Моченые яблоки — страница 4 из 43

Если бы Ляли в тот день не было дома, Ксения Георгиевна — так ей иногда кажется — решилась бы на непоправимое. В комнате, где они спали, прямо над кроватью был ввинчен огромный железный крюк. Здесь раньше висела люлька, в которой укачивали младших Петиных братьев-близнецов Толю и Колю. Вот на этот крюк она смотрела бессонными ночами, получив вторую похоронку.

«Не могу, — объясняла кому-то, — не могу жить, не могу».

«А Ляля? — спрашивал тот, к кому она обращалась. — А Ляля с кем останется?»

С тех пор прошло очень много лет. Иногда ей кажется, что она забыла лица сына и мужа. Это ее пугает. Она достает их фотографии. Раньше фотографии висели на стене. «Мещанство! — сказала однажды Ляля. — Мещанство — развешивать по стенам фотографии родственников». И все сняла — все фотографии. Вместо этого развесила эстампы, которые купила в художественном магазине на Кузнецком.

Летом сорок пятого года Ксения Георгиевна вернулась с Лялей в Москву из Калининской области, где они прожили всю войну. Перед войной, в конце мая, когда занятия в школе кончились, приехала к свекрови с Лялей и Витей — погостить. Витя был ровесником младших сыновей Анны Тихоновны.

— Двадцать лет не беременела, как Петю родила, — рассказывала она невестке, — и вдруг на тебе! А я уже старая баба, тридцать семь лет. Сын женатый, вот-вот внук родится, Витька-то твой. От стыда не знала, куда деваться, а мой только посмеивался, ему-то что!

Петиного отца Виктора (Витаса) Вольдемаровича Ксения Георгиевна не знала. Он умер в конце тридцатого года, упав на пороге своего дома. Возвращался вечером домой и рухнул на пороге.

Ксения Георгиевна на похороны не ездила — не с кем было оставить маленького Витю. Так и не видела свекра, ни живого, ни мертвого.

В 1905 году Витас Зариньш был сослан в Тверскую губернию из Риги, да так и остался там, женившись на тверской крестьянке, красавице Анне. Когда их первенцу исполнилось десять лет, началась революция, гражданская война. Витас Зариньш, которого не взяли на германский фронт как неблагонадежного, теперь воевал далеко от дома, в Сибири, потом в Средней Азии. Только в двадцать третьем году вернулся в деревню. Заведовал комитетом бедноты, работал в Твери и снова в деревне, был первым председателем колхоза…

В это время уже подрастали близнецы, а старший — Петр — учился в Москве, и у него был сын, названный Виктором в честь деда.

…В большой пятистенной избе, когда приехали гостить Ксения Георгиевна с Витей и Лялей, сразу стало шумно, весело. Ждали Петю, отпуск у Пети был в июле, собирались поехать на Селигер и близнецов — Толю и Колю — взять с собой…

…Осенью сорок первого года четырнадцатилетнего Толю застрелил немецкий офицер, квартировавший в соседнем доме у Семянниковых. Застрелил просто так, когда Толя пришел к Семянниковым за огнем (кто первый затапливал, у того и брали огонь, чтобы зря не тратить спички), пришел за огнем и, проходя, потрогал немецкий мотоцикл, что стоял у крыльца. Сейчас же раздался выстрел — стреляли из окна, — и Толя упал.

Немец выскочил на крыльцо, что-то кричал и целился из автомата в бегущих к семянниковским воротам Ксению Георгиевну и свекровь. Ксения Георгиевна в страхе остановилась, а свекровь упала на землю и поползла к воротам. Она не плакала — выла и все ползла, ползла, темная длинная юбка мешала ей, платок сбился с головы, немец кричал и целился, но не стрелял почему-то, а Ксения Георгиевна обхватила руками подбежавших Колю, Витю и Лялю и тоже выла беззвучно в страхе, тоске и ужасе…

Коля, Николай Викторович Зариньш, сейчас директор авиационного завода, на котором работает Ляля. Коля, так же как Витя, успел на войну, но остался жив и вернулся — единственный из всех мужчин их семьи. Свекровь Анна Тихоновна этого уже не узнала. После гибели старшего сына она слегла. Грузная, с темным суровым лицом лежала в боковушке (так называлась выгороженная из горницы комната).

— Ксения, — говорила она невестке, — Колю заставь учиться, когда вернется.

Не допускала мысли, что он может не вернуться. Война кончалась, но еще убивали, еще шли бои, и какие!

— Заставь учиться, когда вернется. Скажи ему, это мой наказ.

И тем же строгим голосом обращалась к Ляле. Называла ее, впрочем, не Лялей, а настоящим именем.

— Лена, ты мать береги. Береги ее, жалей.

По вечерам за огородами громко кричали лягушки, Ксения Георгиевна накидывала на плечи теплый свекровин платок, выходила за калитку, шла к валу. Так здесь называлась высокая насыпь, внизу, как река, текли рельсы, проносились поезда, с грохотом — товарные, со свистом — пассажирские; лязгал семафор — тогда еще были семафоры, — далеко на станции зажигались огни.

Так и осталось в памяти: мучительная тишина весенних вечеров, тишина одиночества, и над нею, рядом с нею, не смешиваясь, грохот поездов, кваканье лягушек, стук опускающегося семафора…

Свекровь умерла летом после победы. На кладбище Ксения Георгиевна упала на сырой, желтый от песка холм и плакала громко, захлебываясь, не стыдясь своих учеников. Они пришли всем классом и стояли поодаль, за спинами старух, шептавших над нею: «Пусть покричит, пусть…»

После похорон стали собираться в Москву. Ксения Георгиевна написала Коле, чтобы, когда демобилизуется, приезжал к ним. «Будем вместе думать, как жить дальше», — писала она. Коля представлялся таким, каким они проводили его на войну: белобрысым, тонкошеим, очень похожим на ее Витю.

В сорок шестом году в их квартиру в Трубниковском переулке постучался широкоплечий плотный человек в лейтенантской форме. В одной руке он держал чемодан, в другой — фуражку. Темные волосы косо падали на вспотевший лоб.

— Вам кого? — спросила Ксения Георгиевна.

— Тетя Ксения, — тихо сказал лейтенант, — разве ты меня не узнаешь?

Это был Коля. Неужели Коля?! Боже мой, как он изменился! Ксения Георгиевна плакала счастливыми и горькими слезами. Как изменился! Стал мужчиной, взрослым человеком, а ведь уходил мальчишкой. И был белобрысым, откуда же эти темные волосы?

…Белобрысым и тонкошеим навсегда остался Витя. Несмышленым мальчиком остался Толя. Молодым остался Петя. А им, живым, предстояло меняться, мужать, стареть. Предстояло жить.


Старшим в доме стал Коля. Ляля слушалась его беспрекословно.

— А мне Коля разрешил, — говорила она матери, когда та, возвращаясь с работы, звала ее со двора домой.

— Чего ты не заставишь ее уроки делать? Часами болтается во дворе, — выговаривала Ксения Георгиевна племяннику.

— Успеет она уроки, я ей помогу.

Коля помогал Ляле готовить уроки, проверял с Ксенией Георгиевной тетрадки, был врожденно грамотен, хоть правил грамматики почти не знал, забыл. И всю трудную работу в доме взял на себя. Когда после второго курса (Коля учился в авиационно-технологическом) его послали на практику, Ксения Георгиевна, оставшись вдвоем с Лялей, растерялась: тяготы жизни, с которыми, казалось, так легко справлялся Коля, представлялись ей непомерными.

Это оттого, думала она, что я так скудно живу, душевно скудно. Надо жить легко, весело, а я, как старуха, волочусь по жизни, мне все трудно…

— Вы знаете, — сказала как-то Ксения Георгиевна давнишней своей приятельнице. Еще до войны начинали вместе работать в школе. — Вы знаете, стыдно признаться, но мне кажется, что в войну мне жилось легче.

Вероника Амосовна — так звали приятельницу — мгновенно поняла, о чем идет речь.

— Чему тут удивляться, — сказала, — тогда у всех была общая война, а теперь у каждого своя. В одиночку-то воевать куда трудней!

У каждого своя. По утрам, когда Ксения Георгиевна варила на керосинке жиденькую кашу для Ляли, у соседки Марьи Кирилловны на трехфитильном новом керогазе жарилась яичница с ветчиной из американских банок. Розовая эта ветчина с капельками застывшего на ней желе вызывала у Ляли злые слезы.

— Надоела мне твоя каша, — говорила она матери.

Дверь их комнаты была плотно закрыта, но Ксения Георгиевна все равно боялась, что Марья (между собой они звали соседку Марьей) услышит, как Ляля завидует ветчине, яичнице и вообще всему благополучию соседей. Не вполне честному благополучию, как подозревала Ксения Георгиевна, но разве Ляле объяснишь?

Всю жизнь было так: она ничего не могла ей объяснить, — так это и осталось. Как будто на разных языках говорят. Всю жизнь на разных языках.

Когда Митя ушел, Ксения Георгиевна предложила Ляле разменять квартиру.

— Это еще зачем? — удивилась Ляля.

— Тебе же лучше будет одной, без меня, — робко сказала Ксения Георгиевна.

— А Алешка?

— Алеша пусть будет со мной, пока я ему нужна.

— Ну нет, — решительно отвергла Ляля. — Позорище какое-то!

С тех пор жили втроем в трехкомнатной квартире, которую получил Митя. Он ушел к матери, ни на что не претендуя, хоть Ляля, желая выглядеть бескорыстной, предлагала: «Возьми магнитофон или телевизор». И отказалась от денег, которые он хотел отдать за машину.

— Ну, ладно, — сказал на это Митя, — машина, живы будем, останется Алешке.

— Останется, когда живы не будем, — зло поправила Ляля.

Чего она злилась? Ведь все выходило по ее.

— Это я и имел в виду, — улыбнулся Митя.

Ксения Георгиевна — разговор был при ней — долго терзалась этой Митиной улыбкой. Хороший сильный человек, а так жалко улыбнулся, как Алеша, когда его, маленького, обижали…

С тех пор жили втроем. Алеша, впрочем, жил «на два дома». После школы, случалось, шел к той бабушке. Митина мать, Нина Константиновна, так и звалась у них «та бабушка», Ксения Георгиевна настояла, чтобы Ляля разрешала Алеше бывать в доме Мити, у той бабушки, хоть сама и не любила ее. Нина Константиновна говорила басом и считала себя большой специалисткой по умению жить.

— Да вы жить не умеете! — гудела она, встретившись с Ксенией Георгиевной в магазине. Дома стояли неподалеку, поэтому то и дело приходилось встречаться то в булочной, то в прачечной. — Не умеете жить! Зачем вам понадобилось покупать эту синюю курицу? Какой с нее навар?