Потом они дали нам по круглой розовой конфете и отослали домой.
Дома бабушка увидела конфетку и с отвращением выбросила ее в ведро. Помню, что я так горько плакала, словно это была моя брезгливость, словно это было какое-то предательство, когда я уже сквозь сон слышала, как цыган гнали с чердака дворники. Гоняли их, конечно, часто. Нам же было спокойнее, когда мы знали, что наше дежурство ночью продолжается, - мы были уверены, что тогда с Лилеевым ничего случиться не может.
В куклы мы уже почти не играем. И вдруг нами овладела идея посадить их в тюрьму. В нашем же доме жил Дятлов Иосиф Никанорович, он всегда ходил в стальном кожаном пальто с ремнями, мы его слегка побаивались*.
Плача непридуманными слезами, относим ему "в тюрь-му" наших любимых кукол, шьем им суровую тюремную одежду, сушим сухари, оставляем несъеденные конфеты, - передачу носим. "Выпускаем" только к 1-му мая.
Шествие
Нас обещают взять на демонстрацию.
Готовимся очень серьезно, рисуем плакаты, оклеиваем ими свои детские углы, прибиваем к палочкам красные флажки.
Солнце яркое, ясное, еще в постель, через окно вносит праздник улицы.
Мы идем со всеми рядом, старательно в ногу, охваченные необычайной веселой общностью, каким-то дозволительным веселым равенством.
Волнение, я помню его теперь,
это было Шествие.
Не было известно, где оно начинается, и конец был неясен особенно, оно должно было длиться, как длилось всегда, ибо я помнила, что так всегда есть, и я только дождалась, и предназначенность этого хода была в торжестве самого хода.
К празднику Ленка мне подарила книжку Маяковского.
Я знаю, он большой, бронзовый стоит над входом в кино-Маяковского.
Пятнадцать лет позже я найду у Марины Ивановны Цветаевой ("Мой Пушкин") "памятник-Пушкина" - в одно слово. Я не хочу настаивать здесь на самостоятельности своего восприятия, но не опущу его в знак благодарности за то родственное повторное ощущение, - именно, в одно слово: гулять с бабушкой до кино-Маяковского, стихи кино-Маяков-ского, "Кем быть?", конечно, героем из кино-Маяковского.
Одно отправление - Памятник.
Выбор поэта:
повторность и рождение - в одном, еще не открытом; рождение откровения - в другом, ставшем памятником в начале моего хода в общем шествии.
Шествие доходит до кино-Маяковского.
Высоко, на плече его, кем-то привязанный красный бант,
Он - в шаге.
меня вдруг поражает мысль:
Он - Праздник.
С этого дня я начинаю читать. То есть буквы я знала и
раньше, но читать мою книжку "Стихи детям", и Ленкиного большого Маяковского. Читать стихи - это совсем иное, чем говорить и слышать. Написанные, они адресованы прямо мне.
Он мне говорит "ты", и я знаю, что взята в действие, в товарищество. Или говорит "я", доверяя мне, какой он, как думает, как делает.
Мне нравилось, что Маяковский тоже был маленький, у него росли года, и он все умел бы делать: и строить дома, и лечить детей, если бы ему не нужно было стоять над городом Героем и Праздником.
Мне хочется помнить это первое мое восприятие
Маяковского: праздничное шествие
до памятника Шествующего Праздника.
Я читала Маяковского, и многое, конечно, мне было не открыто еще, но я не отмечала, не пропускала же ничего. Любила читать все слова, из них получались необычайные конструкции, слова строились одно из другого, и они казались товарищественными со всеми людьми и вещами.
Мне тогда и потом всегда хотелось раствориться, стать всем и каждым, со-всем быть в одно слово.
Маяковский так мог.
Может быть, я это понимала через буквальность своего восприятия образов: он называл имена, а я становилась, - ощущение, подлинность ощущения, было таким сильным, реальным, что я уже тогда ставила свою подпись следом за Поэтом, понимая только одно - любовь,
всем существом своим,
Это мое первое откровение: Любовь.
Бабушка
Любовь требовала развития, последовательности,
рассказа.
Ах, ничего она не требовала, я просто захлебывалась от сознания своей любви, - нужен был немедленный выход. Но дети, точные в чувстве, неумелы в выражении его, когда начинают задумываться о том.
Вслед за бабушкой я начинаю читать Пушкина, Чехова, Бунина, Куприна... Но больше прислушиваюсь к тому, как пересказывает она романтические истории Марии Федоровне, ничьей старушке, которая живет у нас.
Мария Федоровна - сама "из жизни", и так у них складно
сплетается разговор:
Мария Федоровна была горничной у помещика Маникова;
"бабушкиных" горничных любили и бросали сыновья помещиков, блестящие гусары;
Марию Федоровну выдавали замуж за нелюбимого, а она наловила ситом мух да чуть не отравилась;
"бабушкины" гимназисты и барышни сплошь и рядом кончали самоубийством из-за неразделенной любви.
У Марифедоровниных господ были провинциальные романы, да что там! Вот "бабушкины" господа с их сверкающими балами и изысканными ухаживаниями за иностранками!..
я с головой ухожу в бабушкины романы.
Сама я им никак не соответствую, я делаю разные манеры, дергаю глазами, но... любви со мною не происходит.
Нужно действующее лицо (от меня).
Им становится бабушка.
Конечно. Я всегда чувствую ее продолжением меня, продолжением моих рук и ног, - все, что я не могу сделать сама: одеться, дотянуться, дойти куда-то, помогает сделать она.
Ее жизнь - продолжение моей.
Она уводит меня далеко в начало, до своего детства, еле проглядывающего за временем, и там оно совпадает с еще более ранними детствами, которые из книг и рассказов встают подлинными и становятся моими.
Действительное лицо - бабушкина старинная фотография: на цветочных качелях девушка, нежная, в белом кружевном платье.
Мне кажется, что все бабушкины пересказы происходили с ней самой или с близкими. Я очень переживаю за нее.
Да еще то, что она у нас Мачеха, а не мамина мама, то есть пока она "у нас" не появилась, сколько у нее всего могло быть! - но, скорее всего, ничего особенного не было.
Потом она мирно и спокойно жила с моим дедушкой Готфридом Христофорычем, его дети быстро и самостоятельно выросли, у нее был один сын Толя, он погиб на фронте. Толина фотография похожа на Маяковского.
Бабушка немолодой вышла замуж и овдовела еще совсем молодой. Ее как бы нетронутая жизнь пленила меня. Все рассказы были ее (конечно, - ее, но) "непрожитыми вариантами", и то, что она этого не пережила, ставило ее наравне со мной, а рассказы делались еще более реальными, то есть более возможными.
Моя любовь "вслед за бабушкой" на самом деле,
моя любовь к бабушке.
И странно, сразу за любовью (я не знала, но остро чувствовала) стояла смерть.
Бабушка
Через несколько лет я возвращаюсь к детскому моему впечатлению. Эти записи сделаны за год до бабушкиной смерти (а потом - после). Мне самой странно и страшно, - почему я вдруг так увидела.
Выпуская время, они строятся прямо отсюда.
... Мы идем с бабушкой на рынок. Бабушке моей восемьдесят лет. Она всегда считалась старенькой, но было обычным, что она здоровая, крепкая, все делает по дому, сама ходит за продуктами.
Я редко куда-нибудь хожу с ней. И меня вдруг пугает, - как же она одна ходит?
С утра подморозило, дорожки заледенели. Наше продвижение медленно и как бы бесполезно, меня это раздражает.
Смешит и вместе болезненно сжимает сердце, как она нелепо, суетливо попрыгивает рядом, однако, стесняясь ухватиться за меня. Когда нужно переходить улицу, я беру ее под руку. Она нервно и как-то ужасно глупо крутит головой вправо и влево, отчего очень похожа на курицу, и так же по-куриному очертя голову бежит через дорогу, останавливается и ни с того, ни с сего вдруг порывается кинуться обратно.
Я беру ее крепче, успокаиваю. Она, наконец, начинает понимать опору, цепляется за меня лихорадочно, приникает всем телом, виновато хихикает, заглядывает в лицо.
Видеть ее глаза совершенно невозможно, - столько в них
беспомощной благодарности, какой-то жалобной гордости, что вот, у нее есть внучка, сильная и молодая.
Я думаю, что она мне как-то незаметно сделалась чужой. Стараюсь восстановить, как же это произошло.
Я не могу не думать о ней постоянно, ибо она постоянно пугает меня своей предстоящей смертью. Мысль о смерти связана именно с ней, - из близких людей она "первая на очереди"...
Это так ужасно - незащищенность ее, обреченность.
В лице, особенно спящем, уже обозначены черты,
какими они будут...
Я даже мысленно тороплюсь дорисовать жесткую рамку вокруг головы...
Я перестала любить наш большой хлебосольный стол, потому что на нем будет стоять ВСЕ ЭТО.
Странно, мне как бы не жаль ее расставания с жизнью, - она уже сама спокойно и равнодушно отказалась от нее (ее боязнь попасть под машину - не боязнь смерти, но боязнь своего несоответствия с окружающими предметами),
почти все ее действия, привычки уже будто отнесены в
воспоминания.
И вот меня пугает та пустота, что будет после ее смерти,
ничем не восполнимая, которая уже сейчас усугубляется ее знакомыми неживыми вещами.
Мне не понятно, почему все это уже как бы произошло, и потом должно повториться с этой чужой и жалкой старухой...,
с той ушло свидетельство моего самого первого реального воспоминания, - раньше я уже ничего не помню...
Бабушке два года. Жив еще ее дед. По рассказам он мне рисуется дедом Горького, главой огромного семейства, мещанином, занимающимся какими-нибудь торговыми делами, быть может, земельными, суровым и страшным. К нему приехал купец по делам, кажется, к купцу относились зависимо. Разговаривая, они вошли в комнату, отведенную под контору.
Бабушка каким-то образом забралась туда и играла на столе, на приготовленных специально для купца деловых бумагах выделялась детская коричневая кучка.