Улучшение отношений между Бальменовой и отцом Иринархом продлилось недолго. Через три месяца Бальменова вновь настояла на его аресте и предании суду, причем на этот раз никаких звонков в защиту Крауса из Москвы не последовало. Не исключено, что тайным покровителем отца Иринарха был именно покойный Менжинский.
Материалы следственного дела и обвинительное заключение сохранились, поэтому нижеследующий рассказ полностью документирован.
Как показал отец Иринарх на первом допросе – он состоялся в день ареста – следователю Истомину, начать все, наверное, следует с 14 октября; это было воскресенье, на которое на сей раз выпал большой праздник – День Покрова Богородицы.
Он помнил этот праздник с детства, знал, что есть такая примета: если на Покрова Богородицы снег на землю не ляжет, его не будет еще долго, до Филиппова Заговенья. Ни снега, ни зимы он никогда не любил и с вечера накануне, не умея терпеть, каждые пять минут заглядывал к отцу в кабинет, где на противоположной от двери стене висел корабельный барометр. Отца он боялся, помешать тому работать считалось в семье худшим из преступлений, но удержаться, хотя дверь немилосердно скрипела, не мог. Потом его наконец прогоняли или нянька просто уводила спать, и все откладывалось до утра, когда, проснувшись на рассвете, он сразу же бежал к окну. Везло ему сравнительно часто, и в памяти осталось, как ребенком он ликовал, что зимы еще нет, как, разойдясь, носился по дому, а потом, когда мать, тоже встав, звала его к себе в спальню, где на полу был постелен большой туркменский ковер, любимое место всех его игр и место, где просто можно было часами лежать запрокинув голову, он, успокоенный и умиротворенный, спрашивал ее: неужели не может быть так, что в этом году зимы вообще не будет.
На следующий день после Покрова Богородицы отец Иринарх давно решил навестить своего старого друга отца Алексия, священника села Сергиев Починок, что находится в пятнадцати километрах от его Константинова на берегу Волги. Поскольку дорога была неблизкая, он, отслужив заутреню, заходить домой не стал и пошел к Алексию как был – в рясе и с крестом. Удобнее всего идти в Сергиев Починок было сначала по насыпи недавно построенного канала Волга – Москва, там шла удобная дорога, а где канал соединялся с рекой – повернуть направо и еще шесть верст, теперь уже по берегу Волги. Так он и пошел, но еще километра за три до первого шлюза услышал сливающееся в единый гул мычанье, такое горькое и безнадежное, что его едва можно было выдержать. Он сперва не понял, что это и даже откуда идет этот вой, но потом догадался, что мычит скотина, которую как раз в это время возят по новому каналу в Москву на убой. Подойдя ближе, он увидел сотни и сотни бычков и телиц, толпящихся на палубе старой баржи. Они были измучены и изнурены, видно было, что по крайней мере несколько дней их не кормили и даже не поили.
Здесь, рядом, вой их был таков, что он, отец Иринарх, много чего в жизни повидавший, ничего страшнее упомнить не мог. Возле него, облокотясь на перила парапета, стоял механик, управляющий шлюзом, которого он спросил, почему баржи застряли и почему скот никто не накормит и не напоит. Тот ответил, что кормить скот – не его дело, шлюз же не работает, потому что из-за аварии на станции четвертый день нет электричества. Сейчас то же самое и на других шлюзах, и на многих волжских пристанях на подходе к каналу – везде застряли баржи со скотом, который везут в Москву с низовий Волги из казахстанских и астраханских степей. В это время каждый год так: мясо нужно и чтобы порадовать народ на Октябрьские праздники, и чтобы заложить в холодильники на зиму, а сейчас еще делают запасы на случай войны.
«Вы, – добавил механик, – жалеете скотину, потому что она орет благим матом, а из Москвы ждет шлюза тройка других барж. Там тоже все не кормлены и не поены, но они тихие, с зэками».
«Я, – сказал отец Иринарх, – снова его спросил, нельзя ли как-нибудь договориться, чтобы скот накормили, сделать это хотя бы из обычного человеческого сострадания. На что он повторил, что его работа – содержать в порядке шлюз, а не искать корма и что скот сдают живым весом под Астраханью, а дальше всем наплевать. Сколько ни видел он этих барж, на всех не мясо, одни кости.
Я прошел еще несколько километров вдоль канала, – продолжал отец Иринарх, – и еще километра два по берегу Волги: везде и вправду одна за другой были причалены баржи с истошно орущим скотом. Вынести это я больше не мог и повернул обратно. Когда, уже идя домой, я опять проходил мимо первого шлюза, я понял, что мой долг – попытаться этот скот хоть как-то утешить и успокоить. Я подошел к животным, вода в шлюзе стояла вровень с парапетом, и скот был прямо напротив меня, за деревянными загородками палубы. Я стал разговаривать с быками и телицами, словно с обычными прихожанами. Спросил, откуда и как давно их везут. Они ответили, что уже три недели. Сначала хоть немного кормили прошлогодней соломой и вволю поили, а последние четыре дня не кормят вовсе. Они знали, что их везут на бойню, что они обречены, и желали себе одного: чтобы эта смерть была скорой. Они не понимали, почему, за какие грехи они перед смертью должны принять такие мучения».
Краус говорил следователю, что раньше он не знал коровьего языка, поэтому просто ласково, кротко им повторял, что они страдают безвинно, что они милые, хорошие и должны еще потерпеть, совсем немного потерпеть. Тех, кто был ближе, продолжал отец Иринарх, до кого он мог дотянуться с парапета, он гладил рукой, и сказал, что, стоило ему прикоснуться к любому бычку, любой телице, из глаз животного сразу же начинали течь слезы, он вытирал их, а они текли и текли. Он говорил им, какие они хорошие, добрые и как несправедливо то, что выпало на их долю, но скоро все их мучения кончатся; произошло несчастье, никто здесь не виноват и ничьей злой воли здесь тоже нет. Он говорил им, что они – кормильцы человека, они спасают его от голода, дают возможность пережить зиму и холода. Милые, добрые – говорил он им и плакал вместе с ними, не мог удержаться.
Успокоить их всех, однако, было немыслимо. Те двое-трое животных, с которыми он разговаривал и которых гладил, вели себя тише других, и им, похоже, было легче, но остальных ему утешить было нечем. Ему нечем было им помочь, показал отец Иринарх, и вой этих невинных, как младенцы, мучеников, сводя с ума, стоял и над каналом, и над рекой, и над лесом.
Вдруг отцу Иринарху пришло в голову, что нескольких животных он все же может спасти. Неделю назад Лептагов просил его договориться с константиновскими крестьянами и привести на спевку полтора десятка коров, потому что покаяться должны будут все, вся страна, в том числе скот, и для хора ему нужны их голоса, их обращенное к Богу мычанье. Про просьбу Лептагова Краус сначала забыл, потом ему не удалось сразу уговорить крестьян, сейчас же он вспомнил об этом и пошел в машинный зал шлюза к механику, чтобы тот под его, отца Иринарха, слово отпустил на сегодняшнюю спевку хотя бы часть бычков и телиц. Он верил, что, если ему удастся привести их в хор, Господь их услышит, сразу же услышит и пусть не спасет, но хотя бы приблизит конец их мучений. Молитва невинных телиц и бычков, поддержанная всем хором, не могла не дойти до Господа.
Однако механик ему наотрез отказал, ответил, что сам-то он не против, но, стоит кому-нибудь донести, на него тут же повесят хищение в особо крупных размерах. Тогда никакой Лептагов ему не поможет – посадят лет на десять за милую душу, а у него трое детей. Кроме того, первые два дня, что баржа здесь застряла, когда он думал, что вот-вот шлюз заработает, дети его им хлеб таскали, траву, сено – в общем, подкармливали как умели, а потом он понял, что все равно их не спасешь: везут-то скот на бойню, может, это специально, чтобы они о жизни не жалели.
«После разговора с механиком, – показал Краус, – я вернулся к барже и встал там же, где стоял: две коровы, что дотянулись, мне руки лижут и плачут, будто люди. Холод страшный, они дрожат, непоенные-некормленные, и воют, воют, воют без конца. Тут во мне что-то сделалось, я вдруг понял, что так дальше продолжаться не может, не может быть так, что это правильно, что Господу это угодно.
И тогда я воззвал к этим несчастным: я поднял крест, именем Господа нашего Иисуса Христа благословил их и сказал, что за те ни с чем не сравнимые страдания, что им довелось пережить по вине человека, отныне и присно и вовеки веков освобождаю скот от всех обязательств, что наложены были на его предков и на него самого после Потопа. Я видел, что животные боятся мне поверить, боятся поверить, что наконец свободны, и объяснил им, что тогда, после Потопа, людям жилось очень тяжко, все надо было начинать заново и Господь дал человеку послабление – разрешил употреблять в пищу мясо живых существ. Он сделал это потому, что они были обязаны человеку жизнью; во время Потопа они спаслись лишь благодаря Ною, который взял их к себе на Ковчег и там год кормил.
Я сказал им это и повторил, что теперь они свободны, навсегда свободны, потому что никто из рода людского никогда не получал от Господа права мучить их и издеваться над ними. Я говорил им, что страдать осталось недолго, что там, в другой жизни, за все перенесенные мучения их ждет награда, награда, о которой только и можно мечтать. Я рассказывал им о рае, о бескрайнем зеленом луге, поросшем молодой травой, не сентябрьской жухлой отавой, а густой-густой травой и цветами. Я говорил им это и видел, что они давным-давно, с первого моего слова меня понимают, что Господь сделал так, что и я понимаю их мычанье. То есть и вправду между нами все стало, как было до Потопа, когда люди и животные говорили на одном языке».
Дальше отец Иринарх снова показал, что сначала хотел только их утешить и успокоить, но это было невозможно, совершенно невозможно. Если бы им кинули хоть несколько снопов соломы, несколько на всю баржу, или просто дали напиться воды, которой столько было в паре метров от их морд!
«За что им это? – говорил отец Иринарх. – Неужели за то, что тысячелетие за ты