Моченые яблоки — страница 9 из 43

Из-за дома вышла тетя Паня со своей кошкой.

— Вот где я тебя нашла, — сказала она. — Ну как чувствуешь?

— Да ничего, — улыбнулся Митя. — Может, не помру в этот раз.

— Ты что? Помру! Я те помру. А кому ж я шкатулку оставлю?

Тетя Паня спустила кошку с рук, и та боязливо присела рядом.

— Да погуляй ты, чего боишься! — наклонилась к ней тетя Паня и, взглянув на Митю, сказала: — Теща твоя приходила.

Митя поспешно встал.

— Да погоди ты! Ушла она. Я сказала, что ты гуляешь, она и ушла.

— Чего ж она сюда не пришла?

— Не захотела беспокоить. Теща у тебя — таких поискать. А с женой ты просчитался. И что черт нес на дырявый мост — вот он и провалился!

Тетя Паня никогда не любила Лялю.

— В кого это она? Брат был золото, о матери и говорить нечего.

Брат Ляли, Виктор, учился в школе вместе с сыном тети Пани Валентином, Валькой.

— Ну ладно, погуляла, — сказала тетя Паня, обращаясь к кошке. — Пошли, а то ведь я сегодня еще к Вальке не заходила.

Недалеко от дома, в соседнем переулке у школы, где учился Валька, стоят мальчишки из камня, в каменных шинелях, с тонкими шеями и тонкими штыками за узкими мальчишескими спинами.

Имя Вальки выбито на плите, что лежит у постамента. Имени Виктора Зариньша там нет: перед войной он уехал с Ксенией Георгиевной и Лялей к бабушке в Калининскую область и ушел на фронт не из этой, а из той школы.

Валька погиб в Югославии. Извещение о его смерти вместе с письмами, фотографиями и стихами — Валька писал стихи — лежит у тети Пани на комоде в шкатулке из перламутровых ракушек. Года два назад, почувствовав себя плохо, она отдала шкатулку Мите. Сказала, задыхаясь, мучась приступом астмы:

— Вот возьми, здесь Валькина память. Оставить мне некому, а ты сохранишь. Ведь сохранишь?

Митя привез к тете Пане хорошего врача, достал по его рецептам какие-то мудреные лекарства и велел матери — сам тогда еще жил на Трубниковском — заходить к тете Пане и носить ей еду. Тетя Паня выздоровела.

— Оклемалась твоими молитвами, — сказала она Мите, забирая шкатулку. — А все равно она за дверью сторожит, не спрячешься…

Тетя Паня ходит на школьный двор, как на Валькину могилу. Подолгу стоит у плиты, на которой среди множества имен — родное имя.

Если б можно было, она бы хотела, чтобы когда умрет, похоронили здесь, рядом, но — нельзя. Это памятник, это для всех, не только для нее. Вон тут сколько имен! Есть знакомые ей, есть незнакомые. Она наклоняется ниже. «Я завтра приду, Валь», — говорит шепотом и медленно уходит и за оградой еще раз оборачивается.


Труднее всего оказалось поговорить с Алешкой. Мучился: надо же парню что-то объяснить, но как? Спросил у Ксении Георгиевны, та ответила:

— Я вас уверяю, он все понял, но молчит, вопросов не задает.

— Что понял?

— Понял, что произошла несправедливость.

— Что ж он, выходит, жалеет меня?

Эта мысль показалась нестерпимой. Ксения Георгиевна посмотрела с удивлением:

— Я была бы очень рада, если бы жалел. Боюсь, что этого как раз нет.

Архипову стало стыдно. Господи, все набекрень, все вверх ногами. Ксения Георгиевна была бы рада, если б Алешка его жалел. Конечно! Это по-человечески, это естественно. А ему, видите ли, нестерпимо, он хотел бы выглядеть перед сыном эдаким суперменом, удачливым и всемогущим. Все набекрень, все вверх ногами. Она боится, что он не умеет жалеть. Что ж, она права, разве не они — он и Ляля — его таким воспитали?

На другой день, когда сын пришел к нему, Дмитрий Федорович спросил (хотел небрежно, вышло — напряженно):

— Ты знаешь, что я уже не работаю в «Орбите»?

— Ну и что в этом такого, пап? Наплевать на них! — неожиданно ответил сын.

— На кого — на них? — растерянно спросил Архипов.

— Да ладно, чего об этом говорить! — заключил Алеша и крикнул в кухню: — Баб, поесть дашь?

Ночью, обдумывая короткий этот разговор, Дмитрий Федорович понял, что не только он не знает своего сына, но даже Ксения Георгиевна, чуткий, мудрый человек, думает об Алеше хуже, чем он есть. «Я была бы рада, если б жалел», — сказала она. А он не только жалеет, но еще и понимает, что не надо мне этого показывать.

Дмитрий Федорович заплакал, уткнувшись в подушку. Когда-то плакал мальчишкой, обижаясь на мать, жалея себя. С тех пор не плакал ни разу. И вот плачет, не горестно — легко, никто не узнает…

Он еще долго лежал в темноте с открытыми глазами, радуясь легкости, с какой думает о жизни. «Надо бы съездить куда-нибудь, давно нигде не был. У Алешки скоро каникулы, поедем с ним в Киев…»


Позвонил Зяма Брунштейн, спросил, можно ли прийти.

— Конечно! Что за вопрос! — весело ответил Архипов.

Он был вчера в институте, но Зямы не видел. Вообще никого не видел, все куда-то попрятались. Он зашел в свой кабинет, показавшийся чужим, неуютным. Разобрал бумаги. Кое-что порвал, кое-что положил в портфель. Попросил Люсю позвать бухгалтера, тот немедленно появился, как будто стоял за дверью, с давно уже, видимо, приготовленными актами, ведомостью на зарплату.

— Отпуск-то мне полагается? — посмеиваясь, спросил Архипов.

— Как же, Дмитрий Федорович, — растерянно улыбнулся бухгалтер. — Вот ваши отпускные, вот здесь распишитесь, пожалуйста.

— Я в Киев собираюсь с сыном, — зачем-то сказал Архипов.

— В Киеве, должно быть, уже весна, — обрадованно ответил бухгалтер.

Зяма, придя, прятал глаза и говорил о пустяках: о погоде, о здоровье.

— Ты чего? — спросил Архипов. — Ты словно чего-то боишься.

— Боюсь, что ты меня презираешь, — тяжело вздохнул Зяма.

— За что?

— За то, что я не пошел к Филимонову и не сказал ему пару слов.

Архипов рассмеялся. Он представил себе маленького, очкастого Зяму в этом огромном кабинете с окнами, выходящими в небо.

— Что ты смеешься? Ты считаешь, что никто ничего бы не смог.

— Конечно!

— Даже Зариньш? Даже Кутс?

— Даже Зариньш. И уж тем более Кутс.

— Знаешь, так легче думать. И тебе, и нам легче. Но что-то в этом есть глубоко неверное, даже подлое.

— Брось! Как сказал мой сын, наплевать на них!

— На кого на них? — спросил Зяма. — На них, значит, на нас. Это ведь одно и то же.

— Давай чай пить. Или предпочитаешь коньяк? Можно коньяк, — предложил Архипов, отмахиваясь от какой-то мысли, мелькнувшей после последних слов Брунштейна. — Так коньяк или чай?

— Ты сильный мужик, — сказал Зяма.

— Нет, — Архипов вспомнил, как плакал ночью. — Нет, я просто живучий.


В Киеве была весна. Настоящая весна с капелью, с просыхающими тротуарами, на которых девчонки играли в «классы».

Потом, когда вернулись, Архипов вспоминал эти пять дней в Киеве как счастье. Были какие-то молодые предчувствия, весенние надежды. Отчего? Непонятно. Разве он уже не прожил свою главную жизнь? Или пока жив, не прожил?

Было весело показывать Алеше город, по вечерам в гостинице — остановились в «Киеве» на двенадцатом этаже — читали «Белую гвардию», он специально взял с собой, а днем отыскивали путь, по которому бежал раненый Турбин: Прорезная, Мало-Подвальная. На Андреевском спуске кто-то процарапал на стене: «Дом Булгакова». Заходили во двор, лазили на гору за домом. Никогда раньше Архипов не был так близок к сыну. Обжигало раскаянье: его растили бабушки, каждая по-своему, а им с Лялей всю жизнь было некогда. Как же этот мальчик сохранил в себе любовь к вечно занятому чем-то, только не им, отцу?

Когда вернулись в Москву, показалось, что путешествовали долго, необычно долго. Вот и в Москве весна, не такая ослепительная, но все же весна.

— Позвони Коле, он дождаться не может, — сказала мать.

Старые проблемы обступили со всех сторон. Чего это он радовался в Киеве, как щенок, ничего же не решено, ничего не понятно.

Коля предложил идти к нему на завод.

— Любой отдел бери. Хочешь отдел? Бери пока, а там видно будет.

Колю можно понять, кроме отдела, он ничего предложить не в состоянии. Он же не министр и даже не Филимонов. Но в отдел Архипов не пойдет. Что он там будет делать — в отделе?

— Ладно, — сказал он Коле, не желая его огорчать. — Я подумаю.

— А чего тут думать? — тотчас же вступила мать, видимо, подслушивала за дверью. — Иди к Николаю, он там тебя хоть уму-разуму научит.

Мать уважала Колю, считала, что он «умеет добиваться». Это вообще были ее любимые критерии: умеет добиваться, умеет жить. Митя, по ее мнению, ни жить, ни добиваться не умел.

— Иди к Николаю, — снова повторила мать, — он тебе найдет работу не бей лежачего, а тебе сейчас такую и надо. Погляди на себя — на кого похож!

Митя надел пальто, взял шапку.

— Ты куда? — тревожно спросила мать.

— Пройдусь, — коротко ответил он.

Спускаясь по лестнице, подумал: «Может, пойти к Игорю Михайлову на кафедру? Никогда не преподавал… Черт его знает, получится ли…»

Во дворе стояла женщина в синем пальто, с цветами, высоко завернутыми в бумагу. Ее темные волосы были коротко стрижены, и казалось, что у женщины на голове шлем.

— Здравствуй! — сказала она и засмеялась, увидев, как он онемел от удивления. — Ты совсем не изменился.

Когда она засмеялась, что-то похожее — на кого? — мелькнуло в ее лице с блестящими темными глазами. Мелькнуло и пропало.

— Выходит, мы знакомы? — спросил он наконец.

— Конечно! — опять засмеялась она. — Я же не говорю «ты» незнакомым мужчинам.

И вдруг он узнал ее, хотя узнать было невозможно.

— Века!

— Ну да, видишь, узнал! — обрадовалась она.

И он опять удивился, как это он ее узнал. Ничего не осталось прежнего в этой высокой женщине с темным шлемом волос на голове, только когда она улыбалась, ее маленький нос смешно морщился, так же, как у той девчонки, в которую он был влюблен, пока не появилась Ляля.

— Я уже была здесь несколько дней назад, — сказала она. — Видела тетю Паню. Я много раз приезжала в Москву, но никогда не заходила сюда, в ваш двор, а в этот раз вдруг захотелось.