Моченые яблоки — страница 3 из 43

Мир состоит из кабинетов, телефонов с четырехзначными номерами, именуемых «вертушкой», совещаний, где в перерывах курят, говорят о футболе, о том, кто куда назначен и почему, где считается хорошим тоном быть неозабоченным, даже веселым, так, будто у тебя не только все кругом в порядке, но тебя заметили и о тебе говорили…

Мир состоит из больниц, из больничных коридоров, где кровати стоят спинками друг к другу, а тумбочка одна на двоих, а то и вовсе без тумбочки, да и не в тумбочке дело, а в том, что ты здесь невообразимо одинок, как в лесу, хоть кругом люди.

Хорошо еще, что лежишь лицом к окну, оно в торце коридора, и видно, как кончается день, гаснет небо и птицы уже не летают мимо окна, птицы уже спят.

— В жизни все очень быстро меняется, — сказал ему вчера Ростислав Павлович, его бывший заместитель.

Впрочем, Ростислав Павлович и сейчас заместитель, это он — бывший.

— Очень быстро все меняется… — Ростислав Павлович покраснел и заерзал на табурете, вплотную придвинутом к кровати. Должно быть, решил, что Дмитрий Федорович примет на свой счет, а разговор шел о дочери Ростислава Павловича, которая разводится с мужем…

В самом деле, как быстро все меняется! Как быстро кончается день. Как много на свете вещей, которых он не знал или не замечал раньше.

Не замечал, как кончается день, не знал, как умирают старики в больничном коридоре, незаметно, без жалоб, только дыханье идет со свистом, с клекотом выходит из горла, и с ним выходит жизнь.

Года два назад он тоже лежал в больнице с несерьезными, как потом выяснилось, коликами в правом боку; но то была совсем другая больница, там у него была отдельная палата с телефоном, в холле смотрели цветной телевизор, говорили о футболе, о том, кто куда назначен, и опять все выглядели весело, неозабоченно, а ведь — больница, в ней тоже иногда умирали, но только здесь, в этом коридоре, он узнал, как со свистом и клекотом выходит из тела жизнь.

Приходила Ляля, жена. Бывшая жена. Что такое произошло с ним в этом мире? Вдруг все стало бывшим.

Он посмотрел в окно, за которым кончался зимний день. Когда-то было лето, нет, не лето — начало сентября, уже учились (Митя тогда ходил в десятый класс), но было еще совсем тепло, и во дворе до позднего вечера гоняли мяч, отжимались на турнике, курили, спрятавшись за домом, чтобы не видели из окон.

В один из таких вечеров во двор вошла девчонка с темной косой вокруг головы. Обратившись к Мите (он бежал за мячом к воротам), спросила надменно:

— Ты не знаешь, в какой квартире живет Павла Андреевна?

— Тетя Паня? — переспросил он. — В пятой.

И побежал, гоня перед собой мяч, а она шла рядом, и походка у нее была такая же надменная, как голос.

Что-то случилось в тот миг, когда он увидел ее, он и сам не понял что. Вдруг стало скучно гонять мяч и вообще нестерпимо скучно. Танька Савицкая из десятой квартиры прошипела вслед девчонке, скрывшейся в подъезде: «Принцесса! Я ее знаю, она учится в нашей школе». А Танькина подруга, Вера Шувалова, в которую Митя был влюблен с восьмого класса, промолчала и вскоре ушла и больше не приходила к ним во двор, будто что-то поняла, хоть он сам ничего не понял.

Танька, а за ней остальные называли Веру Векой. У нее были коричневые глаза, и высокие скулы, и темные прямые волосы, спадавшие на плечи, а когда она смеялась, ее маленький вздернутый нос смешно морщился. «Тебе не идет смеяться», — говорила вредная Танька, а Века смеялась ей в ответ.

А ту, с косой вокруг головы, звали Ляля. Он узнал это, когда ждал, выслеживал ее на углу у женской школы. Он слышал, как кто-то крикнул: «Ляля!» — и она обернулась, а он стоял и ждал ее…

И вот чем это кончилось теперь. Как долго тянулось и все-таки кончилось. Ему не надо было жениться на ней, но кто тогда знал, что надо, а что не надо.

— Митя, — позвал слабый знакомый голос.

Он повернул голову. Ксения Георгиевна! Вот кому он рад.

— Здравствуйте, — сказал он и засмеялся.

— Вы не спали? Я не разбудила вас? Чему вы смеетесь?

— Я только что подумал, что у меня в жизни все бывшее — работа, жена. И даже вы — бывшая теща…

— Бог с вами, Митя, — сказала Ксения Георгиевна. — Не мучьтесь этим, все наладится. Надо только, чтобы все были живы, и тогда все наладится.

Она не стала сидеть у кровати без дела, будто пришла в гости, как сидела вчера Ляля. Собрала бутылки из-под кефира, сока, ложки, стакан, пошла к умывальнику — мыть. Потом достала из сумки банку с протертыми лимонами, смешанными с медом и еще с чем-то, заставила съесть. Взбила подушки, отыскала где-то сестру-хозяйку, попросила у нее второе одеяло для Мити — в коридоре дуло со всех сторон.

— Знаете, что меня беспокоит? — сказала, уже собравшись уходить. — Вы не хотите выздоравливать, вот что. А эдак трудно поправиться.

Она внимательно посмотрела на лежащего перед ней уже почти седого, усталого человека с глазами, словно осунувшимися, и увидела в нем мальчика — хоть никогда не знала его мальчиком, увидела мальчика, который когда-то начинал жить с надеждами и любопытством и был наивен и добр, — и вот что с ним сделали.

— Надо хотеть выздороветь, — строго сказала Ксения Георгиевна.

«Почему я не сказала, что его жизнь нужна нам — мне, Алеше, его матери? — мучилась она, добираясь домой сначала автобусом, потом в метро до Арбата, оттуда уже пешком, хоть и не близко, в Трубниковский переулок. — Ему кажется, что он один на всем свете после всего, что случилось. И как назло, Коли нет в Москве…»

Ксения Георгиевна ездила в больницу почти каждый день. Ляле это не нравилось.

— Мама, — раздраженно говорила она, — ты что, опять в больницу? Зачем это нужно — ездить каждый день? Небось его мамаша так часто там не появляется.

— Нина Константиновна плохо себя чувствует…

— Ах, плохо себя чувствует? Ну, конечно! Зато ты себя хорошо чувствуешь. Совсем голову потеряла с этой больницей! Погляди на себя — опять, кажется, собираешься выйти из дома в одной рубашке!

Ксения Георгиевна спохватывалась и возвращалась от дверей. Она иногда в самом деле забывала надеть юбку, выходя. Стала рассеянной, забывчивой до комизма. Однажды, стыдно вспомнить, в платной поликлинике на Арбате снимала пальто в гардеробе и вдруг услышала, как гардеробщик, старый человек в пенсне, похожий на Молотова, шепчет: «Мадам, извините, вы…»

Ляле она об этом не рассказала. Ляля бы этого не стерпела. Она и так считает ее «полусумасшедшей».

— У меня мать — полусумасшедшая, — рассказывает она со смехом своим гостям. — Вчера, например…

Гости, еще не дослушав, смеются: анекдоты про Ксению Георгиевну как непременный десерт в этих застольях. Ксения Георгиевна смеется вместе со всеми. Они неплохие, незлые люди, но какие-то ограниченные, и Ляля поглупела, потускнела в их компании.

Ксения Георгиевна неосторожно спросила как-то у дочери, почему они так безграмотно говорят, ведь все с высшим образованием?

Ляля раскричалась, стала красной, некрасивой.

— Что ты лезешь со своими интеллигентскими замашками? Тоже мне пуристка! Безграмотно они, видите ли, говорят!

Ксения Георгиевна с тех пор больше «не лезла».

Иногда Ляля звонит с работы по телефону, говорит: «Мама, сделай чего-нибудь пожрать, мы приедем часов в восемь».

Пожрать, полусумасшедшая, фигня — вот ее лексикон — ужасно! — и Алеша все это слышит, воспринимает… Ксения Георгиевна едет в гастроном на Калининский проспект, встает в очередь за курами, потом идет в рыбный, в овощной, в булочную…

— У нас сегодня гости? — спрашивает Алеша, приходя из школы.

Ксения Георгиевна разогревает ему обед, продолжая потрошить кур, чистить рыбу.

— Ну что в школе, вызывали тебя?

— А-а, фигня!

У Ксении Георгиевны что-то обрывается внутри. Но в сотый раз начинать один и тот же разговор нет сил. Она молча, не оборачиваясь, продолжает потрошить кур, чистить рыбу. Алеша (все-таки соображает, не истукан!) говорит:

— Да ладно, баб, я больше не буду при тебе.

— При мне!

— Да ведь все так говорят!

«Может быть, я в самом деле полусумасшедшая пуристка и уже ничего в этой жизни не понимаю, отстала», — думает Ксения Георгиевна…


Год назад Ляля разошлась с мужем. Не было ни ссор, ни скандалов, но Ксения Георгиевна уже понимала: Митя уйдет. Слышала, как он сказал ее дочери: «Женщину испокон века называли хранительницей семейного очага, а ты его разрушительница». Сказал громко, должно быть, чтобы и Ксения Георгиевна слышала.

Как странно, что не Митя ее сын, а Ляля ее дочь, думает иногда Ксения Георгиевна. Деликатный, сдержанный Митя, умница. В прошлом году, когда она с Алешей в августе вернулась с дачи, Ляли в городе не было.

— Ляля уехала в Пицунду, — объяснил Митя, приехав за ними на машине. И, помолчав, добавил: — С Вадимом и Ларисой. На десять дней.

«Мерзавка! — ахнула про себя Ксения Георгиевна. — Мерзавка! И какая наглая!»

Она поняла: Митя знает. И поняла, что он уйдет.

«Уйдет, — плакала она ночью. — Уйдет, и правильно сделает». Сердце разрывалось от стыда и жалости к Мите. Ощупью нашла валидол, положила под язык. Глотала слезы, от валидола они делались мятными. Тогда и подумала впервые: почему не Митя ее сын?


Ее сын Виктор, Витя, Витюша, Витек, погиб в марте сорок пятого года на Шпрее. Ему было восемнадцать лет. Отец так и не узнал, что его Витюша, его мальчик, погиб. Ксения Георгиевна скрыла это от него. Скрыть было легко: не написала — и все. Не могла написать. А через месяц почтальонша Даша принесла им вторую похоронку. «Ваш муж Петр Викторович Зариньш погиб смертью храбрых…»

Жили еще в деревне. Ляле было восемь лет, в тот день она не пошла в школу: болело ухо, всю ночь болело, Ксения Георгиевна намучилась с ней, грела камфорное масло, делала компресс — ничего не помогало, — Ляля кричала от боли и только к утру затихла, заснула. И Ксения Георгиевна заснула рядом с ней.

Проснулась от осторожного стука в окно. За окном, освещенная утренним солнцем, стояла почтальонша Даша и испуганно смотрела на Ксению Георгиевну…