческий акцент, проклевывающаяся проплешина на макушке и короткое имя плебея и чужеземца. Его рот словно бы все время улыбается, а глаза – внимательные, как у хорошо обученной собаки.
Цезарь начинает задавать ему вопросы, как той женщине из лупанария, сначала редко, а затем все чаще, и раб не кажется удивленным, откликаясь на интерес пытливого юноши. Он отвечает бойко и споро, он говорит, что родился вольным человеком, но уже почти об этом забыл, и что на его родине бывают холодные вечера, и темно-синяя глина Аттики поразила его в свое время больше белоснежного мрамора Пароса, и что греки ненавидят название Ахайя, которым римляне лишили его страну лица, и что Сулла, собрав там войска, пойдет с ними на Рим.
– Боги! – Цезарь восторженно хлопает в ладоши. – Я тоже так думаю! Но, похоже, во всем Риме это не приходит никому больше в голову. Как они не видят, что за человек этот Сулла? Как не понимают, что он желает себе той же власти, что была у царей? Они словно ослепли, оглохли и заперли разум на замок! А что, по-твоему, хочет сделать Сулла?
– Он возьмет Город приступом и станет диктатором. Многие поплатятся тогда за свою слепоту.
Это был первый раз, когда Цезарь узнал, что его раб Косма никогда не ошибается.
Сулла объявил себя диктатором меньше, чем через год, и лишь два человека знали о том, что он так поступит, возможно, раньше него самого.
С младенчества он привык слышать, что род его происходит от богини Венеры, и раньше мысль об этом заставляла его голову кружиться, пока он не понял, что это красивая ложь.
Кроме того, чтобы утвердиться в мире, недостаточно иметь богиню в родословной. Все египтяне считают себя потомками богов, но подчиняются римлянам, хоть и зовут их дикарями. В Риме говорят, что боги Египта проиграли Марсу, потому что слишком стары и потеряли былую мощь.
Молодой Цезарь не верит в богов, но чтит и опасается их немилости, как и все образованные люди его эпохи.
Простолюдины же верят истово, как дети, и отчаянно, как отвергнутые поклонники, все еще надеющиеся вернуть милость охладевших возлюбленных.
Размышления о народной вере приводят Цезаря к смелой, безумной мысли.
Если он желает подлинного преклонения, однажды люди должны объявить богом его самого.
Он не собирается опираться на одну тень Венеры, стоящую за его спиной.
В конце концов, женщины переменчивы.
– Женщины переменчивы, – обращает он великое откровение к склоненной у его ног макушке с проплешиной. – Еще Вергилий писал, что они непостоянны.
Цезарю семнадцать лет, он постиг всю сложность бытия, служит на мелкой должности при храме Юпитера, носит остроконечную шерстяную шапочку и постную физиономию благочестивого священнослужителя. При желании он уже может отрастить настоящую бороду, вот так-то!
– Хорошенькие мысли для того, кто скоро женится, – замечает Косма, зашнуровывающий сандалии господина.
– Я смотрю на вещи трезво. Много ли мы знаем таких достойных матрон, как матушка и тетя Юлия? Моя невеста Корнелия прелестна, и я горю от страсти к ней, но станет ли она примерной женой? Вдруг появится щеголь, который начнет за нею волочиться? Даже добродетельные женщины падки на лесть.
– С таким настроем лучше вовсе не жениться.
– Не жениться?! – восклицает Цезарь гневно. – Сам Сулла не заставит меня отказаться от дочери Цинны. Он косо смотрит на наш брак и грозится лишить меня того невеликого состояния, которым я обладаю. Но я плевать хотел на его угрозы!
– Будем ли мы так же плевать на тирана, если окажемся в проскрипционных списках? Девичья красота не стоит того, чтобы идти наперекор Сулле. Попомнишь мои слова, если тебе придется бежать из Рима.
– Ты слишком дерзок, – хмурится Цезарь, – я велю тебя выпороть.
– Как тебе будет угодно, доминус. – Косма поднимается с колен и склоняет голову, как впряженный в плуг вол.
Его дутое смирение выглядит уморительно, но смеяться нельзя, иначе раб окончательно обнаглеет.
Происходит обычно так: Косма язвительно комментирует хозяина, Цезарь суровым тоном обещает подставить его под плети, раб немедленно раскаивается и готов принять заслуженное наказание.
Ни один из них в это не верит, но они должны соблюдать правила, мать и так укоряет Цезаря за то, что позволяет греку неслыханные вольности:
– Что подумают люди, если услышат? Как бессовестно пользуется он твоим расположением!
Однажды Цезаря сражает один из его мучительных приступов, накатив внезапно, словно в голове разбушевалось горячее море и залило изнутри целиком, не дав и вздохнуть.
Цезарь болен и никогда не излечится, но не жалуется на страдания и переносит их стойко. Больше всего его беспокоит то, что припадки лишают его власти над собой, превращая в беспомощную жалкую тварь, как воющие в предчувствии ножа жертвенные быки, которых он закалывает в храме.
Теряя сознание, он словно исчезает совсем, впадая в беспамятство. Чья-то могучая рука опускает его лицом в мертвые воды Леты и держит, пока в разуме не погаснет последний светильник.
Иногда же во время приступа он не забывает себя, но слышит льющуюся откуда-то дивную музыку, к нему приходят необыкновенные видения, окрашенные закатным багрянцем, полуденным золотом и царственным пурпуром, и они так причудливо прекрасны, что ему не хочется возвращаться назад.
А бывает, его окружают со всех сторон вспышки, белые огни полыхают на изнанке век, пожар взвивается в голове, и после терзает чудовищная боль в груди и в животе, сопровождаемая сильной рвотой.
После судорог он всегда мерзнет и слаб, как младенец.
В детстве он верил, что проклят за неведомые грехи кем-то из богов. Врач, лечивший заклинаниями и сожжениями пряно пахнущих курений, сказал, что в ребенка, неистово колотящего по полу ногами, вселяется Марс. Другой целитель, увидев идущую изо рта пену, заявил, что его посещает Нептун. Третий, отмечая яростный зубовный скрежет стиснутых челюстей, уверял, что мальчик проклят Кибелой.
Цезарь молил свою прародительницу Венеру о заступничестве перед богами, но та не желала ему помогать. Когда он подрос, то отправился на поиски медицинских трактатов и узнал, что Гиппократ связывал «священную болезнь» с особенностями строения мозга. О проклятьях богов целитель не упомянул.
Но от людей его недуг необходимо скрывать. Бог не должен валяться на земле с пеной у рта, даже человек едва ли может себе такое позволить. Большинство людей разбежались бы при виде его судорог, а кто-нибудь, решив, что в него вселился злой дух, мог бы и убить.
Пока ему везет, и его секрет хранится в пределах дома, где свидетелями припадков становятся только мать и рабы, на лицах которых ему доводилось видеть отвращение и ужас.