– Марк Юний – изумительный юноша, – заявляет вдруг Цезарь ни с того, ни с сего, да так страстно, будто Косма успел с ним поспорить.
– Изумительный, – соглашается раб.
Соглашаться со всем подряд это лучшее, что можно сделать в таких случаях.
– Он рассудителен не по летам.
– Неужели? – голос раба звучит так, будто ничего любопытнее он в жизни не слышал. Он учился быть актером вместе с Цезарем и тоже преуспел в этом мастерстве.
– У него необыкновенно благородное лицо, вторящее прекрасным материнским чертам, тонким и скульптурно отточенным. Это ли ни примета принадлежности к древнейшей семье? Мальчик – вылитая госпожа Сервилия. Не странно ли, как мало унаследовал он от отца?
– И впрямь, странно.
– Брут безусловно относится к легендарному роду, и я не хочу показаться высокомерным и предвзятым, но его плебейское происхождение заметно по внешности.
– Плебей как есть! – вторит Косма, гадая, не переборщил ли с этой фразой, но Цезарь его все равно не слушает, бывают такие монологи, прикидывающиеся диалогами, во время которых второй стороне нужно запастись терпением, пока первая изливается.
– А как Марк-младший рассуждает об идеалах демократии! – изливается первая сторона с нехарактерной умильностью. – Пока его пустоголовые сверстники думают лишь о том, кто сумеет дальше попасть в состязании по плевкам. Говорю тебе, он станет одним из виднейших деятелей Республики.
– Выдающийся юноша, – вставляет Косма положенную реплику, он стоит у Цезаря за спиной, поэтому может позволить себе закатить глаза к расписному потолку.
– Не правда ли?! – подхватывает Цезарь оживленно. – Он очень интересно сопоставляет естественное право с народным, подводя к общему знаменателю божественного. Хотя у меня есть подозрение, что самые консервативные идеи насчет устройства Республики он подхватил у Цицерона. Но пусть Марк Туллий меня недолюбливает, я первый готов объявить этого мечтателя о мировом государстве великим человеком. Кто оспорит его превосходство в вопросах красноречия?
– Никто не оспорит, – говорит Косма быстро. – Кстати, о великих людях. Мы, вроде, собирались стать новым Александром? И после покорения Галлии двинуться на Британию, где, по слухам, землю пучит золотом, а море – жемчугами. Пора бы собираться. Не послать ли за нашим легатом Антонием? По правде сказать, я уже за ним послал от твоего имени, он в атриуме ожидает приема. Самое время обсудить сборы войск.
– Да, – отвечает Цезарь, – конечно. Зови его. Нужно сделать Марку подарок.
– Антонию? – удивляется Косма. – С чего бы это?
– Не Антонию, а Бруту!
– У вас, римлян, слишком мало имен, каждый второй – Луций, или Гай или Марк, немудрено и запутаться.
– Это потому, что ты невежественный чужеземец, – заявляет Цезарь надменно, от любви даже он становится глупее, забывая, что чужеземец помнит все имена и частенько ему подсказывает, от чего все верят, что хозяин знает, как зовут каждого солдата.
Цезарь, которому оба брака не принесли наследника, принимает подозрительное участие в ничем не примечательном мальчишке, у которого тощие плечи сгибаются под весом древнего имени Брута – освободителя, изгнавшего последнего римского царя Тарквиния, борца с тиранией, кинжала народного гнева в длани Республики, ярости богов во плоти.
– В Иллирии я приобрел меч Александра. Вранье, наверное, мнимыми вещами Великого целый дом можно заполнить, если верить каждому пройдохе-торговцу. Но вещь старинная и работы чудной, он будто сам в руку ложится, так искусно сделана перемычка на рукояти, – протягивает Цезарь мечтательно как ценитель хорошего оружия. – Мне бы хотелось подарить его Бруту.
Тебе хотелось бы быть его отцом, думает Косма, даже Цицерона, которого терпеть не можешь, приплел к своей пространной речи.
Раб нетерпеливо ждет, когда беседа вывернет в деловое русло.
Госпожа Сервилия обожает Цезаря, Цезарь обожает госпожу, перенеся часть своих нежных чувств на ее сына, и все это, конечно, очень хорошо, но на носу выступление в Галлию, край дикий, непокорный и опасный. В Испании сопротивление было малочисленным, но галлы, объединившись с германцами, выметут из страны римлян, как служанка смахивает пыль. Поход будет тяжелым, жестоким и кровавым. Но он того стоит: если Цезарь покорит Галлию и прилепит эту разобщенную землю к телу Рима, тот в ноги ему поклонится и, может статься, объявит царем.
Будущий царь, задрав к облакам подбородок, вертит в пальцах нераспечатанное письмецо, сулящее ему тысячу лобзаний. Верно римляне говорят: влюбленные безумны.
Косма незаметно вздыхает и отправляется за Марком Антонием, с трудом отрывая того от осады смазливой служанки, и тащит его к Цезарю, ворча про себя, что один занят любовью, другой – девками и пьянками, третий – мечтами о мировом государстве, и во всем Риме лишь один несчастный греческий раб думает о лошадях, вооружении, корме для двуногих и четвероногих, и о том, что скоро пойдут дожди, и дороги размоет, стало быть, быстрее надо в Галлию шагать, благородные господа, быстрее!
После совещания один благородный господин удаляется, а второй велит наполнить ему ванну и подать лучшую одежду, настроение у него превосходное, и он негромко насвистывает, пока не чувствует упершийся ему в спину взгляд.
– Что? В чем дело? – тон у Цезаря легкий и благодушный.
Косма мнется, не решаясь высказать опасений.
– Говори, – подгоняет хозяин. – Чем ты опять недоволен?
– О наших визитах к госпоже Сервилии ползут слухи, – начинает раб вкрадчиво.
– И что с того?
– Это не понравится отцу госпожи Кальпурнии, на которой мы собираемся жениться.
– Я рад, что ты принимаешь так близко к сердцу мои интересы, но хочу напомнить, что жениться собираюсь я один, – отвечает Цезарь весело. – Всем известно, что это политический брак, и Кальпурнию Пизону, и его достойной дочери. Здесь нет никаких секретов, никто в наше время не женится по любви. Это альянс союзников, а не песнь на стихи Алкея{12}.
– Зато похождения Цезаря – песнь на стихи, которые пишут на общественных уборных.
– Неужели ты думаешь, что я снизойду до чтения настенных надписей?
– Глас народа – глас Бога, – произносит Косма наставительно. – Сплетни марают твое имя. Госпожа Кальпурния благочестива и горда, твоих связей на стороне не потерпит. Коли разведется с тобой, потеряешь поддержку богатого и влиятельного рода.
Цезарь мрачнеет и начинает казаться старше и жестче, похожим на собственные изваяния, начавшие появляться в городе, а потом произносит почти жалобно:
– Трудно прожить всю жизнь без песен Алкея. Уеду в Галлию, неизвестно, на сколько лет затянется война, может быть, я не вернусь уже в Рим. Я могу себе позволить хотя бы раз?..
Косма разводит руками:
– Что я-то могу сказать? Не у меня нужно спрашивать.
– А у кого? – усмехается Цезарь. – Не у авгуров же, они все – мошенники.
– Нам не хватает слухов о спальне, мы прибавим к ним то, что он богохульник. Как же ты неосторожен!
Улыбка возвращается к Цезарю, взгляд мерцает озорными огоньками, словно он задумал одному ему ведомую проделку:
– Жить нужно без оглядки, не озираясь пугливо по сторонам и боясь шагу ступить. Про меня можно многое сказать, но только не то, что я трус.
– Некоторые называют это сумасшествием и заносчивостью.
– Они просто завидуют, потому что постоянно боятся умереть.
– А ты нет? – Косма смотрит на хозяина с глубочайшим интересом.
– А я, – отвечает Цезарь, – слишком занят. Новый поэт Катулл, отчего-то меня невзлюбивший, написал недавно: «О, как сверкает опять великолепная жизнь! Кто из живущих счастливей меня?» Не подобрать ли мелодию? Такие чудесные слова должны звучать со струнами. Но нет, щипать арфу я не могу. Знаешь, я поразительно бездарен в искусствах.
Бодрым шагом он направляется в терму и, опустившись в душистую теплую воду, напевает, фальшиво и счастливо.
Слуга приносит Марку Антонию ломоть хлеба на серебряной тарелке.
Плесень ползет по черствой корке, как гангрена, если внутри нет мошек и личинок, считай, повезло.
Антоний поднимает взгляд на слугу, как будто надеется, что из-под его плаща сейчас вылетит настоящий обед.
– Что-нибудь еще, доминус? – спрашивает тот неуверенно.
– Да, – отвечает Антоний, – принеси устриц, перепелок, кабанью голову с черносливом и бочку фалернского. Или проваливай!
Слуга растворяется в серой мути холодного дня.
Антоний выходит из палатки, жуя хлеб на ходу. Бурая грязь в белых проплешинах тающего снега чавкает под ногами, чав-чав, сытая грязь, съевшая так много трупов за последнее время.
Марк Антоний высовывает голодный язык, ловя капли нудно, но обильно моросящего дождя. Ледяная вода приятнее того похожего на мочу пойла, что еще можно раздобыть в римском лагере, от дождя меньше тянет блевать.
Земля вокруг Алезии выглядит так, будто боги обрушили на нее огненный смерч.
Крепость окружает двойной ряд возведенных Цезарем частоколов, один обращен вовнутрь, другой наружу – на помощь верховному галльскому вождю Верцингеториксу спешит его брат, ведущий с собой, как докладывают разведчики, неисчислимое войско. Земля скалится им навстречу выросшими из нее деревянными клыками, но это чужая земля, и она не на стороне Рима.
После многолетней войны галлы знали, что у них остался последний шанс отстоять свободу, они попрощались с жизнью, поэтому взять их на смерть оказалось трудно, в таком состязании воли сдался бы любой полководец.
Цезарь ломает последний предел – предел здравого смысла.
Марк Антоний не знает, поклоняться ли ему или втихаря ударить в грудь мечом, собрать войска и объявить: «Пошли домой, ребята, в Тартар это дерьмо». Продолжая сражаться, он не до конца понимает, почему это делает. Цезарь похож то на Юпитера, то на одержимого.
Трупы сожжены по обряду, но застоявшийся смрад отравляет окрестности, напоминая о тех, кто сгнил здесь заж