Мои часы идут иначе — страница 30 из 37

Между торопливыми глотками они буквально выстреливают свою историю. Их часть расквартирована в Париже. Как-то вечером в казино показывали один из моих фильмов. По окончании офицеры стали обсуждать сюжет и исполнителей, точнее говоря, не столько обсуждали, сколько немного мечтали, в том числе и обо мне. Поддавшись очарованию момента, оба моих трубадура заключают с товарищами пари: они вручат мне перед спектаклем в Брюсселе мои любимые цветы. А через 24 часа обязуются вернуться обратно.

Безумная затея! Естественно, никто не может разрешить во время войны вот так запросто съездить из Парижа в Брюссель, чтобы поднести актрисе цветы. Но конечно же, это не останавливает моих донжуанов. Они не думают и о военно-полевом суде, который грозит им, если попадутся. Они думают о своем пари — и обо мне…

В один из свободных от службы дней офицеры отправляются в путешествие. Практически они пробираются в Брюссель тайными дорогами и заявляются ко мне. Где меня можно найти, они прочитали во фронтовой газете. Там был анонсирован и репертуар.

И вот они стоят передо мной и доверчиво вверяют свою судьбу в мои руки. Это значит, что мне нужно, используя свои связи, достать им настоящее командировочное предписание обратно в Париж. Потому что с них довольно «тайных троп», теперь они вдруг призадумались и о военно-полевом трибунале…

Я смотрю на часы. Время поджимает — мне нужно в театр. Я поручаю Аллочке приготовить офицерам ванну, бритье и позаботиться о еде и напитках.

Прежде чем мчаться в театр, я прошу по телефону у коменданта города срочной аудиенции после спектакля. Он дает согласие.

Примерно в 23 часа я в приемной. Я знаю, что военный комендант мне очень симпатизирует. Все обойдется…

Но не обходится.

Когда я намекаю дежурному адъютанту, о чем идет речь, тот решительно отказывается подготовить своего начальника к моей просьбе. То, что «выкинули» оба офицера, — непростительно; решение может быть лишь одно — строжайшее наказание!

Конечно, со своей точки зрения он прав. Но я пришла не для того, чтобы спорить с ним по поводу устава, я хочу спасти двух романтиков, которые из-за меня влипли в неприятности. Итак, я собираюсь с силами, бросаю адъютанту упрек в недостатке чувства юмора и не замечаю, что комендант города, генерал, вышел в приемную. Таким образом в основном он уже в курсе дела.

От его симпатий ко мне не остается и следа. Он обвиняет меня в том, что я покровительствую «элементам, подрывающим боеспособность армии». И категорически требует, чтобы я сказала ему, где скрываются оба молодых офицера.

Я уклоняюсь.

— У вас будут неприятности!

— Они у меня уже есть, — констатирую я с горечью.

— У вас будут еще б?ольшие неприятности!

— Вы угрожаете мне, вместо того чтобы помочь, господин генерал?

— Речь идет не о вас…

— В вас нет романтизма, и вы не любите искусство, господин генерал, как жаль…

Я улыбаюсь ему.

Он остается глыбой льда, на лице не отражается ничего:

— Мои чувства в данном случае не являются предметом обсуждения.

«Соблазнительными улыбками его не проймешь», — думаю я и резко поднимаюсь, изображая решительность:

— Я найду выход, как спасти мальчишек от военного суда, будьте уверены, господин генерал!

Говорю это и с шумом ухожу. На улице у меня дрожат коленки. Я не по-женски стремительно бегу к своей машине, еду в гостиницу и отвожу Аллочку и офицеров на частную квартиру моей костюмерши. Там они и должны оставаться, пока я их не извещу.

Мои герои слегка испуганы и повинуются, как два нашкодивших шалуна.

Мы с Аллочкой в растерянности от всего этого. Как две усталые тигрицы в клетке, ходим с ней по номеру. Ну кто в Брюсселе сможет раздобыть командировочное предписание в Париж для двух юных авантюристов?

Мне ничего не приходит в голову. Ясно другое: коменданту города известно, где я проживаю. И его намек на «большие неприятности» — не пустая угроза. Если сейчас постучат в дверь, то за ней может оказаться военный патруль — солдаты зовут их «цепными псами», — и безжалостные товарищи моих по-детски легкомысленных офицеров не станут долго церемониться с ними…

В дверь стучат.

Я торопливо говорю Аллочке, чтобы она предупредила нашего импресарио, если я буду долго отсутствовать, и иду, готовая ко всему и вдруг удивительно спокойная, к двери.

Открываю. Передо мной не «цепные псы». Все тот же неумолимо строгий адъютант лучезарно улыбается и просит дозволения войти.

Я смотрю на часы. Пять утра. Адъютант приносит извинения за вторжение в «столь неприлично раннее время», но цель его посещения оправдывает нарушение «всяческого этикета».

Он вынимает из сумки два по всем правилам оформленных командировочных предписания и передает их мне с легким поклоном:

— Господин генерал просит вас, сударыня, незамедлительно отправить обер-лейтенанта и лейтенанта на вокзал; офицеры еще могут успеть на утренний поезд в Париж.

Я пристально смотрю на предписание, потом на адъютанта, который продолжает сиять:

— Кроме того, господин генерал хотел бы через меня передать, что в данном случае он весьма своевольно нарушает свои полномочия, но — отнюдь не как бюрократ — хотел бы сказать без обиняков: если бы он был таким же молодым и способным увлекаться, как эти двое офицеров, кто знает, может, и он отважился бы на подобное…

Но были и другие истории, не всегда с таким киношным хеппи-эндом. Героями других, совсем других историй были молодые солдаты, у которых нет родителей или только один из них; в своем «идоле» они ищут замену родителям. Один обер-ефрейтор настаивает на том, чтобы я дала ему кровь для переливания. У нас оказываются разные группы. Обер-ефрейтору все равно, врачам, разумеется, нет. Они просят меня поговорить с юношей.

Я часами сижу у его постели. В палате лежат еще двое раненых… Обер-ефрейтор рассказывает мне об умерших родителях и своей жизни. Он вырос в берлинских предместьях.

Мы говорим о Берлине. Я роюсь в своем репертуаре и изображаю что-то в духе Цилле…*

Несмотря на непереносимую боль, он смеется; смеется непринужденно, словно он среди товарищей и у него не оторваны ноги.

— Вот это здорово, — весело говорит он на берлинском сленге, — это классно, хоть наша кровь и не совпадает.

На следующий день он умирает.

А вот фельдфебель с предписанием ехать на Восточный фронт. Он настоятельно просит разрешения поговорить со мной. Отец его умер давно, мать — несколько недель назад, он хочет оставить завещание, на случай, говорит он, «если погибнет». Тогда мне перешлют его личные вещи; он просит отвезти их невесте.

Я обещаю ему. Год спустя приходят его вещи… Он пал под Сталинградом. Я отвожу его вещи невесте.

Молодая девушка не столько потрясена, сколько смущена. Она не предлагает мне войти, торопливо берет пакет и лепечет нечто вроде «большое спасибо» и собирается побыстрее захлопнуть дверь. В этот момент из ее комнаты мужской голос нетерпеливо спрашивает:

— С кем это ты там болтаешь? Сколько тебя ждать?

Девушка открыла мне в пеньюаре…

А вот еще худой сентиментальный лейтенантик лет, наверное, не более двадцати. Он присылает мне свою фотографию и просит в письме о том, о чем меня уже просили многие: не могла бы я разыскать его мать, если мне придет из его роты «извещение».

Извещение приходит — вместе с его дневником и некоторыми другими личными вещами. Его мать живет в Лейпциге.

В один свободный от съемок день я еду к ней. Поезд переполнен, и я с трудом нахожу место. Даже в купе люди стоят, тесно прижатые друг к другу. На каждой остановке врываются новые толпы. В тридцати километрах от Лейпцига поезд останавливается в поле. Воздушная тревога…

Я уже не надеюсь увидеть город.

И вот я все же сижу напротив матери лейтенанта. Когда я осторожно пытаюсь объяснить ей, что сына ее уже нет в живых, она начинает кричать с искаженным от боли лицом:

— Вы? О вас он никогда мне не писал. Вы пожилая женщина — и с ним спали… Он на вашей совести, а теперь вы еще осмеливаетесь его вещи…

Все понятно. Я уже встречала такую мать, безумно любящую своего сына. Мать моего первого мужа.

Бедная женщина внезапно запинается, испуганно смотрит на меня, вся как-то оседает и, припав на секунду ко мне, безостановочно бормочет:

— Простите меня, простите меня, пожалуйста…

Когда она немного успокаивается, я говорю ей, что никогда не видела ее сына…

Одна на развалинах

Мамина болезнь сердца усугубляется, ей необходимо лечение. Но с обычным упрямством престарелых дам она отказывается: не желает. Не хочет покидать меня и наш домик в Кладове.

Я привлекаю все мои связи и организую для нее санаторий в Бад-Киссингене и даже автомобиль, на котором ее должны отвезти в сопровождении нашей экономки.

Потом ставлю ее перед свершившимся фактом. Она немного препирается со мной, но все же смиряется со своей участью.

Две недели спустя мама умирает.

В это время я находилась на натурных съемках в Тюбингене. В воскресенье во второй половине дня мне позвонили. Благодаря отзывчивому ландрату у меня есть возможность съездить на машине в Бад-Киссинген и вернуться обратно, потому что в понедельник снова съемки, а вечером выступление в тюбингенском лазарете с шансонами и скетчами.

Я вижу маму в последний раз.

Она мирно улыбается. Она исполнила то, о чем так часто говорила мне в последние недели: «Когда пробьет мой час, я не буду выглядеть печальной, это я тебе обещаю»…

Вечером я пою в тюбингенском лазарете перед ранеными свои песенки. Никто не знает, где я только что была. Я исполняю то, что уже часто пела:

Чтобы понравиться мужчине,

женщина ни перед чем не остановится.

Маленькая ножка, тонкая талия

ее высшее земное счастье…

Чтобы всего добиться,

кто знает, на что она способна,

и все-все-все это только ради мужчины…

И пока «подаю» эти тексты, пытаюсь представить, какой будет моя жизнь без мамы. Мама была