— Хитер-то он, хитер, говорят! — сказала Грунька.
— Да уж так хитер, что сам Макиавелли перед ним, пожалуй, новичком покажется. А прием, в сущности, у него довольно простой — болезнь. Он, видишь ли, вечно немощен; его в креслах и так таскают, а чуть что случится — сейчас он дома засядет и никуда; ляжет и, что называется, хвостиком накроется: «Я не я, и хата не моя, и знать ничего не знаю, ведать не ведаю».
— А он к женщинам как?
— Да ведь он старик совсем!
— А Миних молод, что ли? Однако вот ты про него какие штуки рассказываешь.
— Ну Остерман в этом отношении на Миниха не похож: насколько Миних брав и красив, настолько Остерман расслаблен и умышленно опустился. Один бодрится не по летам, другой, наоборот, тоже не по летам представляется хилым и дряхлым. К тому же скуп он, как Кащей, и ради этой скупости нечистоплотен, обмызган и грязен. Кто увидит Остермана случайно, ни за что не скажет, что это — один из первых сановников Российского государства. Ну вот тебе самое главное, — заключил Жемчугов, — запомни все хорошенько, это необходимо для дальнейших наших с тобой действий.
15ВЕРНЫЙ ЧЕЛОВЕК
Проводив Груньку домой и расставшись с ней, Митька Жемчугов, согретый глинтвейном и пуншем, которые в кофейне немца Гидля приготовляли отлично, зашагал по осенней слякоти петербургских улиц, не обращая никакого внимания на ненастную погоду.
Был уже довольно поздний вечер, и на дворе стояли настоящие октябрьские потемки, холодные и жуткие. С моря по Неве дул ветер, задерживая воду. Деревья, чаще, чем дома, попадавшиеся в то время в Петербурге, шумели оголенными ветвями в темноте.
Жемчугов зажег ручной фонарь и смело подходил к дежурившим у рогаток, которые оставались на перекрестках улиц на ночь, дозорным караулам. На оклик караула: «Кто идет?» — он уверенно отвечал: «Свой», — и показывал бывший при нем пропуск, после чего ему немедленно предоставляли свободный проход.
Таким образом он добрался до небольшого одноэтажного с мезонином деревянного домика, по внешнему невзрачному виду которого можно было сказать, что тут не барские хоромы, а сдававшееся внаймы помещение, и довольно скромное.
Нижний этаж дома был погружен в полный мрак, но окно в мезонине светилось. Взглянув на это светящееся окно, Жемчугов взялся за кольцо калитки и ударил им три раза не совсем обычным образом, с неравными промежутками.
На дворе залилась было собака, но на нее цыкнули; послышались шаги по деревянным мосткам, отодвинули засов у калитки, и она отворилась.
Отворивший ее человек, по-видимому, хорошо знал Митьку, так как пропустил его беспрекословно, а собака, обнюхав Жемчугова, повиляла хвостом и отошла в сторону.
Митька со своим ручным фонарем направился по мосткам прямо к двери и вошел в нее, не спрашиваясь. В сенях он, как привычный тут человек, повернув налево, быстро взбежал по ступеням деревянной скрипучей лестницы, ведшей в мезонин, и постучал там в дверь опять три раза и опять особенным манером.
— Митька, это ты? — раздался голос из-за двери.
— Я, — отозвался Жемчугов.
Дверь распахнулась, и на ее пороге показался высокий молодой человек с пером за ухом, в нижнем камзоле, в коротких панталонах, в чулках и башмаках.
В его комнате в мезонине было жарко натоплено. На большом круглом столе в шандале под зеленым абажуром горели две восковые свечи, за китайскими ширмами помещалась кровать с пологом, в углу в киоте висели образа, пред ними горела лампадка; вообще вся обстановка была очень чистенькая, презентабельная. Никто не мог бы подумать по первому впечатлению, что здесь живет секретарь самого страшного в те времена учреждения — Тайной канцелярии розыскных дел — Степан Иванович Шешковский; точно так же никто не узнал бы секретаря в молодом человеке, отворившем дверь Жемчугову.
Митька и он давно знали друг друга и были приятелями.
— Что ты так поздно? — спросил Шешковский Жемчугова, впуская его и затворяя за ним дверь.
— Дело было, — коротко ответил Митька.
— Ты чуть меня захватил, мне уже пора на службу.
— Опять на ночную работу?
— Да, — морщась ответил Шешковский и задумался, замолчав.
— Что, тяжело?
— Знаешь, подчас невыносимо тяжело бывает. То есть, давным-давно я бросил бы это дело и службу, если бы не сознание, что на этом посту я все-таки приношу пользу в том отношении, что, пожалуй, половину людей спасаю от мучений. Зато приходится смотреть, как мучают вторую половину.
— А он все еще свирепствует?
Шешковский понял без пояснений, что под этим «он» подразумевается князь Никита Юрьевич Трубецкой, занимавший пост генерала-прокурора, ставленник и ярый клеврет Бирона, главным образом производивший те зверства, которыми в истории отмечено то время.
— То есть, понимаешь ли, неистовствует, как зверь лютый! — сказал Шешковский про Трубецкого. — В последний раз подошел к вздернутому на дыбе человеку и сам бил его по лицу набалдашником своей палки. Этого даже по закону не полагается на дыбе.
— Скотина! — процедил сквозь зубы Митька. — Ну а Андрей Иванович что?
Андреем Ивановичем звали генерал-аншефа, сенатора Ушакова, начальника Тайной канцелярии.
— Что и может Андрей Иванович? — пожал плечами Шешковский. — Он кряхтит да про себя молитву читает и, когда по закону можно, останавливает, делает, что возможно, для облегчения. И от закона не отступает, но зато несправедливости никакой не допустит. С ним еще можно бы ладить, а вот с князем Трубецким — тяжело!
— Ты зачем меня звал-то? — проговорил Жемчугов, видимо для того, главным образом, чтобы переменить разговор.
— Мне нужен верный человек, — сказал Шешковский, делая над собой видимое усилие, чтобы успокоиться.
— Зачем?
— Надо тебе сказать… нет, не кури, терпеть не могу, — остановил Митьку Шешковский, видя, что тот вынимает трубку.
— Виноват, забыл! — усмехнулся Митька, пряча назад свою трубку. — Ну так зачем тебе человек-то нужен?
— Тут появилась в Петербурге странная какая-то женщина-француженка, по-русски совсем не говорит.
— Значит, не столько «странная», сколько «иностранная»? — усмехнулся Жемчугов.
— Будет тебе, не паясничай! Тут о деле идет. Поселилась эта француженка вот уже четыре дня в Петербурге, по нашим донесениям, наняла хороший дом.
— Где?
— На Невской першпективе. Деньги, по-видимому, у нее есть, не нуждается, но ни знакомств, ни связей, ничего. Притом она никуда не выходит, сидит целый день у окна и, по-видимому, наблюдает.
— А откуда она приехала.
— Из Варшавы. Но все из-за границы приезжают из Варшавы.
— А паспорт у нее какой?
— Варшавский.
— Какая у нее прислуга?
— Никакой. Она приехала на ямских лошадях. Я послал в Варшаву навести справки о ней, но пока они придут, а между тем что-то подозрительно это появление как раз к смерти государыни, и притом француженки.
— Так что же тебе нужно?
— Узнать, кто она и зачем, и прочее. Для этого самое лучшее, по-моему, подослать к француженке в качестве прислуги такого человека, который понимал бы по-французски.
— Можно.
— Что ты говоришь?
— Я говорю, что можно найти такого человека, девушку.
— Которая пойдет в горничные?
— Она крепостная.
— И говорит по-французски?
— Ее готовили в актрисы и обучали в Париже.
— И ты можешь на нее положиться?
— Как на самого себя.
— Ого!
— Она — моя невеста!
— Ну значит, нам везет.
— Нам должно везти, Шешковский! Как же зовут француженку?
— Селина де Пюжи, Невский, у Полицейского моста, рядом с оперным театром.
— Хорошо, завтра же моя Грунька будет поставлена туда, а послезавтра я приду к тебе с рапортом. Думаю, что окажутся какие-нибудь пустяки амурного свойства.
— Я думаю то же, но как знать? — Шешковский вздохнул. — Эх, — добавил он, — если бы вот так дела делать, никакой дыбы и кнутобойства не нужно было бы. Да разве грубой дыбой да битьем что-нибудь сделаешь там, где нужны ум и соображение? Никогда пыткой правды не добьешься! А поймут ли когда-нибудь это законодатели? Ну однако, мне пора идти!
— Выйдем вместе, — сказал Жемчугов.
И они вышли.
16ТРИ НЕМЦА
Императрица Анна Иоанновна скончалась во дворце, который тянулся длинным одноэтажным зданием, с большими зеркальными окнами вдоль северной стороны Летнего сада, примыкавшей к набережной Невы.
Этот дворец Анна Иоанновна отстроила для себя, а рядом, в так называемом малом Петровском дворце, сохранившемся в Летнем саду до сих пор, жил Бирон. На месте нынешнего Инженерного замка был тогда большой Летний дворец, или Итальянский; на месте же нынешнего Зимнего дворца, уже называясь этим именем, стояли хоромы, купленные для царской резиденции от частного лица.
Тело императрицы было выставлено в необычайно пышной траурной обстановке, в большой зале ее дворца. После ее кончины немедленно сюда же перебрался и Бирон, заявивший, что он в качестве регента должен находиться под одной кровлей с младенцем-императором Иоанном Антоновичем. Таким образом, во дворце, где стояло тело императрицы, жили родители императора — принцесса Анна Леопольдовна и принц Антон Брауншвейгский, и герцог Бирон, не отлучавшийся оттуда ни на минуту.
Заседания кабинет-министров происходили тут же под председательством Бирона. С министрами он держал себя надменно, не стеснялся в выражениях и относился по-человечески только к Миниху и Остерману, но разговаривал с ними не иначе, как по-немецки.
После первого же происходившего по смерти Анны Иоанновны заседания кабинета Бирон молча отпустил всех присутствующих, не отвечая даже на их низкие поклоны, причем ниже всех кланялся князь Никита Трубецкой. Он удержал только Миниха да Остермана, полулежавшего в кресле-носилках в качестве совершенно больного и расслабленного.
Когда все, кроме них, ушли, Бирон подошел к дверям и осмотрел их, не подслушивает ли кто-нибудь, а затем, вероятно в знак особой таинственности и значительности предстоящей беседы, на цыпочках приблизился к столу, оперся о него обеими руками и шепотом, но не без свойственного ему пафоса произнес: