— У меня оставайся жить, тут тебя никто не тронет, — сказал Гурьян. — У нас полиция из своих же заводских набрана, все твои друзья.
— Э-эй, нет, — засмеявшись, воскликнул Могусюмка, — Здесь печки коптят, разве можно жить?
Но в душе он знал пользу завода...
— Много ты понимаешь, «печки коптят», — передразнил его Гурьяныч.
— Шайтана дело! Лучше ты бросай завод, пойдем в урман жить! — воскликнул башкир. В урмане хорошо. Коня дам тебе, как ветер будешь носиться, ружье подарю, кинжал себе скуешь. А то для людей стараешься, а себе не скуешь. В лесу ручеек бежит прозрачный, чистый, холодный. А что тебе тут? Зачем ты здесь живешь? Что тебе тут хорошего? Отец твой в урмане выздоровел. На заводе губите себя.
Он знал о неудачной любви друга.
— На заводе грудь сгорит, харкать, кашлять будешь... А в урмане птицы поют, дичи много, зверь бегает, на сосну за сотами полезем, медведя убьем... На Куль-Тамаке старуха мед нам наварит. Да что говорить, ты сам все знаешь.
Наступили сумерки. В избе темнело. Хозяин поднялся, достал с полки сальную свечу, отлитую в домашнем свинцовом льяке. Огонек осветил беленые, но уже ветхие бревенчатые стены, углы, увитые паутиной, божничку с медными староверческими складнями.
— Я, брат, в урман жить не пойду. Твое дело другое. Ты вольный человек. Ты пособляй людям, никто тебя за это не винит, а я буду у железа.
Могусюм встал с табуретки и пошел во двор посмотреть своего коня. Приехав, он спрятал его в стайке.
Кара-Батыр — Черный Богатырь — широкогрудый вороной жеребец с могучими, словно литыми в Каслях, черными ногами — был любовью и гордостью Могусюма. Жеребенком купил он его у бухарца. Обучил прыгать через заборы, через ямы и размывины, переплывать горные бешеные потоки, карабкаться по крутым тропам.
Разыскав в углу в длинной долбленой кормушке ведро, Могусюм отправился на ключ за водой.
В потемках знакомой дорожкой спустился он под обрыв к мелководной речушке. Из-под косогора сочился ключик и, чуть журча, бежал к ней. В углублении, которое укреплено было со всех сторон толстыми досками, как в маленьком колодце, Могусюмка набрал для своего коня полное ведро родниковой воды и полез на пригорок.
В этот миг все небо осветилось. Над заводом взлетела туча пламени. Задохнувшись «горючим духом», тяжко кашлянула каменной грудью доменная печь. В потоках пылающего газа с грохотом и свистом взвились вверх раскаленные головни. Многие пуды углей и облака искр летели в глубине небосклона, низвергаясь в пруд.
После таких вспышек, случалось, загорались избы у рабочих, а при ветре даже выгорали целые улицы.
«Как шайтан, плюется! — подумал Могусюмка. — Опять пожар будет, опять дома у людей сгорят».
Но он понимал: завод нужен, железо делают хорошее.
... В стайке, прислонясь к косяку, Могусюмка ждал, когда напьется конь. Наконец Кара-Батыр поднял морду. Могусюм убрал ведро в колоду, вышел и завалил дверцу сарая бревном.
Вспышка на домне кончилась, и только зарево от литейной искрилось над избами. Могусюмка затоптал несколько углей, прилетевших во двор, и вошел в дом.
Гурьян по-прежнему сидел, прислонившись грудью к столу, и глядел на горящую свечу.
Могусюмка прикорнул на лавке. Закутавшись с головой в бешмет, он все думал, как быть, если Гейниатка приведет на Куль-Тамак полицию и казаков. Конечно, могло быть, что Гейниат на это не решится, возможно, он вообще убежал, у него воровская, разбойничья душа.
Однажды, спасаясь от погони, очутился Могусюм в незнакомом месте. Лес, заваленный снегом, переплелся в непроходимую чащу. В сумерках завыли волки. Голодная, жадная стая налетела на одинокого всадника. Кара-Батыр ударил копытом, переломил вожаку хребет и помчал Могусюма вниз по отножине увала к долине, где из сугробов желтел сухостой трав. Следом за ним вилась добрая дюжина мохнатых, остромордых волчин.
Могусюм сбросил хищникам чепан, выиграл время, пока звери рвали одежду, и ускакал, отстреливаясь из ружья.
Ночью он завидел огонь, спешившись, подошел к пламени. За костром, в дупле ветлы спал, завернувшись в овчинный тиртун, старик. Судя по ловушкам для зверей, лежавшим у дерева, — это был зверолов и охотник. Когда Могусюм приблизился, он проснулся, дружелюбно встретил башлыка и предложил ему ночлег в дупле. Утром, пока старик ходил в лес, проверял капканы, Могусюмка стал разыскивать коней. Следы на свежем снегу привели к низинным солнцепекам. Кара-Батыр и длиннохвостая кобыла охотника разгребали копытами сугробы и дружно пощипывали сухие пучки осоки.
Старик вернулся с добычей — принес зашибленных насмерть, одеревенелых от мороза красношерстного, чернолапого лисовина и пышную голубоводную рысь. Связал их вместе, перекинул через костлявую хребтину своей кобылы и, молодо подскакнув, забрался в седло.
Так познакомился Могусюм с Ирназаром... А теперь дочь этого старика стала невестой Могусюма.
... В комнате вдруг потемнело: свеча догорела. Гурьяныч уже спал. Могусюм поднялся, задул фитилек, плававший в подсвечнике в жидком сале, и опять завалился на бок.
Гурьяныч разговаривал во сне, поминал «верхового» Оголихина, потом батюшку отца Никодима и какого-то рябого татарина.
В полночь в окно постучали.
Могусюмка вскочил в сильной тревоге.
— Кто там? — очнулся хозяин.
— Господи, Иисусе Христе, сыне божий, помилуй нас, — густо прохрипел за ставнем заводской сторож.
— Аминь, — ответил мастер.
— Кричной молот не в порядке. Максим Карпыч велел идти на завод.
— Иду. — Гурьяныч стал одеваться.
— Зачем ночью работа? — вскочил Могусюмка.
— Не знаю сам, что такое, случилось что-то с колесом, наверное. «Верховой» велит. Надо идти. На кричных, брат, не потрафляют... А ты лежи, спи... Он мне уж которую ночь покою не дает.
Глава 8
ХЛОПОТЫ
Наутро Могусюм ускакал, а немного спустя напротив ворот Гурьяныча, выходивших в переулок, стала на лужайке телега, запряженная парой низкорослых лошаденок. Надвинув козырек картуза на глаза и наклонив голову, к одному из окон подошел худой мужик с русой бородой и, закрыв лицо от света, стал всматриваться, есть ли кто в избе. Жара стояла нестерпимая, и солнце так горело, что за стеклом казалось все черным-черно. Мужик, как ни укрывался обеими руками от света, и правой — с кнутом, и согнутой левой, прижимая ее к лицу чуть не до локтя, ничего не увидел, пока под самым носом у него не стукнул кто-то изнутри, тогда только понял он, что Гурьян-то дома.
— Дома! — осклабившись, мужик махнул кнутом, словно зацеплял им что-то в воздухе.
Другой мужик, черный, как жук, тоже в надвинутом картузе и длинной кубовой рубахе, ни слова не говоря, тронул коней и, завернув их, въехал в ворота, уже распахнутые выбежавшим босым хозяином.
Приехали братаны Гурьяна — один двоюродный, а другой троюродный, оба из Николаевки. Это бедная деревенька верстах в двадцати от Низовки, но по другой дороге. Они привезли гостинцев: пирогов, яиц, рукавицы; судя по этому, приехали неспроста.
Гурьян знал, что сразу ничего не скажут: надо поговорить о том, о сем. Поставил самовар, расспросил про родню, про теток, дядьев, дедов, про молодых, кто как становится на ноги. Дела, по которым приехали гости, важными быть не могли, и он особенно не беспокоился: верно, надо железа.
Угощения у холостого мужика не нашлось бы, но Могусюмка оставил башкирского сыру и баранины, а водку привезли сами гости. День воскресный, и грех не выпить, хоть и рано. За бутылкой разъяснилось, что за дело.
— Николаевка хиреет! — говорил черный Макар.
Понятно, что Николаевка хиреет, — не могла не хиреть.
Еще при крепостном толковали, что деревню эту кормят даром. Предки николаевцев были населены хозяином в лесу чтобы жечь уголь, возить дрова и руду. Но рудник выработался, леса не стало — все сожгли, а молодняк быстро не рос. Николаевцы ходили на дальние курени. Задолго до «манифеста», при крепостном, деревня эта перестала давать прежние доходы, но николаевцы получали от заводоуправления зерно на каждую мужскую душу; хотя и с неохотой давали им этот паек и старались урезать, но все же давали, как и прежде, — пятьдесят и больше лет тому назад, когда Николаевка кормила своим углем обе домны и подвозила со своего рудника чуть ли не всю руду.
Но вот отменили крепостное. «Манифест» и «воля», которой все радовались поначалу, оказались для николаевцев причиной многих несчастий. Казенный паек больше не шел. «С воли сыт не будешь», — говорили николаевцы.
Взялись корчевать лес. Вот тут-то и оказалось, что земли удобной очень мало, только там, где огороды. Правы были старики, предварявшие сыновей от заведения своих пашен и приучавшие их тянуть хлеб с завода. Земля плоха, не родила, все пашни на косогорах, кругом глина, обрывы, в дождь все смывало, над пашней скалы, камни. Все это вспомнил Гурьян, но все же братаны ему рассказали еще и такое, чего и он даже не знал.
В десяти верстах от Николаевки была славная земля. И земля та принадлежала богатым башкирам. Но как подступиться к ним — не знали.
— Купить — нет силы... — сказал Макар. — Да и не продадут.
— Старики толкуют: мол, купить на время. Да башкиры не захотят, — добавил русый Авраамий, — земля, мол, самим нужна, баранов надо пасти... А что же, скажи, нам с голоду помирать. Будь милосерден, братец дорогой, у тебя есть там приятели, они с заводскими лучше, чем с нами, пособи, исхлопочи, пусть продадут на время.
— У тебя там друзья, — повторил Авраамий, — помогай!
— А кто хозяин?
— Курбан!
Гурьян знал Курбана. Это богач, земли у него много, большие стада. «Жалко, Могусюмка уехал, — подумал Гурьян, — он бы тут пособил». У заводских Сиволобовых, как у мастеров на все руки, дружба была не с одним Могусюмкой. Однако в таком деле нужней всего Могусюм. Без него ехать к баям — только зря кланяться.
— Поедем-ка, попробуем сыскать еще одного друга, — сказал Гурьян, — а то упустим. Поехали!