— А как же?
— Это подъем духа, бессмысленный или вполне осознанный, кто может судить об этом, — старт, взлет, отрыв от противника, атака в свободном пространстве… это всегда приключение, приключение с неизвестным… это опасность — мы ищем ее, провоцируем, преодолеваем или погибаем от нее… Смысл? Разум? Разум отключается. Это как наркотик — как и у других… — Йеп смотрит на меня и задумчиво повторяет: — Совершенно определенно, как и у других.
— У кого — других?
— У «томми».
Йеп проигрывает новый мотив и говорит как бы между прочим:
— Там, наверху, никто из нас не думает о Гитлере.
Он продолжает играть, словно и не было этого разговора. В середине одной из парафраз неожиданно добавляет:
— А смерть, моя душа, душенька… это смерть, физическая смерть, не более того, наши же души — не умирают…
На Рождество у Йепа снова несколько дней отпуска. Он собирается быть в Берлине уже 23 декабря.
Йеп еще будет мне телеграфировать, чтобы я встретила его. В ночь перед этим он снится мне. Он лежит на большом, усеянном цветами лугу, будто бы мирно спит. Вдруг Йеп как-то странно медленно поднимается. Я пугаюсь. Тонкий ручеек крови пересекает его лоб и левый висок. Он торопливо срывает несколько цветков, протягивает их мне вместе с медальоном и тихо восклицает: «Олинка…»
Я просыпаюсь.
Наступает 23 декабря. Йеп не телеграфирует. Я рассказываю матери о своем сне. Она успокаивает меня и более чем когда-либо уверена: раз я видела смерть Йепа во сне, он выживет в этой войне!
Ефрейтор из истребительного полка Йепа — берлинец, с выговором, который невозможно спутать ни с каким другим. Во второй половине дня он стоит перед нашей дверью и несколько смущенно спрашивает, нельзя ли ему переговорить со мной.
Я прошу его войти. Он ставит багаж — багаж Йепа.
На несколько секунд меня охватывает надежда. Йеп послал вперед ефрейтора со своими вещами. Правда, такое впервые… и почему он не телеграфировал?.. Что-то должно было ему помешать. «Он послал ефрейтора вперед, — пытаюсь я убедить себя, — а сам остался купить какие-то мелочи в городе, скоро приедет и, радуясь, возьмет меня за руки».
Ефрейтор украдкой рассматривает мебель в комнате, уклоняется от моего взгляда. Чтобы скрыть смущение, небрежно бормочет:
— Честно, я все представлял себе по-другому.
— Что вы представляли себе по-другому?
— Ну вообще… — Он доверчиво смотрит на меня: — И вас тоже, госпожа!
Я от всего сердца смеюсь:
— И вы теперь сильно разочарованы?
— Не, — расплывается он, — в натуре вы еще лучше, чем в киношке.
Я продолжаю смеяться и в глубине души ликую: это радующее сердце нахальство… этот берлинский мальчишка не может принести дурную весть… он бы говорил иначе, если бы…
Я окончательно отгоняю свои сомнения. Скоро появится и Йеп.
Ефрейтор умолкает, смущенно мнется и потом медленно говорит:
— Черт, да, — господин капитан…
Он сглатывает, неожиданно достает письмо из кармана и без слов протягивает его мне.
Я вскрываю его.
Мне пишет командир полка Йепа.
Йеп мертв.
Отдых от войны
Прага теперь — Мекка для всех киношников. На нее не падают бомбы. «Злата Прага» не утратила своего блеска; и в гастрономическом отношении она предлагает удовольствия, которых в рейхе для простых смертных уже давно не существует. Короче: Прага — отдых от войны.
Мы снимаем «Храм Венеры» с Вилли Биргелем, Эрикой фон Тельман, Хубертом фон Мейеринком.
Мы живем в отеле «Алкрон», а вокруг нас увиваются торговцы с черного рынка. Можем покупать прелестные вещички и контрабандой переправлять их нашим близким в Берлин. Райские деньки…
С нами в отеле живет Оскар Сима, записной остряк, но патологический скупердяй. В один прекрасный вечер мы решаем проучить его.
Из своего маленького имения с виноградниками и конюшнями, расположенного на чешско-австрийской границе, он получает все, что душе угодно. С нескрываемым удовольствием он хвастается домашними колбасами и прочими сельскими припасами, в то же время бесхитростно подчеркивая:
— Дети мои, вам известен мой принцип: я скупердяй и никогда ни с кем не делюсь, разве только с Олинкой (это он обо мне) половинкой яблочка, да и то потому, что я уже давно безответно влюблен в нее, так что не держите на меня зла!..
Мы знаем, что в имении Оскара сломался электрический бойлер. Даже на черном рынке ему не удается найти запчасти. Он в отчаянии и настойчиво упрашивает меня поискать в Берлине недостающую деталь, как только я поеду туда на несколько дней. Я обещаю ему, хотя дело кажется безнадежным. Однако Сима не отступает.
Однажды хозяин отеля удивляет нас приятной новостью. Он получил огромный окорок по-пражски, который хочет подать нам вечером в отдельной комнате со всеми полагающимися специями. Праздник-обжираловка… Нас десятеро. От жаркого вскоре остается только одна кость.
Оскар Сима в это время в своем имении. Рудольф Пракк, насытившись, как и все мы, в благодушном настроении вспоминает о нашем намерении проучить Симу за скаредность. Он уже придумал, как это сделать. Мы велим выварить кость, полностью отчистить, затем посылаем ее дорогому Оскару наложенным платежом вместо запчасти к бойлеру. До этого каждый из нас «увековечивает» себя на ней собственным автографом.
Десять дней спустя Оскар снова с нами.
Он, вопреки своей натуре, упорно отмалчивается.
Мы уже начинаем сомневаться, дошла ли посылка до него вообще, несмотря на всю тщательность упаковки.
Когда вечером мы снова собираемся в нашей «обжорке», я изображаю из себя обиженную на Оскара; в конце концов он не выдерживает и благодарит за посылку «запчасти» одним-единственным словом…
Оскара прорывает, свой позор он описывает во всех подробностях:
— Сижу я на районном собрании крестьян. Тут входит почтальон и ставит передо мной посылку. Отправитель: Ольга Чехова… Я радуюсь как дурак. «Это деталь для моего электробойлера», — важно объясняю я крестьянам. Они радуются вместе со мной, поздравляют… «Да, — ликую я, — это Олинка, милая девица, она не забывает меня…» Вскрываю пакет перочинным ножом, разворачиваю — бумага, бумага и опять бумага. Мои крестьяне в восхищении от заботливости и обязательности Ольги. Я тем временем уже весь зарылся в бумаге, побагровел от напряжения, принюхиваюсь, думаю, должно быть, все-таки обманываюсь, принюхиваюсь еще раз — нет, точно пахнет копченым, и вот — в руках у меня кость с автографами!..
Крестьяне гогочут, свистят и улюлюкают от злорадства! И что самое неприятное — я же еще должен уплатить 25 марок за доставку! Это при моей-то скупости! Чертова баба, Ольгица, я еще обмозгую, на чем мне отыграться, я еще тоже зашибу за свой автограф продуктами или деньгами…
Не все фильмы рождаются в Праге.
Я снова играю в театре в Берлине. Дорога туда-обратно теперь выглядит так. У меня все еще «фиат-дополино». Мой маленький автомобиль расходует лишь пять литров на сто километров, однако расстояние между Кладовом и моим театром туда и обратно сорок километров. На весь месяц я получаю карточки на пятнадцать литров бензина. А дополнительно купить на черном рынке бензин совершенно невозможно; это собственность вермахта.
Таким образом, «фиат» почти отпадает.
«Эрзац» предлагает Карл Раддатц. В его машине установлена своего рода печка, которую «кормят» дровами, сухими дровами, а они тоже на дороге не валяются.
Раддатц, когда может, подвозит меня.
Мы договариваемся встречаться за несколько часов до начала спектакля, потому что ни он, ни я не знаем, как поведет себя его повозка.
Поедет она или нет — это еще вопрос.
Мы заправляемся дровами, почти совсем сухими дровами. Шуруем кочергой и раздуваем огонь, раздуваем по очереди и вместе — все в копоти и саже. И вот чудовище начинает рычать.
Мы торжествуем и трогаемся.
Но после спектакля уже не торжествуем. Огненный «Илья-пророк» Раддатца бастует. Он встал окончательно.
На трамвае мы едем до электрички, на электричке до конечной станции, а оттуда дальше на автобусе. От автобусной остановки до нашего домика «прогуливаемся» еще пять километров. Километр проходим примерно за десять минут, итого еще около часа.
Мы валимся с ног от усталости.
На горизонте занимается утро. Мои не приспособленные к подобному марафону ноги болят, разговаривать нет сил. Я размышляю о том, как долго я еще буду в состоянии выдерживать это путешествие вечер за вечером и ночь за ночью.
— Они еще не привлекли тебя к трудовой повинности, а меня не призвали на службу, — неожиданно ворчит себе под нос Раддатц, словно догадавшись о моих мыслях, — пока мы еще можем играть в театре. — Он задумчиво смотрит на меня. А у многих уже не будет и такой возможности…
Я киваю. Ноги мои болят меньше.
Я играю в больших и маленьких городах, в центрах и захолустье, и вот однажды снова в Брюсселе.
Портье сообщает, что меня спрашивают два немецких офицера, их имена мне неизвестны. Я отказываюсь принять, хорошо зная, что в обществе «актрис из обслуживания войск» многим лейтенантам на ум тотчас приходит шлягер «Ночью не бывают одинокими»*.
Когда я собираюсь ехать на спектакль, меня догоняет в холле гостиницы моя русская костюмерша и передает очаровательную шляпную картонку, к которой прикреплена визитная карточка со следующими загадочными фразами:
«От вас зависит наша жизнь! Просят принять: обер-лейтенант Э. С. и лейтенант М. Б.».
В картонке лежит прелестно пахнущий букетик пармских фиалок.
Аллочка, так зовут мою костюмершу, на трех языках уговаривает меня непременно принять обоих молодых людей, и лучше всего прямо сейчас в моих апартаментах.
Я говорю категорическое «нет». Она ударяется в слезы. Мне хорошо известны эти вспышки моей «русской душечки» — за этим неизменно следует приступ истерики. Чтобы избежать скандала, я уступаю.
Вскоре после этого в моем номере появляются два запыленных, небритых, смертельно усталых молодых человека. Их воспаленные глаза смотрят с таким неподдельным восторгом, что я забываю свой затаенный гнев и предлагаю им по стаканчику шерри.