verboten – «вход воспрещен», «осторожно, злые драконы», даже и думать не смей.
А между тем в Ули имелся сельский магазин, он же почтовая контора, битком набитый «Шербетными фонтанами», «Нескончаемыми полосками» и двумя видами «пенсовой жвачки»: «Фруктовым салатом» и «Жженым сахаром». Не знаю, почему ее обозвали «пенсовой», а не «фартинговой» – за один пенс можно было купить четыре этих обернутых в фантики квадратика упоительно вкусной, липкой зубодробилки. Продавалось в сельском магазине и подобие пастилы, раскатанной в плитки вроде табачных, а вкусом напоминавшей, если не ошибаюсь, кокос. Завернута она была в вощеную бумагу с изображением испанского галеона. Нынешнему чувствительному пуританину эта и прочие бесконечные разновидности якобы курительных материалов – карамельные сигареты с красными кончиками, сигареты шоколадные, завернутые в настоящую папиросную бумагу, и лакричные трубки – должны представляться не меньшим злом, чем школьные порки и охота на лис. Но самым главным было в этих лакомствах то, что в школьном буфете их не продавали. В школьном буфете продавали «Восточные сладости Фрая» (проклятие моей жизни – и сама эта дрянь, и бесчисленные прозвища, из нее извлекаемые), «Хрустики» и шоколадки «Пикник», однако купить заполненные шербетом летающие блюдца из рисовой бумаги, розовые зефирины, вылепленные в виде креветок, мягкие, словно резиновые, бутылочки с молоком и шоколадные пуговицы, осыпанные «цветным сахарным горошком», можно было только в деревне.
Обладание этими запретными плодами и потаенная их раздача обратились в тотем героизма, почти такой же великий, как наличие лобковых волос, – обе эти тайны школьники поверяли друг другу с точно теми же смешками, стеснительными, но хвастливыми. А поскольку никакие щипки, заклинания, угрозы и мольбы не способны были вытянуть из моего лобка хотя бы один шелковистый и светлый миллиметровый волосок, доказательством мужественности стали для меня сладости.
Помимо прочего, само ускользание из школы, огибание озера, проход мимо лодочного сарая, пересечение спортивной площадки с ее кольями, к которым привязывали во время объездки лошадей, и ямами для прыжков, потом второй спортивной площадки, а там и лужайки, за которой начиналась Запретная Зона, – от одного только этого тебя пробирала дрожь волнения. К тому же мне открывалась в такое время лучшая сторона природы, та ее сторона, которая обходилась без ползучих гадов и липкого гноя. Если говорить о литературе, «Сидр с Рози» был для нас едва ли не частью школьной формы, многие ученики близко знали Лори Ли[77] – он иногда пил в пабе Ули пиво и временами приезжал в школу, чтобы нам почитать. А услышав, как Лори Ли описывает природу, ее полюбил бы и сам Терминатор.
Дорога от школы до деревни занимала, сколько я помню, примерно с милю, однако мне нравилось растягивать этот путь. Сейчас я словно вижу себя – из глаз течет, лицо все в пятнах сенной лихорадки – сижу под вязом, разбрасывая почки подорожника; пытаюсь выдуть трубные звуки из травинки, большими пальцами прижимая ее к губам; протираю щавелем обожженные крапивой голени. Мощный аромат водяной мяты сопровождал меня от самого озера, пока мои сандалии не продавливали хрусткую, кожистую корочку коровьей лепешки, после чего за мной влекся уже один только благородный запах подпеченного солнцем навоза. Еще одно причудливое удовольствие – бывшее, возможно, отрыжкой наших с Тимоти чешэмских «дикарств» – состояло в том, чтобы стянуть с себя штаны и покакать в траву не видимым никем, кроме скота. Не исключено, что в этом присутствовало нечто первобытное, не исключено также, что я был мальчиком не без странностей.
Проделывать этот путь в чьей-либо компании я не любил. Однажды попробовал – ничего хорошего не вышло. Мой спутник слишком боялся предпринять этот поход в одиночку, слишком торопился подъесть все сладости до возвращения в школу, слишком опасался, коротко говоря, что его поймают на преступлении. Для меня же поимка, как я теперь понимаю, самым-то главным и была.
Сейчас мне иногда случается услышать:
– Знаете, Стивен, в школе я вел себя не лучше вашего. Но дело в том, что меня ни разу не схватили за руку.
«Ну так и что в этом интересного? – всегда подмывает меня ответить. – Чем тут хвастаться-то? “Меня ни разу не схватили за руку” – видали, какой я умный?»
Нет, я абсолютно уверен, что я – исключение, а они – правило. Я в этом уравнении просто ненужная закорючка, тут и сомневаться-то нечего. Хоть я и не могу сказать, будто, действительно, сознательно жаждал поимки.
Я просто любил сладкое, видит бог, любил. Одно лишь обилие нынешних пломб да дырки там, где должны торчать коренные зубы, доказывают, что сладкое я любил и много позже отведенного для него возраста.
Однажды под вечер – мне было лет одиннадцать, еще немного, и я стану одним из «старших» – я наткнулся в какой-то из спален на каталог магазина, торговавшего разного рода потешными штуками. Думаю, все прочие играли в это время в крикет либо следили за игрой, а я, по обыкновению, от занятий спортом отлынул, соорудив себе приступ астмы. Мне нравилось ощущать себя хозяином школы, нравилось слышать далекие крики, отзывавшиеся эхом в совершенном безмолвии нашего здания. И когда раздавался финальный свисток и школьный шум валил, нарастая, в мою сторону, сердце мое неизменно падало – я понимал, что больше уже в этом затерянном мире не царствую.
Некий голос нашептывает мне сейчас, что найденный мной каталог принадлежал мальчику по имени Ник Чарльз-Джонс, но, впрочем, это дело десятое. Из самого же каталога следовало, что, переведя по почте полкроны,[78] любой желающий мог получить:
• громко лязгающие поддельные зубы;
• маленькую круглую тканевую мембрану с жестянкой, каковая позволяет ее обладателю испускать трели, говорить щебечущим голосом и вообще изображать чревовещателя;
• кусок мыла, окрашивающего физиономию того, кто им умоется, в угольно-черный цвет;
• чесотный порошок;
• кусок сахара, который, растаяв в чашке жертвы розыгрыша, оставляет плавать на поверхности чая неотличимого от настоящего паука;
• перстенек, издающий громкий писк;
• совсем настоящую с виду жевательную резинку, которая, однако ж, щелкает во рту, как мышеловка.
Горе все было в том, что отправить почтовый перевод я не мог, не имел я такой возможности. В отличие от Билли Бантера,[79] мальчика из Уинслоу[80] и иных прославленных школьников, я просто-напросто не знал, что такое почтовый перевод. А уж если говорить со всей честностью, не знаю и поныне.
Однако мне пришло в голову, что если я наберу два шиллинга и шесть пенсов мелочью, обмотаю монеты клейкой лентой и отправлю их обладателям «Самой уморительной коллекции розыгрышей и шуток, какая КОГДА-ЛИБО существовала на свете», присовокупив к деньгам записку с извинениями, то не принять мой заказ не сможет и самый жестокосердый из торгово-посылочных магазинов розыгрышей.
Что-то около шиллинга у меня имелось, а значит, оставалось разжиться еще одним шиллингом и шестью пенсами. Шиллинг и шесть пенсов (семь с половиной пенсов по нынешним меркам) – сумма не бог весть какая, однако в одиннадцать лет любые деньги, коими вы не обладаете, выглядят состоянием. Думаю, нынешние школьники, как и все прочие люди, по четыре раза на дню отправляют почтой бланки заказов, указывая в них номера своих кредиток, но в те времена все было иначе. «Барклайкард», золотистая, как песок, и синяя, как морская волна, только-только была пущена в оборот, и пользовались ею поначалу личности довольно сомнительные – из тех, что курили «Ротманс», водили спортивные «ягуары» и разгуливали повсюду с наплечными сумками, на которых значилось «БЕА»[81] – в общем, те, кого лучше всех играли Лесли Филлипс[82] или Гай Миддлтон.
К этому времени воровство уже обратилось в мою вторую натуру, поэтому я направился для начала в ученическую гардеробную и неторопливо прошелся вдоль одежных крючков, легко постукивая по брюкам и блейзерам и останавливаясь, когда раздавался звон монет.
Красть можно у школы, как таковой, у банка, у магазина. Но красть деньги из карманов друзей… что это? Не шалость, не слабость или неспособность совладать с собой, не трудность роста; это так дурно, что дурнее уже и некуда. Порок, зло. Оно обращает тебя в…
…а воров никто не любит.
Я и теперь краснею и вздрагиваю, услышав, как кто-нибудь вызывающим тоном произносит это слово. А в кино и на телевидении это происходит сплошь и рядом.
«Джентльмены, с сожалением должен сказать, что среди нас завелся вор».
«Остановите вора!»
«Ты, жалкий дрожащий крысеныш…»
«Господи, да ты же всего-навсего лживый, не заслуживающий никакого доверия воришка…»
Это слово и поныне действует на меня очень сильно.
Гардеробные. Звон монет. Отрывистое дыхание. Приоткрытый рот. С силой бьющееся сердце. Они снаружи, на спортивном матче. Путь свободен.
Я и теперь прилагаю немало усилий, стараясь простить себе те годы воровства. Кражи в магазинах, происходившие много позже, и куда более обаятельное помешательство на чужих кредитных карточках – надо всем этим можно посмеяться, а то и ограничиться простым пожатием плеч. Наверное.
Но вот это – это было гнусностью, мерзким лукавством.
«В вас постоянно присутствует нечто лукавое, Фрай».
Тон, которым произносили мою фамилию некоторые из учителей и старост, подразумевал – как мне, ведающему за собой вину, представлялось – некое присущее мне коварство, нечистоплотность, нечто жалкое, хитроватое, нездоровое, лживое, двуличное и