Млечный путь — страница 2 из 9

1

Последние дни войны...

После жестоких боев за Вену и полного ее освобождения наши части расположились на отдых по окраинам города и в близлежащих селениях.

Едва командир разведвзвода лейтенант Кутушев успел разместить своих бойцов в предоставленном в их распоряжение доме, как тут же в срочном порядке был вызван в штаб. Рядом с командиром полка и начальником штаба он увидел молодого, подтянутого майора из особого отдела дивизии.

Придирчиво оглядев Кутушева, особист сразу же заговорил о предстоящей операции. В шести-семи километрах отсюда, в большом фольварке, расположенном на склоне крутой горы, скопилось примерно триста человек цивильного обличья. Должно быть, партизаны и бывшие узники концлагерей, люди из многих стран Европы. По словам местного населения, все вооружены. Значит, могут открыть огонь, и потому надо соблюдать осторожность.

Известно, что все земли, примыкающие к фольварку, принадлежали богатому помещику. После его бегства вместе с фашистами поместье захватили вышедшие из лесов и спустившиеся с гор партизаны, а к ним примкнул всякий люд — бывшие узники, беженцы. Отступавших гитлеровцев они не допустили на «свою» территорию и дожидались прихода Красной Армии. Задача Кутушева — привести ту разношерстную толпу в расположение дивизии. Людям надо объяснить, что на занятых нашими войсками землях не должно быть вооруженных групп. Они обязаны пройти соответствующую проверку в военной комендатуре, после чего будут отправлены на родину.

— Вы отвечаете за каждого из них! — строго предупредил майор. — Со всеми вытекающими отсюда последствиями.

Взвод отправился в путь на двух «студебеккерах». Командиру придали переводчиков. Солдаты успели поесть, помыться, почистить оружие и амуницию. Настроение у всех приподнятое, боевое. Но, во избежание непредвиденных обстоятельств, машины следуют одна за другой с большим интервалом, метров на двести приотстав от мчащихся впереди двух мотоциклов с дозорными.

Показалось большое каменное строение, окруженное высокой оградой. Кутушев приказал остановить машины, а взводу спешиться.

После долгих походов и непрерывных боев здешняя тишина буквально оглушила солдат. Вокруг зеленые луга с мирно пасущимися коровами, впереди сияющий высокими окнами розовый дворец в окружении цветущих яблоневых садов. Ни дымных пожарищ, ни развалин. Бетонная дорога, небольшие каменные постройки под красной черепицей — все цело, нигде ни единой щербинки. Значит, не успела сюда заглянуть война, пощадила этот тихий райский уголок.

Стоило взводу двумя цепями приблизиться к усадьбе, внутри ограды началось какое-то движение. Над ажурным фронтоном дворца взвился огромный белый флаг.

Цепи взвода охватили усадьбу с двух сторон и на всякий случай залегли под прикрытие валунов. Тем временем шум и гам за оградой стали сильнее, вдруг со скрежетом растворились железные ворота, и оттуда вывалилась беспорядочная разноязыкая толпа, галдя и отчаянно жестикулируя. Кутушев шагнул ей навстречу. Его решительность возымела действие. Толпа притихла, а там и вовсе замерла. Те, у кого в руках было оружие, чуть помедлив, стали бросать его к ногам лейтенанта. Немецкие шмайсеры, карабины и пистолеты разных марок летели на землю, а их владельцы отходили в сторонку и выстраивались там в неровную колонну, выжидательно глядя на советского офицера. Между тем солдаты вышли из укрытий и подошли к пестрой толпе.

Кутушев поставил двух автоматчиков возле кучи оружия, и стоило ему приблизиться к ожидавшим своей участи людям, как те зашумели, загалдели с новой силой, окружив его со всех сторон. Кто-то трогал погоны на плечах, кто-то дружески хлопал по спине. Слышались сдержанные всхлипы и рыдания, торжествующие возгласы, а несколько чернявых молодых ребят, по виду итальянцы, вдруг запели хриплыми простуженными голосами.

Кутушев на миг растерялся, не зная, что предпринять, но тут его подхватили на руки, стали подбрасывать вверх, и ему с трудом удалось освободиться от ликующей толпы. Вырвавшись из объятий гомонящих на все лады, на разных языках, хмельных от счастья людей, он вскочил на каменную скамейку у ворот и крикнул, стараясь перекрыть этот шум:

— Слушайте! — Толпа притихла. Кутушев поднял руку: — Вы хотели видеть нас, и вот мы пришли. Спасибо, что встретили дружески и сделали ненужными всякие формальности. А теперь я объясню, что вам надо делать...

Его слова тут же переводились на немецкий, итальянский и французский языки и были встречены восторженным ревом. Затем из толпы выступил человек с изможденным, но волевым лицом и заговорил на итальянском языке:

— Все поняли, камрад лейтенант. У нас есть радио. Знаем, что вы несете Европе освобождение от фашистов и волю. И ждали этого часа! Праздник у нас сегодня, лейтенант, большой праздник! Пожалуйста, проходите к нам в дом, поднимем бокалы за нашу встречу!

Всего мог ждать Кутушев, но только не такого поворота ситуации. Он растерянно обернулся на своих солдат, но их лица сияли такой же радостью, как и лица вот этих людей, с лихвой хлебнувших горя и ощутивших вдруг, что пришел конец их мытарствам. Как им откажешь? Грешно это, не по-людски.

— Что ж... — махнул он рукой, и тут же, подхваченный людским водоворотом, шагнул в проем широко распахнутых ворот. Он уже не обращал внимания на то, что его обнимают, хлопают по плечу, трогают ордена и медали. Смеялся, говорил то с одним, то с другим. Захваченный всеобщим ликованием, он жил в эти мгновения настроением окруживших его людей, чувствовал себя счастливейшим из смертных. Только мельком вспомнил о брошенном оружии и распорядился грузить его в машину, приставить к ней часового.

За считанные минуты перед высоким подъездом дома на зеленой лужайке были установлены столы, на белые скатерти плотным строем встали длинногорлые бутылки с разноцветными наклейками, хрустальные, из барского сервиза, бокалы. А там пошли речи, клеймящие фашистских убийц, и тосты в честь советских воинов-освободителей; то в одной группе, то в другой вспыхивали песни.

— Что будем делать с теми? — спросил молоденький парень у высокого итальянца, который, видимо, был здесь за старшего. Тот на миг задумался, морща лоб, затем обратился к Кутушеву:

— В подвале пленные.

— Пленные? — удивился Кутушев. — Много?

— Да нет. Всего двое, — усмехнулся итальянец и кивнул парню. Через пару минут перед Кутушевым стояли два перепуганных немецких солдата. Один из них, лет пятидесяти, стянул с головы пилотку и произнес с жалкой улыбкой:

— Гитлер капут!

Кутушев не сдержался, прыснул, но тут же нахмурился и отвел глаза. И впрямь трудно было удержаться от смеха, глядя на этих совсем не солдатского вида, жалких людей, подобострастно заглядывающих ему в глаза в надежде на пощаду.

Другой пленный вообще оказался мальчишкой лет пятнадцати. Взъерошенный, взирающий на лейтенанта со страхом и в то же время с откровенным любопытством, он напоминал нахохлившегося птенца. Мундир на нем рваный, сидит мешком на худющем теле, пилотка непомерно велика, сползает на самые глаза. Вот он, солдат рейха!

Поймав взгляд лейтенанта, устремленный на его юного напарника, старший из пленных оттер того чуть назад, будто прикрывая своим телом, и что-то быстро-быстро заговорил, время от времени смахивая слезы грязной пилоткой. Оказалось, что они, отец и сын, — австрийцы, всего месяц назад насильно мобилизованы в германскую армию.

— Никто из нас ни разу не стрелял в вашу сторону. Ни разу!.. Мы сами не из Германии, а из Австрии. Из Тироля. Рабочий я, не фашист!.. Эсэсовцы привели нас сюда под дулами автоматов. Нам удалось бежать, да вот угодили в плен к этим камрадам...

Он вынул из кармана какие-то бумаги и протянул Кутушеву.

— Может, отпустим их? — неуверенно предложил итальянец.

— Они кого хочешь разжалобят, — возразил было другой, но тут же добавил: — Да уж, какие из них солдаты, мокрые курицы! Вишь, плачут...

Кутушев молчал какое-то время, сумрачно присматриваясь к пленным, затем перевел взгляд на переводчика:

— Вот что... Скажи им, пусть смазывают пятки.

— Как так? — подал голос младший лейтенант. — Все военнопленные должны быть препровождены на усмотрение комендатуры.

— Что, коменданту других дел недостает? А эти двое на своей родине. Пусть лучше чешут домой, чем путаться под ногами. Только прикажи сбросить военную форму.

— Это не лезет ни в какие инструкции, товарищ лейтенант! Я буду вынужден сообщить в особый отдел, — вновь отозвался младший лейтенант.

Что-то дрогнуло внутри Кутушева, то ли неуверенность, то ли тайный страх. Но он уже не мог отступиться от своих слов. В конце концов, кто здесь старший по званию? Кто командир взвода? Ему при всех угрожают особым отделом? Что ж, пусть! Он ответит, если надо, но запугивать себя не даст. Кажется, переводчик тоже понял его решимость. Спорить дальше не стал, только проговорил сквозь зубы, с неприкрытой угрозой:

— Что ж, воля твоя... — Передавая пленным приказ командира, записал их фамилии и адреса.

Еще с полчаса продолжалось импровизированное пиршество, а затем организаторы его разошлись кто куда, чтобы собраться в дорогу. К Кутушеву подошла молодая красивая женщина в легкой, полувоенного покроя зеленой куртке. Поправила пилотку, широкий ремень и отдала честь.

Не успел лейтенант подозвать переводчика, чтобы помог в разговоре с ней, она выпалила на русском языке:

— Здравия желаю, товарищ лейтенант!

— Ну и ну! — отозвался кто-то из разведчиков. — Красотка! Глянь-ка, и по-нашему калякать научилась! Мне бы...

— Отставить! — оборвал его Кутушев. Разведчик лукаво усмехнулся, нехотя отошел в сторону. — Откуда знаете русский?

Вместо ответа незнакомка вдруг всхлипнула, закрыла лицо руками, но тут же взяла себя в руки, смахнула навернувшиеся на глаза слезы и улыбнулась слабой виноватой улыбкой:

— Да ведь мой это язык! Ну... сами знаете, в нашей стране каждый человек считает русский язык своим. Башкирка я.

Кутушев как-то испуганно взглянул на ее пылающее лицо, широко раскрытые глаза, на волнами струящиеся по плечам волосы и онемел. Потерял дар речи.

— Товарищ лейтенант... — напомнила о себе женщина.

— Да, да... — Он не находил слов, мучительно покраснел от растерянности и, как-то неуклюже дернувшись, издал нелепый смешок. Постарался было напустить на себя строгость, но покраснел еще больше, стал багровым, даже шея потемнела.

От внимания женщины не ускользнуло волнение лейтенанта. Она скромно отвела глаза, но тот успел заметить в них лукавую искринку и не почувствовал возмущения: слишком невероятным было встретить в толпе беженцев землячку, башкирку, в этой дымящейся от войны далекой стране. Может ли такое быть?!

— Я ведь и сам башкир, — нашелся он наконец.

Женщина вскинула на него испуганные глаза, страшно побледнела.

— Подождите... Я сейчас... Сейчас... — Она опрометью бросилась вверх по гранитным ступенькам.

А люди уже выходили со своими вещами, бросали в кузова машин какие-то узлы, чемоданы и без команды строились в колонну в ожидании очередного приказа. Теперь они были молчаливы, задумчивы, и только молодой паренек, то ли хорват, то ли словак, беспрерывно что-то говорил певучим речитативом. Стихи ли читал, рассказывал ли некую печальную сагу о войне.

— Умом тронулся паренек, — пояснил все тот же итальянец. — Фашисты на его глазах расстреляли мать с отцом, вот и... Из Югославии он...

Кутушев молча всматривался в лица людей, стараясь определить, кто из них был партизаном, кто бежал из концлагеря. Но сделать это было непросто. Лица у всех одинаково усталые, изможденные, глаза глядят с грустной настороженностью, словно не веря случившемуся и ожидая в каждый миг нового удара судьбы. Уж наслышался он про те проклятые концентрационные лагеря. И про знаменитую издевательскую надпись на одном из них говорили: «Iedem das Seine!» — «Каждому свое».

Тут он снова увидел свою землячку и поймал себя на том, что все это время, пока она отсутствовала, невольно думал о ней. Какие злые ветры забросили ее сюда? Кто такая? И почему не подходит к нему, а возится, как нянька, с тем потерявшим рассудок хорватом ли, сербом ли?

Кутушев ловит ее быстрые взгляды в свою сторону, но сохраняет как бы нейтралитет, чтобы, не дай бог, не наткнуться на смешки своих ребят. Может, она держится на расстоянии по той же причине? Скорее всего, так оно и есть. Но как ему хочется постоять с ней наедине! Не важно, говорить или молчать. Даже лучше помолчать. Только смотреть и смотреть в ее большие, по всему, многое видевшие глаза, которые могут рассказать лучше всяких слов. Услышать из ее уст родную речь — здесь, в тысячах километров от отчей земли. И узнать, как она, молодая башкирка, очутилась среди этих несчастных людей.

Вот с такими мыслями шагал он рядом с длинной колонной, возвращаясь назад. Ничего не замечал и не слышал, видел только эту невесть откуда взявшуюся женщину, которая вела под руку того помешанного югослава, и чувство щемящей тоски по родине мешалось с предчувствием чего-то радостно-тревожного. И все так странно и непривычно, словно увидел он в горячем пепле чужой земли живой, нежный цветок с запахом уральских долин.

Но вот женщина оставила того парня на попечение двух беженок и оказалась рядом с Кутушевым. Назвали друг другу себя:

— Кутушев, Мансуром зовут.

— Нурания... Странное имя, да?

— Редкое, — согласился Мансур. — Но красивое. Прекрасное имя.

Нурания взглянула искоса — шутит или всерьез? Улыбнулась как тогда, при первой встрече, чуть виновато и, наверное почувствовав, чего в разговоре с ней ждет этот лейтенант, в нескольких словах рассказала свою историю. Муж ее служил на границе начальником заставы, одним из первых принял бой с фашистами. Двое суток сдерживали пограничники натиск противника и почти все полегли. Ну, а Нурания попала в плен. Батрачила в Баварии. Когда стало невтерпеж, бежала...

Рассказывала она сухо, без подробностей, то и дело нервно вздрагивая, и Кутушев понял, что разговор этот дается ей нелегко. Потому поспешил перевести разговор, даже пошутил не очень ловко:

— В другой раз никуда бы не отпустил тебя. Жаль, пути-дороги у нас разные...

Она вновь испытующе посмотрела на него, как бы желая угадать, сколько в его словах искреннего, а сколько от шутки. Он ответил ей серьезным взглядом, хотя и с оттенком смущения.

На том и расстались. Впереди замаячили первые дома окраины. Беженцев принял комендантский взвод, и лишь на второй день Кутушеву удалось менее десяти минут поговорить с Нуранией.

Вид у нее был пасмурный. Разговор не клеился. Она смотрела вниз, тихо вздыхала, на все отчаянные попытки Кутушева узнать хоть какие-то подробности ее судьбы, ее планов на будущее отвечала односложно, с полушутливой горькой усмешкой:

— Все в руках аллаха!

— Куда же теперь?

— Я уже сказала...

Все же сдалась настоянию Кутушева, адрес свой деревенский дала.

— Ответишь, если... — спросил он, взяв ее за руку.

— Если... — грустно повторила она. — Если...

Вот и все. В тот же день Нуранию вместе с большой группой женщин, угнанных в свое время в неволю и теперь собравшихся в Вене, отправили на родину. Дивизию Мансура в одну ночь погрузили на машины и в спешном порядке бросили в Чехословакию, на помощь восставшей Праге.

Весть о разгроме Пражской группировки немцев застала дивизию еще в пути, в Братиславе, и уже здесь Мансур и его боевые друзья-товарищи отсалютовали победе, как говорится, из всех стволов. Вскоре дивизию пешим маршем направили в Венгрию. Спустя месяц после изнурительного перехода войска расположились близ города Сегеда, на берегах Тисы.

И тут Мансура вызвали в особый отдел.

О причине вызова он не догадывался, хотя еще по фронтовому опыту знал, что двери этого таинственного отдела отнюдь не закрыты перед командиром разведвзвода: сколько раз приходилось ему сдавать туда пленных фашистских офицеров и захваченные у врага секретные документы. Но зачем теперь-то, когда уже целый месяц не было войны? Потому пошел на вызов с недобрым предчувствием, хотя и ни о чем не подозревая конкретно.

Но уже насупленные брови, сомкнутые губы знакомого майора заставили его насторожиться. Выслушав рапорт лейтенанта и придирчиво оглядев его с ног до головы, тот кивком приказал ему сесть, положил перед ним какую-то бумагу.

— Читай! — процедил сквозь зубы.

Мог ли подумать тогда Мансур, что этот чуть больше чем наполовину исписанный листочек бумаги ляжет весомым грузом, когда будет решаться его судьба.

— Верно написано? Подтверждаешь? — спросил майор, убирая бумагу в папку.

Это был рапорт младшего лейтенанта-переводчика о том, как лейтенант Кутушев своей властью отпустил двух пленных.

Мансур ответил не сразу. В ушах отчетливо, как выстрел, прозвучала фраза, брошенная тогда младшим лейтенантом: «Я буду вынужден сообщить в особый отдел». Вот оно, когда отозвался тот «выстрел»!

— В целом — да... — с трудом произнес он. — Но ведь дело-то выеденного яйца не стоит.

Холодный огонек вспыхнул в глазах майора.

— Выеденного яйца, говоришь? — Майор даже задохнулся от возмущения, вышел из-за стола и стал прохаживаться по комнате. — И это говоришь ты, командир разведвзвода!.. Может, ты был пьян тогда? Разве может трезвый командир дать такую команду? Да ведь это же преступление, понимаешь ли ты?!

— М-да... — как-то криво усмехнулся Мансур, не веря услышанному.

От праведного гнева лицо майора пошло багровыми пятнами.

— Про друга своего Каратаева забыл? Может, его бессмысленная смерть тоже выеденного яйца не стоит? Смотри, на какое коварство идет фашист!

— При чем тут Каратаев? — возмутился Мансур. Ему показалось оскорбительным, даже кощунственным, что майор ставит на одну доску пустячный эпизод с теми двумя жалкими, насмерть перепуганными австрийцами, отцом и сыном, и гибель его друга Каратаева, выпившего в брошенном хозяевами доме отравленного вина. Да, фашист коварен, и майор в этом бесспорно прав. Но при чем тут Каратаев?

— При чем, говоришь? А при том, что теряем бдительность. Отсюда все беды. И особый отдел не занимается делами, которые выеденного яйца не стоят. Заруби это на носу!

— Товарищ майор! Вы бы видели тех двоих! Один на ногах еле стоял от дряхлости и страха, другой — глупый сосунок, молоко на губах не обсохло...

— Знаешь ли ты, скольких наших товарищей погубили эти молокососы? Может, по глупости? Или не слышал про гитлерюгенд? Звереныши, отравленные пропагандой Геббельса!

Да уж, этих знал Мансур. В последних боях сам пачками брал в плен тех волчат. А майор между тем все более расходился:

— Никто не давал тебе права решать судьбу пленных. Самоуправство — вот как это называется. — Он сделал паузу, глядя куда-то в окно, затем произнес, понизив голос, отчего он прозвучал особенно зловеще: — Сдай взвод новому командиру. О дальнейшем узнаешь в штабе полка.

Когда Мансур вышел на улицу, ему показалось, что наступила ночь, хотя в небе сияло яркое весеннее солнце. Сдать взвод новому человеку? Тот самый взвод, с которым прошел огни и воды, съел пуд соли, и каждый солдат стал ближе родного брата. Было обидно до слез. Несправедливо и стыдно.

Прошло два дня. Видя, как тяжко переживает командир отстранение от взвода, видавшие виды разведчики посоветовали ему обратиться с рапортом к командиру дивизии, что он и сделал. Вместо ответа он получил новое назначение и принял взвод автоматчиков. Его командир по причине болезни был срочно отправлен в госпиталь.

Нехотя тянул Мансур новую лямку службы и все свободное время проводил в прежнем взводе, где его заменил временно молоденький лейтенант, салаженок по мнению разведчиков, из роты связи. Словом, распалял обиду и все чаще думал о доме, уже и рапорт сочинял в уме о демобилизации.

В эти-то дни его снова вызвал майор из особого отдела.

Встретил он Мансура на этот раз чуть приветливее, но, по натуре ли моралист, служба ли сделала его таким занудой, опять начал наставлять провинившегося лейтенанта на путь праведный. Доказывал на примерах, как важно для офицера Красной Армии, особенно в чужой стране, быть дисциплинированным, сохранять бдительность и как легкомысленно поступил Кутушев с теми австрийцами.

— Понял, товарищ майор, — только и осталось сказать Мансуру. Сам же он, затаив дыхание, ждал главного: как же все-таки с его делом? И майор конечно же прекрасно знал это.

— Ну, вот что, лейтенант. Проверка показала, что отпущенный тобой австрияк — действительно человек рабочий. Мобилизован насильно. И сын его не представляет собой никакой опасности... О прочем не спрашивай. Факт остается фактом, ты действовал противозаконно.

Он стал вышагивать по комнате, но теперь не так нервно, как в первую встречу. Потом остановился и как-то мягко, почти дружески, положил руку ему на плечо:

— Эх, Кутушев!.. Будь моя воля — разорвал бы я в клочья эту бумажку и по ветру развеял. Но нельзя! Не имею права — документ... Ну и ты хорош, три ордена имеешь, войну прошел, а многого не понимаешь... В общем, лейтенант, почаще вспоминай Каратаева.

На том разговор кончился. Через день Мансур снова принял свой взвод.

Зря напоминает майор, чтобы Мансур не забыл Каратаева. Уж кого-кого, а Каратаева он не забудет до смертного часа: подружились-то не где-нибудь, а на войне, да сколько раз выручали друг друга в опасности. Так было и в последнем бою, перед бессмысленной гибелью Каратаева.

...Случилось это под городом Секешфехервар. Захватив «языка», Мансур с группой разведчиков возвращался в полк. Вдруг, когда они уже перешли ничейную полосу, вспыхнула ракета, немцы открыли бешеный огонь.

По плотности огня Мансур понял, что наткнулась его группа на целый взвод противника. Из шести разведчиков двое тут же упали, сраженные автоматными очередями. Неся раненых и волоча пленного офицера, разведчики метнулись в заросли виноградника. «Дрянь дело», — подумал Мансур, прижимаясь к влажной земле. Но как раз в этот момент с новой силой затрещали автоматы, загрохотали разрывы гранат и кто-то крикнул из озаряемой вспышками темноты:

— Держись, славяне!

Это, конечно, был Каратаев. Уже оторвавшись от немцев, Мансур пожал ему руку:

— Спасибо, Сашок! Должник твой...

— Ерунда! — произнес тот, протягивая флягу. — Пей, хороша водочка. — Он беспечно потянулся, добавил, зевая, будто и говорить тут не о чем. — Меня ведь послали за тобой, так сказать, для перестраховки. Так что действовал по приказу.

— Понятно, — усмехнулся Кутушев. Он-то знал, что не было такого приказа и страховал его Каратаев по своей инициативе, из чувства дружбы.

— Чего скалишься? Думаешь, только о тебе и забот у меня?!

Ах, Каратаев, Каратаев! Не меняется парень, готов за друга в огонь и в воду, а представит дело так, будто ничего особенного и не совершил.

— Ты бы, Саша, осторожнее, что ли... Скоро войне конец, а ты чуть что — на рожон лезешь, — сказал Мансур. Сказал — и пожалел.

— Что?! — накинулся Каратаев на него. — Раз войне конец, то, значит, надо пополам сгибаться? Шкуру беречь? — И без того красное от выпитого лицо пошло багровыми пятнами, недобро сверкнули глаза. — А кто, по-твоему, будет добивать этих гадов? Их надо травить, как собак бешеных!..

— Прости, брат. Горе твое знаю. Только зря ты с этим... — Мансур вернул ему флягу, отпив глоток обжигающей водки.

— Учить меня задумал? Не пытайся... — Голова Каратаева упала на грудь. — Знать бы, как жить, как забыть... Гуманисты мы хреновые. Слюнтяи. Вот увидишь, все простим этому зверью.

— Дожить еще надо до этого...

Мансур понимал, что горю друга он не в силах помочь. Еще в сорок втором немцы, когда захватили родное село Саши, расстреляли его отца как колхозного активиста, а любимую девушку, Галю, отдали на поругание солдатне. После этого Галя повесилась. Можно ли такое забыть?..

Каратаев вдруг порывисто обнял его за плечи:

— А ты молоток, Мансур. Помнишь, как вытащил меня из воды, когда форсировали Рабу? Думал, крышка, пузыри уже пускал. А немец лупит и лупит. И под водой конец, и выплывешь — пулю поймаешь...

— Нашел что вспомнить!.. Ты бы лучше бросил пить, а? — еще раз попытался Мансур пристыдить друга. — Тонул-то из-за чего?

— Попробую, — неожиданно согласился Саша.

Не сумел сдержать себя Каратаев. Горе и ненависть жгли его изнутри. День-два еще терпел, но ходил мрачный, волком смотрел на людей и опять сорвался. Что мог сделать Мансур? На его упрек Каратаев рванул ворот гимнастерки, прохрипел, хватаясь за сердце:

— Огонь у меня тут! Вовек не остынет...

Красивый, сильный парень был Сашка и отчаянно смелый. О его дерзких налетах на фашистские штабы, на рейды по тылам противника ходили легенды. Он словно искал смерти, но гибель подстерегла его иная. А ведь с сорок третьего года на передовой. И пуля его не брала: одно-единственное легкое ранение за все время.

Нет, товарищ майор, такого парня забыть невозможно. И ты, не кормивший вшей в окопах, видевший немцев только пленных, а не прущих на тебя, остервенело строча из автомата, вряд ли это поймешь...

До апреля сорок шестого года оставался Кутушев командиром взвода. До самой демобилизации. И первое, что он сделал, вернувшись в родной аул, — написал письмо Нурании, о которой все это время не только не забывал, но думал с нарастающей тревогой и нежностью. Отправив письмо, он весь превратился в ожидание. Ждал долго и терпеливо, но ответа так и не дождался. Точнее, письмо его вернулось с пометкой: «Адресат отсутствует».

А Нурании в то время действительно не было дома.

Ее путь из Европы домой был долгим и трудным.

Группа советских девушек, почти двести человек бывших пленниц, целый месяц проходила проверку в Румынии, после чего была направлена в Одессу. Там — новая проверка, тягостное ожидание и неизвестность. До весны сорок шестого года Нурания вместе с другими женщинами разбирала руины взорванных домов, таскала щебень, битый кирпич. Схватила воспаление легких и два месяца пролежала в больнице. Ни сном ни духом не ведала не гадала она, что на собственной земле предстоит ей пройти все эти мытарства. Разве мало пережила в плену, в рабстве у фашистов? Наконец судьба смилостивилась к ней. Больную, притерпевшуюся к лишениям, ее отправили домой.

Неласково встретил ее и родной аул. Потрясенная исчезновением дочери, ее мужа и детей, мать Нурании умерла еще в сорок втором; брат погиб на фронте на следующий год, а отец не вернулся из трудармии. Все это ей рассказали деревенские бабы, которых она встретила по пути из райцентра.

Совсем еще недавно по-своему налаженная, полнокровная жизнь семьи в считанные годы сошла на нет. Да и в ауле мало хорошего. За войну он как-то потускнел, дома и постройки, лишенные мужских рук, обветшали и покосились. Но на эти знаки запустения и печали Нурания взглянула лишь мельком. Важно другое — то, что она дома.

В заколоченный отцовский дом она и заходить не стала, а направилась, как было велено в Одессе, прямо в сельсовет. Предъявив документы и выслушав строгий наказ председателя никуда из аула не отлучаться без разрешения, Нурания вышла на крыльцо. Тяжкий вздох вырвался из ее груди: куда ей отлучаться? Зачем? Дай бог, найти в себе силы, чтобы добраться до дома Залифы, жены погибшего брата.

Дальнейшая жизнь представлялась ей в сплошном мраке. Непрерывный кашель сотрясал грудь, болело все исхудавшее, разбитое тело — в чем только душа держалась! По ночам снилась бывшая когда-то счастливой семья. Проснется всполошно, протянет руки к своим близнецам — и, наткнувшись на пустую постель, заплачет беззвучно. Думала, за страшные годы рабства выплакала все слезы, истощились горькие родники до донышка. Но нет, оказалось, еще не истощились, и по утрам она, тайком от Залифы, сушила мокрую от слез подушку.

Днем тоже не легче. Как увидит в окно бегущих по улице шумными стайками едва-едва отходящих от холода и голода деревенских ребятишек, так и замрет душа, мучительный, удушающий стон застынет в горле. Она бросается на кровать, закрывает глаза и уши, чтобы не слышать детского гомона, не видеть ничего и никого.

Стала Нурания приходить в себя только к лету. Вместе с теплом солнца в истощенное от невзгод и болезней тело понемногу возвращалась жизнь, оживала душа. Сначала дальше двора она не ходила, сидела, как старуха, на завалинке, но освоившись, стала изредка выходить на улицу.

Пришла пора сенокоса, и Нурания отправилась вместе с женщинами на луга. Косить она не умела, ворошила сено, потом, по настоянию женщин, стала готовить общине обед, и сама со стыдом замечала, как неловко держала в руках нож и деревянный черпак. Странное чувство испытывала Нурания — будто училась заново жить, говорить, что-то делать. Жизнь брала свое, согревала застывшую кровь, будила уснувшее любопытство к окружающему миру, хотя до возрождения так еще было далеко.

Конечно, нынешняя страда не чета довоенной, полузабытой. Помнит Нурания, каким шумным, веселым был сенокос в год ее свадьбы. Вставали люди с первой зорькой и спешили по утренней росе уложить как можно больше покосов. И не дряхлые старики и бабы брались за косу, а сильные мужчины, богатыри, как на подбор. Вечерами по аулу, из конца в конец, весело перестукивались молотки, звон отбиваемых кос переплетался с песнями молодежи. Жизнь была скудная, но запомнились Нурании не трудности, не горе и утраты, а эти песни, этот звон отбиваемых кос. Приезжая в аул на каникулы, она пьянела от терпкого запаха свежескошенного сена, любила опрокинуться спиной на благоухающую копну и смотреть на облака. Молчала, улыбалась и мечтала.

А мечты волновали тоже радостные, чуть-чуть тревожные, но в том, наверное, и была их сладость.

В год, когда она окончила медучилище, приехал в отпуск Зариф, улыбчивый, с ласковыми карими глазами парень, который служил где-то на западной границе. Как-то само по себе получилось так, что бравый командир-пограничник пошел провожать Нуранию после вечерних игр и уже через неделю заговорил о свадьбе. «Судьба», — решила Нурания. «От судьбы не уйдешь», — сказали отец с матерью. Так она оказалась на границе, через год родила близнецов Хасана и Хусаина.

В мае сорок первого она привезла сыновей в аул.

Шел им тогда второй год, и радости деда и бабушки не было конца. И как им всем было хорошо! Звонкий смех сыновей серебряными колокольчиками разливался в душе матери.

Но вдруг от Зарифа пришло письмо: «Безумно соскучился, приезжайте скорее! Жду не дождусь». А разве Нурания сама не истосковалась по нему? Хасан и Хусаин начали довольно сносно говорить, и ей очень хотелось, чтобы отец тоже слышал их смешное лопотание.

Прожив неполный месяц в ауле, Нурания снова собралась в путь, загадав на будущее, что в следующий раз непременно приедут все вместе. Но дорога эта протянулась на долгие пять лет, и вернулась она одна, потеряв самых дорогих ей людей, убитая горем, с истерзанной душой.

Теперь она с горькой улыбкой вспоминает, с какими неудобствами добиралась она до заставы: долгие стоянки поезда, пропускающего на запад воинские эшелоны, хлопоты с маленькими сыновьями. Вернуть бы эти трудности!

Через неделю после ее приезда к мужу началась война...

2

Нурания оказалась в числе первых пленных. Когда немногочисленный отряд пограничников пал под ударами внезапно перешедшего границу противника, на разгромленной заставе немцы стали собирать оставшихся в живых красноармейцев. Жен командиров и активисток из разных сел отделили в особую группу и погнали через границу к железной дороге.

В душном товарном вагоне с зарешеченными окнами было набито не меньше сотни таких же, как Нурания, женщин. Не то что прилечь — присесть было невозможно. Тихий плач и стоны, крики детей, невнятный говор. На случайных ли, предусмотренных ли остановках людей выгоняют на воздух, изредка дают жидкую холодную баланду, по кружке застоявшейся воды. А начнут иные женщины протестовать против такого обращения, солдаты охраны принимаются хохотать и улюлюкать, словно не люди перед ними, не женщины и дети, а жалкий скот, не достойный человеческого отношения. Кончается все это тем, что пленниц прикладами загоняют обратно в вагоны.

А что же Нурания? После разгрома заставы и гибели Зарифа она была готова отречься от жизни. Судьба ее несмышленых детей в руках злобного врага. Родная земля в огне. Как жить теперь? На что надеяться? Все пошло прахом.

Еще не зная, что ждет ее и всех этих несчастных женщин, она готовила себя к худшему. Лишь бы Хасан и Хусаин уцелели. Если она еще жива, то благодаря им, своим несчастным близнецам, и должна сделать все, чтобы защитить их, сохранить им жизнь. Потому, превозмогая душевную боль, она продолжала заботиться о них, баюкала на уставших, налитых свинцовой тяжестью руках и украдкой плакала о муже, о растоптанном врагом счастье.

Странное дело, то ли от страха, то ли детским своим чутьем догадываясь о беде, настигшей всех этих людей и себя вместе с ними, близнецы молча переносили тяготы дороги, не капризничали, не хныкали, ели и пили, когда дадут, а не дадут — терпели покорно, глядя вокруг посерьезневшими глазами. «Да у тебя золотые дети!»— то и дело говорила примостившаяся рядом женщина, поглаживая Хасана и Хусаина по головкам и стараясь отвлечь Нуранию от мрачных дум.

А поезд все шел и шел, делая редкие остановки. Узникам-то невдомек было, что везли их сначала на северо-запад, а потом, по чьей-то злой воле, повернули на юг. Стучат колеса, что-то неумолчно скрипит, мелькают за окном огни. Все дальше и дальше уводит дорога — от Родины, от привычного быта. От жизни.

Ночь на исходе. Узницы забылись беспокойным сном. Кто-то стонет, кто-то кашляет надсадно. Хасан и Хусаин тоже наконец уснули, и Нурания не может даже пошевелить затекшими руками — боится разбудить мальчиков, которые со вчерашнего дня маялись животами от сырого, как глина, хлеба.

— Чего не спишь? — шепнула соседка. — Какую ночь уже бессонницей себя изводишь. Выбьешься из сил — что с детьми будет?

— Известно, что. Теперь вот заболели. Куда я с ними?

— Если дашь одолеть себя отчаянию, добра не жди. Нельзя так. Ради малюток своих должна держаться. Жизнь еще не кончилась, — сказала женщина, осторожно перекладывая одного из близнецов на колени себе.

— Что вы говорите! — возразила Нурания. — Какая теперь жизнь? Для чего, для кого?

— Глупая! — отозвалась женщина шепотом. — Думаешь, конец? Не воротимся назад? Как бы не так! Нет такой силы, чтобы одолеть нас. Уверена, в эти дни наши наверняка перешли в наступление и уже гонят фашистов назад. Вот увидишь, очень скоро и нас освободят. Все по-старому будет.

Хоть и не вывел Нуранию этот мимолетный ночной разговор из оцепенения, но камень с души снял. На другой день женщина осмотрела близнецов, дала им, достав из кармана, какие-то таблетки, и уже через час мальчики повеселели. С облегчением вздохнула Нурания и, привалясь к плечу соседки, уснула.

Коня в дороге узнаешь, друга в беде познаешь, любил повторять отец Нурании. Так и случилось у нее с этой миловидной, лет тридцати, женщиной по имени Мария. Оказалась она женой недавно назначенного начальника пограничной комендатуры, которой была подчинена застава Зарифа. Нурания тогда не успела с ней познакомиться, а мужа ее, капитана Кузнецова, видела несколько раз, когда тот приезжал на заставу.

Помнит Нурания, суровый, немногословный капитан, увидев ее близнецов, вдруг рассмеялся весело и, подбрасывая на руках то одного, то другого, приговаривал: «Который из них Хасан? Который Хусаин?» Теперь и его нет...

Сама-то Мария всего лишь месяц как устроилась в селе, где была расположена комендатура, участковым врачом. Рассказала, как на рассвете двадцать второго июня разбудил ее страшный грохот, как она вскочила, ничего не понимая, и увидела мужа уже одетым. «Ты что, не спал?» — спросила Мария, но он махнул рукой и выскочил из дома, что-то крича на ходу. Она схватила большую санитарную сумку, выбежала вслед за ним — и тут же была отброшена взрывной волной. Оглохшая и потрясенная, бросилась к зданию комендатуры.

Впереди — сплошной дым, сполохи огня, разрывы снарядов. Бой разгорался. Все больше раненых красноармейцев отползали назад к санитарным машинам и подводам. Мария наспех делала перевязку, бросалась то к одному, то другому раненому, помогала им укрыться от огня, добраться до повозок. Она видела, как мечется вдоль всей цепи ее муж с ручным пулеметом наперевес, как останавливается и стреляет, целясь в гущу наседавших немецких солдат.

Вдруг совсем рядом с ним взметнулся столб огня, и Кузнецов как-то странно взмахнул руками, выронил пулемет и упал навзничь. Мария закричала что-то и бросилась к нему. Она подхватила грузное тело мужа, в отчаянии заглядывая в его расширившиеся глаза, судорожно всхлипывала: «Я сейчас, сейчас... Потерпи, милый». Он посмотрел на нее как-то отрешенно, сухие губы тронула болезненная улыбка. «Маша, — прошептал, — Машенька... Прошу, беги назад. Пожалуйста... Береги себя, Машенька! И Сережу...» Муж умер у нее на руках.

Уйти она не успела да и не могла бросить раненых. Поредевшие ряды пограничников оказались в окружении. Немцы тут же отделили уцелевших и легкораненых и куда-то погнали, а тех, кто не мог подняться на ноги, добивали на месте...

Обо всем этом она говорила как о чем-то будничном, событии рядовом и незначительном, и казалось, что произошло оно давно, с другими людьми, а не с ней самой и с ее мужем. Много позже поняла Нурания: рассказывая о страшном своем горе так отстраненно, Мария старалась хоть как-то отвлечь ее от мрачных мыслей, внушить ей, что не она одна попала в беду и надо ждать и надеяться, что на миру и смерть красна. Пряча свое горе, Мария давала ей урок стойкости, терпения.

Втиснутым в душный вагон и увозимым неизвестно куда женщинам было не понять, как и почему пограничный отряд и подтянутые к границе регулярные полки Красной Армии не сумели противостоять врагу. Многие, как и Мария, еще верили, что час победы недалек, скоро наши войска перейдут в наступление, разгромят фашистов на их же земле и освободят пленных.

Пока же узницы, притерпевшись к тесноте и варварскому обращению немецких солдат, все больше думали и говорили о тех, кого везли в соседних вагонах. Там пленные красноармейцы и командиры. Многие из них ранены и, наверное, нуждаются в помощи. А на коротких остановках мужчин и женщин выводят на воздух только врозь, они не видят друг друга. Слыша свирепый лай собак, грубые окрики охраны, часто и автоматные очереди, узницы догадываются, что с пленными красноармейцами обращаются немцы еще хуже, бесчеловечнее.

Карманы Марии были набиты разными таблетками и пузырьками, которые она успела переложить из медицинской сумки, когда в группе пленных шла под конвоем на станцию. Теперь эти лекарства очень пригодились ее спутницам. Дети страдали животом от жажды и грязи, с женщинами часто случались голодные обмороки, нервные срывы. Мария, как могла, старалась облегчить их мучения. Кому помогала лекарством, кому добрым словом. Благодаря ей Нурания тоже начала меньше думать о случившемся и все свое внимание отдавала несчастным близнецам. «Нет, нет, — утешала себя, — не может продолжаться этот ад бесконечно. Привезут куда-нибудь, создадут, пусть и под охраной, нормальные человеческие условия...»

— Вот увидишь, все пройдет. Вернемся домой, дети наши вырастут, станут достойными своих отцов, — подбадривала Мария. — Сережку моего мы к его дедушке с бабушкой отправили, в Куйбышев... Боже мой, боже мой!.. — вдруг всхлипнула она, но тут же спохватилась, стала помогать Нурании укладывать мальчиков.

Иногда поезд подолгу стоял на какой-нибудь станции. Чаще всего это происходило днем, и делались такие остановки конечно же с умыслом, чтобы пленные слышали оглушительную бравурную музыку, торжествующие голоса сотен людей, провожающих на фронт эшелоны с воинскими частями.

В медицинском училище Нурания изучала немецкий язык и теперь, вспоминая отдельные слова и целые фразы, прислушивалась к выкрикам невидимой из вагона беснующейся толпы. С содроганием думала она о том, какими далекими от действительности оказались ее довоенные представления об этой стране. Помнится, Зариф и другие командиры, говоря о неизбежности войны с фашистами, были в то же время уверены: стоит Гитлеру напасть на нашу страну, как рабочий класс Германии поднимется против него. Не знала Нурания, что это было всеобщим заблуждением. Ни она, ни другие пленницы, захваченные чуть ли не в первый день войны, еще не ведали; какие страшные зверства творят на оккупированной советской земле сыновья тех самых рабочих и крестьян, которые должны были выйти навстречу победоносной Красной Армии с возгласом «Рот фронт!».

В один из дней поезд остановился на голом поле, и пленных построили вдоль состава. На этот раз все они, женщины и мужчины, были выпущены одновременно, но о том, чтобы кому-либо выйти из строя, подойти к группе из другого вагона не могло быть и речи. Тут же раздавался грубый окрик, овчарки начинали рваться с поводка.

Пленные красноармейцы еле стояли на ногах. Видно, их кормили еще хуже, чем женщин, а то и вовсе морили голодом. У многих на голове или на раскрытой груди грязные, пропитанные кровью повязки, некоторые опираются на плечи товарищей.

Высокий худой офицер в сопровождении двух автоматчиков прошелся вдоль состава, стал посередине и объявил, что сейчас пленные получат горячую пишу, пройдут медицинский осмотр.

Тут же из-за приземистого каменного строения показалось несколько машин, с которых началась раздача супа в алюминиевых мисках и по куску хлеба.

— Ради бога, не торопитесь! — предупредила Мария пленниц. — Суп ешьте маленькими глотками, а хлеб оставьте на потом!..

Но где там! Голодные женщины, обжигаясь горячей похлебкой из брюквы и картофельной кожуры, вмиг очистили миски, почти не жуя, проглотили плохо пропеченный хлеб и, разморенные едой, опустились на траву.

И тут началось такое! Несчастные женщины, хватаясь за живот, со стоном и проклятиями катались по земле, многих рвало, дети кричали истошными голосами. А для немцев потеха. Ржут, как застоявшиеся жеребцы, с улюлюканием, пинками отгоняют тех, кто пытается забежать за редкие придорожные кусты.

У других вагонов было потише. Видно, пленные красноармейцы не набросились на еду, хотя оттуда тоже раздавались сдерживаемые стоны.

Нурания послушалась совета Марии, дала малышам лишь несколько ложек похлебки и по маленькому кусочку хлеба, сама тоже поела совсем немного. Теперь она сидела ни жива ни мертва, обняв голодных, тихо плачущих близнецов, и с ужасом смотрела на сраженных едой женщин.

Мария подходила то к одной, то к другой из них, но помочь уже ничем не могла и только приговаривала, горестно качая головой: «Что же это происходит, а? Что же с нами делают эти изверги?!»

Вдруг она, гневно сверкнув глазами, шагнула к офицеру. Солдаты хотели было остановить ее, но тот крикнул им что-то, и Марию пропустили к нему.

Подойдя к офицеру, она стала что-то горячо и возмущенно говорить. Офицер слушал ее, а потом переводчика не перебивая, и даже вроде бы поддакивал, соглашался с ней: «Я, я!» Но вот нахмурился, коротким жестом прервал Марию и обратился к переводчику. Тот мотнул головой и закричал что есть силы:

— Ахтунг, ахтунг! Внимание, слушай команда! Господин обер-лейтенант приказаль строиться всем перед вагон!

С грехом пополам пленные стали в неровный строй. Многих шатало от слабости, не пришедшие в себя женщины корчились от боли. По рядам прошел ропот.

— Тихо! — крикнул немец-переводчик. — Всем больным и раненым выйти вперед! Герр обер-лейтенант и эта женщина, она врач, будут смотреть вас...

В сопровождении офицера и переводчика Мария пошла вдоль вагонов, останавливаясь около раненых. Особенно много оказалось их у соседнего с женским вагона.

— Зря стараешься, Мария Сергеевна, — сказал один, с трудом переводя дыхание. — Видишь, грудь пробита, рука пухнет. Гангрена...

— Ничего, ничего, милый. Ты потерпи, потерпи, скоро, говорят, на место прибудем. Вылечат.

— Пустое, — ответил раненый. — Не сегодня, так завтра конец...

Таких, как он, оказалось человек пятнадцать. Отделив от других пленных, их увели за каменное строение. Остальных под бешеный лай собак, тыча в спины дулами автоматов, снова набили в вагоны. Правда, Марии разрешили осмотреть легкораненых, поправить и кое-кому заменить повязку.

Очередь дошла до женщин.

— Говорят, вам плохо и тесно в вагоне. Так это или не так? — спросил переводчик.

Никто не откликнулся на вопрос. Пленницы уже успели узнать немцев и не верили им. То и дело жди подвоха.

— Что же вы, бабы? — обратилась Мария к женщинам. — Воды в рот набрали? Говорите, как есть. Требуйте, чтобы обращались с нами по-людски.

— Ну?.. Правду говорит эта женщина? — торопил переводчик. — Или врет?

— Будто сами не видите! — не выдержав, подала голос одна из пленниц. — Дети у нас. Больные...

— Тихо ты! — зашипела рядом другая.

— А что тише, что тише? Сколько можно над людьми измываться?

Переводчик что-то сказал офицеру. Тот помедлил, сделал несколько шагов вперед, пробормотал несколько слов, ни на кого не глядя.

Переводчик с готовностью козырнул и закричал лающим голосом:

— Больные, шаг вперед!

Никто не шевельнулся. Женщины продолжали стоять неподвижно, испуганно смотрели на офицера, именно в нем видя средоточие творимого над ними зла. Тот исподлобья оглядел ломаный строй, снова что-то сказал, ткнув пальцем в сторону Марии. Тут же к ней повернулся переводчик, спросил громко, чтобы слышали все:

— Выходит, неправду ты говорила. Нету больных!

— Да как же нету? — раздался голос все той же женщины. — Я вот больная. Сердцем маюсь, а еще теснота, голод... — Она вышла вперед, с ненавистью глядя на немцев. За ней выступили еще несколько молоденьких женщин, с потухшим взором, исхудавших и слабых.

— Ну? Еще, еще!.. — крикнул переводчик.

В конце концов строй покинуло шесть человек. По молчаливому кивку офицера автоматчики оттеснили их от основной группы и погнали за старое каменное здание, туда же, куда увели раненых красноармейцев.

— Их немножко будут лечить, — сказал офицер. — Теперь выводите детей! Они поедут на хороших машинах, а встретитесь с ними на месте.

Те пять-шесть женщин, у кого были дети, начали подаваться назад, за спины других. Нурания, с ужасом чувствуя, как подкашиваются ноги, как душит тошнота, отступила на несколько шагов, когда немецкие солдаты стали приближаться к строю.

— Не бойтесь, отдавайте мальчиков и девочек, им тесно и душно в вагоне, — уговаривал переводчик. — Эта женщина, врач, сказала так.

Между тем солдаты, раскидав сомкнутые первые ряды пленниц, начали вырывать ребятишек из рук заголосивших матерей.

— Звери! Не трогайте детей! — Мария бросилась к офицеру, но стоявший рядом солдат сильным ударом сбил ее с ног.

— Нет, не отдам! — кричала Нурания. — Я не говорила, нам не тесно! Проклятие тебе, Мария!

Откуда только силы взялись у нее! Она сражалась за своих близнецов, как разъяренная тигрица. Когда стали вырывать у нее из объятий Хусаина, она впилась зубами в волосатую вонючую руку немца. Солдат заорал благим матом, выпустил малыша, а Нурания, подхватив детей, бросилась к вагону. Но ее тут же догнали.

— Приведите ее сюда! — приказал офицер, и дрожащую Нуранию с насмерть перепуганными и плачущими близнецами в объятиях поставили перед ним.

— Что, Ганс, крепкие у жены большевика зубы? — осклабился немец. — О, ты посмотри, посмотри на них — они же одинаковые!.. Вот что, женщина... выбирай, кого с собой возьмешь! Одного разрешаю, — хохотал и куражился офицер.

Вся похолодев от его слов, Нурания еще крепче прижала детей к себе и с ненавистью прошептала:

— Нет!..

В ту же секунду страшный удар по голове поверг ее оземь. Она потеряла сознание. Не видела и не слышала, как на глазах у онемевших от ужаса пленниц расстреляли Марию, как затрещали автоматные очереди за старым каменным зданием...

Ничего не помнила Нурания. Да и зачем ей было это помнить и знать, если рядом с ней, в ее объятиях нет маленьких Хасана и Хусаина.

Лишь ненадолго придя в сознание, она машинально пошарила вокруг себя руками и забылась опять в беспамятстве.

Привиделась ей широкая, вся в цветах, родная степь, и бежит она по той степи что есть силы, а за ней спешит еще один человек, которого она не видит, но чувствует всем своим существом. Это — Зариф. Он хочет догнать ее, а ей и радостно, и страшновато немного оттого, что вот-вот догонит Зариф, поймает ее и прижмет к своей груди, потому и убегает Нурания, что хочет оттянуть миг этой сладостной муки. Но потом вдруг все переменилось. Степь померкла, небо потемнело, и Зариф уже не гонится за ней, а стоит совсем рядом в каком-то странном одеянии — белой, похожей на саван, длинной рубахе, и на руках у него двое малышей. Лица их будто скрыты в тени, а за спиной Зарифа — сполохи бесшумных взрывов, зарево пожаров. И мучительно пахнет полынью. Зариф что-то говорит, но она не слышит, не понимает его слов. Внимание ее рассеяно, никак не может сосредоточиться на чем-то. Что говорит Зариф? Почему молчат близнецы? Почему?..

Нурания бредила, просила пить.

Поезд двигался дальше.

Наконец Нурания пришла в себя. От болезни и голода она обессилела окончательно, по вискам потянулись две поседевшие пряди. В душе пустота и мрак, и жить ей нечем, потому, думала она, чем скорее уйдет из жизни, тем лучше. Все, что происходило в вагоне, глухой невнятный говор, горькие рыдания — все проходило мимо сознания. Временами она вскакивала с места и кидалась на дверь, и тогда спутницы, дав ей выплакаться, осторожно отводили ее обратно. Кто-то склонялся над ней, повторяя тихо и ласково: «Пей, голубушка, попей малость», но вода лилась мимо спекшихся губ. Потом снова полудрема, полузабытье и стук колес, которому казалось, не будет конца...

И вот наконец поезд остановился, и узникам приказали выйти из вагонов.

— Шнель! Шнель! — торопила охрана, с трудом удерживая рвущихся с поводков овчарок.

Длинная колонна голодных, обессилевших людей все дальше уходила от станции. Было раннее утро. Прохладный свежий воздух пьянил пленных, и многие падали в обморок. Еще строже охрана, еще свирепее собаки. Стоит кому-то упасть, отклониться в сторону или сбиться с общего шага, как грозный рык заставлял его из последних сил бросаться на место, и не дай бог, если этого не удавалось сделать. Овчарки начинали рвать и трепать несчастного.

Группу женщин заставили остановиться возле белого здания с красной черепичной крышей. Колонна пленных красноармейцев проследовала дальше, к маячившим впереди приземистым серым строениям, и еще долго слышался сопровождавший ее собачий лай. И только много позже узнала Нурания, что военнопленных погнали в страшный концентрационный лагерь под названием Дахау, где многие тысячи людей были казнены, нашли свою смерть от голода и непосильного подневольного труда.

Перед строем равнодушных ко всему, еле стоявших на ногах женщин-пленниц возник низкорослый, грузный немец в сером френче, широкополой соломенной шляпе. Придирчиво оглядев их, он изобразил улыбку на круглом сытом лице и выкрикнул на ломаном русском языке:

— Я поздравляй вас с прибытием в пределы великий рейх!

Только тут пленницы заметили неподалеку толпу надменно поджавших губы немецких женщин, которые буквально пожирали их глазами. И смотрели они не с любопытством, не с интересом на людей из далекой и чужой страны, как бы оно, казалось, должно быть, а с какой-то пристальной деловитостью, жадной торгашеской зоркостью. Стоило толстяку повернуться к ним и что-то сказать, как немки бросились вперед, прямо в гущу пленниц, словно стремясь тут же растерзать их на части.

Нурания даже опомниться не успела, как чьи-то цепкие и уверенные руки стали быстро ощупывать ей плечи, грудь, бедра. Это было омерзительно, дико. Забыв о своем неутешном горе, о той пустоте и безвыходности, в котором она находилась, Нурания резко отдернула голову и смахнула руку немки. И тут же получила хлесткую пощечину. Немка изобразила подобие улыбки на некрасивом лошадином лице, кивнула ей повелительно: следуй за мной!

— Гут! Гут! — процедила она сквозь зубы, что-то крикнула стоявшему поодаль хмурому немцу с хлыстом в руке. Тот быстро подбежал к ней и, взяв Нуранию за руку, повел в сторону от толпы.

Между тем шел спешный разбор и всех остальных пленниц. Вскоре стало известно, что десятка два из них станут батрачками в зажиточных крестьянских хозяйствах. Все прочие должны трудиться на швейной фабрике — шить одежду для солдат великого рейха. Как объявил коротышка-немец, за малейшее неповиновение своим госпожам батрачек ждет наказание, а за попытку побега — расстрел на месте. «Хайль Гитлер!» — закончил он краткую речь и махнул рукой. Группа назначенных на фабрику пленниц снова под охраной понуро зашагала прочь.

Так Нурания оказалась в Баварии и еще не знала, что здесь ей предстоит прожить целых три года...

3

Приведя Нуранию в свой хутор, немка с брезгливым вниманием осмотрела ее с головы до ног и, морща нос, ушла в дом. Вернулась она с каким-то свертком, который бросила Нурании под ноги. Через того человека с хлыстом, как оказалось довольно прилично знавшего русский язык, хозяйка велела ей помыться, надеть на себя чистую одежду.

Нурания безучастно выслушала все это и побрела за ним к низкой кирпичной пристройке.

— Тебя как зовут? — спросил тот все так же хмуро. — Нурания? Хм... Кто такая? Не татарка ли? Хотя какая разница... Сейчас я тебе согрею воду. Помоешься, отдохнешь. Завтра с рассвета — на работу.

Только сняв в предбаннике платье, Нурания увидела, что оно безобразно запачкано и порвано во многих местах. Тело, не знавшее воды и мыла около двух недель, блаженствовало в жаркой бане. Мылась Нурания долго, позабыв о своем горе, тщательно обтиралась жестким мочалом и удивлялась тому, что никто ее не подгоняет. А когда натянула на себя далеко не новое, но чистое платье, вязаную кофту, которые дала хозяйка, она почувствовала такую неимоверную усталость, такую слабость, что не смогла подняться со скамейки. Так и сидела в предбаннике, пока туда не постучался все тот же немец.

— Ну что, все хорошо у тебя? — спросил он через дверь.

Она торопливо встала и, держась за стенку, пошатываясь, шагнула к выходу. Лишь бы этот проникшийся к ней вниманием немец не предложил ей свои услуги.

— Меня зовут Валдис, — услышала она. — Запомнишь? Валдис... Нам вместе придется работать. А хозяйка наша — Марта.

Нурания мельком подумала, что Валдис этот больше похож на батрака, чем хозяина. Лет ему около пятидесяти. Весь он какой-то покорный, услужливый, в глазах затаенная печаль, к уголкам резко очерченных губ тянутся глубокие морщины. Но особенно выдают его темные мозолистые руки, довольно заметно горбящаяся широкая спина. Человек вроде бы не злой, но все равно немец...

Из принесенной им пищи она с трудом проглотила несколько кусков и, едва коснувшись туго набитой соломой и твердой, как камень, подушки, провалилась в глубокий сон. Даже не расслышала щелчка наружного замка.

Валдис, видно, пожалел измученную в дороге женщину: разбудил ее не на рассвете, как предупреждал, а чуть позже. И повел ее за хутор, на медленно освобождавшуюся от тумана низину. Тишина кругом. Вдали, как мрачные безмолвные стражи этой тихой долины, возвышаются темные силуэты гор. Чужие горы, чужая земля...

Окаменевшая, безучастная ко всему, Нурания покорно шла за хмурым Валдисом и, только одна неотвязная, тупая мысль билась в ее голове: как бы скорее найти удобный случай рассчитаться с этой постылой и ненужной отныне жизнью. Но вот они остановились у края огромного поля, словно выплывающего бело-зеленой ленивой волной из тумана. Это была плантация капусты. Валдис скинул с плеч кожаный мешок, неторопливо вынул из него три-четыре ножа разных размеров.

Увидев ножи, Нурания вздрогнула: вот он тот удобный случай! Но мелькнула эта мысль и тут же потухла, снова ей овладела апатия. Видно, не настал еще час, когда она всерьез задумается о дальнейшей своей жизни или смерти.

— Капусту резать не приходилось? Нет? — И, косо взглянув на Нуранию, Валдис покачал головой: — Так я и думал. Сразу видно, руки к черной работе не привычны. Делать нечего, придется научиться... — И, не спеша перекрестившись, ловким движением срезал сизый кочан капусты у самого корня. — Вот так, очень просто. Это... когда гнется спина, голова остается цела, верно?.. Смотри, зеленые кочаны не трогай. Марта душу вытрясет.

Если для него это было очень просто, то для Нурании оказалось сущей мукой. Она никак не могла приноровиться ни к ножу, ни к капусте. Пока подлаживалась и так и этак, успела полоснуть лезвием по руке, ободрать ногти. Наконец, не выдержав, бросила все, села прямо на землю и разрыдалась. Валдис молча стоял рядом, не проронив ни слова, ждал, когда она успокоится.

— Ничего, ничего, научишься. Дело нехитрое, — сказал спокойно. — Смотрю на тебя, много бед перенесла ты, девушка? Может, ошибаюсь?

Она быстро утерла слезы, с опаской уставилась на него: сочувствует ей этот немец или из любопытства спрашивает? Но в поведении Валдиса ничего пугающего. И говорит он, горестно качая головой.

— Ну, чего испугалась? Не хочешь — не отвечай. Только не меня тебе надо бояться, Нора. Я так буду называть тебя, хорошо?

Через час остановились на отдых. Дав Нурании бутерброд с маслом и налив из термоса кружку невкусного, но горячего кофе, Валдис хотел было продолжить разговор, но опять наткнулся на ее молчание и тоже замолчал.

Снова взялись за ножи. С каким-то ожесточением смахивая кочны и не обращая внимания, слушает Нурания или нет, Валдис рассказывал свою историю. Оказывается, он вовсе не немец, как думала она, а латыш. После свержения Ульманиса и восстановления Советской власти Валдис вместе с помещиком, у которого батрачил пятнадцать лет, покинул Латвию.

— Да, Нора, поверил я супостату этому. Ведь он обещал нам, мне и жене моей Инге, райскую жизнь в Германии. А оказалось тут еще хуже, чем дома. Хозяин-то сразу, видно, понял: не развернуться ему здесь, и улизнул в Америку. Вот мы и остались на улице...

Бездомные, чужие в этой стране, Валдис и Инга нанимались на временную работу то к одному хозяину, то к другому, трудились от темна до темна, но так и не выбились из нужды. К тому же от пережитых несчастий тяжко заболела жена Валдиса, а на врача и лекарства у них не было денег. И умерла Инга, проклиная свою горькую судьбу, тоскуя по родной земле, по детям. Одинокий, никому не нужный, он скитался по разным хуторам в поисках места. Наконец, после долгих мытарств, нанялся батраком к Марте. Работа тяжелая, но есть крыша над головой, есть, хоть и скромное, пропитание. Теперь война, говорил Валдис, и дорога домой закрыта...

А там, в Латвии, у него остались сын и замужняя дочь. Молодые еще, совсем вроде бы зеленые — ему девятнадцать, ей семнадцать, — а ума хватило не следовать за родителями за семь верст киселя хлебать. Они и отца чуть не на коленях уговаривали не трогаться с места: мол, нельзя верить помещику, ему только в пути нужны слуги, чтобы присмотреть за двумя грузовиками с имуществом и таскать тяжести. Отмахнулся Валдис. Привыкший во всем повиноваться чужой воле, он и тут не смог устоять перед желанием хозяина, который, худо-бедно, целых пятнадцать лет давал ему кров и пищу, хоть и приходилось за это горбиться до изнеможения, до кровавых зайчиков в глазах.

— Так-то вот, Нора. Правы оказались дети, обманул проклятый помещик, — закончил Валдис свой печальный рассказ.

— В моем народе говорят: и старшего выслушай, и советом младшего не пренебрегай... Радуйтесь, что дети ваши на родине, — сказала Нурания и сама же удивилась своим словам. Значит, несмотря на весь ужас обрушившихся на нее испытаний, душа ее еще жива, не убита окончательно, раз может отозваться на чужое горе...

Уборка капусты тянулась до самого августа.

На первых порах, едва добравшись до отведенной ей комнатки в пристройке, Нурания падала на жесткую лежанку и мгновенно засыпала мертвым сном. Короткие летние ночи не приносили желанного отдыха, а рано поутру снова идти в поле, к ненавистной капусте.

Постепенно она привыкла и к этой каторжной жизни: просыпалась ни свет ни заря, не дожидаясь стука в дверь; торопливо проглатывала кусок черствого хлеба и кружку жидкого кофе, иногда — снятого молока, потом весь длинный день, как заведенная, махала ножом. Кровавые волдыри на ладонях полопались и затвердели, почти не чувствовалась саднящая боль в пояснице. Но с отступлением физических страданий возобновилась коварно дремавшая душевная боль. Она накатывала неумолимым наваждением, кошмарными видениями. Воспаленная память воскрешала картины смертного боя на границе, гибель Зарифа и других пограничников, разлуку с близнецами. И стучат, стучат в ушах вагонные колеса. Нурания вскакивает с лежанки, судорожно шарит вокруг себя, ища в темноте те самые страшные ножи, которыми она изо дня в день срезает капусту. Но теперь ночь. Ножи у Валдиса. Снова бросается Нурания в постель и плачет, задыхаясь от бессилия. Ну почему у нее не достало сил умереть, когда из рук у нее вырывали ее мальчиков? Надо было драться с теми солдатами, и пусть бы они застрелили ее, как Марию. Пусть бы убили!..

Приходит день, и снова она шагает в поле, полубессознательно надеясь, что работа хоть немного отвлечет от ночных кошмаров. Да и от хозяйки лучше держаться подальше.

А Марта обладает кошачьей привычкой возникать, словно из-под земли, у края поля, когда ей вздумается. Тонкие губы сжаты в ниточку, в руке гибкий хлыст. Только проводит груженные капустой машины, предварительно обругав скупщиков последними словами, тут же принимается за батраков. К Валдису пристает меньше, а Нуранию люто ненавидит и при каждом удобном случае — заметит ли, как она, разогнув спину, вытирает пот с лица, услышит ли ее обращение к Валдису с каким-либо вопросом, — готова стереть ее с лица земли, растоптать, извести.

— Ты плюнь, не обращай внимания, — говорил Валдис Нурании. — Такова уж натура у этой женщины — видеть во всех только негодяев и бездельников. Помещицу из себя строит...

Нурания и не обижается. Ни желания, ни сил у нее нет на то. Лишь скользнет равнодушным взглядом по красному от злости лицу Марты и отвернется.

Раз в неделю, обычно по воскресным вечерам, наведывается на хутор пожилой одноглазый жандарм. Прислоняет к каменной ограде велосипед и, подобострастно моргая белесыми ресницами единственного глаза в красных прожилках, кричит с порога: «Многоуважаемой фрау Марте горячий привет!» Потом, приняв из рук вышедшей на крыльцо хозяйки рюмку шнапса и подняв таким образом настроение, начинает важным петушиным шагом прохаживаться по двору. Ходит он не просто так, а ищет повода, чтобы придраться к батракам, пыжится, напускает на себя официальную строгость и первым делом набрасывается на Валдиса. Но это еще только разминка, промежуточное звено. Главный объект его злобных нападок — Нурания. «Эй ты, красная свинья, не отворачивайся, когда с тобой говорит капрал! — кричит на нее, выпятив цыплячью грудь и упиваясь властью над бедной женщиной из побежденной страны. — Все, капут большевикам! Радуйся, что попала под крыло доброй фрау Марты. Работай хорошо, не ленись! Не то!..»

Поначалу грубые наскоки кривого Нурания пропускала мимо ушей. Что ей эта ругань и угрозы? Как еще можно унизить мать после того, что эти немцы сделали с ее детьми? Если она порой заливалась слезами, то вовсе не из-за мерзких слов пьяного капрала, а потому, что перед ее мысленным взором возникали маленькие беззащитные фигурки близнецов...

Хоть она почти ни с кем, кроме Валдиса, не общалась, но звучавшую вокруг немецкую речь с каждым днем понимала все лучше. А из слов, которые силой вдалбливали в нее и перед которыми она должна была ужасаться и трепетать, самым страшным было слово «Дахау». Марта и одноглазый капрал, видно, считали, что только страх заставляет батрачку, а по существу рабыню, прилежно работать и беспрекословно повиноваться хозяйке.

О Дахау Нурания слышала от Валдиса. От случайных своих знакомых тот узнал, в каких нечеловеческих условиях содержат узников в том концлагере, который, оказалось, находится всего в тридцати километрах отсюда. Но ошибаются капрал и Марта, если думают, что Нурания боится Дахау. Ей что там, что здесь — смерть везде одинакова: полоснет ли себя по шее капустным ножом, бросится ли в реку или найдет свой конец в Дахау.

Однажды Марта застала ее сидящей у края поля. А сидела она потому, что так было удобнее очищать собранную капусту от земли и пожухлых листьев. «Встань, грязная тварь! Ишь, расселась!» — закричала Марта и ударила ее хлыстом по спине. Но как ни больно ей было, Нурания не подала виду, а, проглотив обиду, продолжала работать. Лишь ожгла истеричную хозяйку ненавидящим взглядом. Марта невольно подалась назад и, бормоча проклятия, ушла домой.

Качая головой, Валдис начал упрекать Нуранию.

— Эх, дочка, — сказал, впервые обращаясь к ней так, — горда ты чересчур. Собака обглоданной кости бывает рада. Так и Марта. Ну что сделается с тобой, если ради ее самолюбия слезу из себя выжмешь? Они же, немцы, любят, когда перед ними шею гнут. А в нашем с тобой положении ничего другого и не остается. Так-то...

Что ж, может, он по-своему прав. Сам-то он вон какую покорность выказывает. Что ни прикажет хозяйка — «Будет сделано, фрау Марта! Слушаюсь, фрау Марта!». Чего ждать от человека, привыкшего с молодых лет жить по чужой указке. Да и рад, видно, бедняга, что приютила его Марта...

След от резинового хлыста начал сильно болеть, и заплакала Нурания не столько от этой боли, сколько от чувства бессилия перед злом.

Старый латыш не стал ее утешать, а лишь хмуро проговорил:

— Берись за работу, Нора. Работа — самое хорошее лекарство от горя и обид всяких. — И сам начал словно не капусту, а головы ненавистных врагов рубить с размаху.

Успокоившись немного, Валдис заговорил снова:

— Сама подумай: их войска всю Европу захватили, Украина, Белоруссия под ними. А теперь, кажется, и до Москвы добрались. На что теперь надеяться тебе? Чудес-то на свете не бывает. Вот и выходит, что весь остаток жизни будешь батрачить здесь. И то сказать, от голода не пухнем, крыша над головой имеется. Терпеть нужно, Нора, терпеть и молиться. Услышит бог наши молитвы...

— Добрый ты человек, Валдис, — задумчиво произнесла Нурания. — Добренький...

А сама вдруг вспомнила про Марию. Она тоже была добрая. Для других себя не жалела. А к чему привела ее доброта? Зачем ей надо было препираться с тем фашистским офицером и что-то требовать, доказывать? Докажешь им... Не из-за нее ли Нурания и другие женщины лишились своих детей?..

Но в последние дни Нурания стала думать по-иному. Как же можно винить Марию в том, что больные женщины и раненые красноармейцы были расстреляны, а дети — вырваны из рук матерей? Требуя для этих несчастных не каких-то там немыслимых удобств, а всего лишь человеческих условий и медицинской помощи, она исходила из принятых во всем мире норм обращения с пленными, действовала как врач. Но, как уже убедилась Нурания на собственном горьком опыте, фашизму чужды человечность и сострадание. Мария, может быть, лучше других понимала это и знала, на что шла, но не испугалась, защищая обреченных на гибель. Она до конца выполнила свой долг, тем самым преподав урок мужества оставшимся в живых. И не осуждать, а до конца жизни, ежечасно, обязана помнить ее Нурания. Верно говорит Валдис, фашисты рассчитывают сковать народы страхом, превратить их в послушных рабов. А сам-то он, кажется, уже свыкся с этой ролью...

Правда, узнав грустную историю злоключений Валдиса, Нурания стала относиться к нему с большим пониманием. Ведь и он такой же, как она, одинокий листок, унесенный ветром времени в чужие края. Несчастный изгой, перекати-поле. Здесь он поневоле горбит спину. После похорон жены целый месяц скитался в окрестностях Мюнхена в поисках работы и наконец, можно сказать почти что за кров и пищу, нанялся к Марте. А еще ему велено каждый месяц проходить регистрацию в полицейском участке. Конечно, положение Валдиса чуть легче, чем у Нурании: на ночь его не запирают в комнате, в еде не отказывают, ну и, хоть сущие гроши, а все же платят какие-то деньги на мелкие расходы.

Немногословный, обычно спокойный, Валдис редко жалуется на свою нескладную судьбу, но видно, как тяжко переживает он разлуку с детьми. Нет, нет да вздохнет глубоко и скажет с тоской: «Одно прошу у бога — вернуться бы домой и встретить смертный час на родной земле».

И все же нельзя сказать, чтобы он был таким уж темным и забитым существом. Горе согнуло его, а душа — живая. Иногда, разговорившись, может удивить Нуранию какой-нибудь трезвой мыслью: «Ты еще мало знаешь немца. Он в грош не ставит другие народы. Уж это-то мы, латыши, на своем горбу испытали... Слышишь, что радио ихнее целыми днями твердит? Дескать, Германия — страна господ, и нет силы, способной противостоять ей... Я-то думал, Россия сломает немцу хребет, жаль, не получилось...»

Когда вся капуста была убрана и отгружена в город, Валдис на паре лошадей вспахал весь участок. Под нудным, холодным дождем Нурания подбирала корешки и капустные листья в корзину. Ничего не должно пропадать у жадной и расчетливой Марты. Она ухитряется продать весь этот капустный мусор концлагерю в пищу узникам.

Думала смертельно уставшая Нурания: вот разделаются она и Валдис с капустой, и станет им немного легче. Но надежде этой не суждено было сбыться. С первыми осенними дождями, когда, казалось, весь мир окутан промозглым сырым туманом, дальний ли, близкий ли родственник Марты, а по существу, еще один ее батрак по имени Генрих пригнал на хутор полсотни голов свиней, которых все лето пас в дубовом лесу где-то в горах. Теперь этих прожорливых животных предстояло откармливать взаперти до начала зимних холодов.

Кормить и поить свиней, ухаживать за ними должна была Нурания. И не просто ухаживать, а холить и лелеять. Такого обхождения с ними требовала фрау Марта, размахивая хлыстом. В ее отсутствие самозваным хозяином становился вечно пьяный Генрих. Чуть что не так, старый бездельник тоже срывается на крик: «Смотри у меня! Будешь лениться — прибью на месте!»

Первые дни пришлось Нурании особенно тяжело. В жизни своей близко не подходившая к свиньям, она едва не теряла сознание от смрадного духа свинарни. Невыносимо было месить грязь, окатывать животных теплой водой, мыть огромные корыта. У нее постоянно болела и кружилась голова, по ночам снилось, что ее засасывает какая-то омерзительная жижа, преследовал жуткий хрюк и визг...

Но видно, так уж устроен человек, что со временем он привыкает к самым невероятным условиям. Мало-помалу Нурания стала почти равнодушной к грязи, перестала бояться огромных злых хряков. Спать ей доводилось не более четырех часов. Уже близко к полуночи, бросив где попало старый, пропахший свиньями халат и большие резиновые сапоги, она кидалась на лежанку и, судорожно всхлипнув от смертельной усталости, от пронизывающей все тело боли, проваливалась в черную пропасть. Казалось, ночь пролетала мгновенно, короткий сон не приносил бодрости, и в холодные сумерки, еще до солнца, Нурания бежала к свинарнику. Попытки Валдиса помочь ей Марта в самом начале пресекла. В ее частых поездках по делам он становится кучером, и не должно вонять от него свиньями. Потому греть воду в огромном котле, готовить корм и пойло, убирать за животными — все на даровой батрачке.

И все же в ее застывшем, отупевшем сознании что-то ожило, мелькнул слабый, но упрямо пробивающийся свет. Однажды Нурания с удивлением заметила, что не о смерти она думает в последнее время, а все чаще о чем-то другом, пока еще не очень ясном, но отчаянном и заманчивом. Не потому ли и сковавшие все ее существо боль и оцепенение словно отступили куда-то вглубь, на самое донышко измученного сердца, и притаились до поры, как зверь, подстерегающий жертву? Как бы там ни было, даже эта беспросветная, постылая жизнь стала вдруг обретать смысл. Она еще не знала, найдет ли в себе силы решиться на то еще пока смутное, но неизбежное, что уже брезжило в ее сознании.

Иногда к Марте заглядывала соседка по имени Сабина, хозяйка соседнего хутора. Батраков, по словам Валдиса, у нее нет, от русских женщин тоже отказалась. Вроде бы даже заявила: «Не такая уж я богачка, чтобы чужим трудом пользоваться. Привыкла сама управляться хозяйством». Нурания однажды слышала, как она выговаривала Марте:

— Что ты так измываешься над людьми? Во что превратила девушку! Да ведь человек она, понимаешь ли ты это!

Марта хохочет:

— Какой человек, ты в своем уме, Сабина? Рабыня она, и прав у нее никаких. Должна только работать, работать!

— Но, пойми, не может человек работать, если морить его голодом, содержать хуже, чем животных! Ведь умрет же.

— Палка любого заставит работать. А умрет — другая найдется!..

Сабина сказала что-то резкое, не очень понятное Нурании и ушла не попрощавшись.

В другой раз Сабина пришла на хутор, когда Марты не было дома. Поговорила, пожалела Нуранию, сунула ей сверток, в котором оказались почти новые теплые ботинки, кое-какое белье, хлеб и колбаса. Но дороже этих подарков для Нурании были ее добрые слова, ее сочувствие. «Потерпи, Нора, — сказала она, прощаясь, — не вечно будут продолжаться бесчинства этих... людей».

Сабина ушла, а в душе Нурании снова мелькнул тот неясный свет.

Отступившие в немыслимую даль, полузабытые дни счастья она старалась не вспоминать. Ее все чаще занимало теперь будущее. Оно еще туманно, зыбко, и, чтобы думать о нем, надо окончательно стряхнуть с себя и память, и боль, и гнетущую покорность. Трудно, очень трудно все это. Подобно тому, как малый ручеек, набирая силу, исподволь готовится прорвать завалы на своем пути, так и не смирившаяся с рабством, но дремлющая душа Нурании должна была обрести решимость, боль переплавить в гнев, покорность — в чувство мести.

Несколько дней подряд шел снег с дождем, потом вдруг небо очистилось от туч, ударили холода. Крыши домов, хозяйственных построек оделись, как панцирем, ледяной коркой. Успевшие лишь наполовину облететь деревья, ягодные кусты покрыл, как саваном, мерцающий на тусклом солнце иней. Тишина кругом...

Было воскресенье. Задав корма ненасытным свиньям, Нурания сидела в своей полутемной, похожей скорее на чулан, чем на жилую комнату, холодной каморке и смотрела в окно. Сквозь тусклое стекло видны застывшие в безмолвии далекие горы, кусочек неба, которое вдруг бесшумно прочертит какая-то черная птица или закроет на миг чья-то тень. Казалось, в этом безмолвии таится неясная угроза, и в душе Нурании она отзывается тревогой и безысходностью.

Кто-то постучался в дверь. Нурания торопливо встала, готовясь выслушивать ругань и оскорбления. Но это была не Марта. Низко опустив голову, чтобы не стукнуться о притолоку, в каморку вошел Валдис. Присел на старый ящик, спросил:

— Не помешал?

— Нет, нет, что ты, Валдис! — поспешила успокоить его Нурания.

— Вот и зима пришла, — сказал старый латыш с какой-то пронзительной печалью в голосе.

— Да, — ответила Нурания. — Зима...

— В прошлом году, как раз в эту пору, Ингу свою похоронил... Собрался было сегодня на ее могилу съездить, Марта не отпустила. Помяни, говорит, здесь и сунула, как нищему, вот эту склянку... Прости меня, старого дурака, Инга моя... — Валдис опустил голову, украдкой вытер глаза и, прошептав «Езус, Мария...», перекрестился наспех. — Эхма! — выдохнул, опорожнив маленькую бутылку, и, жалкий, пришибленный, ушел к себе.

Впервые с острой жалостью подумала Нурания об этом человеке. Поглощенная собственным горем, она, можно сказать, понимала его состояние, но сочувствия к нему особого не питала. А ведь он тоже тоскует по родине, тяготится этой унылой жизнью на чужбине. Значит?.. Да, да, зреющая в душе Нурании решимость должна быть близка и ему! Похолодев от этой мысли, она подумала, что при первом же удобном случае поговорит с ним...

Наконец свиней увезли куда-то на убой, оставив на расплод всего пять маток и молодого хряка. Нурании стало чуть легче, хотя каждодневные хлопоты мало в чем поубавились. Казалось, усадьба Марты для того и создана, чтобы отнимать у человека последние силы. Нурания целыми днями вертелась как белка в колесе. Уборка в двухэтажном большом доме, дойка коров, уход за оставшимися свиньями — все было на ней.

За черной, ни на день не прекращающейся работой она и не заметила, как пошла на убыль зима. Оглянулась вокруг и вздохнула с облегчением: рыхлый неглубокий снег осел и потемнел, с крыш падала звонкая капель, временами моросил дождь. Так подают о себе весть недалекие теперь уже теплые дни. Увидит ли Нурания веселый ручеек, бегущий с покатого холма, заметит ли первый зеленый росток на проталине или стаю спешащих на север птиц — как начинало учащеннее биться ее сердце. В какой бы глухой, беспросветной тоске она ни пребывала, как бы временами ни металось сознание между жизнью и смертью, уже не было тупого равнодушия к окружающему миру. С приходом весны ожило неясное ожидание чего-то нового — манящего и опасного.

Непредвиденный случай подхлестнул эти тревожные ожидания.

Было начало апреля. По здешним меркам, почти уже лето. Марта велела открыть во всем доме окна, проветрить комнаты. Началась большая уборка.

Нурания мыла полы в гостиной, и вдруг в спальне, где всегда убиралась сама хозяйка, заговорило радио. Обычно она не обращала на него внимания, подсознательно боялась хвастливых, с истеричным визгом и выкриками, передач о победах немецких войск. Но на этот раз уловила, что в голосе диктора нет бодряческих ноток и часто повторяется слово «Москау» — Москва.

«Москау, Москау», — твердило радио, и в этом торопливом повторении слышалось какое-то беспокойство, скрытое волнение. Выпрямившись и держа половую тряпку в руках, Нурания прислушалась повнимательнее. Не все она поняла из этой скороговорки немецкой речи, но все же уловила: после тяжелых и затяжных боев под Москвой германская армия была вынуждена отступить.

Как же так? Ведь, по рассказам Валдиса, который хоть изредка читал газеты, да пьяной болтовне Генриха и кривого жандарма, она знала другое: немцы давным-давно, еще в прошлом году, заняли Москву. Значит, неправду говорили? И по радио, и в газетах было сплошное вранье? Выходит, Москва на месте! Красная Армия не побеждена!

Нурания прислонилась к стене, не замечая, что слезы сами собой текут из глаз. Она еще не успела подумать, чем и как отзовется все это на ее собственной судьбе. Да и не в этом дело. Москва не сдалась! Верно говорила Мария: нет на свете силы, способной победить нашу страну!

Радио замолчало на миг, и тут же ударил оглушительный, бравурный марш. А Нурания все не могла опомниться от услышанного и плакала. Она не заметила, как вошла Марта, и вздрогнула от ее истерического визга:

— Швайн! Грязная рабыня! Радио слушаешь, мерзавка? Радуешься? — От пинка отлетело прочь и опрокинулось ведро с водой, покатилась по мокрому полу железная кружка. Не переставая кричать, Марта вцепилась руками в плечо Нурании, стала трясти ее. — Рановато радуешься! Наши отступили только для того, чтобы выпрямить линию фронта. Так объяснил фюрер! Знай, конец ваш близок! Москву сотрут с лица земли, как и всю вашу дикую и холодную страну. Запомни это!.. Дикари! Рабы! Капут вам!.. — бесновалась Марта.

Впервые Нурания не испытывала перед хозяйкой ни малейшего страха. Правда, и раньше избегала ее скорее из чувства омерзения, чем боязни. Но такого, как сейчас, ощущения своей внутренней свободы, может, и морального превосходства у нее еще не было.

— Мой сама свои полы! — неожиданно для себя выпалила она и, вырвавшись из цепких рук Марты, выскочила из комнаты.

Чтобы не слышать несущихся вдогонку воплей, Нурания вышла за ограду, села на теплый от солнца камень. Там и застал ее Генрих, жалкий прихвостень хозяйки. Тоже ругался похабно, грозил страшными карами, но, увидев на коленях Нурании увесистую палку, руку поднять не посмел. Хилый, тщедушный, он полагался больше на свой ядовитый язык, чем на силу.

Бунт Нурании даром ей не прошел. Два дня держали ее без еды, но она даже голода не ощутила. Мысли ее были далеко отсюда. Два дня и две ночи, проведенные под замком, прошли в лихорадочных раздумьях. Раньше, чуть не ползком дотащившись до лежанки, она забывалась в тяжелом сне, теперь же, несмотря на усталость, страдала от бессонницы. С головой укрывалась в старое тряпье, заменяющее одеяло, ворочалась с боку на бок, а сон не шел. Все чаще память возвращалась к мучительным подробностям пережитых событий: тесный скрипучий вагон, плач и смех близнецов, треск автоматов... Не успеют отдалиться эти звуки, перед глазами всплывает бескрайнее бело-зеленое капустное поле, в уши врывается задыхающийся от ненависти крик Марты, требовательный визг свиней...

Оживала душа, пробуждалось задавленное горем сознание, и все сильнее охватывало Нуранию беспокойство. Странные, нехорошие мысли приходили ей в голову. Как случилось, что она и другие советские женщины оказались в этом мире зла и насилия? Почему ее страна, великая, непобедимая, не сумела защитить свои границы? Значит, правда, что в Красную Армию проникли вредители, враги народа, которые развалили ее изнутри? Помнит Нурания, как в школе из учебника истории выдирала страницы с портретами маршалов-изменников. Помнит и другое: тихие, с опаской, разговоры Зарифа и его товарищей, которые жалели своих арестованных командиров, сомневались в их виновности. Но как, почему все же это случилось?

Думает, страдает Нурания, голова идет кругом, а ответа на эти страшные вопросы нет.

Взять Марту. Откуда в ней эта жестокость? Ведь посмотреть — женщина как женщина. Ну, не красива, характером вздорна, но таких, как она, тысячи и тысячи. Видала Нурания женщин сварливых, глупых, а таких, как Марта, встречала разве что в книгах. По словам Валдиса, не такая уж она и богатая. Обыкновенная крестьянка. Пока мужа и сына не забрали в армию, с хозяйством управлялись сами, едва сводили концы с концами. Но тот же Валдис говорит, что война ей пошла на пользу, потому что и капусту, и свиней Марта продает армейским властям. Теперь, поправив свои дела, мечтает стать богатой помещицей, получить, благодаря сыну, имение на Украине, как обещал германским крестьянам сам их фюрер. Потому, видно, и взбесилась, узнав по радио об отступлении немецких войск, что это отдаляло ее мечту, ставило под удар взлелеянные, продуманные до мелочей планы.

Нет, не может Нурания оставаться здесь. Голова цела, когда ее низко склоняешь, считает Валдис, советует быть покорной и послушной, но это не для Нурании. Не о покорности она должна думать, а о мести!

Целую неделю ходила она как во сне, все думала, сомневалась и решила: бежать. Вот только наступят теплые летние дни, и она уйдет прочь из этого проклятого дома.

Как бы торопя и подталкивая на этот шаг, ей все чаще снятся лопочущие что-то веселое маленькие близнецы, отец с матерью, пронизанные солнцем ясные родные дали. А проснется — и нищенская постель и одежда, вода и скудная пища, даже обкорнанные, как хвосты стригунков, куцые деревья, мрачным солдатским строем обступившие усадьбу, — все источает полынный дух. Странно это, тревожно. В родных краях Нурании растет такое множество разных трав и цветов, что не горькой полыни чета. Так нет, не благоухание весенних степей, а запах полыни преследует ее...

Скрытая от постороннего взора напряженная работа мысли не могла не сказаться и на поведении Нурании. Смотрит на нее Валдис и ломает голову: как же так?

Жила себе женщина, задавленная горем, собачьей жизнью, равнодушно, безмолвно выполняла самую тяжелую работу, и вдруг что-то случилось. Глаза то вспыхивают затаенным блеском, то темнеют от гнева, даже походка изменилась, стала порывистой и уверенной. Молчавшая целыми днями, она теперь то и дело сама заговаривает первой и, что особенно удивительно, старается разговаривать только на немецком. Ее интересует природа здешних мест, реки и горы, дальние и ближние хутора, дороги. «Да, — решил Валдис, — немного оправилась от горя и смирилась женщина, поняла: плетью обуха не перешибешь. Судьба. Уж ее-то не объедешь...»

Пока искал работу, Валдис вдоль и поперек исходил окрестности Мюнхена, а раньше, когда его бывший хозяин был еще здесь, повидал и другие города, поэтому охотно делился своими познаниями.

— Ну, ты уж знаешь: река, что за капустным полем проходит, это Изар. Километрах в сорока он впадает в Дунай. А Дунай — большая река. Пожалуй, не меньше Волги. Течет по Австрии, Венгрии, Югославии и до самого Черного моря...

Нурании этого мало, ее интересуют дороги.

Однажды у нее вырвалось:

— Эх, была бы карта!

— Зачем она тебе? — насторожился Валдис.

Нурания замешкалась лишь на миг и тут же нашлась:

— Должен же человек знать, где он живет.

Позже, когда этот разговор, казалось, был забыт, Валдис неожиданно принес ей какую-то книжку:

— Вот, кажется, то, что тебе нужно. — Предупредил: — Только смотри, как бы Марта не увидела.

Это был старый, потрепанный путеводитель по Баварии, выпущенный еще в самом начале тридцатых годов, со множеством фотографий, схем и карт, словарями на нескольких языках. Написан просто, без тех трескучих фраз, которые режут ухо в пропагандистских передачах по радио.

Нурания обратила внимание в первую очередь на карты и схемы дорог. Но увлеклась чтением и за несколько дней, пользуясь где словарем, где прибегая к помощи Валдиса, без особого труда одолела книжку. Вычитала из нее, что Бавария расположена на юге Германии, столица ее — Мюнхен. Название города происходит от слова «монах», и связано это с тем, что еще в средние века Мюнхен был одним из признанных центров католической церкви. В свое время здесь жили ученые Ом и Рентген, писатель Томас Манн, великие композиторы Моцарт, Штраус, Вагнер.

Кое-что всплыло в памяти Нурании из полузабытых школьных уроков истории. Кажется, в девятнадцатом году очень короткое время просуществовала Баварская советская республика, и еще раньше, в начале века, Ленин основал здесь, в Мюнхене, штаб «Искры». Конечно, этих сведений в путеводителе не было, и не могло быть, но не разило от него и тем смрадным духом шовинизма, которым удалось Гитлеру отравить сознание немцев. Книжка-то вышла до прихода фашистов к власти.

Подолгу рассматривала Нурания карты и схемы. Чуть севернее — Чехословакия, к востоку — Австрия. Куда, в какую сторону удобнее бежать? Вся Европа захвачена немцами. Если даже с трудом перейдешь границу самой Германии, все равно попадаешь в руки тем же немцам. Выходит, нет спасения?

Но так уж устроен человек, что даже у края бездны он надеется на улыбку судьбы. С завистью провожает Нурания пролетающих над усадьбой птиц, и вспоминаются ей ласковые, врачующие слова матери: «Терпи, доченька, вот увидишь, все будет хорошо. Бог только у шайтана отнял надежду, а человекам ее оставил...» Так она утешала, когда дочь мучилась своими детскими невзгодами — из-за плохой отметки в школе, ссоры с самой лучшей подругой или в дни скоротечной, с жаром и страшными снами, болезни. Да, да, не должна Нурания отчаиваться. Ведь не все немцы похожи на Марту. Наверное, немало и таких, как Сабина. Помогут, пожалеют. А уж когда граница останется позади, вовсе полегчает. Люди в тех странах сами изнывают под немцами, ненавидят Гитлера, а Нурания такая же, как они, несчастная жертва фашизма.

Мысль о том, что не все немцы — фашисты, придавала ей уверенность. Ведь она со школьных лет знает, что Германия — родина Маркса, Энгельса, Эрнста Тельмана. Есть здесь сильный, сознательный рабочий класс. Не может быть, чтобы всего за двадцать с небольшим лет напрочь угасла память о Баварской республике! Ведь еще живы те люди, что совершали революцию в девятнадцатом году. Им и сейчас не так уж много лет. Марта и ей подобные не в счет. Это отсталая часть народа...

Как и большинство своих соотечественников, она не знала, что фашисты беспощадно расправились с лучшими людьми Германии, что сознание народа сковал страх, отравила лживая пропаганда об избранности немецкой нации; подачки, посулы развратили людей. Неизвестно было Нурании и о том, какие немыслимые зверства творят фашисты на советской земле. Потому, словно позабыв, что именно немцы и причинили ей самой столько зла, отняли семью и свободу, лишили будущего, она уверяла себя: у простых людей Германии, рабочих и крестьян, найдет понимание, они помогут ей. К тому же в памяти живы слова Зарифа и других командиров: «Если фашисты осмелятся напасть на нас, немецкий рабочий класс поднимется на борьбу с ними». Да, народ здесь набирает силы, вот-вот возьмется за оружие и сбросит Гитлера...

Одежда и пища — вот что больше всего заботило Нуранию. Попробуй запастись едой на дорогу, ни сроки, ни расстояние которой не известны. У Марты не разживешься. Она держит все взаперти. Один выход — потихоньку откладывать впрок из той скудной пищи, в которой Марта и вовсе бы отказала ей, если бы не опасалась лишиться батрачки. С одеждой оказалось не так трудно. Нурания выстирала, заштопала тщательно свое пока еще не совсем потерявшее прежний вид платье.

План у нее был такой: во что бы то ни стало добраться до Дуная, перебраться через него в Чехословакию, а там — леса, горы... По схеме из путеводителя видно, что дорога неблизкая, километров сто пятьдесят, местность то ровная, то холмистая, покрытая кустарником, изрезанная оврагами, но большая ее часть, должно быть, обработана под посевы.

В последний момент Нуранию вдруг осенило: в первые два-три дня надо уйти как можно дальше от хутора. А как это сделать? Пешком далеко не уйдешь. Так, может быть, воспользоваться велосипедом, висящим в каменном амбаре на толстых железных костылях? Тогда попробуй догони Нуранию!

А вскоре и случай подвернулся удобный: на нарядной двухколесной таратайке, запряженной парой вороных, Марта отправилась в город. Понятно, Валдиса она забрала с собой. Присмотр за домом и батрачкой был поручен старому Генриху. Нурания мельком услышала слова хозяйки о том, что вернутся они поздно.

Еще до этого дня, улучив минуту, она успела снять велосипед с гвоздей и убедиться, что он в полном порядке. Только бы теперь обмануть старика и незаметно выскользнуть со двора. А у того свои заботы, и Нурания знает какие: Генриху нужно пиво.

Вот он сошел с крыльца, прошелся, почесываясь, к мрачным амбарам, от нечего делать потрогал замки на массивных дверях. И не выдержал, поманив пальцем, подозвал к себе Нуранию, подметавшую мощеный двор.

— Эй ты! — приказал гордо выпятив грудь. — Вытащи из погреба пиво!

— Так ведь погреб-то заперт, Генрих.

— Не Генрих — герр Генрих, невежда! Ключ у меня. Возьми вот и притащи сюда пару кружек.

— Фрау Марта... — начала было Нурания, смекнув, что старый пьянчужка сумел подделать ключи, но тот грубо оборвал ее:

— Тебе что говорят, не понимаешь? Слушайся, когда приказывают господа! Должна знать, Марта моя близкая родственница. Но, смотри, языком не болтай!

Нурания еще не знала, на пользу ли ей эта уловка Генриха с ключом, или ждут ее новые неприятности. С бьющимся сердцем она спустилась в подвал и при коротких вспышках спичек быстро обнаружила бочонок с пивом, недавно привезенный из города к какому-то празднику. Но попробуй вытащи пробку и выцеди из него хоть каплю. Не каждый мужчина откроет бочку с пивом. Поэтому она захватила с собой одну из запотевших от холода бутылок и выбралась на свет.

— А как же пиво? — недовольно спросил Генрих, когда она вручила ему бутылку.

— Разве я могу открыть бочку, герр Генрих?

— Ну ладно, — хихикнул старик, обнажив остатки гнилых зубов, и сделал несколько глотков прямо из горлышка. Лицо и вовсе подобрело, пошло пятнами. Сказал миролюбиво: — Пиво — хорошо, шнапс еще лучше!..

Через полчаса он опьянел окончательно. Начал бормотать что-то бессвязное и вдруг, неуклюже размахивая руками, запел сиплым голосом: «Дойчланд, Дойчланд, юбер аллес!..»[3] Время от времени песня прерывалась петушиным вскриком: «Сталин капут! Русланд капут! Хайль Гитлер!» Обмякла душа, гордость и умиление овладели всем существом старика, из глаз полились мутные слезы. Ему уже не было дела ни до усадьбы, ни до Нурании. Крепкий шнапс и минуты пережитого сентиментального вдохновения сделали свое дело — старик свалился на скамейку.

— Эй, ты, даю тебе час отдыха, — сказал заплетающимся языком. — Я буду спать, поняла?.. — И тут же захрапел.

«Помоги мне, аллах!» — прошептала Нурания, может быть, впервые после детских лет обращаясь к богу, в которого не верила. Небольшой сверток с кусочками черствого хлеба, остатками высохшей, превратившейся в камень колбасы был припрятан под стрехой ее коморки. Оставалось переодеться в собственное платье и прикрепить сверток к багажнику велосипеда. Все это она делала как во сне, мысленно уговаривая себя быть спокойнее и еще больше волнуясь. Но вот приготовления кончились. Нурания распустила длинные каштановые волосы: видела, так ходят молодые немки. Чем не юнг-фрау? Мысль эта немного развеселила ее, напряжение, сковавшее все тело, чуть-чуть отступило.

Убеждала себя: «Ты прилично и чисто одета, внешне ничем особенным от других молодых женщин не отличаешься, даже волосы рассыпаны по плечам. Смелее! А пока Генрих проспится и поднимет тревогу, сумеешь отъехать от хутора километров на двадцать».

Выкатив велосипед из ворот, она огляделась по сторонам и до широкой бетонированной дороги прошлась пешком. Сердце учащенно билось, лицо горело, от страха и волнения отнимались ноги. Огромным усилием воли Нурания заставила себя отбросить сомнения и села на велосипед.

Обсаженная деревьями бетонка уходила на восток, в дрожащее марево, и неизвестно, что там за горизонтом. На счастье Нурании, легкий ветер дул ей в спину, дорога шла чуть-чуть под уклон, и скорость она взяла хорошую. Главное, не волноваться, сохранять веселое выражение лица, приветливую улыбку. Но она то и дело забывала об осторожности и сильнее нажимала на педали; опомнившись, сбавляла скорость, делала вид, будто никуда особо не спешит. То птицей, вырвавшейся из клетки, то сбросившим путы, вольным стригунком чувствовала она себя. Душа ликовала, сердце учащенно билось, и казалось ей, что никогда еще так не радовалась она солнцу, ветру, свободе.

Вот она обогнала груженные мешками подводы, помахала рукой солдату, который тоже был на велосипеде, и поверила в удачу.

Возле моста через небольшую бурную речку Нурания остановилась и стала наблюдать за снующими по нему подводами. Чтобы не вызвать подозрения, прислонила велосипед к дереву и притворилась, будто поправляет цепь. Прошло минут десять, пока движение на мосту не прекратилось, и только тогда поехала дальше.

Наверное, прошло уже около двух часов, как она была в пути. До этого бетонка все время шла под уклон, велосипед катился легко. Но после речки местность изменилась. Дорога стала петлять, то огибая невысокие покатые холмы, то пересекая длинные лощины. Как ни старалась Нурания, колеса крутились теперь не так резво, велосипед начал кидаться из стороны в сторону. Надо было передохнуть.

Пришлось съехать на обочину. Села она прямо на землю и зашлась долгим надсадным кашлем. Только сейчас она поняла, как мало оказалось у нее, изнуренной тяжелым трудом и недоеданием, сил для побега и каким отчаянным безрассудством было отправиться в путь по чужой враждебной стране. Но мысль эта мелькнула и тут же погасла. Не нужно поддаваться минутной слабости. Дыхание наладится, саднящая тупая боль в ногах пройдет. Надо не об усталости думать, а о том, как достичь засветло большого леса, до которого, судя по карте, остается еще не менее пятнадцати километров. Подавив стон, она развязала сверток, отпила несколько глотков воды из бутылки, съела кусок хлеба. Ничего, ничего, сказала себе, все будет хорошо. Только встать... и уснула.

...Очутилась она в полузабытом, таком далеком и призрачном, мире прошлого. Шагает будто бы по широкой, озаренной солнцем родной степи, а степь вся в цветах, в воздухе порхают бабочки. Гулкая всесветная тишина. Покой кругом. Чуть впереди на невысоком круглом холме стоит Зариф, и на плечах у него маленькие Хасан и Хусаин. Что-то кричит Зариф, кажется, зовет Нуранию. Голоса она не слышит, но все понятно: торопись, мол. Беги! Только жаль, не может она бежать, страшно болят ноги...

Потом все исчезло, солнце скрылось за тучами. Нет, не тучи, а черный дым застил свет. Он стлался по земле, и из этого мрака выползали огромные танки с желтыми крестами на боках. Бежит Нурания, задыхаясь от усталости и страха, хочет скрыться от этих чудищ, а ноги не слушаются...

В испарине, со слезами на глазах проснулась она. Сердце готово вырваться из груди, во рту горький привкус то ли выпитой воды, то ли все той же полыни. И нестерпимо болят ноги. Ей не хотелось верить, что заболела. О какой болезни думать, когда она вот-вот вырвется из неволи. Вставай, Нурания, тебя ждет дорога. Упустишь этот случай — не видать тебе свободы...

Поднялась она с трудом, едва не падая от головокружения, вывела велосипед на дорогу. Ноги дрожали от напряжения и слабости, то исходило жаром, то билось в лихорадке усталое тело. Конечно, ей не совладать с велосипедом в таком состоянии, и решила она пройтись немного пешком, пока не придет в себя. Кажется, помогло. В голове прояснилось, застилавшая глаза темная муть исчезла. «Что же это я?!» — вдруг спохватилась беглянка, заметив, что шагает чуть не по середине бетонки, мешая движению. Как это глупо и рискованно! Надо сойти с дороги и идти, скрываясь за придорожными деревьями. День клонится к закату; если даже Марта сама к этому времени не вернулась из города, то старый Генрих наверняка очухался от своего шнапса и поднял шум. Нельзя терять осторожность!

Оказалось, вдоль большой дороги тянется, скрытая деревьями, узкая полоска бетонной тропинки. Шагая по ней, Нурания чувствовала, как возвращаются к ней силы, как отпускает боль, сковавшая икры. Радовало и то, что долгий подъем кончился, впереди открылся широкий простор, и тропинка, как резвый жеребенок, бегущий бок о бок с матерью; устремилась рядом с бетонкой под уклон, к подернутому предвечерней хмарью дальнему горизонту. Пора снова сесть на велосипед.

Теперь Нурания не может нестись во весь опор. Много сил ушло на первую часть пути, но она утешалась тем, что все же не поддалась болезни, переборола себя и, несмотря ни на что, уходила все дальше, и дальше.

Пока ехала и шла по шоссе, она видела только дорогу и проезжающие по ней подводы да редких пешеходов. Окрестности были скрыты от нее деревьями. Теперь же перед ее глазами открылся огромный чужой мир. Куда ни глянь, красные черепичные крыши домов высятся над садами, торчат высокие черные трубы каких-то огороженных забором строений, там и сям мелькают пожелтевшие нивы. Вот проехала Нурания мимо поля, где стрекотала жатка, увидела стайку женщин, собирающих хмель. Кругом люди. И как ни странно, но за всю дорогу никто ее не остановил, не спросил, кто она такая, куда путь держит. Каждый занят своими заботами, и никому до других, выходит, дела нет.

Но недаром говорят, не поминай беду, услышит. Впереди появился пароконный фургон, груженный соломой, и почему-то остановился на переезде, преградив Нурании дорогу. На возу восседали пожилой мужчина, чем-то похожий на Генриха, и две женщины, — видимо, жена и дочь его. Крестьянская семья. Старик сошел на землю, стал подергивать и поправлять сбрую на лошадях.

Нурании тоже ничего не оставалось, как спешиться. Она изобразила улыбку на лице и уже обошла фургон, выкатила велосипед на тропинку, вдруг немец поднял руку:

— Постой-ка! — Голос тихий, вроде приветливый даже.

Сесть бы Нурании на велосипед и сорваться с места, но ее, кажется, обманул спокойный голос немца. Остановилась она и, пытаясь скрыть охвативший ее страх, уставилась на немца.

— Ты кто? Куда едешь? — спросил тот, подойдя к ней.

Слепив из пришедших на ум слов фразу, она ответила:

— Я так просто... Вышла погулять.

Брови старика поползли на лоб:

— Das haben wir’s!.. Warte mal! Warte mal! Yung-frau ist Franzosin?[4]

— Nein![5] — И тут ей пришла в голову давняя утешительная мысль: старик-то не помещик какой-нибудь, а крестьянин. Простой человек. И она решила сказать правду: — Я из России.

— О!.. — Коричневые от солнца щеки и лоб старика еще более потемнели и пошли пятнами. Видимо, ответ женщины ошеломил его. — Что же ты тут делаешь? — спросил, еле ворочая языком от волнения.

— Мне надо перейти границу. Помоги, камрад!..

Похожая на птичью лапу, крючковатая и темная рука немца цапнула ее за плечо. Мигом сползли с воза и оказались рядом жена и дочь. Семья о чем-то горячо залопотала, заспорила. Не успела Нурания опомниться, как рыжая, дебелая молодая немка больно схватила ее за руку и потащила к возу. Нурания дернулась, чтобы вырваться, и та ударила ее по лицу. С другой стороны беглянку держала дородная мамаша...

4

...Тихонько постанывая от нестерпимой боли в пояснице и натруженных плечах, Нурания оглядывает кажущееся бескрайним капустное поле и ждет не дождется вечера. А остановиться ей нельзя. Дашь уставшему телу хоть небольшую поблажку, сколько сил потребуется потом, чтобы заставить себя снова взяться за ножи.

Теперь за ней присматривает Генрих. На рассвете он ведет ее в поле и намечает участок, с которого она должна убрать капусту.

— Смотри, девка, — грозится, осклабившись, старый пьяница, — если не выполнишь норму, ни крошки еды не получишь!

В прежние годы капусту они убирали вдвоем с Валдисом, и было не так трудно. Нынче его нет. В самую страду, по разнарядке военных властей, Валдиса отправили с подводой на какие-то работы в город. Потому и выпало Нурании одной гнуть спину на капусте.

Труд однообразный, тяжелый. Правда, по сравнению с прошлыми годами, она управляется теперь половчее. Руки двигаются сами собой. Срезает она головку за головкой, проходит шагов пятнадцать, потом собирает вилки в корзину и выносит на край поля. Привычная работа. Только вот уже два года после неудачного побега у Нурании побаливает сердце. Если бы не это! Но жалеть ее некому, надеяться не на что. За весь день ей дают отдохнуть всего полчаса, и то лишь во время обеда, который и обедом-то нельзя назвать: кусок черствого хлеба, объедки с хозяйского стола, кружка воды...

Вечерами она чуть не ползком добирается до своей каморки и долго не может заснуть. А уснет — снова едет на велосипеде: мелькают деревья, крытые черепицей дома, подводы... Из последних сил нажимает Нурания на педали, и кажется ей, что не по земле катится велосипед, а летит по воздуху, низко-низко над полями и лесами, и нет конца этому полету в неизвестность. Просыпаясь, долго лежит с открытыми глазами, всегда сухими, потому что слез нет — все уже выплаканы.

Горько упрекала она себя за свою наивную веру в рабоче-крестьянскую солидарность. Нет у нынешних немцев этого чувства! Все они враги. И не средь белого дня надо было отправляться в путь, а темной ночью. Да змеей проползти по опасным местам, быть хитрой и чуткой, как лиса.

Лежит она без сна и думает еще и о том, что отчаянное сопротивление заставы в первый день войны может остаться неизвестным. А люди должны знать о гибели Зарифа и его товарищей, о расстреле фашистами раненых красноармейцев, больных женщин и Марии, о том, как Нурания лишилась своих близнецов Хасана и Хусаина. Кто, если не она, расскажет миру об этих страшных событиях?..

Часто во сне она видит рыжую молодую немку, слышит ее визгливый голос. «Я — Германия!» — кричит немка, оскалив крупные, желтые, как у лошади, зубы, и пытается схватить Нуранию за горло. Да, от такой Германии не дождешься пощады. А другой, похожей на Сабину, видно, нет вовсе. Да и у бедной Сабины еще в прошлом году отняли хутор, а саму ее отправили куда-то в «трудовой лагерь». Сделали это по доносу проклятой Марты и кривого жандарма, якобы за пропаганду против фюрера. Теперь, как говорил Валдис, на хуторе Сабины тот одноглазый и хозяйничает. Так устроена здешняя жизнь — на взаимной слежке, на доносах на тех, кто посмел бы хоть слово сказать против фашистов. Наверняка тот немец, его жена и дочь тоже боялись друг друга, потому ни один из них не захотел помочь беглянке.

...Они тогда отвели Нуранию в полицию и, захлебываясь от гордости, рассказали о своем патриотическом подвиге. Можно было подумать, что не батрачку чью-то поймали, а иностранного разведчика, вооруженного до зубов шпиона. Особенно бесновалась молодая немка, как оказалось, не дочь, а невестка стариков, жена воюющего в России солдата.

Полицейский чиновник быстро установил личность беглянки и запер ее в комнатке с зарешеченными окнами. Утром на взмыленных лошадях приехала за ней Марта. С ней были Валдис и Генрих.

Вид у Марты был ужасный: тонкие бескровные губы дрожат, на лице не красные даже, а какие-то зеленовато-бурые пятна. Особенно страшны побелевшие от ненависти беспощадные глаза. Увидев Нуранию, понуро стоявшую у стола полицейского, Марта чуть не задохнулась от злости и ударила ее резиновой палкой по голове. Если бы не помешал Валдис, она могла забить беглую батрачку насмерть.

— Не нужна мне эта тварь, отправьте в Дахау! Я не за ней, а за велосипедом приехала. Сыночка моего, Йозефа... — гладила она машину, словно ребенка ласкала, и замахивалась на Нуранию. — У-у, воровка проклятая!..

Услышав слово «Дахау», Валдис начал уговаривать ее:

— Подумайте, фрау Марта, ведь самая страда. Дел по горло...

— Боишься, все на тебя ляжет?! — не сдавалась она.

Но тут и Генрих поспешил на помощь Валдису. Поначалу-то он, выслуживаясь перед хозяйкой, наскакивал на Нуранию, топал ногами, брызгал слюной. А тут вдруг смекнул старый лентяй: уйдет бессловесная батрачка — прощай вольное житье. Вот и полез со своим советом:

— Надо подождать, Марта. Сам буду караулить ее.

Марта отмахнулась от него, как от мухи. Ткнула палкой Валдису чуть не в лицо:

— Смотри же у меня! Убежит еще раз, и тебя не пощажу! Все вы свиньи...

Глаза у Валдиса потемнели, кулаки сжались, но промолчал старик, сдержал себя. Ему было важно отстоять землячку, а обиды, оскорбления — дело привычное, брань на вороту не виснет.

Так вернули Нуранию на хутор...

Случись тогда кому-нибудь из довоенных знакомых встретить Нуранию, он бы ни за что не признал ее, прошел мимо. Улыбка покинула ее смешливое лицо, глаза потухли, во всем облике, в движениях — безмерная усталость, тупое равнодушие. Она уже не обращала внимания ни на окрики Марты, ни на петушиные наскоки Генриха, даже неутихающая боль во всем натруженном теле мало заботила ее. Единственное желание — добраться после работы до жесткой постели и забыться коротким, беспокойным сном.

За два года, прошедших со дня побега, Марта словно вычеркнула ее из числа живых: всякие поручения по хозяйству передавала только через Генриха, об одежде и пище для нее не заботилась, а увидит изредка во дворе или у края поля, казалось, гибкая палка в руке сама поднималась для удара.

В последнее время, после того как пришло извещение о гибели сына где-то под Курском, Марта стала совсем невменяемой, часто напивалась до бесчувствия и начинала буянить. Тогда даже Генрих старался не попадаться ей на глаза. «Доннерветтер[6], довели женщину...»— бормотал он, хватая со стола початую бутылку и собачьей трусцой скрывался за калиткой.

Больше всех страдала от пьяного куража хозяйки Нурания. «Вы, вы, красные свиньи, виноваты в смерти моего Йозефа! Во всем вы виноваты! Раздавлю, убью!» — вопила она, размазывая слезы по лицу, хватала Нуранию за ветхое платье, за волосы и трясла, пока сама не падала без сил в кресло...

Не вынеся этих издевательств, Нурания чуть было не наложила на себя руки. Не подоспей вовремя неотступно шпионивший за ней придурковатый Генрих и не вырви у нее удавку, давно распрощалась бы она с белым светом, избавилась от мучений.

Валдис вернулся на хутор, когда капуста была убрана наполовину. Нурания вздохнула с облегчением, потому что он, как всегда, самую трудную часть работы — таскать тяжелые корзины и грузить рогожные мешки с капустой на подводу тут же взял на себя. Да и старый пакостник Генрих теперь перестал маячить, как огородное пугало, перед глазами.

Молчал, вздыхал Валдис, но было заметно; что-то изменилось в нем, чем-то взволнован обычно спокойный, безотказный в работе старый латыш.

— Что-нибудь случилось? — спросила Нурания осторожно, когда сели обедать.

Долго хмурился Валдис, исподтишка оглядывая исхудавшую, смертельно уставшую Нуранию, и вдруг, очнувшись от своих дум, заторопился, начал уговаривать ее:

— Ты ешь, ешь, Нора. Вижу, тебя тут без меня голодом морили. Надо сил набираться, они еще ой как понадобятся тебе!

— Много ли надо сил, чтобы до края могилы добраться... — горько усмехнулась она.

— Пустое! — прикрикнул тот. — Тоже... нашла, о чем думать! Держи голову выше, Норочка. Раз не умерла к этому часу, жить будешь!

— Нет уж, Валдис, не жить мне теперь...

Снова взялись за ножи. Валдис опасливо поглядел по сторонам и, размеренными движениями срезая капустные вилки, одним духом выпалил волновавшую его новость:

— Не я ли говорил, что если кто и даст Германии по зубам, то только Россия. Ваши... хотя почему — ваши? Наши! Да, наша Красная Армия вовсю гонит немца! Чуешь, куда идут дела? Так-то, Нора, дочь моя, свобода идет. Вернешься домой. Ты еще молода, вся жизнь впереди. Страдания эти забудутся, найдешь свое счастье...

— Нет, Валдис, конец моим надеждам...

Валдис выпрямился, погладил ее по плечу:

— Не говори так. Сердце человеческое — оно отходчиво. Ты еще сама не знаешь, на что способна... Вот уже три года, как вместе горе мыкаем. Гляжу на тебя и думаю: ведь даже собака не выдержит такого. А ты терпишь. Значит, и силы еще есть, и надежда твоя жива...

Нурания чувствовала, что Валдис вернулся из поездки другим человеком. Бессловесный, понурый, как усталый конь, готовый всю жизнь гнуть спину на этом чужом хуторе, он то и дело заговаривает о родине, о детях. Себя подбадривает, Нуранию пытается вывести из оцепенения. «Недолго, недолго осталось ждать. Скоро войне конец!» — твердит при каждом удобном случае. К работе он заметно поостыл. Если бы не ругань и визг Марты, время от времени появлявшейся на крыльце в тяжком похмелье, все бы забросил.

Марта тоже теперь не та, что в начале войны. Правда, в редкие дни, когда бывает трезва, она еще то с Валдисом, то с Генрихом обсуждает что-то по хозяйству, с пеной у рта спорит и торгуется с закупщиками, но сразу видно: делает все это скорее по привычке, чем из необходимости. Нет уже того прижимистого, жадного расчета, волчьей хватки, с которой она умножала свое состояние. Также, по привычке, зверем смотрела Марта на батрачку, но руки на нее не поднимала. Резиновая палка лежала без дела на подоконнике.

Новое горе обрушилось на Марту. Еще не выплакала слез по сыну, пришла тревожная весть о муже. Он, как говорил Валдис, служил где-то в Польше, был надзирателем то ли в тюрьме, то ли в концлагере. Марта каждый месяц получала от него посылки и деньги и страшно гордилась этим. Вдруг все прекратилось, ручей иссяк. Ждала, металась жена и написала письмо начальству мужа. Ответ пришел такой: «Не волнуйтесь, уважаемая фрау, ваш муж на специальном задании и очень скоро даст о себе знать». Но как раз вот эти слова о каком-то таинственном специальном задании и подкосили Марту. Она решила, что мужа отправили на тот жуткий восточный фронт, где сгинул Йозеф, или того хуже — его нет в живых...

Чем сильнее и ниже пригибало ее горе к земле, тем все более уверенно и нагло вел себя Генрих. То приставал к Валдису, учил и поучал, как управляться по хозяйству, то самыми последними словами ругал Нуранию. Терять ей нечего, отвечала тем же. «Я хозяин здесь! Я отвечаю за этот дом!» — кричал тот, выпятив узкую грудь и грозя ей кулаком. А как выпьет украдкой, становился назойливее мухи и начинал плести несусветное: «Вот увидите, скоро ваши дикие рогатые орды побегут назад. Великий фюрер готовит в тайне грозное оружие возмездия! Капут вам! Es lebe das Große Deutschland![7]

С презрением наблюдает Валдис за его пьяной истерикой и, качая головой, шепчет Нурании:

— Нет уж, их теперь никакое тайное оружие не спасет. Близится час, когда вся эта свора свернет себе шею... Но ты не спорь с ними. Молчи. Раненый зверь бывает особо опасным...

— Ты опять за свое? Все еще считаешь, что склоненную голову меч не сечет? Нет уж, хватит, бежать надо отсюда! — выпалила однажды Нурания, страшно удивив его.

— Вон-a! Попробовала же один раз. Мало вынесла после этого? И, наверно, не забыла: схватила тебя не полиция даже, а самая что ни на есть крестьянская семья, которая всю жизнь земле кланяется, в пыли и навозе копошится. Думаешь, на этот раз будет по-другому? Ох, Нора!

— Надо не так, как я... Похитрее придумать, — ответила Нурания.

— Как это — похитрее?

— Бежать ночью. И вдвоем!

— Пустое мелешь. Сказал же тебе, своих ждать надо...

Хоть и оборвал ее Валдис, чувствуется: неспроста старый так задумчив и рассеян в последнее время. Тоже что-то зреет у него в душе. Ходит потерянный, бормочет непонятное на своем языке, насвистывает.

В другой раз сам же затеял разговор:

— Каждую ночь детей вижу во сне. Сына и дочку. Живы ли, в беду ли попали...

— Так они же у себя на родине! Что бы ни случилось, хуже нашего не может быть, — охотно подхватила она.

— Эх, Нора, молода ты еще, не все понимаешь! В мире-то, видишь, как все перепуталось. У нас в Латвии бог знает что творилось в сороковом. Сама посуди, придет Советская власть — что опять начнется, страшно подумать. Раз отец убежал за границу, веры-то им, детям, не будет, так? Одна дорога — в Сибирь!

Нурания начала с жаром доказывать обратное:

— Нет, неправда это! Ведь Латвия-то — советская республика, и дети твои на своей земле. Если не служили фашистам, то кто и в чем их обвинит?

— Здесь-то по-другому толкуют, Нора. Немецкой брехне, может, и не поверил бы, но видел в городе наших. Латыши, литовцы. Такие же, как я, несчастные люди... Увидели тогда, в сороковом году, что многих наших в Сибирь погнали, и со страха подались в чужие края. Так вот, они разное слышали... — Валдис с горестным видом махнул рукой.

— Вранье все! Увидишь, и сын твой, и дочь с мужем живы-здоровы, встретят тебя на родной земле. Бежим, Валдис! А тем изменникам не верь! — сказала Нурания и, почувствовав, что ляпнула лишнее, обидное для него, закусила губы.

— Изменники, говоришь... Видишь ли... — Валдис опустил голову, побледнел. — Я ведь один из них. По своей воле уехал, а мог бы остаться. Те мои земляки, что в Мюнхене, тоже ничего плохого против Советов не сделали и домой хотят, но боятся. Говорят, нельзя нам возвращаться, сразу в тюрьму посадят.

— А ты не верь, — не унималась Нурания. — Ведь я рядом с тобой! А кто я? Жена красного командира, погибшего за родину! Как начнут спрашивать да проверять, расскажу все. Мне-то поверят. Не раздумывай, Валдис, дорогой, здесь не мне одной, здесь и тебе не жить!

Наконец после долгих уговоров Валдис был вынужден признаться однажды, что и сам, еще с весны, подумывает рассчитаться с Мартой и податься на восток, поближе к границе, чтобы легче попасть домой. Ну, что же, повинится перед властями, как перед богом, авось простят. Только из-за Нурании все не решался, боялся оставить ее одну, потому что без него ее тут, точно, сжили бы со света.

— Верно говоришь, Нора, надо решаться, хоть ничего хорошего для себя я не жду, — сказал Валдис.

— У нас говорят: на родной земле и воробью раздолье...

— Это так... Теперь о тебе подумаем. Всю зиму и весну была очень плоха, кашляла. Сейчас, хоть и измаялась без меня с этой проклятой ранней капустой, слава богу, вроде бы оклемалась. Погляди, как худа. Пока не окрепнешь, о том и не заикайся! Силы для этого нужны.

— Значит, согласен? Бежим?! — всхлипнув от радости, она ткнулась лицом в широкую грудь Валдиса.

— Ну, вот еще! Успокойся, вытри слезы, — ответил Валдис дрогнувшим голосом и поспешил прочь.

После этого разговора Нурания будто крылья обрела. И работа от темна до темна не в тягость, и пьяные окрики, а иногда и тычки Генриха нипочем. Появилась надежда, вместе с ней ожило измученное непосильным трудом и нуждой, больное тело. Но ей бы не выстоять без Валдиса. Как бы душа ни была полна тревожно-счастливым ожиданием, человеку нужен хлеб насущный. Вот тайком от хозяев и подкармливал ее Валдис. То после дойки коров даст ей кружку молока, то сунет тихонько бутерброд с колбасой, то принесет горсть ягод.

Знает Нурания: если даже вырвется она из этого ада и, преодолев немыслимые преграды, доберется до порога своего дома, — сердце не уймется, боль утрат и страдания останутся с ней на всю жизнь. Но об этом она старалась не думать. Душа жаждала свободы, и мечталось ей не о счастье, которого, она понимала, уже никогда не будет, а всего лишь о ласковом утреннем ветре, о холодящей росе на родных лугах.

И странно, за что ни возьмется, к чему ни притронется, — всюду ей чудится запах полыни. Откуда он? Ведь на этой ухоженной земле, каждый клочок которой чем-то засеян, до метра учтен и огорожен, нет места не только дикой, неприхотливой полыни, но даже совсем уж безобидной сорной траве.

Выслушал Валдис ее сбивчивые слова и вздохнул чуть не со стоном, перекрестился:

— Езус, Мария!.. Что же это с нами, а? Как вспомню Ингу и наши с ней первые встречи — вижу кусты можжевельника. Запаха не чувствую, нет, а вот кусты эти... И во сне, и наяву...

— Тоскуешь, Валдис, — пожалела его Нурания.

— Молодые были, глупые, — говорил он, прищурив глаза и покачивая головой. — И бедные, как церковные мыши. Но разве это страшно, когда есть руки? Работали. Много работали! Потом Айвар и Анна родились... Одному шесть было, другой три года — и вот однажды пропали оба! Что было с Ингой! Чуть руки на себя не наложила... Ночью, при луне, в кустах можжевельника и нашлись дети. Спят себе, как ангелочки... Храни их, господь!..

— Все будет хорошо, они ведь дома, — повторила Нурания в который раз, и не только ему, но и себе в утешение. Верила: раз человек у себя дома, беды с ним не может случиться.

А Валдис, весь во власти прошлого, говорил и впрямь как во сне:

— С можжевельником этим было сущее мучение. Как заберется в поле, выводишь его, выводишь, а он снова тут как тут. Корни-то крепкие и глубоко уходят...

К середине лета Нурания заметно окрепла. Нет уже той усталости и отупляющей сознание боли во всем теле, что не давала спать по ночам. Отступили разные недуги. Ей не терпится скорее вырваться отсюда, а Валдис все молчит. Казалось, ни ласковые, с мольбой, ни сердитые напоминания Нурании не в состоянии сдвинуть его с места. К тому же в последнее время он повадился почти каждый вечер ходить в соседний поселок в пивную. Дни следуют один за другим. Неужели Валдис отказался от задуманного?

Но оказалось, не зря он зачастил в пивную. Собирается там разный люд, в основном старые крестьяне среднего достатка, батраки, и как развяжутся языки от крепкого пива, начинаются откровенные разговоры о том, о сем. Большинство, конечно, бьет себя в грудь, кричит, что нет такой силы, чтобы одолеть Германию, хоть сегодня эти русские и близки к ее границам. Скоро фюрер направит на фронт тайное оружие возмездия, и тогда конец России, конец войне. Но слышатся и трезвые голоса. По ним-то Валдис и узнавал, что дела у немцев плохи, отступают везде. К тому же союзники России вот-вот откроют второй фронт на западе...

— Так чего же мы ждем? Ведь самое время! — горячилась Нурания, слушая эти волнующие новости.

Наконец Валдис вынужден был признаться, что все у него готово для побега: и продукты припасены на целую неделю, и верный маршрут продуман. Только ждет, когда Марта на несколько дней уедет в город, чтобы участвовать в каком-то их празднике. Сам он постарается остаться на хуторе, сказавшись больным, вот тогда они с Нуранией и уйдут, помолившись богу.

Но им помешали непредвиденные обстоятельства.

В один из вечеров, когда Валдис и Нурания подметали и поливали водой из шланга обширный двор, явился одноглазый капрал. По заведенному обычаю, он принял из рук вышедшей на крыльцо Марты рюмку шнапса и, вручив ей какую-то бумагу, попросил расписаться в толстой тетради.

Марта, как всегда, была навеселе. Повертела бумажку, покрутила, икнула громко и, сделав страшные глаза, закричала дурным голосом:

— Нет, нет! Не дам! Не отпущу! Что я сделаю без них в разгар лета? Капуста еще не вся убрана, ячмень поспевает! На десять дней?! Спятили!..

— Подпись свою поставь, фрау Марта, — спокойно ответил одноглазый. — Отпустишь не отпустишь — твое дело. А совет мой — по дружбе говорю, по-соседски — не противься! Тамошних знаешь... — Капрал кивнул куда-то вверх. — Не посмотрят, что ты мать погибшего героя.

— Чтобы они шею себе свернули! Чтобы в огне сгорели! — еще громче закричала Марта. Расписавшись в тетради, швырнула ее капралу и запричитала со слезами: — О, Езус! Ну, что случится, если хоть вот эту проклятую змею оставят? Кто будет убираться, коров доить? Кто оставшуюся капусту уберет? Будьте вы все прокляты! И войне вашей проклятье!

— Ну, ты не заносись, уважаемая фрау Марта. Не графиня какая-нибудь! — съязвил капрал. — Всю жизнь сама управлялась в хозяйстве, без помощников. И теперь ручки ваши нежные не отвалятся, да!

Марта вцепилась ему в плечо, начала трясти с остервенением:

— Доннерветтер! Хочешь отнять право, данное мне самим фюрером?! Женщины Германии не должны делать черную работу! Забыл? Зачем тогда эти рабы?

— Успокойся, фрау Марта. — Одноглазый отвел ее руку и ответил примирительно: — Напрасно так кипятишься. Это же дело временное, десять дней пролетят, не заметишь. Смотри, чтобы завтра вовремя были на месте сбора! А то, что войну проклинаешь, — этого я не слышал, понятно?

— Сгинь с глаз! Иди, докладывай, доносчик!..

Нурания поняла, что завтра ее и Валдиса отправят на какие-то работы. Вся похолодев от предчувствия беды, она пошла за провожавшим капрала Валдисом, чтобы поговорить об этой неожиданной новости, но грубый окрик Марты остановил ее посреди двора. И не успела войти в свою каморку, как дверь захлопнулась и со скрежетом повернулся ключ в замке.

«Вот и убежали!» — с горькой обидой на Валдиса подумала Нурания, как-то непривычно быстро и легко засыпая.

Но, как всегда, выспаться ей не дали. Еще затемно, в самый сладкий предутренний сон, дверь с грохотом открылась, и раздался зычный голос Марты. Проклятая баба, хоть и гордится, что женщинам Германии фюрер дал право не ломать себя на тяжелой работе, все же по извечному крестьянскому обычаю, встает ни свет ни заря. Правда, потом, покончив с распоряжениями по хозяйству, снова валится в постель и спит иногда до полудня.

На этот раз Марта не стала ложиться. Скипятила воду, заварила кофе и села завтракать на крыльце, зорко следя за тем, как батраки доят коров, выводят их на огороженный невысоким забором выгон, как управляются с сепаратором, качают воду из колонки.

Дела эти закончились через полтора-два часа. В обычные дни Валдис и Нурания как раз в эту пору, захватив ножи и корзины, отправляются в поле. Сегодня им предстоит другая дорога, потому и распорядок был другой.

Марта подозвала их к себе, Валдису разрешила сесть на ступеньки, налила ему кофе, поставила перед ним тарелку с бутербродами. Нурании пока ничего не полагалось. Только потом, убирая со стола, она может съесть остатки хозяйского завтрака.

— Слушайте! — сказала Марта, высокомерно глядя мимо батраков и продолжая лениво жевать свой бутерброд. Из ее слов Нурания поняла, что им, ей и Валдису, велено в двенадцать часов быть в поселке на площади перед старой ратушей. Объяснив все это, она остановила свои бесцветные злые глаза на Нурании, процедила сквозь зубы: — Смотри у меня, красное отродье, вздумаешь бежать, не пощажу на этот раз! Тебе верю, Валдис, глаз с нее не спускай!..

Собравшиеся на площади люди оказались такими же, как Валдис и Нурания, батраками из разных хуторов. Несколько женщин показались Нурании даже знакомыми по сорок первому году, но ни подойти, ни поговорить с ними она не успела. По команде однорукого офицера солдаты стали загонять их в машины с крытыми кузовами. Только и услышала она, что их повезут в какой-то город Пассау да шепот Валдиса, проходившего мимо: «Пассау на Дунае стоит... Смотри, не вздумай чего!..» С тем и разошлись, потому что мужчин и женщин отделили друг от друга, да и старых знакомых Нурании рядом с ней не оказалось.

С этого момента потянулась цепь новых событий, которым было суждено совершить еще один поворот в ее жизни...

В городе был разрушен бомбежкой большой военный завод, и для расчистки завалов немцы пригнали несколько сот пленных и батраков из окрестных хуторов.

После налета прошло два дня, а над городом все еще висел изжелта-серый едкий дым, черными птицами кружились клочья жирной сажи. Улицы кишели солдатами, с воем и грохотом неслись куда-то крытые грузовики, мотоциклы с автоматчиками. Казалось, весь город встряхнули до основания.

Огромная, около километра в длину и немногим меньше в ширину, территория завода была завалена горами бетонных глыб, искореженными железными конструкциями, сорванными с места станками, битым кирпичом и щебнем. Всюду догорающие деревянные балки, чадящие черной копотью лужи мазута, развороченные, опрокинутые взрывом цистерны и баки с остатками какой-то вонючей жидкости. И весь этот лом, осколки и мусор вывозят на грузовиках и длинных платформах, прицепленных к тупорылым тягачам, куда-то за город.

Нурания, как и многие женщины, работала на расчистке территории. Оглушенные гулом и грохотом, изнемогая от усталости, от удушливого смрада, они катят тяжелые тачки к воротам. Отдыхать нельзя, надо чуть не бегом возвращаться обратно и снова спешить к нетерпеливо гудящим машинам. За малейшую задержку солдаты готовы убить этих несчастных на месте. По всему пути следования вереницы тачек, сквозь рев машин, стукотню механизмов то и дело раздаются вскрики, жалобный плач и проклятия избиваемых женщин.

Мужчинам тоже нелегко. Нурания оглядывалась по сторонам и искала Валдиса, но найти человека в этом людском муравейнике было не так-то просто. Наконец она увидела его среди мужчин, облепивших большой обломок бетонной балки. По команде одного из них, видно старшего группы, они рывками вытаскивали эту махину из кучи. Потом, кряхтя и корчась от тяжести, поволокли ее к трактору и опрокинули на прицеп. Все вздохнули с облегчением. Кто-то надсадно закашлял, хватаясь за грудь, кто-то поспешил закурить. Но отдохнуть им не удалось. Солдат, сидевший на опрокинутом ящике, тут же вскочил на ноги и погнал их к свалке за новой балкой.

Выглядел Валдис ужасно: на лице мертвенная бледность, губы запеклись, глаза запали. Всем своим видом он напоминал выбившегося из сил старого коня.

Позабыв о своем плачевном состоянии, Нурания чуть не вскрикнула от жалости к нему. В этот миг она с каким-то пронзительным чувством вдруг ощутила, что нет у нее здесь, в страшном мире нелюдей, человека ближе Валдиса. Он — единственная опора и защита ее. И вот они, двое несчастных изгоев, мельком взглянули друг на друга, подобие вымученной улыбки мелькнуло на лице старого латыша, а Нурания уже раскрыла рот, чтобы сказать то ли что-то утешающее, то ли слово упрека за его воловье терпение, но Валдис поспешно поднял руку, будто поправляя берет на голове, и приложил палец к губам: молчи! Да и один из солдат гаркнул на нее, чтобы не путалась под ногами, а занялась своим делом.

В следующий раз Нурания заметила Валдиса и нескольких мужчин из его группы на тракторном прицепе. Они, видно, вывозили те обломки куда-то за город.

День походил на сумерки, над городом висела дымная завеса, и все вокруг просматривалось, как сквозь мутное стекло. Но вот мелькавшее в разрывах черной копоти солнце скрылось за горами, и сразу же стало темно. Ночь наступила внезапно. Гул моторов стих. Людей, построив в колонну, куда-то погнали. Шли недолго и остановились на едва освещенной тусклыми фонарями площади по-над высоким берегом Дуная, и тут же с подоспевших машин начали раздавать им пищу — по плошке тепловатого супа и куску хлеба.

Уставшие до изнеможения, люди равнодушно, без аппетита съели свои скудные порции и повалились прямо на голую землю. Была дорога каждая минута отдыха.

Прошло три дня. Нурания так устала за это время, что ни о чем, кроме желанной ночи и сна, не могла думать. Она уже поняла: бежать отсюда невозможно, потому надо выдержать, не сломаться на этой адской работе, а там, вернувшись на хутор, найти другую дорогу к свободе.

Она еще не успела заснуть, когда кто-то тронул ее за плечо. Нурания тихо ойкнула, но, услышав горячий шепот Валдиса, прикрыла рот ладонью. Несколько минут оба молчали, прислушиваясь к сонному бормотанью и кашлю спящих людей, к голосам прохаживающихся по краю поляны часовых.

— Плавать умеешь? — тихо спросил Валдис.

— Умею. Как же, на речке росла... — ответила Нурания шепотом, не вникая в смысл услышанного, а лишь догадываясь, что неспроста, не из любопытства он задал этот нелепый вопрос. Она хотела сказать еще что-то обжигающее душу, толкающее на какой-то отчаянный шаг, но Валдис сердито зашептал:

— Молчи!.. — А через минуту торопливо перекрестился и, задыхаясь от волнения, приказал: — Ползи тихонько за мной. Голову не поднимай! Ну, с богом!

Видно, днем, когда проезжал на тракторном прицепе по окраинам города, он приглядывался к местности и теперь уверенно повел Нуранию за собой. Вот они достигли самого края площади, притихли, дожидаясь, когда двое весело болтающих о чем-то солдат отойдут подальше, и медлительный обычно Валдис с неожиданным для его большой фигуры проворством кинулся в прибрежные кусты. Нурания, ни жива ни мертва, чуть не теряя сознание от страха, с кошачьей прытью юркнула вслед за ним в темь спасительных зарослей.

Скрытые крутизной обрывистого берега и непроглядной темнотой, они сидели на камнях и прислушивались к тишине. Впереди шагах в десяти, искрясь и вспыхивая временами от неяркого света ущербной луны, течет большая река. Изредка перекликаются вдали какие-то суда. За спиной город. Оттуда доносится глухой слитный гул не пострадавших от налета заводов.

Валдис подошел к воде и, поковырявшись в замке одной из нескольких лодок, открепил ее от столба, подобрал кусок доски.

— Ложись на дно лодки! — велел Нурании.

— Нет! — прошептала она неожиданно для самой себя и задрожала от страха. — Не могу я...

— Не можешь?! Тогда пойдем обратно...

Услышав в его шепоте сдержанную ярость, Нурания вынуждена была подчиниться и на ватных ногах ступила в лодку. Благо, дно оказалось сухим, грозно рокочущая, таинственно мерцающая река сразу же скрылась за бортом.

Все это напоминало ей сон. Ведь если судить здраво, то решимость двух обессилевших от каторжного труда батраков, а ныне подневольных рабочих, бежать по незнакомой реке на этой утлой лодчонке была затеей столь же опасной, сколь и бессмысленной. По сторонам темные, молчаливо-хмурые берега, вокруг чужая враждебная земля. Как мог всегда спокойный, благоразумный Валдис отважиться на это безрассудное дело? Так думала Нурания, прислушиваясь к всплескам волн и все еще дрожа от страха. Но понемногу она успокоилась, и этот дерзкий их побег показался ей не таким уж безнадежным. Отплывут подальше от города, пристанут к пустынному берегу, а потом... Что будет потом — она еще не знала. Верила только: хуже того, что выпало ей за последние три года, не может быть. Лишь бы теперь им не помешало что-нибудь. Лишь бы выбраться на берег, попасть в леса...

Вдруг ее молнией пронзила неожиданная мысль: Валдис-то из-за нее согласился на этот отчаянный шаг! Да, у Нурании не было другого выхода. Ей оставался один путь — в могилу. Потому она и рвалась на волю, как птица, запертая в клетке, как ручеек, заваленный камнями. Только бы перед смертью вдохнуть глоток чистого воздуха, пожить хотя бы один единственный день, почувствовав сладость свободы. Но Валдис?! Он же и без этих мытарств мог уйти из хутора!

Что-то толкнулось у нее в груди, на глаза навернулись слезы, и ей захотелось встать, приложиться губами к большим, натруженным рукам своего спасителя. Но Валдис, заметив ее попытку подняться, 'сказал сурово: «Лежи!»

Сильное течение подхватило лодку, вынесло на стремнину. Валдису не нужно было грести, а только с помощью доски, как рулевым веслом, держать лодку носом вперед, не дать ей закружиться на водоворотах. Благополучно обойдя несколько бакенов, он завел странный разговор:

— Вот что, Нора... Если вдруг разойдемся, ты не трусь, иди все время на север. Там Чехословакия. Бог даст, встретимся...

— Почему мы должны разойтись? Плывем-то вместе! — горячо зашептала Нурания, удивляясь его словам.

— Говорю на всякий случай, — ответил Валдис. — Не на прогулке мы с тобой... Можешь сесть, только не хватайся за борта.

Прошло около четверти часа. Лодку все так же стремительно несло течением. Искрилась черная вода, бугрились и разбегались тугими жгутами волны. На фоне тускло освещенного звездами бархатного неба высились по сторонам темные громады скал. Берега то расходились далеко, то приближались друг к другу, словно желая приподнять реку и вытолкнуть ее из каменного ложа.

Впереди на высоком правом берегу мелькнул слабый огонек, сквозь неумолчный плеск и шорох воды послышались неясные голоса, приглушенный расстоянием железный стук. Прибиться бы Валдису к противоположному берегу, притаиться в камышах, пока не стихнет этот подозрительный шум, но он не придал ему значения. И то, наверное, подумал, что коротким обрубком доски не вывернуть лодку из быстрины. Потому он двумя сильными взмахами обошел очередной бакен и устремился вперед.

— Кажется, пронесло, — пробормотал Валдис.

И тут, в этот миг, над рекой заметался ослепительный луч прожектора, дважды отрывистым режущим звуком тявкнула сирена.

— Ложись! Не двигайся! — с дрожью в голосе приказал Валдис, налегая на подобие весла.

Снова коротко взвизгнула сирена, и тут же оглушительно затарахтел пулемет, стремительными светлячками к лодке полетел рой трассирующих пуль.

Нурания вцепилась в борта и, дрожа от страха, ждала, что вот-вот один из этих маленьких светляков столкнется с ней и — конец всем мучениям. Лишь бы Валдис остался жив, лишь бы не задело его, шептала она, слушая, как с шипением и чмоканием впиваются пули в тело реки.

— Сволочи!.. — выругался Валдис, застонав. Лодку качнуло в сторону, развернуло боком к течению. — Ну, вот, пора!.. Чего ждешь? Спускайся в воду! — крикнул, подавив стон.

— А ты?! Как же ты? — Несмотря на его давешнее предупреждение, ей не верилось, что придется покинуть лодку и оказаться в бурлящей реке.

— Кому сказал?! — рявкнул Валдис. Но тут же спохватился, торопливо заговорил, все так же сдерживая стон и как бы извиняясь перед ней: — Ну, не бойся... А я позже, потом... Смотри, силы береги и плыви к левому берегу...

Пулемет внезапно смолк, но послышалось тарахтенье мотора. Значит, за беглецами послали моторную лодку.

Замирая от ужаса, Нурания глянула вниз, в черную, бурлящую бездну и выбралась из лодки. Холодная вода ожгла тело, река подхватила ее легко, как щепку, понесла в темную даль.

Она услышала нарастающий гул мотора, какие-то крики, потом весь этот шум, и голоса удалились. Значит, мелькнуло в ее полубредовом сознании, Валдиса схватили...

Почувствовав, как ноги начинает сводить судорога, Нурания размеренными саженками стала выбираться из стремнины и приближаться, как советовал Валдис, к левому берегу. Но силы уже были на исходе, руки слушались плохо. Если бы не жажда свободы, отчаянное желание во что бы то ни стало выстоять и выжить, ей бы не сладить с течением. Бешеный водоворот затянул ее вглубь, снова вытолкнул на поверхность и, словно натешившись этой жестокой игрой, выпустил еле живую на спокойную гладь. Нурания судорожно ухватилась за свисающие к воде ветви, течение еще раз покрутило ее и с силой бросило на берег...

И вот она лежит на влажном песке. Раздавленное трудом и лишениями, скованное холодом тело, казалось, до донышка истратило силы и тепло. В душе пустота, нет даже радости от сознания чудом обретенной свободы. Да и какая это свобода, если кругом враждебная земля, чужие люди. Был бы рядом Валдис, он бы придумал что-нибудь, а одной Нурании не совладать с этой свободой, какой бы сладкой и желанной она ни виделась издалека.

Теряя сознание, она все же успела подумать, что умрет не в вонючей каморке, не на глазах у жестокой и глупой Марты, а на воле. Это ли не утешение...

То ли в горячечном бреду, то ли уже приходя в себя, она вдруг почувствовала запах полыни. Ее будто кто-то тронул за плечо, велел встать, и Нурания вскочила на ноги.

Ночь была на исходе. Гасли звезды, бледнел и таял, загадочно мерцая, Млечный Путь. Вдали, на светлеющем горизонте, проступали зубчатые очертания гор.

Дрожа от холода, Нурания стащила с себя платье и ветхое белье, выжала их, распустила волосы. Нельзя ей сидеть без движения. Одевшись, она стала размахивать руками, приседать и прыгать на месте. Кровь побежала быстрее, по телу разлилось тепло.

Но продолжалось это недолго. Вдруг она почувствовала, что все тело горит, к горлу подступает тошнота и голову будто сжало железными тисками. «Только бы не заболеть! Только бы не упасть!» — твердила она, карабкаясь на высокий берег, чтобы найти укромное место, подсушиться на солнце. Может, и Валдису удалось спастись и вскоре он найдет ее, как обещал, прощаясь. Она еще верила в это, не зная, что Валдис, отвлекая немцев от нее, постарался увести лодку в сторону и, можно сказать, сознательно попал им в руки.

Над лесом вставало огненно-красное солнце. Высились вдали, закрывая горизонт, подернутые голубым маревом, призрачные силуэты гор...

Встречи, расставания…