Млечный путь — страница 1 из 9

Млечный путь

Дом в горах

1

День еще только начинался, а ночная прохлада быстро отступала в укромные лесные чащобы, в заросшие кустарником глубокие волчьи овраги. Вершины гор, необъятные просторы дальних степей плывут в дрожащем мареве, сливаясь с белесым горизонтом. Стояла самая жаркая пора середины лета.

Раннее тихое утро. Едва потускнела разгоревшаяся алым пламенем заря на востоке и выглянуло солнце из-за гряды ближних гор, как заиграла золотом и серебром мелкая рябь на поверхности Голубого Озера. Медленно, будто нехотя, сползают с листьев капли тяжелой росы, оживают цветы, раскрывая сонные бутоны навстречу теплу и свету. Величаво покачиваются кроны деревьев на еле заметном верховом ветру.

Вот уже десять годочков каждым летним утром, обмирая сердцем, встречает Мансур эту пробуждающуюся красоту. Мужчине вроде бы к лицу быть сдержанней, прятать свои чувства даже от себя самого, но как устоять перед волшебством рождающегося у тебя на глазах нового дня? Как скрыть охватывающий душу священный восторг, почти языческий трепет перед огромностью и грозной силой мира, если собственная твоя жизнь — всего лишь миг в его неисчислимых веках?

С волнением, затаив дыхание, всматривается Мансур в бледнеющее небо, озаренные утренним светом вершины гор, бескрайние лесные просторы. Смотрит и не может насмотреться. И переживает непонятную горькую радость, жадное чувство неутоленных желаний. Не оттого ли, что с каждым разом открывает все новые краски и узоры, не замеченные доселе приметы бесконечного совершенства природы, а в себе самом — увы! — лишь печаль...

Так начинается утро Мансура.

Вот стоит он, взбодрив себя улыбкой, и старается настроиться на неотложные дела. Мягкий, как парное молоко, ветерок прошелестел по кустам шиповника, взъерошил густые, с обильной проседью волосы Мансура, и он, спохватившись, спешно зашагал в сторону грибовидной скалы. Все привычно: почти без передышки он взобрался на вершину утеса, приставил к глазам полевой бинокль и начал внимательно осматривать окрестности. В такую сушь за лесом нужен глаз да глаз. Того и гляди, от случайной искорки или непогашенного окурка вспыхнет пожар.

Пока все было спокойно. Куда ни глянь, точно в забытьи, мирно дремлют подернутые легким туманом вековые леса. Даже поднявшие поутру невообразимый шум птицы приумолкли в глухих чащах.

Величавый покой, охвативший природу, смахнул с души Мансура тревожные ночные думы. Теперь, как всегда, в самый раз заняться повседневными делами.

Он — страж леса, точнее сказать, охраняет его заповедную часть от пожаров и, конечно, от лихих людей, охочих в любое время года бить птицу и зверя. Зимой Мансур живет в ауле и обходит леса на лыжах, по весне перебирается по первым проталинам на это сухое плато на берегу Голубого Озера, чтобы остаться здесь одному до самой черной осени. Днем и ночью, в зной и ненастье бродит он по непроходимым чащобам, оберегая покой обитателей леса. Стоит ему заметить где-нибудь тоненькую струйку дыма, как уже бежит по проводам срочное сообщение в контору заповедника, примостившегося там, в низине, близ родного аула Мансура. И получаса не проходит — над подозрительным участком начинает стрекотать вызванный из соседнего лесхоза вертолет. А прогремит ружейный выстрел и закружат над опасным местом всполошенные птичьи стаи, Мансур бросается туда, точно солдат в атаку, забыв про свои шестьдесят лет.

Случается такое не часто. Зная неуступчивый характер вездесущего стража, браконьеры не очень-то и суются в пределы заповедного леса. Но обязанности Мансура не ограничиваются борьбой с любителями легкой поживы и предупреждением пожаров. В сущности, не хватило бы пальцев на руках, чтобы перечислить все тс большие и малые дела, за которые он в ответе. Ему надо хотя бы приблизительно знать число птиц и зверей, примечать места их гнездовий и зимовок, определять пору набухания почек и цветения деревьев, как, впрочем, и время листопада. А чтобы знать и помнить все это, не обойтись без подробных записей. Словом, Мансур — и страж, и работник, и своего рода научный деятель. Его постоянные наблюдения — незаменимый источник ценных сведений для работников заповедника.

Убедившись, что его лесным владениям пока никакая опасность не грозит, Мансур спустился вниз, открыл двери амбара и выпустил на волю своенравную, шалоглазую козу. Не успел он ее подоить и пристегнуть длинной веревкой к старому дубу, как из чулана черным колобком выкатился радостно повизгивающий щенок — дар куштиряковских ребят Наиле. Не желая оставлять щенка в ауле, внучка Мансура чуть не за пазухой принесла его сюда, на хутор. Звали щенка Актырнак, что значит «Белый коготь».

На шум и возню выполз из-под крыльца старый лохматый пес Пират. Лениво потягиваясь и пластаясь брюхом по земле, он было подался вслед за хозяином в дом, но тот требовательным взмахом руки велел ему остаться на улице: мол, не спеши, свой завтрак, хоть и не больно заслужил, получишь, как обычно, на амбарном крылечке, а мне в первую очередь надобно покормить маленькую гостью.

Девятилетняя Наиля учится в школе-интернате в районном центре. Приехала на каникулы к бабушке Фатиме в Куштиряк и тут же пристала: «Хочу к деду в горы» — и просилась до тех пор, пока не добилась своего. Теперь она, как цветок за домом на пустыре, будет все лето скрашивать одинокое житье Мансура. По вечерам девочка требует от деда сказку, днем, как бабочка, порхает на взгорье, по зеленым лужайкам, собирает разноцветные камешки, чтобы одним их видом сразить интернатских подружек, между страницами старых книг засушивает всякие листья и цветы. Частенько, увязавшись за дедом и яростно сражаясь с комарьем, собирает в кустах сладкие лесные ягоды. В скором времени должна подоспеть сюда старшая сестра Мансура Фатима, и тогда начнется хлопотливая сушка и заготовка на зиму разного лесного добра: закипят медные тазы с черно-бурым смородинным и янтарным земляничным вареньем, затрепещут на ветру связки целебных трав. Страда!

Наиля приехала сюда бледной, слабенькой. Здесь на свежем воздухе да на козьем молоке стала день ото дня крепнуть, набираться сил прямо на глазах. И двух недель, кажется, не прошло, а уже и щечки у девочки разгорелись румянцем, округлились, и голубые болезненные прожилки на тонких ручках исчезли.

Взглянет Мансур на внучку — и забьется сердце в тихой радости: оживает дитя! Девчушка от горшка два вершка, а смышлена не по годам и готова не только делить грустное одиночество деда, но и быть ему душевной опорой. Это ли не утешение обоим?

Будить Наилю не пришлось — и подняться успела, и в озере искупаться. И вот уже бежит навстречу радостно повизгивающему щенку, забавно размахивая мокрым полотенцем и заливаясь звонким смехом.

«Живи долго, внученька, никогда не знай хвори и напастей», — шептал Мансур умиленно, любуясь девочкой и одновременно готовя завтрак.

За чаем Наиля неожиданно спросила:

— Дед, а дед, почему ты живешь здесь совсем один?

— Вот тебе на! Да ведь служба моя тут, — только и нашелся Мансур, не понимая, куда клонит внучка.

И она не заставила себя ждать:

— А до этого?..

— До этого, говоришь? Да, раньше я был не один. Поначалу ни один человек не бывает один... Была у тебя бабушка. И отец твой жил в ауле со мной. А как уехал он, я и перебрался на берег Голубого Озера... Наелась? Иди, детка, играй. — В одиночестве Мансур отвык от долгих разговоров. Вот и с внучкой он так же немногословен, хотя нашлись бы для нее ласковые и теплые слова. Чтобы как-то сгладить неловкость, бросил будто невзначай: — Можешь бинокль взять с собой.

Девочка захлопала в ладоши, набежавшую было на лицо тень как рукой сняло:

— Я на скалу заберусь, ладно? Лес буду смотреть! — и тут же выбежала вон.

Новая теплая волна захлестнула грудь Мансура. Забыв убрать со стола посуду, он поспешил за внучкой. Опомнился во дворе: куда это я? Собирался-то осмотреть борти, еще с вечера приготовил всю нужную снасть. А взвалил он на себя этот труд добровольно года четыре назад — ведь какое богатство пропадает ни за что ни про что.

Помнит Мансур, как в былые, еще довоенные времена люди охотно промышляли бортевым медом, да и сам он мальчишкой любил увязаться за взрослыми в лес. Их, знатоков этого дела, было немного — помнится, два или три человека, но они не вернулись с войны. Вот старый промысел и забылся.

Перебравшись на берега Голубого Озера, он по ровному гудению догадался, что здесь обитают пчелы, отметил для себя три места. Не без труда разыскал Мансур в ауле кое-какие снасти, оставшиеся от бывших бортников, отобрал мало-мальски пригодное, подновил-подправил и приспособил к делу. Начал, можно сказать, от скуки да в забаву, но увлекся не на шутку. В скором времени руководители заповедника тоже почувствовали пользу от этого будто бы случайно возникшего из небытия промысла и вот уже два-три года наделяют Мансура полновесным планом — в несколько пудов меда. А мед-то лесной каков! С чем сравнить его аромат и целебным нектаром напоенную сладость!..

Наиля давно уже забралась на скалу, расположилась там по-хозяйски: на шее бинокль, на плоском, как стол, камне разложены книжки. Рядом — шаловливый Актырнак. Чтобы по неосторожности не сорвался со скалы, глупыш привязан тоненьким шнурком к молодой березе, проросшей из каменной расщелины. Девочка то и дело приникала глазами к биноклю и с сосредоточенным видом обозревала просторы леса. Помощница!

— Если что заметишь, крикни мне. Я буду тут неподалеку, — наказал ей Мансур. Серьезность, с которой он сказал эти слова, как бы подчеркивала особую важность ее наблюдений.

Пошел было Мансур к лесу, да бросил взгляд в устрашающе ясное, словно выгоревшее, небо. На восточном его окоеме появилась темная точка. С каждым мгновением она увеличивалась в размере, пока не обрела черты беркута, плавно парящего на мягко подрагивающих крыльях. Старый знакомец Мансура. Можно сказать, сосед и безмолвный собеседник. Он тоже считает себя хозяином этих гор.

Беркут сделал над озером полный, четко очерченный круг и, зорко всматриваясь в заросли кустарника, стал планировать в сторону хутора. Мансур погрозил ему кулаком:

— Эге-е! Улетай-ка ты отсюда, ищи себе поживу в другом месте!

Всего неделю назад, пользуясь отсутствием хозяина, крылатый разбойник утащил несмышленыша козленка, осиротил его дойную мать. Как же посмел он после такого снова сюда явиться? Мансур рассердился не на шутку. Конечно, он мог бы одним выстрелом снять его с высоты. Мог бы, да рука не поднималась. Сколько здесь живет, ни разу не брал на прицел ни птицу, ни зверя. Даже шального медведя не трогал, разве что выстрелит в воздух, чтобы отпугнуть, да и то в редких случаях, когда нельзя без того. Свято чтил Мансур закон заповедника: не должны здесь греметь ружейные выстрелы, ибо где еще мирно жить и плодиться беззащитному зверю в наше жестокое время?

Дошел ли до беркута гнев Мансура или нет, но тот вдруг издал какой-то скорбно-пронзительный клекот, похожий на стон, и стал отмерять неровные круги над озером. А может, высматривал там кого? Но нет, скорее всего, услышал суровый окрик человека, ибо круги стали шире и ровнее, все выше уводя птицу в бескрайнее небо, к дальнему горизонту. Что ни говори, а достает у гордеца понятия не соваться туда, где есть люди.

С каждым взмахом крыльев беркут отдалялся от притихшего хутора, от сверкающей глади Голубого Озера, а Мансур, завороженный необъятностью неба, все смотрел и смотрел вслед темной точке. «О небо! Храни его, единственного моего сына...» — прошептал он, не в силах унять хватающую за грудь боль. Вместе с этой болью томила его душу непрошеная печаль, и он чувствовал, как ослепительный, пронизанный беспощадным солнцем небесный океан давит на него своей невесомой тяжестью.

Вдруг что-то теплое, мягкое прильнуло к его ногам, и он, перестав блуждать глазами в воздушном мареве, только тут заметил увязавшегося за ним Пирата. Боль в груди отступила, Мансур вздохнул с облегчением.

— Эх ты, засоня! Проморгал козленка, — сказал он псу с упреком. Тот завилял хвостом, подобострастно подняв на хозяина слезящиеся глаза. — Не тащись за мной, там от тебя не столько пользы, сколько... — и, не договорив фразу и не оглядываясь, зашагал своим путем.

Виновато опустив голову, старый пес направился в сторону пегой козы, которая паслась на изумрудно-зеленой лужайке, и выбрал для отдыха плоский камень, разогретый на солнцепеке. Коза покосилась на него, но приставать не стала, только фыркнула то ли с презреньем, то ли сердито: мол, лежи уж, бедолага, если ни на что другое не способен, не все ли тебе равно, где дремать... Коза, конечно, права по-своему. Она дает молоко. А молоко нравится и хозяину, и тому же Пирату. Теперь еще вон невесть откуда появившаяся здесь девчонка сует кружку, не дожидаясь дойки. Посему пегая, хоть и с норовом животное, цену себе знает, держится с достоинством. И к Пирату, который не сумел уберечь ее козленка, относится с откровенным пренебрежением.

Мансуру нынче повезло. Уже к обеду ему удалось перенести из бортевых ульев в амбар с десяток сотовых рам, а на их место установить новые, пустые. Недаром сказал кто-то: лен посеешь — с рубашкой будешь. Верно сказал. Не пропали старания Мансура: для развода поместил с осени искусственные соты в дуплах и снабдил их прикормом. Начиная с весны зорко следил за тем, чтобы не нагрянули пчелы-воровки, называемые хурнаками. И вот награда — полные рамы меда!

Так-то оно так, да сам Мансур уже не тот, чтобы карабкаться на каждое меченое дерево, обмотав себя кирамом — ременными подвесками. Нелегко одному справляться с пчелиным хозяйством. Без молодой подмоги, видать, не обойтись. Здесь сила да ловкость нужны, а уж ремеслу научить долго ли.

Впрочем, лукавит старый, сам перед собой притворяется. Если бы не хотелось, если бы силушку свою да здоровье жалел, то и сидел бы себе вон на той скале. В том-то и дело, что нравится ему эта возня, доволен он ею. Потихоньку раздуваешь тлеющую в дымаре труху и, мягко уговаривая осердившихся пчел, водишь им по дуплу. Хмельной дымок вгоняет их в одурь, делает вялыми и пассивными. Тут уж не до всяких отвлеченных мыслей. Кому не известно, что пчела не любит спешки и грубости? Обращайся с ней осторожно, с уважением и нежностью, проявляй полное внимание, и она тебе ответит тем же. Нет, тут недосуг думать о всяких прочих вещах!

Главное в этом деле — терпение. Скажем, забралась пчела под сетку, поползла вверх по виску, запуталась в волосах, зажужжала там, затрепыхалась. Всяк ли терпеливо выдержит такое? А если не одна пчелка, а несколько? Да ужалит какая? А если целый рой избрал тебя своим насестом?.. Ох, непростое это дело — пчела, и если обучать кого из молодых, то надо приваживать исподволь, без спешки, чтобы он самую суть и тайну ее открыл для себя...

Так, мысленно разговаривая с самим собой, приближался он к недетскому вопросу Наили насчет его, Мансура, одиночества. Впрочем, почему же недетскому? Это мы только считаем детей несмышленышами, а они, что пророки, видят взрослых насквозь, судят их своим высшим молчаливым судом. Вот спросила она, и холодом обдало деда, даже сердце трепыхнулось в груди на миг, зашлось болью. В голове зашумело от внезапно нахлынувших воспоминаний, которых он всячески избегал. Если уж совсем невмочь становилось в бессонные ночи, когда память бывает особенно привязчивой, мог встать и шагнуть за порог. Иной раз так до самого рассвета бродил неприкаянно по берегу озера, убегая от разыгравшейся памяти. Удавалось. Но легче почему-то не становилось...

Вот еще один день минул с его немудрящими заботами. Еще один календарный день прошел для лесов благополучно. Накормив внучку и заперев козу в амбар, Мансур накинул на плечи старую телогрейку и занял свой вечерний пост — вершину грибовидной скалы. На этот раз он не стал возражать против присутствия Пирата. Тут уж лучшего спутника не сыскать. До ранней зорьки им предстоит еще дважды или трижды повторить свой маршрут. И только в краткий предутренний час Мансур позволит себе прикорнуть малость. Но и этого часа хватает ему с лихвой. Что ни говори, отоспал он свое, переглядел сны за долгую жизнь.

Кругом тишь и теплынь. Ушли в дремоту горные кряжи, до макушки покрытые лесом. Только иногда вскрикнет спросонья дурным голосом какая птица да раздастся будто бы совсем рядом фырканье лося, заставляя вздрогнуть даже бывалого человека, да плеснет неугомонная рыба на озере. И вновь — мертвая тишина.

В такие часы мнится Мансуру, будто стоит он на перекрестке неведомых дорог, а может, и на какой-то головокружительно высокой вершине. Внизу, по печально-тихим долинам, движется людской муравейник. Куда движется, к каким горизонтам устремляется? Исполненный какой-то властной внутренней силы голос беззвучно вопрошает Мансура: чего стоишь? Спускайся вниз! Затеряйся в этом сонме земных твоих сородичей и спеши, спеши в путь! Но все в Мансуре противится той недоброй воле: а как же лес? Кто станет за ним смотреть? Да и лес ли только! Предайся он минутной слабости, и лишится сей мир своей последней опоры, неусыпного своего стража...

Луна еще не взошла, но сонная земля озарена зыбким сиянием Млечного Пути. Каждая звезда Большого Ковша, запрокинутого над самым хутором, блещет так близко и крупно, что кажется, приподымись на цыпочки, потянись рукой — гулко упадут они в твою ладонь, как яблоки с яблони. Но «гулко падают» те звезды только в стихах поэтов. Даже могучие, стремительные ракеты летят до самого близкого из ночных светил месяцы и месяцы, а то и целые годы.

Вопрос внучки не давал покоя. А Мансуру хотелось убежать от него, улететь на той воображаемой стремительной ракете. Но не уйти от ответа. Даже невинный вопрос ребенка переворачивает душу, ворошит былое. Думать не хочется, а заботы и воспоминания сами собой накатывают, как волны. Казалось бы, зачем? Жизнь прожита, все рвы, ямы да кочки остались позади. Живи себе тихо-мирно, наслаждайся покоем, не трави душу понапрасну. Но не в силах человек отбросить заботы, пока жив. И мысли Мансура неотвязно о сыне Анваре, о молодом и гордом соколе с покалеченным крылом.

Анвар, Анвар... Ему всего-то сейчас тридцать лет. Золотая пора человеческой жизни. Только-только расстался с молодостью, вступил в пору мужской зрелости. И чтобы в это самое время судьба подставила тебе подножку! Уж не рок ли это? Ведь именно в том благословенном возрасте беда пришла и к самому Мансуру. Конечно, беда беде рознь, но кому от этого легче?

Лишь месяц назад пришло от Анвара письмо. Долго оно заставило ждать себя. Кажется, все выгорело за время ожидания внутри у Мансура. Вся душа исстрадалась. Не стерпел, отбил наугад телеграмму — авось заставит откликнуться безмолвного адресата? Безмолвного или бездушного?

Нет, неспроста ныло отцовское сердце: беда случилась с сыном ранней весной во время испытания нового самолета. Молнией проносившаяся в небесах машина внезапно вышла из повиновения и, как необъезженный скакун, с остервенением начала то падать вниз, то взмывать ввысь, вспыхнуло крыло. Не сразу отозвался пилот на приказ наземных служб, до последней минуты пытался спасти машину и выбросился, когда высота стала совсем уж критической. Парашют едва успел раскрыться, как недавно освободившееся ото льда болото хлюпнуло под ногами Анвара. Пока он, теряя сознание, пробирался сквозь топь и заросли камыша, пока его искали спасатели, захлестнувшая по горло ледяная вода сделала свое дело: легкие Анвара были безнадежно простужены, а при падении сломана нога.

До самого лета провалялся он в госпитале, не подавая никаких вестей. Отца, видите ли, не хотел беспокоить. А о том, какую запоздалую боль принес ему своим молчанием, невдомек молодому. У него свое, видите ли, горе: запретили летать. Оно конечно, простуженные легкие да неуверенно ступающие ноги — любому человеку не в радость. А уж для пилота, тем более для испытателя боевых машин, и того горше. Но где же ему и приходить в себя, сил набираться, как не у отца в ауле? Чем другим лечиться, как не кумысом? Мансур-то в лепешку разбился бы, чтобы создать ему нужные условия. И сумел, кажется, убедить сына. Но сердцем чует Мансур: трудновато будет Анвару возвращаться к прежней жизни. А начать новую... Ох, ему ли не знать характер сына! Его порода. И дала она о себе знать еще в школьные годы.

С тревожным любованием приглядывался Мансур к своему честолюбивому наследнику, который почему-то напоминал ему стрелу в неумелых руках, вот-вот готовую сорваться с тетивы. Торопился парень в большую жизнь! Спешил и рвался к заветной цели, в загадочную, романтическую, как ему казалось, жизнь летчиков и ни о чем другом, кроме своей мечты, думать не хотел. Но разве не таким вот неукротимо нацеленным на мечту и волевым должен быть испытатель боевых самолетов? Да, не хлипкому телом и слабому душой подобная судьба, тут и говорить не о чем. Только вот как сложится после этой аварии жизнь Анвара? Сумеет ли он одолеть беду, выдержит ли?

Трудное выпало ему детство. Родился в тот год, когда Мансура отправили в далекую Сибирь валить лес, возить песок да щебень в тяжелой железной тачке. Трудился мужик, страдал в неволе, а мысли его были здесь, возле жены и сына. Но снова увидеть жену, ненаглядную и горемычную свою Нуранию, ему не суждено было, ушла она из жизни, когда исполнилось Анвару три года. Вернулся Мансур в родные места, увидел сироту, и горько ему стало... В самую сокровенную пору, когда человек делает первые шаги по земле, Анвар остался без матери и был лишен отцовской ласки.

Малыш не знал отца и любить его не мог. Помнит Мансур, как они встретились: взглянул четырехлетний карапуз на него хмуро, исподлобья, точно волчонок, и странная злоба мелькнула в прищуренных глазках. Слова не промолвил, по-медвежьи косолапо потопал прочь.

И так и этак подступался Мансур к строптивому потомку, а тот знать не хотел отца, уклонялся от его ласк, на все мирные переговоры сердито зыркал глазенками и качал головой. А главное, молчал, только мычание какое-то издавал. И если бы не слышал Мансур издалека его заливистый смех и бойкую речь, решил бы: немой. Да лучше бы безъязыким ему быть, потому что сынок первыми же после долгого молчания словами сразил отца наповал: «Уходи. Я тебя не люблю». Упало сердце, промямлил Мансур в ответ что-то насчет своего отцовства. Но в ответ услышал еще более беспощадно-убийственное: «Ты не солдат!» Ледяной пот прошиб Мансура. «Ты ошибаешься, — ответил он, потрясенный несправедливостью сыновнего приговора. — На войне я был и солдатом, и офицером. Я воевал... А родился ты, когда меня не было здесь. Потому ты меня и не знаешь». И тогда малыш раскрылся и выплеснул наконец трагедию своей души: «А почему ребята говорят, что ты сидел в тюрьме и что у тебя нет ни медалей, ни погон? Мне такой папа не нужен».

После этих слов свет померк в глазах Мансура. Не помня себя, он хлестко шлепнул сына по щеке, один-единственный раз за всю жизнь — от боли и отчаяния. В ту черную минуту ему вдруг показалось, что во всех его унижениях, муках виновато это маленькое неуклюжее существо, приходившееся ему родным сыном. А тот замер с широко раскрытыми глазами. Не заорал благим матом, как бы поступили на его месте другие дети, слезинки единой не проронил, не бросился прочь сломя голову. Нет, смотрел на отца широко раскрытыми глазами, жег раскаленными угольками зрачков, которые в тот миг стали удивительно похожи на материнские. «Ах, Нурания! Боль моя неизбывная, любовь моя негасимая!..» И вот с тех самых пор обжигают его необъятно расширившиеся глаза маленького сына, нет-нет да всплывая из небытия, и — в упор, в упор! И ком поперек горла. Пощечина сыну — дело житейское. Но пощечина сироте?..

Но та злосчастная пощечина и сломала лед, дала первый толчок к сближению, и в этом опять-таки проявилась порода, натура мальца, для которого подобная встряска была куда действенней самых ласковых и проникновенных слов. Главное, он поверил, что отец был солдатом, воевал против фашистов. Играя с ребятами в войну, маленький Анвар должен был ощущать, что играет в папу и его врагов, должен быть двойником своего отца. Перелом в сыне был, может быть, самым важным событием в жизни Мансура.

Да, он был и солдатом, и офицером. И совсем неплохим, а, напротив, смелым и удачливым. И вот вызвали его после возвращения из мест заключения в районный военкомат, произнесли какие-то нелепые, похожие то ли на извинение, то ли на утешение слова, и боевое прошлое как бы кончилось для Мансура. Кончилось и ушло до поры в небытие. Лишь военные документы, ордена и погоны остались на радость сыну, который теперь окончательно поверил, что отец бил фашистов.

Давно известно, что беда одна не ходит. Когда наконец Мансур вернулся к нормальной жизни и, стиснув зубы, готов был трудиться на любых самых трудных местах, — в течение месяца, один за другим, ушли из жизни его родители. Сперва отец, затем — мать. И жизнь его опять погрузилась во мрак, в котором суждено ему барахтаться вместе с маленьким сынишкой. А ведь был он еще не стар — едва за тридцать перевалило. И хоть ныли по ночам фронтовые раны и жестко серебрилась на висках седина, грудь дышала молодой энергией. Пережитые невзгоды не только закалили Мансура, но и ожесточили. Ему хотелось жить и работать наперекор всему и всем.

Внешность его была — залюбуешься: рост выше среднего, широкая грудь, открытое лицо. Только подковообразные усы, с которыми он никак не хотел расставаться, делали его несколько старше. Старше, но и солиднее, что особенно ценится в мужчине. И разве могли равнодушно пройти мимо такого вдовые женщины, едва-едва вступившие в золотую пору жизни? А разве не заглядывались на него и бойкие на язык, и тихого нрава девушки, всяк по-своему мечтающие о любви? Было, все было. Только сам он так и не решился остановить на ком-то свой выбор и завести новую семью. Ему казалось, что тем самым он предаст любовь Нурании, осквернит выпавшие на ее долю страдания. Думал: нет у него на такое права.

Но закрадывалось порой сомнение в душу: а может, совершает ошибку, сохраняя верность, которую от него никто не требует? Сын еще мал, ему нужна если не мать, то хотя бы забота женских рук. Думал, терзался. Случилось однажды так, что казалось: никто и ничто не остановит его.

Он готов был уже сдаться, уступить судьбе. Позднее Мансур думал о той поре с раскаянием и стыдом. Но черту все же не перешел и потому сохранил уважение к себе, столь необходимое для честного, много испытавшего в жизни человека, хотя счастья ему это не добавило.

Жизнь, малоприютная, скупая на радость, пошла своим чередом. Мансур уговорил старшую сестру Фатиму, потерявшую в войну мужа, наглухо заколотить выстроенный перед самой войной дом и перебраться в просторную отцовскую избу, где он жил вместе с сыном. Так и зажили, сколотив семью из осколков прежнего благополучия.

Не заметил Мансур, как пролетели годы, и опомнился, когда Анвар заявил, что уезжает в летное училище. Не верил отец, что тот поступит, а узнав, что поступил, не ощутил радости. Вот оно, эгоистичное родительское чувство! С новой силой заныли фронтовые раны, и уже не только по ночам. Болезнь свалила в постель в самый разгар ремонтных работ в совхозе, где работал тогда Мансур. Вот когда он почувствовал неоценимую помощь и заботу сестры. Что бы он стал делать без нее? Так и этак прикинул, взвесил «за» и «против» и, едва оправившись от болезни, решил взяться за восстановление хутора на берегу Голубого Озера.

Сыновья вырастают и уходят своей дорогой. Это извечный закон жизни. Вот и Анвар упорхнул из отцовского гнезда. Знал ли он, думал ли когда-нибудь, чего стоило отцу вырастить его, поставить на ноги? Ради него Мансур отказывал себе во всем, отдавал ему все силы, как старое дерево гонит свои животворные соки молодым ветвям. Все, что есть в нем хорошего, работа на пределе сил, бессонные ночи — все для сына, для его будущего. Пусть станет добрым человеком, осуществит заветную мечту. Пусть продолжит жизнь своей матери, жизнь ее близнецов, сгоревших в огне войны.

Анвар вырос крепким и трудолюбивым парнем, во многом похожим на отца. Что ж, и это уже далеко не так мало, и Мансур благодарен судьбе. А то, что сын с детства бредил самолетами и космосом, — знак времени. Раз так, почему было не поддержать его в мечте о будущем? Но вот пришло расставание, и все обернулось тоской и печалью. Как-то забылись сразу неприятные черты в характере сына, внезапные перепады настроения, будто их и не было вовсе.

Да, хоть и не часто, но огорчал Анвар то вспышкой беспричинной грубости, то нахлынувшей невесть откуда меланхолией. Так и не смог Мансур разгадать причину этих капризов, непредсказуемых всплесков его угловатой натуры и тяжко страдал от этого. Но с самого начала твердо решил не срываться в любой ситуации, не отвечать на грубость раздражением. Его такт и выдержка придавали их взаимоотношениям постоянное равновесие, помогали сыну с головой отдаваться учебе и своим увлечениям. А наградой стало окончание школы с медалью и осуществление заветной мечты — поступление в летное училище. Мансур внутренне был убежден, что все изъяны в характере сына идут от него, от отца, а все лучшее — от матери, незабвенной Нурании. Может, так оно и было.

Горький ком сдавил горло, оборвал дыхание. Досадливо поморщившись и ругая себя за слабость, он тяжело стал спускаться со скалы.

Над темными кряжами уже разлилось призрачное сияние невидимой луны. А может быть, солнца? Да, скорее всего, именно солнца. Значит, Мансур снова, за воспоминаниями, утратил чувство времени и попросту проморгал ночь. Тогда пора укладываться спать. Но едва ступил ногой на крыльцо, вздрогнул от телефонного звонка в передней комнате. Кому неймется в такую рань?

Звонил научный сотрудник заповедника Савельев, человек новый, мало знакомый Мансуру. Встречаются они редко, а встретятся — всего-то и разговора «здравствуй», «до свидания». Слишком далеки друг от друга по службе молодой ученый и старый лесной сторож. Потому звонок этот в столь неподходящий час показался Мансуру особенно странным.

Но еще более странными показались слова, произнесенные в трубку Савельевым: «Через полчаса у Голубого Озера приземлится вертолет. Прилетайте сюда! Срочно! На замену вам отправим человека». А последние слова и вовсе поразили Мансура: «Не забудьте приодеться да захватить еды на день-два».

Опустив трубку на рычаг, Мансур остолбенело уставился на аппарат, не зная, что и подумать. Из внутренней комнаты донесся голосок Наили:

— С кем ты там разговаривал, дедушка?

— Почему не спишь? Рано еще, — только и нашелся что сказать Мансур. Но, увидев появившуюся в дверях внучку, поспешил улыбнуться, скрыть свое беспокойство. — Вот повезло, могу бабушку твою Фатиму навестить. Может, вместе с ней и назад вернемся.

...Увидев в дверях вертолета сестру, Мансур и вовсе растерялся. А та чуть не бегом ему навстречу и запричитала с сокрушенным видом:

— Ах ты боже мой, не говорят мне, скрывают что-то... Оказывается, в Москву тебя отправляют. Что бы там могло случиться?

Не говорят, значит. Но тут и без того ясно как день, просто так в Москву отправлять не станут старого человека. «Анвар», — мелькнуло в мыслях. Вот оно, случилось...

И парень-практикант, прилетевший на замену, и пилот ничего не могли объяснить, только плечами пожимали: «Велено доставить». Да, да, быстрее надо добраться до конторы...

Пока он наспех объяснял практиканту его временные обязанности да наказывал сестре, чтобы на ночь запирала амбар с козой и убрала подальше ружье, потому что ручаться за молодых нельзя, — грязно-зеленый вертолет яростно загудел, завертел стрекозьими крыльями, а стоило Мансуру подняться в кабину, тут же взвился над хутором и понесся на запад.

Через четверть часа Мансур вошел в контору, и Савельев вручил ему телеграмму.

— Не откладывая садитесь вон в тот «уазик», чтобы поспеть на вечерний поезд. Утром проснетесь в Уфе, а там дневным самолетом в столицу. — Сказал — как отрубил и протянул на прощание руку, отсекая всякие расспросы.

Какой бы спешной ни была дорога, Мансур упросил водителя завернуть на деревенское кладбище. Не может он уехать, не постояв у могилы Нурании и не укрепив свой дух в мысленном разговоре с ней.

«Здравствуй, Нурания!» — прошептал Мансур, опускаясь на колени возле невысокого могильного камня, вытесанного им самим из плоского плитняка. Он мог бы поставить у изголовья покойной памятник не хуже других. Нет, не поставил. Не от скупости — от внутренней скромности, из чувства протеста тем ловкачам, которые сбежали в трудные для колхоза дни в города, а потом понаставили крикливые дорогие памятники на могилах своих родителей, в одиночестве скончавшихся от тоски и болезней. Вину ли свою хотели смыть, долги ли неоплатные думали оплатить? Или богатством своим решили блеснуть перед односельчанами? Приходилось слышать Мансуру, как хвастались эти ловкие, хваткие люди, приезжая в аул: мол, во столько-то сотен обошелся памятник, знай, мол, наше бескорыстие! Можно подумать, добрую лошадь приобрели.

Бог с ними, поставили и поставили. Уж если при жизни эти усопшие старики и старухи хлебнули горя через край, то хоть праху их досталось уважение. И то сказать: чем лучше поросшие бурьяном и сровнявшиеся с землей заброшенные могилы? Тоска, уныние сплошное от вида таких могил. Известно ли кому, чьи останки лежат в них? И будет ли кто искать их через десять — пятнадцать лет? Жили когда-то люди на свете в безвестности, мыкали горе и ушли в небытие, словно и не было их вовсе. По приметам Мансура, поодаль от тропы, за оградой, могила Зиганши. Этого злодея, жившего без чести и совести, никто сейчас и не вспомнит. А ведь умер-то всего два года назад! Да что там чужие люди — собственные дети Зиганши забыли дорогу в аул.

Чуть дальше покоится старуха Сарбиямал, соседка Мансура. И тоже могила неухоженная. Стоит за это постыдить дочь покойной — Марфугу, что живет теперь в Каратау, да и старшую при случае взгреть. Не то Гашуре в свое время достало ума превратить отчий дом в дачу, а лучше сказать — в вертеп, и все лето пировать да куражиться с городскими друзьями. Но чтобы привести в порядок могилу матери... А ведь вся жизнь Сарбиямал прошла на колхозной работе, в бедности и неусыпных заботах о куске хлеба для пятерых дочек-сирот. Еще в молодости оставшись вдовой, она выходила, поставила их на ноги. Как можно забывать такого человека!..

От Гашуры мысли Мансура сами собой скакнули к ее сыну Марату. «Эх, Марат, Марат! И на твою юную голову свалилось столько бед и напастей, что хватило бы на век взрослого человека. Не поняли тебя родители, не до того им было. Мысли у них не шли дальше крикливого, напоказ, достатка, желания переплюнуть других. А в итоге? Чуть было не сломали судьбу единственного сына...»

Простой уральский камень почти тридцать лет венчает поросшую изумрудной травой могилу Нурании. Дорогие многосотенные памятники потрескались по краям, выщерблены кусками, а этот стоит неколебимо, словно от самого себя получая стойкость и неубывающую силу. Ни свирепые морозы, ни жара и ливни — все нипочем.

Мансур вытянул руку, осторожно погладил зеленую травку, укрывшую приземистый холмик, и тут же заметил, что стебель юшана[1], вырванный им в прошлом году, появился снова. Вот так каждый год: он вырывал, а стебель упрямо прорастал из остатков корня. И Мансур сдался. «А вдруг в этом есть какой-то тайный смысл?» — усмехнулся он не без суеверного чувства.

— Это я, Нурания... — зашептал Мансур. — Опять нам что-то грозит. Но ты не волнуйся. Лишь бы сердце выдержало, а там уж я... Да, да, Нурания, прорвемся, не сомневайся.

«Прорвемся!» — его любимое выражение. Его клич и пароль, поддерживающие в трудную минуту.

Забыв вытереть повлажневшие глаза, он поднялся на ноги, постоял будто в нерешительности и не спеша зашагал прочь. Горькая усмешка застыла на губах Мансура. Он с удивлением думал об упорстве полынного стебелька...

2

Не зря сказано: мы предполагаем, бог располагает. В данном случае бог — закон дороги. Мансур рассчитывал к утру добраться до Уфы, оттуда два с небольшим часа воздушного пути — и Москва. Но дорога диктовала свои законы. Кому только ни показывал Мансур злополучную телеграмму, как ни доказывал, то унижаясь, то кому-то чем-то грозя, — ничто не помогло: билет на самолет достать ему не удалось.

Правда, в какой-то момент один из начальников с широкими золотыми нашивками на рукавах темно-синего кителя дрогнул перед ним и пообещал помочь, но вскоре и он пошел на попятную: «Ну, добуду я тебе билет, а дальше что? Видишь, сколько народу в залах ожидания? Цыганский табор! Не летают самолеты. Никуда не летают. Почему, спрашиваешь? А черт его знает почему. Из Москвы нет. Вот тебе мой совет: садись в автобус или бери такси — и дуй на железнодорожный вокзал. Я звякну туда по телефону. Попадешь на вечерний поезд, поспишь две ночки — и будешь в Москве».

Нет, не мог понять Мансур, почему в эту летнюю пору, когда люди снуют по всей бескрайней стране со своими неотложными делами, в отпуска и из отпусков, самолеты вдруг перестали летать. Какие только догадки и толки не услышишь по этому поводу. И чем дольше засиживаются люди в аэропорту, тем невероятнее становятся их предположения. Один из таких, с женой и двумя детьми, направляющийся на Украину, к могиле погибшего в войну брата, всерьез уверял, что не хватает керосина. Ну, не глупец ли! Если в нашей стране его не хватает, то как же обходятся те страны, что живут на покупном горючем? От другого слышишь: «Вокруг Москвы вот уже два или три дня бушуют грозы и ливни». И опять же вранье, потому что по радио передавали совершенно другое. Впрочем, осатаневших от томительного ожидания пассажиров понять можно, тут невесть что заговоришь. Так что же, рот им прикажете закрыть? Ничего удивительного, что еще один болтает, подмигивая, о летающих тарелках, из-за них, дескать, пилоты боятся подняться в небо.

Так и пришлось Мансуру махнуть на все рукой и податься на железнодорожный вокзал. Хорошо, начальник тот оказался человеком слова — стоило Мансуру пробраться к кассе и назвать свою фамилию, как он незамедлительно получил билет.

Сколь ни была угнетающа мысль о двухсуточной тряске в вагоне, она пугала меньше здешней толчеи, ожидания «летной погоды», пустых хлопот. «Нет уж, чем ждать самолета, лучше мало-помалу двигаться», — утешал он себя.

А беспокойные думы его уже в Москве. Что там его ждет? Почему невестка Алия не написала обо всем ясно и подробно, а все как-то в обход: мол, в службе Анвара предвидятся перемены и было бы, дескать, желательно, чтобы отец приехал, и как можно скорее. Нет, видно, неспроста телеграмма, не в переменах каких-то дело. Алия женщина умная и сдержанная, деревенского человека в такую пору от дел отрывать беспричинно не станет. Скорее всего, Анвар опять угодил в какую-нибудь передрягу. Или вновь прикован к постели, осложнения какие-нибудь... Иначе разве стали бы вызывать в срочном порядке?

Ворочается Мансур на своей полке, от дум своих уйти хочет, заснуть себя заставляет. Но куда там! Не выходит из головы Анвар. А мысль о нем тянет другую, третью, одно воспоминание вяжется ко второму... Нет сна и покоя даже в поезде. Сидеть бы сейчас да смотреть бездумно в окно, созерцать мимолетные, беспрерывно меняющиеся картины проносящегося мимо пространства. Нельзя опять же — ночь. Ничего не видать, кроме огней. Что и говорить, нашла на тебя ночная бессонница — и воспарила память птицей в небо! Летит, куда ей захочется, в такие дебри тебя заводит, такие закоулки начинает ворошить, что в другое время и не вспомнишь вовсе.

А поезд задержится где-то ненадолго и снова несется вперед. Спят пассажиры, и только Мансуру не до сна.

Как там лесной хуторок на берегу Голубого Озера? Справляется ли студент-практикант с делом? Не отлынивает ли от работы, ссылаясь на свое временное пребывание на посту? Чего доброго, отыщет ружье и начнет палить для забавы или со страха... Словом, с какого боку ни подойти, поездка эта совсем не ко времени. И годы не те, и здоровье не то. Отъездился Мансур, покатался по свету, напереживался. Чаша жизни испита, можно сказать, до донышка, и дорога уткнулась в лесной хутор, последний островок в жизни, куда навечно прописан он сам и где сейчас обитают самые близкие ему существа. Мансур цепляется за эту мысль, проникаясь умилением, и немного оттаивает в груди. Вот о нем-то, о хуторе, и следует думать ему в тишине вагона, и ни о чем другом.

Последний островок. Последняя гавань... Долго он шел к ней, брел трудной и петлистой дорогой. Дошел и словно бы сбросил с плеч некий груз, освободил душу и тело от гнетущей тяжести. И это уже хорошо. Не каждый благополучно добирается до своего последнего островка. И то сказать, Мансур шагал по жизни открыто, ни за чьи спины не прятался, наравне со всеми делил невзгоды и радости времени. Чего еще? И сейчас могут кое-что его натруженные руки, и уголек продолжает тлеть в домашнем очаге. Нет, не может он сетовать на судьбу, жизнь свою проклинать. Конечно, звезд с неба не хватал, и шатало его под ветром, и на землю кидало. Но вставал, отряхивался и шел дальше. Никому не досаждал жалобами — сожмет скулы до зубовного скрежета, губы в кровь искусает — и вперед, вперед... А если столь неровной и ухабистой была его дорога, кто в том виноват? Сам ли, жизнь ли... Да не все ли равно, в конце концов! Если жизнь, то, значит, сам ее такую избрал. А если сам, то зачем винить жизнь и людей?..

Кружились, цепляясь друг за друга мысли. А сквозь смеженные веки процеживался странный свет, и вычерчивалась в нем полоса солнечного берега, зеркальная гладь Голубого Озера, ветлы, свисающие к самой воде. Душе покой и глазам радость... Но помнит Мансур это озеро и в бурю, его бешеные волны, кипящую пену, свинцовые брызги, взлетающие в мутное, взбаламученное небо. Не так ли и жизнь человеческая: то в гору, то вниз, то тишь да благодать, то шальная буря, валящая с ног. Но, сказать по правде, что твоя жизнь перед вечностью? Одно мгновение, сон мимолетный. И почему она так сладка и желанна, несмотря на все горести и невзгоды? Не потому ли, что нами движет смутное подспудное чувство нашей нужности в круговороте бытия, а раз так, то и причастности к вечному? Вот оно! Каждый человек — звено в цепи поколений, и жизнь его бесценна. Уйдет он — останется потомство, останутся его дела, заботы, мечты, их подхватят другие. И так без конца...

А покуда Мансуру надо дорожить своим последним пристанищем, которое дарит ему покой и отдохновение на старости лет. Придет время, он станет частицей вечных гор, как и его бесчисленные предшественники. В том и суть, что каждая пядь родной земли близка сердцу, дорога глазу и слуху человека. И поросшие мхом валуны, некогда скатившиеся с горных вершин, и тонкие ручейки, выбивающиеся из каменистых расщелин, подобно змеям, и леса...

Что от века было у наших людей в изобилии, так это земли. Но таков уж человек — все ему мало. Он проникал в такие дебри, в такие неприютные места, где и черти не гнездятся. Вот и на берегах Голубого Озера, которые даже посейчас поражают глаз своей дикостью, согласно давним преданиям, объявился некогда смельчак, решивший бросить вызов самой природе. Бог весть откуда он взялся, от закона ли бежал, грехи ли великие пришел замаливать перед богом, о том умалчивает легенда. Но известно, что, вымерив здешние труднопроходимые версты выносливыми, как у волка, ногами, человек тот, можно сказать, взял штурмом горную вершину и соорудил там небольшую хижину. Обзаведясь жильем, он объявил войну этим лесам и каменистой почве, не столько полагаясь на топор и ножи, сколько на свой неукротимый нрав и упорство. Долго ли жил, недолго ли, то неведомо. Итог — одинокая могила под грибовидным утесом, изъеденный дождем и ветром камень над ней, где острым железом выбита замысловатая арабская вязь. Полустертую эпитафию с трудом, но можно еще разобрать: «Здесь нашли последний приют останки безродного скитальца. Прости, аллах, грешную душу раба своего». Вот и все, что известно о том человеке. Даже имя свое он унес с собой в землю. Явился на свет божий, дополнил книгу грехов человечьих несколькими новыми страницами и ушел из бренного мира.

Но не оборвалась после него жизненная тропа к берегам Голубого Озера, о чем свидетельствует небольшая пещера в скале. И сегодня там можно увидеть остатки бывших нар, обломки самодельного стола и детской колыбельки, подвешенной к потолку на одеревенелых сыромятных ремнях. По углам валяются черепки от глиняной посуды, всякий прах и крошево, по которым и представить нельзя первоначальный предмет. Выходит, жили тут. Да еще о продолжении рода заботились!..

Все это — день вчерашний. А день сегодняшний — просторный дом, сложенный из неохватно могучих бревен, не на годы — на десятилетия, крыша сотворена из широких и толстых досок, крыльцо — из дубовых плах. К дому примыкает столь же надежный амбар с крепким запором, и все эти строения вплотную прижаты к отвесной скале и напоминают некое крепостное сооружение, только вала недостает. Впрочем, вполне возможно, что при закладке дома учитывались и фортификационные его свойства, отнюдь не лишние в условиях лесного окружения, когда любой лесной зверь или бродяга может заглянуть ненароком во всякий час дня или ночи. Сама скала напоминает сторожевой пост. С ее макушки открывается необозримая, завораживающая взгляд панорама. В сущности, скала и служит для этой цели — пост неусыпного стража лесов.

Ну, а жители Куштиряка называют горное жилище «Хутором Мансура», так как этот странный аульский отшельник вот уже более десяти лет живет высоко над ними в суровом одиночестве. Пусть себе называют! Люди ко всему на свете лепят метки да ярлыки. Если у каждой лощины, скалы или брода есть свое название, почему бы жилому уголку Мансура не называться хутором его имени?..

Колеса вагона стучат по рельсам. Что-то скрипит и позвякивает, где-то звенит посуда. За окном время от времени вспыхивают огни, с оглушительным грохотом проносятся железные мосты... Когда в сорок шестом Мансур возвращался из Венгрии, почти все время простоял на ногах возле окна. Да, молод он был тогда, чертовски молод! И будущая жизнь представлялась бесконечной и чарующей, как песня. Грезы, мечты!.. Но разве не было чарующей песней то, что он отыскал Нуранию и зажил с ней, как одна душа? И возвращение на родину, и друзья детства и юности, и родительское тепло... Нет, не все, далеко не все было таким уж безысходным и печальным в его судьбе. Есть что вспомнить с душевным волнением и благодарностью.

Стоило вспомнить Нуранию, как опять защемило в груди и оборвалось дыхание; сам не заметил, как заохал, застонал, ворочаясь на бугристом матраце. Кто бы мог подумать, что полкой ниже кто-то еще мается бессонницей. «Что с вами? Вам плохо?» — тут же раздался участливый голос, и Мансуру ничего не оставалось, как стыдливо заверить, что у него все в порядке и это он спросонья. По тому, как шумно вздохнул пассажир, Мансур понял, что тот ему не поверил.

Мыслимое ли дело обуздать память, когда она срывается с привязи! Как ни старайся, начинают одолевать те воспоминания, которые ты изо всех сил гонишь от себя. Казалось бы, сколько лет прошло с тех пор, как ушла из жизни святая святых его судьбы, его Нурания, но по-прежнему стоит в ушах ее горький плач. Если бы полуторагодовалые ее близнецы Хасан и Хусаин умерли от какой-нибудь болезни, не так терзалась бы душа Нурании. В невыносимо тяжелые минуты могла бы пойти на их маленькие могилки, выплакать накипевшие слезы и обрести облегчение. Нет, она была лишена даже этого утешения. Детей ее поглотила страшная война, а прах развеян безжалостным ветром чужбины...

Мансур был убежден, что страдания Нурании нет-нет да странным образом вскипают в крови Анвара, и начинает его трясти беспричинная ярость. Все, что попадет под руки, летит прочь, губы до крови прикушены, на бледном лице гримаса боли и непонятного отчаяния. Но состояние это быстро отпускало его. Всем своим видом он выражал раскаяние, молил о прощении. Ну точь-в-точь шальной вихрь посреди жаркого летнего дня. Он ведь тоже возникает невесть откуда и стремительным пыльным веретеном взовьется ввысь, закрутит, завертит всякий мелкий сор, попадающийся на пути. И тут же, опомниться не успеешь, а его уже нет, исчез, истаял, и только взлетевшие в воздух пух-перья да листья, точно раненые птицы, медленно опускаются на землю...

Горько, что подобные срывы Анвара далеко не безобидны, а порой чреваты непредвиденными неприятностями. Сам себе по горячности создает парень ненужные трудности. Сказано: взвесь, подумай, прежде чем молвить слово или что-то предпринять. А он словно хочет опровергнуть эту поговорку.

Мансур подавил вздох. Ему припомнился вовсе уж бессмысленный и несвоевременный, с его точки зрения, поступок, который совершил Анвар, когда учился на втором курсе летного училища. Нежданно-негаданно огорошил отца телеграммой: мол, немедленно приезжай, женюсь.

«Глупец!» — вырвалось у Мансура, едва он взглянул на телеграмму. И впрямь, о какой женитьбе речь, когда впереди три года учебы? Где у него жилье, где средства содержать семью? Глупость все это, самая обыкновенная распущенность! Он хотел уже было написать резкое письмо, чтобы удержать, предостеречь сына от опрометчивого шага, но тут вспомнил, как сам повстречался с Нуранией, как женился... И отложил ручку, собрался в дальний путь, в Москву...

Говорят, на свадьбу являйся сытым. Вот и Мансур решил не ударить лицом в грязь: в подарок будущей снохе захватил оставшийся от матери старинный браслет из черного серебра с золотым припоем; сыну купил наручные часы; липовым медом заполнил деревянный жбан, а в холщовый мешок сунул баранью тушку.

Будущий сват встретил его в аэропорту с почестями, достойными иностранного гостя. «Хоть языки у нас немножко разные, да души родственные», — сказал тот, увозя Мансура на сверкающей «Волге» в свою большую, богато обставленную квартиру, где поместил его одного в отдельной комнате.

Выяснилось, что хозяин дома, отец Алии, — из московских татар, потомственный носильщик на Казанском вокзале. О зажиточности семьи лучше всего говорила четырехкомнатная квартира чуть не в самом центре Москвы. Что касается Алии, то она была единственной дочерью любящих родителей, но и своей красотой, и общительностью, и тем, что с первого раза ласково обратилась к Мансуру со словом «отец», пришлась ему по душе. А когда он узнал, что учится Алия в архитектурном институте, готовя себя к большому и полезному делу, то и вовсе обмяк душой, даже возгордился втайне, но всячески скрывал свои чувства, стараясь изо всех сил казаться если и не равнодушным, то хотя бы спокойным. Три дня и три ночи гудела татарская, по-городскому шумная, непривычная для Мансура свадьба. Богато одетые мужчины и женщины пара за парой шли в дом, дарили молодым дорогие подарки, пели полузабытые деревенские песни, плясали до упаду.

Когда ошалевший от свадебной кутерьмы, всевозможных, немыслимо прекрасных кушаний, названий которых он не знал и никогда не узнает, Мансур наконец собрался домой, ему нечего было сказать, кроме скромного «приезжайте к нам на кумыс». Но Алия повела себя так, словно это приглашение оказалось самым радостным событием в ее жизни и гвоздем всего этого пиршества. Не стесняясь гостей и мужа своего Анвара, звонко чмокнула она свекра в щеку и захлопала в ладоши: «Поедем, поедем! Это и будет нашим свадебным путешествием!»

Но случилось так, что ни через год, ни через два и позже Алия с Анваром не приехали к Мансуру, хотя каждое лето он с затаенным волнением принимался ждать их, а вместе с ним поглядывали на дорогу и многие односельчане, которым Мансур тогда же легкомысленно объявил о скором приезде московской четы. Конечно, обычная человеческая добропорядочность не позволяла Куштиряку напоминать Мансуру о его обещании продолжить свадьбу здесь, в ауле, чтобы, не дай бог, не обидеть его. Но от этого ему было не легче. Глубокая обида на сына и сноху все глубже поселялась в его сердце, и по ночам сильнее болели фронтовые раны. Именно эта затаенная обида делала его все более нелюдимым, заставляла безвылазно жить в горной крепости.

А может, зря обижался? Просто ли молодым вырваться из столицы, когда по рукам и ногам держит учеба, всякие экзамены да зачеты, а там — рождение ребенка с бесчисленными хлопотами... Жизнь не щадит, казалось бы, даже самые счастливые семьи.

После окончания училища Анвара направили служить в Западную Украину, Алия же осталась в Москве одна. То ли покидать родимое гнездо не пожелала, то ли действительно необходимым был уход за больной матерью, которая стала страдать сердцем после смерти мужа. Вот так и жили молодые целых три года врозь. Если учесть, что в их возрасте и три дня в разлуке равны вечности, то ведь за три года и поостыть можно во взаимных чувствах...

Но, слава богу, до серьезных осложнений дело не дошло. Со временем Анвара перевели под Москву, и после смерти матери Алии молодые зажили одни в большой столичной квартире. Вскоре Наиля в школу пошла. Но родительским своим сердцем чувствовал Мансур, что не все у них ладно. И чем больше длилось это тревожное предчувствие, тем непереносимее оно становилось. В конце концов не выдержал и в самую морозную пору позапрошлой зимы поехал в Москву.

Тогда не было нужды спешить, как нынче, потому что в путь он собрался по своей воле и в свой срок. Да и зачем торопиться, если никто тебя не ждет к условленному дню и часу? Ничуть не раздражало его и то, что машина довольно медленно ползла по ухабистой зимней дороге, шофер делал остановки чуть не в каждой деревне повидать родственников и знакомых. Оказавшись в Уфе, Мансур бесцельно бродил по городу, чтобы убить время, словно какой бездельник, заглянул к знакомому журналисту Басырову, а вечером даже побывал в театре. Наутро навестил Гашуру и к ночному поезду подошел еще за час до его отправления. Где уж там самолет! О нем Мансур и не вспомнил. Словом, по собственному почину ехал, без принуждения.

Помнит молчаливую растерянность сына, прислонившегося при виде отца к стене и долго не говорящего ни слова. Помнит первое впечатление от знакомой по свадьбе квартире: вроде бы все на месте, вплоть до шелковых гардин и дорогих ковров, но каким-то холодом, нежилой пустотой веяло от былого благополучия. В гостиной царил беспорядок, вещи валялись где попало, стулья сгрудились в углу. Но хуже всего — сами хозяева. Уже один их усталый и какой-то безразличный ко всему вид вселял щемящую тоску.

Мансур вспомнил вдруг свой разговор с журналистом, который был увлечен социологическими данными о разводах, хотел написать статью по этой проблеме. Будто можно понять эту вселенскую беду, выявить ее корни и причины. Мало ли как и почему знакомятся и женятся ныне молодые люди! О любви как-то и говорить стало вроде бы не модно — все больше дела житейские. А женятся — чего, кажется, им не хватает? Вот хотя бы его Анвару с Алией. Квартира, о какой многие и мечтать не смеют. Об одежде, еде и говорить нечего. Ан нет, выходит, не в квартире да всяких благах счастье. Утром встают порознь, словом не перекинутся — и на службу. И по вечерам мелькнут с постными лицами, спеша разбрестись по своим комнатам. Кому не лень, тот и уложит девочку спать. Такая вот жизнь.

Интересно, удалось Басырову довести свои исследования до конца? Что бы он сказал про семью единственного сына Мансура?

Оставшись на другой день один в квартире, он пригласил пожилую соседку, попотчевал ее чаем с липовым башкирским медом, а потом с ее помощью навел в доме порядок. Полдня возились вдвоем, пока не вычистили ковры, не вымели из углов всякий мусор и пыль, не проветрили комнаты. Закончив с уборкой, Мансур сходил в магазин, накупил продуктов, приготовил ужин. К приходу молодых стол был готов, даже бутылка благородного вина, залепленная наградными медалями, стояла посередине.

Странное дело: его хлопоты остались почти незамеченными. Ели нехотя, без аппетита, старательно приготовленный им бешбармак и салаты, не говоря уже о марочном вине, никакого восторга не вызвали.

Обижаться за это на сына и сноху не было смысла. Да и в нем ли, в его ли обидах дело? Он чувствовал не только пустоту и холод этого дома. Жившие тут люди были друг другу чужими. Но как же так? А что же эта семилетняя девочка? Ей-то как жить в этакой стуже? Что же она должна переживать? Или эти бездушные люди, приходившиеся ему сыном и снохой, успели выстудить и ее чувства, убить все лучшее, что есть в детях, — любовь, доверчивость, чистоту? Да как терпит все это Анвар? Или не он, Мансур, в таких трудах и лишениях пестовал из него человека, радуясь каждому его успеху и огорчаясь любой неудаче? Кому, как не отцу семейства, сделать первый шаг к примирению, перебороть свою гордыню ради самых близких людей? Не может же болезнь себялюбия настолько завладеть всем его существом, чтобы он уже был не способен на нормальные человеческие поступки...

Поздно вечером, когда хозяева разбрелись спать по своим углам, Мансур убрал посуду и вновь вскипятил себе чай. Вскипятить-то вскипятил, да только ни кусок хлеба, ни глоток влаги не шли в горло. Вот и сидел в молчаливой тоске, скрючившись в ночной тишине, подобно усталой птице.

Только было протянул руку к чашке с остывшим чаем, неожиданно появилась в дверях кухни Алия.

— Лекарства выпью, — сказала она, как-то неловко подступаясь к столу и не глядя на свекра. И голос какой-то бесцветный, потерянный.

— Что у тебя болит, доченька? — Мансур заботливо придвинул к ней стул.

— Присяду-ка... Ты, наверное, сердишься на меня... Внимания не оказываю...

— Дело не во мне, — только и произнес Мансур, но в словах его, наперекор желанию, просочились и обида, и боль. — А вообще... Живу беззаботно, квартира у вас теплая. Чего еще надобно старому человеку? Ну, выпей свое лекарство, а там согреешься в постели, уснешь...

— Не могу спать. Устаю за день так, что упасть готова. А лягу — и сон не берет. И думаю, и думаю... Умру я скоро, наверное.

— Типун тебе на язык! — испугался и одновременно рассердился Мансур. — Разве такими вещами шутят? — С другой стороны, и обрадовался, что сноха наконец заговорила. — Ты мне лучше скажи: что тут у вас происходит? Что случилось?

— Не знаю... — Алия склонила голову, и Мансуру показалось, что она плачет. Но вот подняла голову, и он увидел, что глаза у нее сухие, только горят лихорадочным нездоровым блеском. — Вот уже два года, как болею. Сердце... Давит все время. Щемит и давит. А Анвар этого понять не хочет. Упрекает, что притворяюсь. Может неделями не разговаривать. Тяжело мне.

— Чего же он... так?

— Подозревает в чем-то, ревнует... Видно, наговорил кто. Мало ли услужливых. А до других ли мне? И люблю я его. Не хочет понять. Сам мучается и мне житья не дает.

Тут она не удержалась, всхлипнула и, не успел Мансур слова сказать, тенью скользнула в свою комнату.

Вот оно что!.. Мансур тяжело задышал, чувствуя, как приливает кровь к голове. Ах, дурные, дурные!.. Не в силах усидеть на месте, он стал расхаживать по кухне, гневно поблескивая глазами. Где любовь? Где уважение к женщине, если изводишь ее ревностью? Да неужели не понимает Анвар, что тем самым унижает и себя как мужчину? Глупо, противно. Дал одолеть сердце этому пещерному чувству — не жди спокойной жизни. Конец любви, радости общения, человеческому достоинству. «Вот видишь, Нурания, не углядел я в нашем сыне этого порока, тиранства этого, не сумел внушить ему трепетного отношения к женщине. Моя вина, прости...»

Так он мысленно укорял сына, а еще больше себя самого. Да, что посеешь, то и пожнешь. Не хватало Анвару в детстве отцовской строгости. Нельзя было потакать его капризам, своеволию. Всем взял парень — лицом и статью, умом и упорством, а душа оказалась черствой. И все потому, видно, что рос без ласки материнской, без нежности. А там, еще не успев окрепнуть душевно, мальчишкой упорхнул из дома... Но может, еще не поздно, еще можно поправить, пока молодые живут под одной крышей и соединяет их эта маленькая, не по-детски серьезная девочка? Надо завтра же по-мужски взять сына в оборот, а если нужно, стукнуть кулаком по столу. Иначе не вернуть семье утерянный лад.

Придя к такому решению, он собрался было пойти укладываться, как появился Анвар, и по его настороженному взгляду Мансур понял, что тот слышал их разговор с Алией или догадывается о нем.

— Чай не остыл еще у тебя? Налей-ка и мне, — сказал он. И по виду его, и по голосу нетрудно догадаться, что тоже мучается бессонницей.

— От чая ко сну не потянет, — пробурчал Мансур, но все же наполнил чашку и придвинул ее к сыну. — Садись. А то ведь три дня, как я приехал, а ты хотя бы раз поговорил с отцом...

— О чем говорить... Наша жизнь перед глазами у тебя, ничего радостного добавить не могу. — Анвар положил в чашку несколько ложек привезенного отцом меда и, лениво помешивая в ней, чему-то грустно улыбнулся. — Сознаю, вина за мной. Здоровье у Алии неважное, а я... чуть что — взрываюсь. Чем больше я злюсь, тем сильнее она замыкается в себе. Разве все объяснишь... Да и на службе много всякого. Ладно, отец, ни советы твои, ни утешения облегчения нам не принесут. Ты лучше скажи: не надоело одному дни коротать?

— Я, сынок, привык к одиночеству. Все мои собеседники на Голубом Озере — лес да горы.

— У тебя еще есть Пират. И коза вдобавок, — засмеялся Анвар. Брови вскинулись вверх, лицо посветлело. Удивленный тем, что сына может развеселить такая мелочь, Мансур и сам заулыбался: нет-нет, никакой Анвар не тиран! Если бы с такой же открытостью и добром относился к семье, нуждающейся в теплом слове, в нежности, глядишь, и сам перестал бы маяться и изводить себя. Ведь сказано же: добрым словом и змею можно выманить из норы. А тут люди, дороже которых у тебя нет и не будет. Неужели не понятно?

Обрадованный Мансур открыл было рот, чтобы выложить эти свои мысли, да солнце снова ушло за тучи — лицо Анвара опять подернулось тенью. И, понизив голос, он сказал такое, что у Мансура дыхание перехватило:

— Чем жить бирюком среди гор да камней, не лучше ли тебе сюда перебраться, отец? — По всему, не вдруг и не сегодня пришла ему в голову эта мысль. — Дом у нас просторный, ни в чем не нуждаемся. Тебе-то скоро шестьдесят уже, не знаю, чего жилы из себя тянешь? Неужели твой сын об отце не позаботится?

Хоть и высказал Анвар это пожелание только сейчас, не было оно для Мансура новостью. Еще раньше почти в каждом письме Алия намекала на это между строк. Значит, советовались, вдвоем решали. Что там говорить, приятно было Мансуру: каким бы самостоятельным ни считал себя упрямый сын, он, как юный росток, приникающий к старому дереву, нуждался в жизненном опыте отца, его советах и руководстве. Ну, если и не совсем так, то уж, наверное, думает: будь в доме старший, не останется места для семейных ссор — стыдно при нем горшки бить.

— Ну, что молчишь? — не выдержал его молчания Анвар, отодвигая чашку к середине стола.

А Мансур думал, как бы ответить сыну, чтобы не обидеть его. Наконец нашелся:

— Спасибо за приглашение, сынок. Не скрою, оно словно мед на мою душу. Только пойми меня правильно... Люди вы образованные, умные. И про тебя, и про жену твою говорю... Наверное, приходилось тебе видеть: лишь молодой сеянец, росток юный приживается на новом месте. А попробуй пересадить старое дерево, оно и засохнет. А все почему? Корни его ушли глубоко, и нельзя их вырвать без ущерба, как ни старайся. Что уж тут говорить о людях... Я в деревне живу в достатке, без нужды. Да и тетя твоя Фатима стара уже, не может без моей помощи. Словом, там мои корни. В Куштиряке, в горах. Ты лучше вот что скажи: больше десяти лет прошло с твоего отъезда, а так ни разу и не собрался на родину. Если я не в счет, то ведь могилу матери обязан навестить. Или не так говорю? Давайте-ка с концом зимы да с началом лета приезжайте все трое! Дорога, она заставляет забыть всякую мелочь и суету жизни. А еще кумыс, свежий воздух... Здоровье поправят Алия с Наилей.

Анвар встал из-за стола, прислонился к двери, прислушиваясь к тишине комнат.

— Хорошо бы... — проговорил задумчиво. — Мне и самому хочется родные края повидать. Соскучился. Но пока с этим трудно. Алию нужно класть в больницу, не обойтись. Ляжет она в больницу, а кто будет смотреть за Наилей? Службу мою знаешь, от темна до темна... — Он подошел к окну, понаблюдал за мельтешением разноцветных огней рекламы на улице и, вдруг круто повернувшись, сел напротив отца. — Вот что... Раз уж не хочешь переезжать, может, заберешь Наилю с собой? Не хватает ей здесь ни ухода, ни внимания. Да и городской воздух не по ней, боюсь, зачахнет. А мы, муж с женой, как-нибудь разобрались бы в своих делах...

На том и порешили сын с отцом. А коли так и нет иного выхода, Алия тоже поплакала и согласилась, не стала упираться. Договорились устроить Наилю в школу-интернат и проводили ее в аул вместе с дедушкой.

С тех пор и живет Наиля вдали от родителей. Правда, зима в чужой районной школе далась ей нелегко, она все кашляла и мерзла. Но вот пришло лето, оказалась Наиля в Куштиряке у бабки своей Фатимы, потом у деда в хуторе и точно крылья расправила.

Она пока не очень-то разбирается в отношениях матери и отца. Мала еще, третий класс только закончила. Но, видит Мансур, нет-нет да задумается внучка, безмолвно вглядываясь в подернутый дымкой горизонт, и вздохнет украдкой почти по-взрослому. Тоскует девочка и, может, догадывается, что не от хорошей жизни очутилась она вдали от родного дома.

Судя по письмам Алии — правда ли, нет ли — отношения в семье немного наладились, но, чует Мансур, прогорит огонь, останется пепел. Время нужно. Одно хорошо, с отъездом Наили письма из Москвы стали приходить чаще. Анвар продолжал службу. Алия, пролежав месяц в больнице, снова приступила к своей работе. И если бы не эта телеграмма, не изводил бы себя Мансур беспокойством, ждал бы терпеливо, когда улыбнется солнце его детям. Но что поделаешь, ведь недаром говорят, что беда за полу цепляется. Вот опять что-то приключилось с сыном. Хоть и пишет Алия, что Анвара ждет какое-то изменение по службе, дело, наверное, серьезнее. Иначе, зачем же вызывать отца телеграммой?

Как добрался до Уфы, Мансур бросился на почту, звонить в Москву, но, как назло, телефон сына не отвечал.

Стучат колеса, вихрем несется поезд. А мысли путника то, опережая состав, устремляются вперед, к сыну, его семье, то вдруг круто уходят назад, на берега Голубого Озера, к сестре и внучке. И сын со снохой болью отзываются в сердце, и оставшиеся не выходят из памяти. Думы Мансура только о них, а о себе, как всегда, думать некогда, будто впереди у него сто лет жизни.

Да, минувший год принес ему одни заботы и печали. Переживал за Алию, когда ее положили в больницу. Случись чего — каково будет с Наилей? Хоть и дитя несмышленое, не хлебом же единым, не только играми да книжками живет оно. Растет, с каждым днем становится старше, а с возрастом все острее и восприимчивее становится душа человеческая. И если однажды поймет, как неладно, не по-доброму живут родители или, хуже того, останется, не дай бог, сиротой, как выдержит неокрепшее сердце? Того и гляди, увянет, как цветок, побитый морозом. Вот они, твои заботы, твоя боль неизбывная! Потому ты обязан терпеть и сдаваться не должен, Мансур-Победитель![2] Не одна — три души, и вдобавок еще сестра, Фатима, глядят тебе в глаза, ждут твоей помощи. Ты в ответе за их судьбы, больше им не на кого опереться...

Задремав ненадолго, он увидел во сне ожившие обрывки сказки, которую сам же и рассказывал внучке. А потом явилась Нурания...

Привиделось Мансуру, будто забрался он на вершину своей скалы и следит за разными чудесами на сверкающем под лунным светом Голубом Озере. И будто видит он там утку в золотом оперении, а тут, в камышах, — джигита, натянувшего тетиву лука. Не успел Мансур окликнуть охотника, предостеречь уточку от беды, как со свистом сорвалась оперенная стрела, и несколько золотых перышек слегка окровавили поверхность воды. Взмолилась раненая утка, человеческим голосом заговорила: «Эй, славный джигит Хаубан! Не тронь меня. Съесть ли меня захочешь — комом застряну в горле, другое ли зло задумаешь — отец мой, падишах подводного царства, пойдет на тебя войной, весь род твой изведет. Я вовсе не утка, а царская дочь, и имя мое Нэркэс. Отпусти меня, отважный Хаубан! В награду получишь табуны лошадей, стада коров, сундуки сокровищ!»— «Нет, — отвечает ей будто бы Хаубан, — не нужны мне твои табуны и сокровища, отдай мне волшебного коня Акбузата!..»

В этом месте сон внезапно изменился: и уже не джигит Хаубан, а сам Мансур вступил в битву с какими-то уродливыми страшилищами, с многоглавыми драконами. И царевна та оказалась вовсе никакой не Нэркэс, а его любимой, незабвенной Нуранией. Они из последних сил тянутся друг к другу, вот-вот соединятся руки, но как раз в тот миг, когда их ладони готовы были сомкнуться, внезапно налетел страшный смерч и унес куда-то Нуранию...

В черном поту, с жестоким сердцебиением проснулся Мансур. Гортань полыхала от жажды, во рту — горький привкус то ли железа, то ли полыни. Какое-то время он лежал еще неподвижно, с трудом приходя в себя от приснившегося кошмара, осторожно глянул вниз. Двое на нижней полке, муж и жена, мирно пили чай, третий сосед по купе тщательно причесывал реденькие волосы перед зеркалом. Увидев проснувшегося Мансура, сказал добродушно:

— Ну и здорово ты бредил! Мотор небось шалит...

Через минуту стало ясно, что «мотор» — любимая тема плешивого болтуна. Он тут же вспомнил о каком-то своем знакомом с ущербным «мотором», который вдруг отказал, когда тот вел очередную молодую жену в загс. Другой его знакомый, артист, якобы «отдал концы» прямо на сцене, на глазах переполненного зала. А третий, четвертый...

Тяжело сойдя со своей полки, Мансур молча отстранил плешивого и вышел в коридор. Да, прав болтун, шалит сердце, шалит. Особенно в дороге, когда места себе не находишь от всяких дум и тревог. Однако ведь спал, выходит! Бредил, но спал. Странно. А казалось, глаз не сомкнул. Неужто теперь и чувства стали подводить — сон не сон, явь не явь. И все же осталась в душе полоска света — Нурания. И так каждый раз. В бреду ли горячечном увидит ее или в спокойном сновидении, всегда остается в памяти этот щемящий, долго не гаснущий свет. Вот и теперь он будет греть и озарять весь следующий день, а может, всю неделю, терзать тоской и радостью.

Вечна любовь. И неугасима память...

Запах юшана