— Сколько же ты брал с Акинфия?
— Да за осьмушку чая один год сдавал. А другой год за табак... Но вот беда. Нынче приехал землемер. Акинфий говорит, что там его земля, гонит меня...
— Да велика ли поляна?
— Не знаю...
— Сколько десятин? — спросил Гурьян.
— Косил он маленькую поляну. А занял земли много. Наверно, пять десятин или, может быть, десять, — ответил Бикбай.
Старик признался, что еще в прошлом году он «продал» поляну не только Акинфию, но и еще одному заводскому мужику и с того тоже получил пачку табака. Когда дело выяснилось, Акинфий рассердился, выгнал заводского соперника, подрался с Бикбаем, а нынче заявил землемеру, что земля всегда принадлежала ему. Бикбай пошел жаловаться. Он доказывал землемеру, что эта земля принадлежит общине, что он лишь часть своего пая сдавал.
Рассказы затянулись до глубокой ночи.
Утром Гурьян уезжал на завод.
— Ну, прощай, не балуй зря, — сказал он Могусюмке. — Если опять будут разговоры — слушай, на ус мотай, а сам не попадайся.
— А знаешь, что-то мне нехорошо сегодня, сердце мое болит, — прощаясь, сказал ему Могусюмка. И он улыбнулся доброй, кроткой улыбкой. Взор его был чист и полон грусти.
— Какая может быть беда?
— Не знаю. Может быть, полиция на заводе? Смотри, чтобы тебя не схватили. Сердце мое болит. Кажется, что я не увижу тебя...
— Бог с тобой! Бог милостив, вернусь жив и невредим.
— Скоро сабантуй, — сказал Могусюмка. — Возвращайся скорей.
— Гуляй без меня, если не дождешься.
Гурьян обнял Могусюмку и поцеловал его.
На завод ему хотелось, но речи Могусюма встревожили его. Он заметил вчера, как огорчили друга рассказы Бикбая.
— Ну, ничего, бог даст, вернусь скоро... Родня, поди, не очень меня ждет.
Гурьян уехал.
Вскоре он подъехал к гребню хребта, и чем ближе был пролом в гребне, тем больше думал Гурьян о заводе, о том, как его примут там родные, как он подъедет, можно ли осмелиться заехать к ним средь бела дня. Но родные уже не казались ему такими желанными, как в то время, когда смотрел он со степи на горы.
Пришло ему на миг в голову, не зря ли бросил Могусюмку, когда тот в таких раздумьях. Не вернуться ли? Гурьян решил с пути не возвращаться и на заводе не задерживаться.
***
Могусюмка, возвратившись в дом Абкадыра, задумался. Снова он вспомнил речи Рахима.
Вошел Абкадыр. Он с женой ездил доить кобылиц. Абкадыр веселый, с красным худым лицом, с кнутом в руках, в шерстяном чепане до пят.
— Сейчас встретил бояра Исхака, — сказал он.
Исхак жил под горой, с другой стороны ее. По словам хозяина, он уже перегнал табуны на летнюю кочевку, но зачем-то приезжал к себе домой.
Абкадыр рассказал, что у Исхака три дома, восемь табунов лошадей, баранов столько, что не сосчитать.
— Четыре жены! — сказал он, усмехаясь.
Не раз замечал Могусюмка, что в народе не любят тех, у кого по нескольку жен, смеются как над жадными дураками, которые хватают куски, а проглотить не могут.
Пришел Бикбай.
— А вы слышали, — спросил Могусюмка, — что появился странник с Востока?
— Нет.
— Собирает на магометанское государство и хочет подымать восстание против русских. Что вы думаете?
Дряблая шея Бикбая в глубокой сетке черных морщин дрогнула. Голова у него затряслась.
— Как это устроить государство? — заговорил Абкадыр. — Кто же будет царем? Ты? Или Курбан? Или наш бояр Исхак?
Башкиры выслушали Могусюмкины рассказы со вниманием, иногда переглядывались, насмешка являлась во взоре Абкадыра, страх в глазах Бикбая.
Во время разговора Абкадыр снял с гвоздя фуражку своего сына, повертел в руках, сдул пыль с козырька и бережно повесил на место и долго смотрел на нее снизу.
— Хорошая фуражка? — спросил он Могусюмку.
— Неплохая! — ответил башлык.
— А кобылицы уже доятся, уже трава в долинах есть, — заговорил Абкадыр, подымаясь. — Исхак у меня никак не может одну кобылу отнять. Он просит: продай... Хочешь, покажу тебе мою лучшую кобылу? А я Исхаку не уступаю!
Глава 21
САБАНТУЙ
Лето наступило.
Как-то сразу начались жаркие дни. Кумыс уже есть, хлеба посеяны.
Гурьян еще не вернулся. Башкиры переехали в летние жилища, в долину.
Могусюмка отправился с Бикбаем, Хибеткой и Абкадыром на древний праздник сабантуй.
Ярко зеленеет свежая трава и ярко горит солнце. Множество телег стоит длинными вереницами, и у каждой оглобли подняты вверх. Кажется местами, что это не степь а лес. Звенят боталы, играют гармони, толпы разнаряженных башкирок движутся во все стороны. Десятка два девушек с монистами на груди и на шее, взявшись под руки и голося бойкую плясовую, плывут среди расступившейся толпы, как по улице. Иногда пройдет богатая башкирка с закрытым лицом в сопровождении служанок.
В толпе Могусюмка встретил хабибулинского муллу.
— Я приехал, чтобы встретить тебя здесь. Рахим ждет тебя...
Мулла сказал, как найти Рахима.
«Но что-то Хурмат долго не возвращается?» — думал Могусюм.
***
Курбан-бай, потный от натуги, в черном сюртуке, при крахмальном воротничке и галстуке, и в тюбетейке, устанавливает фотографический аппарат напротив группы башкирских старшин.
Старшины — здоровые, рослые, один другого толще, некоторые с медалями, висящими на серебряных цепочках, как кресты у попов, одни в сюртуках, другие в халатах, а третьи и в том и в другом, — уселись и строго и упрямо уставились на аппарат.
Это люди отменно терпеливые, и они уже давно приготовились и не шелохнутся, но Курбан все не снимает. Стоит ему засунуть голову под черное покрывало, как является новая мысль, которую он не может тут же не высказать.
— Поднимите головы повыше, — волнуется Курбан-бай, выглядывая из-под черной тряпки. — Терпите! Долго надо ждать, тогда хорошо получится. Это редкий аппарат, не во всяком городе есть. Я его купил и привез на особой телеге осторожно. На сабантуе будет сам губернатор, — продолжает Курбан, — представим ему свидетельство процветания башкирского народа. Пусть увидит благоденствие мусульман под скипетром и державой его императорского величества государя Александра Николаевича. Сегодня русских много приехало, и дружество будет... Терпите, не шевелитесь! В городе даже деревяшки кладут под воротник, чтобы голова не валилась, когда снимают. Рожу подымите, я вам говорю! — вдруг с яростью кричит Курбан на одного из старшин. — Приготовиться надо! Теперь не шевелитесь! Долго терпите. Кто пошевелится, у того две-три головы будет.
Аппарат, привезенный Курбаном с большим трудом и предосторожностями, вызывает всеобщее удивление. Собралась толпа зрителей.
— Что это за махину поставили? — спрашивают люди.
Курбан купил аппарат на выставке в Нижнем Новгороде. Впервые он увидел подобную штуку в Оренбурге у губернатора, который и объяснил Курбану, как делается дагерротип.
— Это аппарат. Дагерротип делает, лицо снимает и плечи, и грудь, башку, — объясняет бай любопытным. — Очень дорого стоит. Из чужого государства! Немецкий аппарат.
Курбан — жох мужик, но он красноречив и склонен к фантазиям, чем отличается от других богачей. И будучи человеком деловым, он, осуществляя свои замыслы, придает им вид человеколюбия. Он грамотен по-русски и не чуждается ничего нового. Например, первым из башкир собирается завести локомобиль на прииске. Теперь купил фотографический аппарат и, как оказывается, тоже не зря, а чтобы представить губернатору полную картину благоденствия и процветания башкирского народа.
Он опять залез под тряпку и долго не вылезал на этот раз. Старшины не знали, как быть, и один из них, старый и почтенный, зевнул во весь рот, показывая желтые крепкие зубы.
— Готово! — объявил Курбан несколько смущенно.
Курбан долго не решался снимать и, наконец, снял, но смущался, не зная, хорошо ли получится, достойно ли — люди все же почтенные, хотя и бранил их, пока снимал.
Теперь, следуя замыслу, он хотел запечатлеть то уважение, которое башкирский народ питает к начальству. Он пригласил одного из урядников и заставил солидного и важного старшину сниматься с ним рядом, а сам опять полез под тряпку, опять, выглядывая из-под нее, философствовал и делал снимающимся наставления по-башкирски и по-русски, благо оба понимали и так и этак.
— Еще надо? — спрашивал его толстый старик старшина, готовый сидеть рядом с полицейским урядником сколько угодно.
— Надо, надо! — кричал Курбан.
— Ну давай! — говорил старшина.
— Давай, — соглашался подвыпивший полицейский.
Курбан желал снять такую сцену для губернатора, надеясь, что тот развеселится. Все же снимок будет показывать преданность башкир порядку и расположение власти к башкирам.
Праздник продолжался. Уже закончилась самая любопытная и длительная его часть: байга — скачки. Курбан жалел, что не мог сняться около своих коней, на которых мчались его сыновья в то время, как он сам, стоя в толпе, орал и махал руками, как простой башкирин. Уже били с завязанными глазами горшки, боролись, тянулись на веревках.
Теперь всюду слышались песни, курай и гармони наигрывали башкирские плясовые. Начиналась самая веселая часть праздника, когда каждый делает, что захочет.
Курбан вдруг увидел черного бородатого мужика.
— А ну иди сюда, Макарка, — позвал он требовательно, так, как это обычно делали чиновники.
— Почтеньице! — снял шапку мужик и поклонился баю, опасливо приближаясь. Он не любил встречаться с людьми, от которых зависел.
— Аппарат, — показывая коротким пальцем на покрытый черным ящик, сказал Курбан.
Макар глянул туда косо, еще не разобрав, в чем дело. Ему этот ящик показался страшноватым.
— Снимает! — продолжал бай. — Как ты не знаешь? Дагерротип получается! Карточка! Дагерротип, знаешь?
— Музыка играет? — спросил Макар.
— Какая музыка! Лицо твое снято будет.
— Мое лицо? — Макар обиделся.
— Да, лицо снимает.