Кинкэ играл песню «Прощание птиц с родиной».
На следующий день добровольцы покинули стойбище, некоторые из них навсегда.
— Мама, Мэми! Берегите сына, Амарчу! Подрастет, отдайте его учиться. Я верю, у него будет другая жизнь! Берегите его!.. — обнимая мать и жену, сказал Кинкэ.
…А потом Огдо-Эки одну за другой получила бумажки. Страшные, как выстрелы в сердце. Плакала, горько плакала мать над каждой из них, плакала втихомолку, не соблюдая родовой закон. В душе надеялась, что хоть один из ее детей уцелеет на этой страшной войне. Последнюю похоронку, на сына Кинкэ, он получили зимой, когда приехали на факторию за продуктами.
Колокан ни слова не проронил, набил табаком трубку, подцепил палочкой уголек из костра, не торопясь раскурил. Потом, запрокинув голову, долго смотрел в дымовое отверстие. Но вот он поднялся, сказал устало:
— Снег будет, аргишить надо.
И, еще больше сгорбившись, вышел из чума… Эки знала: сядет он где-нибудь в стороне и будет плакать. Почему эвенкам нельзя плакать?.. Почему Всевышний не запретил и смеяться?..
Не сдержалась Эки, зашлось ее сердце. Упала она на шкуру, как неживая. Долго лежала молча. Потом вдруг запричитала:
— Хутэёй! Хутэёй! Зачем ты ушел в Нижний мир раньше меня? Солнышко мое, зачем ты закатилось так рано!..
Люди поняли, что шепчет она песню проводов уходящему в Нижний мир — землю Харги. Но ведь сейчас не положено: Кинкэ, по бумажке-то, три месяца назад умер, стало быть, он давно уже «там». Стали опять уговаривать, чтобы она плакала просто так, без слов.
— Поплачь, Эки, поплачь, теперь все плачут. Духи простят нас… Только молча, не говори ничего…
— Харги! Харгингаса! Злой Дух, проклятый Злой Дух! — вдруг закричала Эки. — Проклятый Злой Дух! Подавись людской кровью!.. И вы, обитатели Нижнего мира! Зачем вам нужны мои дети, возьмите меня! Почему меня не зовете? Будьте вы прокляты!..
Жутко стало в чуме. Женщины зашептали молитвы. Нельзя так. Нельзя вслух проклинать Злого Духа и нижних людей. Грех это великий. Горе, если даже это смерть сына, надо переносить молча. Лучше сделать вид, что ты не сильно огорчен, — так можно даже обмануть Злого Духа. Так испокон веков делали.
— Эки, помолчи! Услышат тебя!
— Пусть слышит! Не боюсь я его! Харги, слышишь! Черная твоя душа, захлебнись кровью моих детей!..
«Уж не кружит ли ее ум?!» — испуганно думали люди.
До самой ночи проклинала Эки всех Духов, и даже русского бога. Наконец, совсем обессилев, забилась в тревожном полусне.
Позже, когда не стало тихого, добычливого Колокана, когда болезни и голод съели внука, сына Куманды, жену его и других родственников, снова поползли слухи:
— Услыхал, услыхал Харги!.. Накликала, теперь он их всех съест…
Остались в живых, в этом Срединном, мире, две дочери — младшая Сарта и старшая Сынкоик. С шаманкой-то, наверное, Злой Дух не справится, у нее у самой есть свой Злые и Добрые Духи, они ее берегут, а вот до Сарты, до внуков Эки добраться могут. Сарта со своим Ургунчей беспомощны, жить совсем не умеют. Надо же было так обмануться в выборе зятя…
Сынкоик раньше всех вышла замуж. А перед самой войной подались они с мужем на речку Куту — там собирались все, кто не принял новую власть. Оттуда ни один мужчина не ушел на войну. Радовались на Куте — вот, мол, как ловко они провели новых начальников.
На Куте водились еще олени, много оленей. А где олень — там сытая жизнь.
Шаманка Сынкоик взяла на Куте власть в свои руки. Там ее чтили и боялись. Эки вслух никогда не вспоминала о дочери, словно ее и не было. Люди дивились: «Как же так? Осталась, можно сказать, трухлявым пнем с жиденьким отросточком — Амарчой, и не едет к ней, к родной дочери. Даже отобрала мальчонку. Там-то ведь легче прожить, легче вырастить внука. Никто бы ее не осудил. Все знают — на Сарту с Ургунчей какая надежда? Им бы себя прокормить…»
Но с другой стороны — гордились ей люди. Уйди она на Куту, обидела бы сородичей, предала их в тяжкую пору, дело Кинкэ предала бы… В стойбище Кинкэ хорошо помнят…
— Ох-хэ! — ворочается ночами бабушка Эки, прислушиваясь к дыханию внука, отгоняет тяжелые мысли — не оборвалось бы раньше времени сердце. Устало оно за последние годы. Но как бы там ни было, ей жить надо, внука растить. Вот поднимется Амарча, можно будет уйти к сыновьям. Что-то сны нехорошие стали сниться. Чуть закроет глаза, и тотчас лодку увидит, а в ней Кинкэ, Куманда, Кутуй… На войну плывут… И кричат что-то, но что — не понять. Песня слышится… «Прощание птиц…»
ЗВОНКОЕ ЛЕТО
Амарча уснул под вздохи бабушки и шелест ветра, жалея об улетающих птицах, об уходящем солнце, о промелькнувшем лете. «Если бы всегда было лето, сытно жили бы, можно было б вечно играть у реки и в лесу!»
Звонкое, веселое лето прокатилось, как один долгий-долгий день. Много больших, и маленьких открытий сделал для себя Амарча.
…Вот отшумел на реке ледоход, и над тайгою крылом куропатки повисли белые ночи. Раскаленным бубном загуляло по синему небу солнце, глухариной бровью заалели вечерние закаты… Старики сидели допоздна у костров, молодежь водила «ёхорьё» — хороводный танец, а ребятишек манила к себе река. Чуть повыше стойбища был овраг, по нему струился звонкий, веселый ручей, впадавший в небольшой заливчик, вот здесь и играли летом ребята. Дно оврага было глинистое, топкое, а по краям — с одной стороны пологое и сухое. Весенняя вода не затопляла это место, и в русле оврага образовался тихий омуток, в котором ребятишки ловили рыбу. Окуньков, ельчиков, сорожек тут же жарили на костре, обжигаясь, уплетали за обе щеки. Но это было только в начале лета.
Зазеленела трава, ребятишки постарше научили малышей копать сладкую сарану, находить дикий лук. А когда в тальниковых кустарниках заалели гроздья красной смородины, в бору засинела голубика — можно было вообще не питаться дома. Тайга и речка — кормилицы наши! Наедались ребята и, как пузатые комары, падали в траву или начинали играть в разные игры, дурачась, радуясь всему миру.
Что хочешь, то и делай летом! Хочешь, на траве валяйся, хочешь, купайся до посинения. Это Костаке и Воло нельзя, им вечно надо спрашивать разрешения, иначе — или простуду схватишь, или, змея укусит, или вовсе утонуть можно. А нашим ребятам и Митьке — все позволено. Целыми днями они на воздухе, загорели до черноты, задубели, потрескались ноги — ни сучьев, ни колючек не чувствуют. Летом нам сам Харги не страшен!
Ягодка смородинка, выросшая в тальниках,
Отчего ты красная?
Ягодка голубика, выросшая в бору,
Отчего ты синяя?
Ягодка черемушка, выросшая на бугорке,
Отчего ты черная? —
поют летом ребята.
До самой осени, радуя сердца родителей, звенят детские голоса на речке, в лесу. Наигравшись вдоволь, сидит ребятня на поляне. Отсюда, с полянки, хорошо видно все, что делается в стойбище. Белеют чумы, домик Госторга; жиденькие дымокуры, к которым жмутся олени, хотя паутов и комаров сейчас мало; лежат, отдыхая перед охотой, собаки. Мужчин тоже не видно, и они прохлаждаются в тени, на ногах только женщины. Из чума дедушки Бали вышла Пэргичок, из-под руки смотрит в их сторону — выглядывает Палету. Митька, подражая ее голосу, громко гундосит:
— Па…ле…та…а!.. Солны…ы…шко…о мо…е…е!.. Иди…и пи…ить ча…ай!
Всем стало смешно. Палета засмущался, потупился. Пэргичок услыхала Митьку, кричит:
— Митькэ, чертенок! Лица у тебя нету!..
Митька хохотнул и затянул песню:
Пэргичок, хлюпкий нос,
Навьючь свой скарб на моего олененка,
Увезу тебя далеко,
Вон за тот поворот реки…
Ребятишек поражает смелость Митьки. Надо же, не стесняется дразнить взрослых! Забавные люди эти лучи: то ничего не разрешают своим детям, то совсем не следят за ними. А Пэргичок он смешно и точно передразнивает, она в нос говорит, гундосит.
— Палета! Чай пить! — зовет Пэргичок.
— Палета! Чай пить! — тянет и Митька.
— У, варнак!.. Поймаю, уши оборву! — грозится Пэргичок.
Палета нехотя поднимается и идет. Чай, еду он никогда не пропустит.
Так, валяя дурака, лежат на траве ребятишки, лениво перебрасываются словами. Вдруг Амарча вскочил, закричал заполошно:
— Бурундук! Бурундук!
Шагах в десяти от них по колодине бежал полосатенький зверек. Хвостик поднят, щеки смешно надуты. Услыхав крики, юркнул на сосенку.
— Пачка махорки! — схватив палку, Митька первым ринулся к дереву, за ним остальные. За шкурку бурундука Мирон Фарков давал пачку махорки, вот и охотились за ним. Правда, взрослые считали охоту на бурундука пустым занятием, ружьем и не помышляли его стрелять — чего зря тратить заряды, шкурка того не стоит. А ребятишки те, конечно, ни одного зверька не пропустят.
Начали кидать палки. По уговору зверек достается тому, кто его собьет или чья собака задавит. Но кидать палки — силенка нужна, у малышей ее не хватало. И бурундук чаще всего доставался Митьке или Костаке, самым большим ребятам.
— Эй вы, мелочь пузатая, подождите, — взял на себя команду Митька, — надо собак позвать.
Стали звать, свистеть. Амарча, конечно, тоже мог бы позвать Качикана, но бабушка не разрешала натравливать охотничью собаку на этого пустякового зверька. Испортиться может пес, станет потом каждую мышь облаивать.
Прибежали щенки, запрыгали, завизжали, стараясь лизнуть в лицо, весело завиляли хвостами, ожидая, не кинут ли им какое-нибудь лакомство. Пришел и старый пес Палеты Амикан, черный, лохматый, будто медведь. Митька пнул его ногой:
— И ты, пропастина, сюда приперся! Пошел вон!
Амикан лениво отскочил в сторону, не понимая, в чем дело. А Митька помнил его проделку, может, оттого и Пэргичок дразнил.
Летом бедного Амикана не кормили, вот и приходилось ему, как говорили, на старости лет самому добывать себе пропитание. Уходил он куда-нибудь в лес, и несколько дней не видно его было на стойбище. Возвращался всегда отъевшимся, с большим пузом. Кого уж там он находил, неизвестно. Наверно, птиц давил, разорял гнезда… Но однажды Егор Тириков застал его за воровством. Зубами Амикан выволок морду с рыбой из заездка, разорвал ивовые прутья и с удовольствием уплетал вкусную серебристую рыбку. Ай да Амикан! Настоящий медведь! Ни одна собака до этого не додумывалась, а он сумел.