«Мое утраченное счастье…». Воспоминания, дневники — страница 7 из 115

[92].

Последние годы 19-го века были, как известно, чрезвычайно бурными. Об обысках, арестах, забастовках все узнавали немедленно, и я помню, начиная с 1894 года, обсуждения всего происходившего. Родители мои не были чужды общественным интересам. Лето мы проводили в деревне, и родители на наглядных примерах показывали вопиющее бесправие и безграмотность населения.

От матери я узнал о родственниках-декабристах[93] (в ответ на мои вопросы, что сделал мой двоюродный брат-студент, высланный в Сибирь, кажется, в 1894 году). О марксизме я услышал в те же годы, когда ученик моего отца Клестов, впоследствии — коммунист Ангарский, вернулся из Ясной Поляны: он ходил туда «искать правду», был разочарован и нашел ее окончательно в марксизме. Коронация Николая II с Ходынкой потрясла многих, равно как и его речь о «бессмысленных мечтаниях»[94].

Начиная с 1898 года, в гимназии появились кружки для чтения и обсуждения, быстро подпавшие под влияние марксистов. Для меня первым учителем был известный социал-демократ Янсон, высланный в Смоленск, живший частными уроками и умело руководивший молодежью. Я помню чтение известной книги Михайлова «Пролетариат во Франции»[95], которая давала представление об истории революционных движений 19 века и растущей роли четвертого сословия. Мы читали «Историю революции 1848 года» Блоса, не в переработке Степанова и Скворцова[96], появившейся впоследствии, а в рукописном переводе Янсона. Мы ознакомились с «Коммунистическим манифестом» и с речами Лассаля: руководитель призывал нас не поддаваться трескучей фразеологии последнего. Манифест 1-го съезда[97] дошел до нас только в 1899 году, и я помню огромное впечатление, которое он произвел на нас, и первые строки с упоминанием о живительной буре 1848 года[98].

Чтения в кружке дополнялись чтением романов, которые ныне забыты, устарели, наивны, но в те годы будили мысль и поднимали настроения. Я имею в виду «Загадочные натуры» и «Сомкнутыми рядами» Шпильгагена[99], «Отверженные» Гюго и т. д. Наоборот, «Что делать?» Чернышевского не произвело большого впечатления, и наш руководитель очень хорошо объяснил нам утопичность этих построений.

Помимо кружков в гимназии образовалась секретная библиотека, которая содержала значительное количество нелегальной литературы, а также легальные книги, бывшие под запретом, например, книги по космологии и естествознанию. Сейчас это может показаться диким, но я несколько раз был наказан за чтение Дарвина, «Физиологии» Ферворна[100] и т. д. Эта библиотека была весьма основательно засекречена. В нее допускали, лишь начиная с седьмого класса, далеко не всех, а руководили ею ученики восьмого класса. Таким образом и я в течение года занимал этот почетный пост.

Янсон покинул Смоленск около 1900 года. Его преемником, очень неудачным, был высланный студент Синявский. Тем не менее ему мы обязаны знакомством с экономической литературой и книгой Бельтова-Плеханова «К вопросу о развитии монистического взгляда на историю»[101].

Наши кружки играли и подсобную роль: 1) через наших отцов и родственников мы узнавали, иногда вовремя, о готовящихся обысках и арестах, 2) собирали деньги, 3) прятали. Например, у нас дома, с согласия родителей, год хранился шрифт местной нелегальной типографии. Наилучший из моих гимназических друзей — Петр Иванович Барсов (умер в 1910 г. в Бутырской тюрьме на каторге[102]) — «переработал» все свое традиционное семейство, и две из его сестер, как и он, принадлежали к партии.

Поступление в университет. В 1902 году я кончил гимназию и поступил в университет на физико-математический факультет на математическое отделение. Предшествующий год в Московском университете был ознаменован большими волнениями и высылками виновных, и я помню, как мы, гимназисты 8-го класса, горевали, что не нам выпала эта счастливая доля — участвовать в борьбе. Наоборот, 1902–1903 учебный год оказался очень спокойным, и я по голову погрузился в науку, которая меня всегда привлекала.

О наших профессорах того времени я храню самое благодарное воспоминание. На факультете не было недостатка в крупных ученых. На кафедре физики — Лебедев и Умов, механики — Жуковский и на следующий год Чаплыгин, математики — Бугаев, Андреев, Лахтин, Егоров, Млодзеевский. Все бегали слушать курс русской истории Ключевского и физиологию растений Тимирязева. Среди приват-доцентов было много талантливых и живых людей, которые впоследствии оказались крупными деятелями.

На юридическом факультете привлекал общее внимание профессор финансового права И. Х. Озеров; это был человек с подмоченной политической репутацией[103], но живой и умный. Он читал два курса; один из них был посвящен развитию американского капитализма и империализма; путем дискуссии, графиков, формул, тенденций развития Озеров доказывал, что «Америка идет на Европу» (так называлась одна из его книг) и что в сущности наш континент уже наполовину завоеван.

Другой курс — о русском финансовом хозяйстве — являлся неприкрытой пропагандой: чрезвычайно остроумно, давая бесчисленные примеры из русской экономической жизни, Озеров доказывал, что царский режим находится в вопиющем противоречии с развитием производства и производительных сил, с ростом нашей культуры; все это — с абсолютной логикой и ясностью, но не называя вещей их именами; иногда, впрочем, он позволял себе и это. В те годы все гадали, к какой левой партии принадлежит Озеров; увы, он оказался октябристом, и в этом есть своя логика: он отождествлял будущее России с приходом к власти буржуазии. Ночью же все кошки серы.

Самый воздух, которым мы дышали в университете, казался особенным, несмотря на постоянное присутствие внутренней полиции — инспектора, субинспекторов и педелей[104]. Ректором университета был зоолог Тихомиров, не без научных заслуг, но карьерный антидарвинист. Попечителем округа был математик Некрасов, прославившийся применением математики к доказательству неизбежной необходимости царского режима и охранного отделения; это последнее учреждение он в своей схеме именовал «социально-метеорологической обсерваторией», а тюрьмы и карцеры — «изоляторами свободы»[105], поскольку сидящие там изолированы от влияния зловредных пропагандистов.

Режим в университете был совершенно полицейским и часто невыносимым. Запрещались всякие формы коллективной жизни, даже научные кружки. Год спустя, с особыми гарантиями, было разрешено студенческое историко-филологическое общество. Что касается до нас, математиков, то нам было отказано, и тогда Московское математическое общество[106] обошло запрет, устраивая для слушателей неочередные заседания со студенческими докладами. Первым секретарем этих заседаний был П. А. Флоренский, известный впоследствии богослов и электрик, а его преемниками — Н. Н. Лузин и я[107]. Председательствовал, очень мило, проф. Жуковский.

Помимо этих легальных форм самодеятельности были нелегальные кружки — марксистские, народнические и либеральные. Я вместе с П. И. Барсовым был участником марксистского кружка для подготовки к пропаганде, но интереса ради побывал несколько раз на либеральном кружке, возглавлявшемся неким М. И. Квасниковым. Кружок состоял из солидных молодых людей буржуазного круга и в нем занимались чтением и критикой марксистской литературы. Не знаю, занимались ли они также опровержением народничества.

В начале 1904 года университет зашевелился по мелкому поводу, но — довольно характерному. Один юрист-«белоподкладочник», из лицеистов, особенно ненавистная для нас категория, соблазнил швейку и покинул ее, [оставив] с ребенком без всяких средств. На всех факультетах и на всех курсах под председательством профессоров были созваны сходки, где единогласно прошло требование исключить этого студента. Требование было удовлетворено. Я не представляю себе волнений по такому поводу, например, в Парижском университете: насколько же наши мальчики были хорошими.

Русско-японская война и рост революционных настроений.С началом этой войны, в которой все шло не так и где осуществлялись самые пессимистические предвидения, относительный покой кончился. Все почувствовали, что близится революция, даже когда еще шли в городах патриотические манифестации. И я тоже вдруг почувствовал, что задыхаюсь в университете. Я продолжал ходить на лекции, прорабатывать материал, читать нужную для этого литературу, но хотелось другого, живой жизни, действия. Такие настроения были не у меня одного. Одни «ждали», другие «оказывали содействие», третьи вступали в партии. Я и мои друзья еще находились во второй стадии.

Вернувшись осенью 1904 года в Москву, мы нашли обстановку изменившейся. Газеты усилили тон. В «Русских ведомостях»[108] появлялись будоражащие статьи любимого нами К. А. Тимирязева. В аудиториях и коридорах университета часто собирались кучки для быстрого обсуждения событий, и сейчас же подбегали субинспектора. В частных домах, иногда в учреждениях собирались нелегально довольно обширные собрания. В организацию всего этого мы начали отдавать все большую и большую часть нашего времени.

К началу декабря общее волнение стало сильным, и социалисты-революционеры назначили на 5–6 декабря манифестации перед домом генерал-губернатора — великого князя Сергея, называемого Ходынским как главного виновника катастр